Глава 2
Я ехал в Кастель-Гандольфо, навстречу несущейся на север буре. Дождь бесновался, капли прыгали по булыжникам мостовой, словно блохи. Когда я выбрался на шоссе, ветровое стекло звучало как барабан, в который бьют небеса. Автомобили притормаживали и съезжали на обочину. Созвездие красных огоньков на дороге таяло, и мои мысли обратились к брату.
В детстве Симон запросто мог во время грозы полезть на дерево, чтобы снять бездомную кошку. Как-то раз ночью на пляже в Кампанье он на моих глазах заплыл в стаю светящихся медуз, чтобы вытащить на берег девочку, которую унесло течением. Однажды зимой – ему тогда было пятнадцать, а мне одиннадцать – я пошел к нему в сакристию собора Святого Петра, где он служил министрантом. Он обещал отвести меня в город подстричься, но когда мы выходили из базилики, через окошко в куполе, расположенное на высоте около двухсот футов, внутрь влетела птица – до нас донесся глухой звук, с которым она упала на балкон. Симону понадобилось непременно ее увидеть, и мы побежали вверх по всем этим шести миллионам ступенек и очутились перед узким мраморным выступом. Он описывал круг над главным алтарем, и от бездны нас отделял только поручень. На выступе бил крыльями голубь. Он кружился, выкашливая маленькие, темные, как чернила, пятнышки крови. Симон подобрался и взял птицу на руки. И в этот миг кто-то закричал: «Стой! Не приближайся!»
Напротив, опираясь об ограждение, стоял мужчина. И смотрел на нас налитыми кровью глазами. Вдруг Симон со всех ног помчался к нему.
«Синьор, нет! – кричал он. – Не надо!»
Человек занес ногу над ограждением.
«Синьор!»
Даже если бы Бог дал Симону крылья, брат не успел бы. Человек наклонился вперед и отпустил поручень. На наших глазах он пронзал собор Святого Петра, как булавка бабочку. Снизу доносился голос гида: «…бронза украдена из Пантеона…» – а человек все падал, став уже маленьким, размером с ресницу. Наконец раздался крик, и во все стороны брызнула кровь. У меня подогнулись ноги, я сел на пол и не пошевелился до тех пор, пока не подошел Симон и не поднял меня.
Всю жизнь я не мог понять, почему Бог направил птицу в то окно. Может, хотел показать Симону, как это бывает, когда что-то словно утекает сквозь пальцы. На следующий год умер отец, так что, возможно, урок нельзя было откладывать. Но последняя картинка, которая запечатлелась у меня в памяти с того дня, пока рабочие не погнали всех прочь из собора, – это Симон, неподвижно стоящий на балконе с вытянутыми вперед руками. Казалось, он пытается подбросить птицу в воздух, словно это так же просто, как поставить вазу на полку.
В тот день священники переосвятили собор Святого Петра – так делается каждый раз, когда прыгает вниз очередной паломник. Но никто не в состоянии переосвятить ребенка. Две недели спустя наш регент влепил Симону оплеуху за фальшивое пение, а тот выскочил из ряда и дал регенту сдачи. Целых три дня занятий хора не было, пока мои родители пытались заставить Симона извиниться. До этого он всегда был само послушание. А теперь заявил, что лучше бросит занятия, чем извинится. Отсчет истории нашего с ним взросления я веду именно оттуда. Весь характер моего брата, насколько я его знаю, вырос именно из этого мгновения.
Десятилетие жизни Симона между поступлением в колледж и началом дипломатической подготовки выдалось для Италии непростым. Бомбардировки и убийства времен нашего детства почти прекратились, но в Риме шли бурные протесты против бессильного правительства, которое увязло в собственной коррумпированности. Во время учебы в колледже Симон ходил со студентами на марши протеста. Когда обучался в семинарии, участвовал в демонстрациях солидарности с рабочими. К тому времени, когда его пригласили на дипломатическую службу, мне казалось, что дни бунтарства уже позади. Но потом, три года назад, в мае 2001 года Иоанн Павел решил отправиться в Грецию.
