XX. Кандов недоумевает все больше
С соседней улицы послышался визгливый хор детских голосов. На их фоне громкий и низкий мужской голос выводил какое-то монотонное, протяжное церковное песнопение. Необычный хор приближался, пение звучало все громче. Вскоре показалась вереница детей с фонарями, хоругвями и длинными белыми восковыми свечами, перевязанными черными ленточками; вслед за нею толпой шли другие дети в сопровождении учителя пения Мердевенджиева и наконец священники в облачениях. Воздух наполнился запахом ладана.
Это хоронили страдалицу Лалку, скончавшуюся ночью.
Чуть не весь город вышел проводить ее останки на кладбище. Смерть этой молодой, цветущей женщины наполнила скорбью все сердца. Желая почтить покойницу, люди пришли проститься с нею и проводить ее в последний путь — к могиле. Ни озлобление против ее отца, ни ненависть к ее мужу никого не остановили. Кроткую, мягкосердечную Лалку очень любили, и ее образ вытеснил сейчас из душ людей все суетные, недобрые чувства. Убитый горем отец не пожалел денег, чтобы устроить похороны как можно пышнее и богаче, а громадная толпа, шедшая за похоронной процессией, придавала ей торжественный и трогательный вид. Надо сказать, однако, что столь многочисленная толпа собралась главным образом потому, что в городе узнали по слухам о причинах болезни и смерти Лалки. Бедняжка перед смертью во всем открылась своей сестре Гинке, и та не сумела скрыть ее признания от людей. Мысль о страданиях несчастной вызывала слезы на глазах всех женщин; плакали даже мужчины, не знакомые с семьей Юрдана. Вся городская молодежь пришла на похороны во главе с членами комитета, глубоко потрясенными и грустными. Они и несли ее гроб.
Когда процессия достигла площади, на которой торчал Кандов, гроб поставили на землю, чтобы снова прочитать молитву. И тут Кандов увидел, кого хоронят. Он сразу узнал Лалку.
Она лежала в гробу тихая, спокойная и, казалось, спала. Красивые длинные ее ресницы были опущены, лицо приобрело белизну мрамора и едва выделялось на фоне белой пуховой подушечки, в которой тонула голова; маленькое тело исчезло под грудой венков и весенних цветов — прощального дара от молодых женщин и девушек… На плечи Лалке положили по букету редкостных белых роз; такие же розы, посаженные ею самой, украшали ее волосы. Руки ее, белые и прекрасные, как у мраморной статуи, были сложены крест-накрест на шелковом венчальном платье, а на впалой груди лежала икона успения пресвятой богородицы. Благоухание цветов, смешанное с ароматом смирненского ладана, наполняло всю площадь и дурманило головы.
Как только гроб поставили на землю, мать с душераздирающим воплем бросилась к покойнице, обняла ее обеими руками и, как безумная, зарылась лицом в гущу цветов и тканей. Она начала причитать, лепеча какие-то невнятные, недосказанные, безумные слова материнской любви и отчаяния, — слова, что ледяными иглами пронизывают сердце и заставляют волосы шевелиться на голове. Каждое ее слово было как вырванный кусок сердца, каждый крик — море страданий и неизбывной боли. Плач и причитания звучали все громче; родные и чужие, с мокрыми от слез лицами, закрывали платками губы, чтобы не разрыдаться во весь голос. Сестра покойницы, Гинка, очень хорошенькая в своем траурном платье, рыдала неудержимо. Ее отца поддерживали с обеих сторон, и он, разбитый и обессиленный, качал побелевшей головой. Стефчов стоял у самого гроба с обнаженной головой, закрыв глаза платком. Он не плакал, только его лицо, обычно землистое с красноватым оттенком, теперь побледнело. Словно в каком-то забытьи, он бросал вокруг себя невидящие взгляды… Невдалеке над толпой возвышалась русокудрая голова Соколова. Глаза его были устремлены на мертвую Лалку. Он так смотрел на нее, как будто старался вобрать в себя и запечатлеть в душе образ бедной страдалицы, которую он страстно любил и которая любила его… Они могли бы быть так счастливы! Но этого не захотела судьба!.. И вдруг он увидел рядом с собой Стефчова. Глаза их встретились. Пронзая врага уничтожающим взглядом, Соколов громко сказал:
— Это ты, подлец, погубил эту женщину! Ты дашь за нее ответ — сначала мне, потом богу!