Это была первая за тринадцать веков поездка папы римского на нашу родину, и наши соплеменники не слишком ему радовались. Почти все греки – православные, а Иоанн Павел хотел положить конец расколу между нашими церквями. Симон поехал, чтобы собственными глазами увидеть, как это произойдет. Впрочем, смысла во вражде мой брат никогда не видел. От нашего отца он унаследовал чуть ли не протестантское пренебрежение к приговору истории. Православные обвиняют католиков в жестоком обращении во всех войнах, начиная с Крестовых походов и заканчивая Второй мировой. На католиков возлагают вину за то, что те соблазнили часть православных христиан уйти от церкви предков к новой, эклектичной форме католицизма. Само существование восточных католиков оскорбляло некоторых православных, а Симон все равно не мог понять, почему его родной брат, грекокатолический священник, отказался ехать с ним в Афины.
Беда прибыла в Грецию раньше Симона. Когда разнеслась весть, что Иоанн Павел собирается ступить на землю эллинов, греческие православные монастыри отзвонили панихиду. Сотни православных вышли на улицы с протестом, неся транспаранты с надписями: «Архиеретик» и «Двурогое исчадье Рима». Был объ явлен общенациональный день траура. Симон, который договорился о ночлеге в доме священника при грекокатолической церкви, где когда-то служил отец, приехав, обнаружил, что православные реакционеры исписали всю дверь аэрозольной краской. Вызывать полицию было бессмысленно. Брат наконец понял, какое безнадежное дело ему суждено защищать.
В ту ночь кучка православных радикалов ворвалась в церковь и помешала литургии. Но было жестокой ошибкой с их стороны сдергивать сутану с приходского священника и топтать антиминс – освященный плат, который превращает стол в алтарь.
В брате целых шесть с половиной футов росту, и его стремление защитить слабых и беззащитных только возрастало от понимания того, что он больше и сильнее всех, кто попадается на его пути. Симон едва помнил, как вытолкал православного из святого места, пытаясь спасти грекокатолического священника. Православный же заявил, что Симон швырнул его на землю. Греческая полиция утверждала, что брат сломал ему руку. Симона арестовали. Его новому работодателю – Государственному секретариату Святого престола – пришлось договариваться о немедленном возвращении своего сотрудника в Рим. Поэтому Симону не довелось воочию увидеть, как с подобными враждебными выпадами, только с гораздо большим успехом, справился Иоанн Павел.
Греческие православные епископы говорили с Иоанном Павлом подчеркнуто пренебрежительно. Он не роптал. Его осыпали оскорблениями. Он не защищался. Те потребовали, чтобы он принес извинения за католические грехи многовековой давности. И Иоанн Павел, выступая от имени миллиарда живых душ и неизмеримого числа погибших католиков, извинился. Православные настолько удивились, что согласились на то, от чего до сей минуты отказывались: встать рядом с ним на молитву.
Я надеялся, что поведение Иоанна Павла в Афинах благотворно повлияло на дальнейшие поступки Симона. Еще один урок, ниспосланный небесами. С тех пор Симон стал совсем другим человеком. Так я твердил себе, пока ехал из Рима на юг, в самое сердце бури.
В отдалении показался Кастель-Гандольфо: длинный холм, возвышающийся над бескрайними полями для гольфа и стоянками подержанных автомобилей, которые тянулись вдоль дороги на юг от предместий Рима. Две тысячи лет назад это были места для увеселения императоров. Папы римские всего несколько веков тому назад стали проводить здесь лето, но этого оказалось достаточно, чтобы земля официально считалась продолжением нашей страны.
Я объехал вокруг холма и увидел у подножия скалы машину карабинеров – итальянских полицейских из участка, находившегося по ту сторону границы. Они покуривали, ожидая, пока отбушует буря. Но там, куда направлялся я, законы Италии не имели силы. Ватиканской полиции под хлещущим дождем я не увидел, и сжавшийся в груди комок начал ослабевать.
Я припарковал «фиат» в том месте, где склон холма опускается в озеро Альбано, и, прежде чем выйти на дождь, набрал номер. На пятом звонке ответил угрюмый голос:
– Pronto.
– Гвидо Маленький? – спросил я.
Тот фыркнул.
– Кто это?
– Алекс Андреу.
Гвидо Канали, сын механика ватиканской электростанции, был моим другом детства. В стране, где зачастую единственное требование для получения места – родство с человеком на той же должности, Гвидо не смог найти себе ничего лучшего, чем ковырять лопатой навоз на папской молочной ферме здесь, на холме. Он вечно ждал каких-нибудь благотворительных раздач. И хотя наши пути с давних пор не пересекались совсем не случайно, сейчас мне самому очень была нужна помощь.
– Уже просто Гвидо, – вздохнул он. – Умер мой старик в прошлом году.
– Соболезную.
– Стало быть, один я остался, из нас двоих. Чем обязан?
– Я тут рядом, и у меня к тебе просьба. Можешь открыть мне ворота?
По его удивленному голосу стало понятно: про Симона он не подозревает. И это к лучшему. Мы заключили уговор: два билета на открытие выставки – Гвидо знал, что я могу их достать через дядю Лучо. Даже последний лентяй и сноб в нашей стране хотел увидеть, что сделал мой друг Уго. Я отключился и пошел по темной тропинке вверх на холм к нашему месту встречи. Ветер усилился и дул с тем высоким свистящим звуком, который я слышал у Симона в трубке.
Я удивился – и поначалу вздохнул с облегчением, – когда не увидел никаких признаков беды. Каждый раз, когда я забирал брата из полиции, он оказывался участником беспорядков. Но здесь – ни жителей, собравшихся в пикет на площади, ни ватиканских служащих, вышедших на демонстрацию с требованием повышения жалованья. Летний дворец папы в северной оконечности городка выглядел заброшенным. На его крыше поднимались два купола Ватиканской обсерватории, словно шишки, вырастающие на голове персонажей мультиков, которые смотрит по телевизору Петрос. Вокруг настолько спокойно, что все будто вымерло.
Уединенная аллея вела от дворца к папским садам. У ворот я увидел огонек сигареты, прячущейся в чьем-то темном кулаке, он крохотным эльфом порхал в темноте.
– Гвидо?
– Времечко ты выбрал для прогулок… – проворчала сигарета и упала в лужу, умирая. – Иди за мной.
Когда глаза привыкли к темноте, я увидел, что он в точности похож на покойного Гвидо Большого: приплюснутый нос, широкая, как у жука, спина. От физического труда он возмужал. В телефонной книге Ватикана полно людей, которых мы с Симоном знали еще в детстве, но среди них мы чуть ли не единственные священники. У нас здесь кастовая система, и люди с пониманием своей значимости продолжают дело отцов и дедов, натиравших полы или ремонтировавших мебель. Но им наверняка все равно бывает тяжело смотреть, как прежние товарищи по детским играм занимают более высокое положение; вот и сейчас я услышал в голосе Гвидо знакомые нотки, когда тот, открыв металлический замок, показал на свой грузовик и произнес:
– Садитесь… святой отец!