Чтение молитв окончилось. Снова раздался вопль матери.
Гроб подняли, и шествие тронулось дальше. Кандов, почти сам того не заметив, присоединился к толпе. Лицо его не утратило своего равнодушного выражения. Трогательное зрелище, свидетелем которого он был, ничуть не взволновало его. Напротив, он обрадовался, решив, что Рада, подруга Лалки, без сомнения, находится здесь. Значит, он ее увидит… Мрачная и бесконечно длинная похоронная процессия вызвала у него лишь одну эту мысль. Он озирался по сторонам, ища глазами Раду в толпе женщин, но Рады нигде не было видно. Взгляд его задерживался на каждом черном платье, на каждом красивом лице, но Рады не находил… Кандов приостановился, чтобы пропустить мимо себя участников шествия; но напрасно его ястребиный взгляд обшаривал толпу, что рекой текла мимо, напрасно пронизывал ее в поисках Рады… Вдруг Кандов увидел бабку Лиловицу и стал смотреть, нет ли возле нее Рады. Но Рады не было и здесь!.. Сердце у него заныло. Как? Рада, подруга Лалки, не пришла на ее погребение? Не может быть, не может быть, не может быть! И он опять принялся сновать в толпе, разыскивая девушку и не находя ее. Почему же нет Рады? И где она? Ведь она вышла вместе с бабкой Лиловицей! Где же оставила ее бабка Лиловица, одну и в такое время? Могут ли быть сегодня у Рады более важные дела, чем проводы любимой подруги в последний путь?.. Или она здесь, но он ее не видит, потому что у него затуманены глаза? Но ведь старуху-то он видит! Не пойти ли спросить ее?.. Нет, нельзя. Это неприлично, безумно!.. Бедный студент и не подозревал, что его ищущий взгляд, его суетливые метания среди печальной процессии были уже неприличны и привлекали всеобщее внимание…
Когда процессия свернула в узкий переулок, в конце его раздались звуки кларнета и бой барабана, — навстречу, извиваясь, двигался веселый хоровод. Это веселье перед лицом скорби показалось людям чем-то безобразным и святотатственным. Лица многих провожающих отразили гнев и возмущение. Но в этот миг музыка умолкла, хоровод рассеялся и исчез, словно по мановению волшебного жезла… Снова воцарилась тишина; звучали только голоса детей и Мердевенджиева, певших заупокойные песнопения… Кандов, замыкавший процессию, услышал громкий шум шагов и невольно обернулся. Он увидел Редактора и еще нескольких человек, покинувших хоровод, чтобы присоединиться к шествию. Редактор, в фесе набекрень, был пьян и чрезвычайно взволнован. Вместе с товарищами он торопился добежать до хвоста процессии. Кандов услышал сиплый голос Беспортева, говорившего на ходу:
— Идем, идем! Не будьте ослами, идем, приложимся к ее ручке!.. И скажем: «Прощай, сестра! Царство тебе небесное!» Потому что… кто умрет за народ, тот бессмертен! Понимаете, ослы вы этакие?.. Ежели вы пьяны, — возьмите себя в руки! И когда я прикажу, опустите свои пустые головы, поклонитесь ей… Она — святая душа. Скажи мне: сколько есть таких на свете? А предателям нет числа, как песчинкам в море… Но вы моря не видали, а потому не будьте ослами и слушайте, что вам человек говорит…
Но, не успев окончить эту тираду, Редактор заметил Рачко, бегом пронесшегося мимо, — он что-то нес в церковь.
— Эй, ты, погоди! — повелительно зарычал Редактор. — Повремени-ка, надо тебя спросить кое о чем… Глядите, вот он — шпион Стефчова, — добавил он, обращаясь к своим спутникам. — Смерть таким мерзавцам!
При виде разъяренного лица Редактора Рачко пустился наутек.
— Держи его! — заревел Беспортев. — Давай-ка спросим его, по какому праву он всю улицу провонял своим именем!
И гуляки погнались за несчастным Рачко. Плюгавый, легкий как пушинка, Рачко бежал быстро и оставил своих пьяных преследователей далеко позади. Скоро он и они исчезли за поворотом улицы.
Кандов взирал на все это рассеянно и безучастно. Поникнув головой, он бессознательно поплелся вслед за процессией и вскоре вместе со всеми вошел в церковь.