Ворота поставили здесь, чтобы не пускать внутрь случайных людей, а изгороди преграждали путь их взглядам. Вокруг нашей земли с каждой стороны приютилось по итальянской деревушке, но если не знать, то отсюда этого и не разглядишь. Гребень холма, простирающийся на полмили, – личная волшебная страна папы. Его владения в Кастель-Гандольфо больше, чем весь Ватикан, но здесь никто не живет, только несколько садовников и разнорабочих да еще старый астроном-иезуит, который спит днем. Настоящие обитатели этого места – фруктовые деревья в горшках, аллеи пиний и клумбы, величина которых измеряется акрами. И мраморные статуи, что остались после языческих императоров и выставлены в садах, дабы Иоанн Павел улыбнулся, совершая летние прогулки. Отсюда, сверху, вид простирался от озера до моря. Пока мы ехали по грунтовой садовой дорожке, на глаза нам не попалось ни одной живой души.
– Куда едем? – спросил Гвидо.
– Просто высади меня в парке.
– Вот прямо тут?! – удивленно поднял брови Гвидо.
Буря неистовствовала. Снедаемый любопытством от столь необычной просьбы, Гвидо включил радиостанцию, послушать, не болтают ли чего в эфире. Но и она молчала.
– У меня девушка там работает, – сказал Гвидо, оторвав от руля один палец, чтобы показать направление. – На оливковой плантации.
Я не ответил. Днем я бы узнал пейзаж лучше, поскольку водил здесь экскурсии для новеньких, когда учился в семинарии. Но в темноте, под проливным дождем я различал лишь полоску шоссе перед фарами. За всю дорогу до садов нам не попалось ни грузовиков, ни полицейских машин, ни бегущих от дождя садовников с фонариками.
– Как она меня бесит! – покачал головой Гвидо. – Алекс, но у нее такая попка!..
Он присвистнул.
Чем глубже мы въезжали в тени, тем сильнее зрело во мне ощущение неправильности происходящего. Симон один торчит под дождем. В первый раз я подумал, что брат может быть ранен. Что произошел несчастный случай. Правда, по телефону Симон упомянул полицию, а не скорую помощь. Я прокрутил в памяти наш разговор, пытаясь отыскать какие-то детали, которые мог неверно понять.
Грузовик, складываясь чуть ли не пополам, пробрался вверх по дороге через сады и выехал на край поляны.
– Все, – сказал я. – Выйду здесь.
– Здесь? – огляделся Гвидо.
Но я уже стоял на земле.
– Алекс, не забудь про наш уговор! – крикнул он мне. – Два билета на открытие!
Но я был слишком занят своими мыслями, чтобы ответить. Когда Гвидо уехал, я позвонил Симону. Здесь, наверху, сигнал был слабый и не обеспечивал надежной связи. Но на мгновение я услышал звонок другого мобильника.
Я пошел на звук, направив луч фонарика вперед. По склону холма была высечена огромная лестница – три монолитные террасы одна за другой спускались к далекому морю. Каждый дюйм занимали цветы, посаженные в виде кругов, вписанных в восьмиугольники, которые, в свою очередь, были вписаны в квадраты. И ни один лепесток не выбивался из ряда. Здесь, наверху, сады казались бесконечными. От этого в душе у меня нарастала дикая тревога.
Еще немного, и я бы выкрикнул в пустоту имя Симона, но тут что-то начало вырисовываться перед глазами. Отсюда, с самой верхней террасы, я различил забор. Восточная граница папских владений. Перед воротами луч фонарика уткнулся во что-то темное. В черный силуэт.
Ветер трепал подол моей сутаны, пока я бежал к темной фигуре. Земля была неровная, куски грязи вывернуты, и корешки травы торчали вверх, как паучьи лапы.
– Симон! – крикнул я на бегу. – Ты жив?
Он не ответил. Даже не пошевелился.
Я пошел к нему на подкашивающихся ногах, стараясь не потерять равновесия на скользкой грязи. Расстояние между нами сокращалось. Но он по-прежнему не отвечал.
Наконец я оказался рядом. Брат… Я тронул его рукой и спросил:
– Ты жив? Скажи мне, что ты жив!
Он лежал бледный и весь промокший. Мокрые волосы, прилипшие ко лбу, казались нарисованными, будто у куклы. Черная сутана обтягивала мускулистое тело, словно шкура у скаковой лошади. Сутана – старомодная одежда духовенства, которую некогда носили все римско-католические священники, пока их не сменили черные брюки и черные пиджаки. На неясно вырисовывающейся в темноте фигуре брата она выглядела зловеще.
– Что случилось? – воскликнул я, так и не дождавшись ответа.
Безжизненный, отстраненный взгляд Симона устремлялся куда-то на землю.
В грязи валялось длинное черное пальто – грека, верхняя одежда римско-католического священника, названная так за сходство с грекокатолической сутаной. Она накрывала какой-то бугор.
Как ни представлял я себе этот момент, о таком помыслить не мог. Бугор заканчивался парой ботинок.
– Господи, – прошептал я. – Кто это?
– Я мог его спасти, – глухим срывающимся голосом произнес Симон.
– Си, я не понимаю. Скажи мне, что происходит?!
Я не отрываясь смотрел на простые нешнурованные ботинки. На одной подошве протерлась дырка. Меня не отпускало тревожное чувство, по мыслям словно царапали ногтем. К высокому забору, отделяющему земли папы от пограничной дороги, ветром прибило какие-то бумажки. Дождь лепил их на металлическую решетку, будто клеил папье-маше.
– Он звонил мне, – пробормотал Симон. – Я знал, что он в беде. Примчался сразу как смог.
– Кто? Кто звал?
Но смысл его слов уже медленно доходил до меня. Я уже понимал, откуда это ноющее чувство. Дырка на ботинках была мне знакома.
Я отступил на шаг, внутри все напряглось. Руки сжались в кулаки.
– К…как?.. – заикаясь, начал я.
На дороге, идущей через сады, показались огни, они двигались в нашу сторону. Несколько пар, размером не больше пластмассовых пулек. Приблизившись, они оказались фарами патрульных машин.
Ватиканские жандармы.
Я опустился на колени. Руки у меня дрожали. На земле рядом с телом стоял открытый портфель. Ветер ворошил лежавшие в нем бумаги.
Жандармы побежали к нам, отрывисто приказывая отойти от тела. Но я все же сделал то, что так подмывало сделать. Мне нужно было увидеть.
Я потянул на себя греку Симона. Глаза покойника были широко открыты. Рот перекошен. Язык уткнулся в щеку. Лицо моего друга застыло в безжизненной гримасе. На виске виднелось черное отверстие, из которого вытекало что-то розовое.
Тучи наваливались со всех сторон. На плечо мне легла рука Симона и потянула прочь от тела.
Но я все не мог отвести взгляда. Карманы костюма были вывернуты. На том месте, откуда сняли наручные часы, светлела полоска белой кожи.
– Отойдите, святой отец, – сказал жандарм.
Я наконец отвернулся. Лицо жандарма напоминало обтянутый кожаной перчаткой кулак. По глазкам-бусинкам и белым, словно покрытым инеем, волосам я узнал инспектора Фальконе, шефа ватиканской полиции. Человека, который бежит рядом с автомобилем Иоанна Павла.
– Кто из вас отец Андреу? – спросил Фальконе.
– Мы оба. – Симон вышел вперед. – Вас вызвал я.
Я ошарашенно смотрел на брата, силясь понять, что происходит.
– Идите со спецагентом Бракко, – показал Фальконе на одного из своих офицеров. – Расскажете ему все, что видели.
Симон повиновался. Он достал из кармана греки свой бумажник, телефон и паспорт, но саму греку оставил на теле покойного.
– У этого человека нет родных. Мне нужно распорядиться, чтобы ему организовали подобающие похороны, – сказал он, прежде чем последовать за офицером.
Фальконе прищурился. Заявление было странным, но из уст священника прозвучало вполне резонно.
– Святой отец, вы знали этого человека? – спросил он.
– Он был моим другом, – еле слышно ответил Симон. – Его звали Уголино Ногара.