Глава 18
Петрос проснулся на рассвете. Лучо и Диего еще не встали, но на кухне кулинарничали монахини: готовили последние летние овощи – чистили морковку и мыли салат. И похоже, не возражали, чтобы в этот безмятежный час им составил компанию маленький наполеон, который решительно вошел, прошагал между ними, раздвигая руками их юбки, как шоумен театральный занавес, и сказал:
– А где мюсли? У вас какие есть?
Ни один уважающий себя итальянец не станет есть на завтрак мюсли, но Майкл Блэк научил меня американскому завтраку, еще когда я был мальчиком, а позже он познакомил Симона с американскими сигаретами. Что сказала бы Мона, узнав, что ее сын унаследовал мою привычку?
Она была повсюду, жила в косых солнечных лучах. С тех пор как Мона покинула нас, я всегда ощущал ее присутствие в ранние часы, в тишине, укутывающей мир, когда сны мешкали на границе дня и ночи.
– Мне, пожалуйста, «Медовые капельки»! – заявил Петрос, роясь в ящике со столовыми приборами.
Он выудил оттуда ложку и шлепнулся на стул, ожидая, когда его обслужат.
Я сам принес ему мюсли. До рождения Петроса такой еды во дворце не водилось. В его возрасте я, помнится, попросил у Лучо на завтрак во второй день от Рождества кусочек панеттоне, а мне сказали, что панеттоне уже весь выбросили. Попивая эспрессо, я разглядывал пакет молока, стоящий рядом с миской Петроса. Свежего, только что с папских пастбищ в Кастель-Гандольфо. Болезненным уколом вернулась действительность.
Нашел ли Лео Симона? Далекий звон колоколов означал, что сейчас половина восьмого. Два с половиной часа до нашей встречи с Миньятто.
– Можно я с мальчишками в футбол погоняю? – спросил Петрос, когда доел миску и отнес монахиням, чтобы помыли.
Предсеминарские мальчики брали его играть в уличный футбол – выгодно быть сыном учителя! – но Петрос, кажется, не понял, что сейчас еще очень рано.
– Нам кое-куда надо сходить, – сказал я. – В футбол по дороге погоняем, вместе.
У дворца на клумбах, выполненных в форме герба Иоанна Павла, работали бригады папских ландшафтных дизайнеров – трудяги вышли спозаранку, до полуденного солнца. Старший садовник, у которого тоже были дети, улыбнулся, завидев, как мы ведем мяч вниз по крутой дорожке. Суровое место для тренировки. Склон был таким крутым, что в грозу ступеньки, соединяющие тропинки, превращались в водопады. Тренироваться здесь владеть мячом – все равно что учиться плавать на Тибре, выгребая вверх по течению. Но Петрос был упрям и, как его дядя, предпочитал непобедимых врагов. После нескольких месяцев поражений в войне с силой тяжести и беготни за улетевшими мячами к подножию базилики Петрос мог пропрыгать вниз по склону на одной ноге, второй стуча по мячу. Глядя на такие достижения, другой садовник жестом показал ему: «Отлично!» Футбол – вторая идея, которая нас всех здесь объединяет.
– Куда мы идем? – спросил воодушевленный Петрос.
Однако, когда я указал на здание, он тяжело вздохнул.
Музеи открывались только в девять, но, поскольку ватиканские офисы начинают работу в восемь, закрываясь к часу дня, у меня оставалось всего полчаса, чтобы спокойно взглянуть на выставку, пока не появились кураторы. Мне нужно было подготовиться к вопросам Миньятто.
Главный вход оказался заперт. Вход со стороны квартир кураторов – тоже, только он еще и охранялся. Но Уго как-то показывал мне сложный обходной путь: сперва вниз – к подвальным лабораториям художественных реставраторов, потом – по извилистому коридору, потом – снова вверх грузовым лифтом. Вскоре мы с Петросом уже шли вдоль череды залов, тех, что вчера я не видел. Петроса заворожил вид пустого подъемника, с помощью которого в хранилище повесили гигантскую картину. Рядом висело еще более крупное полотно, настолько широкое, что могло бы перегородить подземный переход. На картине изображались апостолы, недоуменно глядящие на плащаницу Иисуса в пустой могиле. На стене трафаретом нанесли евангельские стихи, часть слов выделили жирным шрифтом, и что-то привлекло мое внимание.
Марк 15: 46: Иосиф, купив льняной материи, снял Иисуса с креста, завернул Его в покров, поместил в высеченную в скале гробницу и привалил ко входу в нее камень.
Матфей 27: 59: Иосиф взял Тело, завернул Его в чистый льняной покров.
Лука 23: 53: Сняв Его с креста, он обернул Тело полотном и положил в новую гробницу, высеченную в скале.
А далее шел необыкновенный финал. При виде его я остановился как вкопанный. Подобная идея высказывалась в папских музеях впервые. Через весь зал висела огромная репродукция страницы из Диатессарона, описывающая смерть и погребение Иисуса. Пятна удалили, и греческий текст был виден целиком, но осталась тень, показывающая, что алоги подвергли редактуре изложенную Иоанном версию событий. Текст Иоан на выписали на стене отдельно, поодаль от остальных цитат. Уго отделил «белую ворону» Евангелий от остальных трех. И чтобы отчетливее передать свою мысль, обозначил жирным шрифтом несовпадающие места:
Иоанн 19: 38–40: И Иосиф пошел и снял Тело с креста.
С ним пошел и Никодим, который раньше приходил к Иисусу по ночам и разговаривал с Ним. Никодим принес с собой литров сто смеси мирра и алоэ. Они взяли Тело Иисуса и обернули Его полосами льняной ткани, пропитанной этими благовониями, в согласии с иудейскими погребальными обычаями.
Уго меня потряс. Он усвоил наши уроки Евангелия и вывесил их результаты всему миру на обозрение. Все, что Ногара выделил в версии Иоанна, показывало, насколько она отличается от других Евангелий. Три остальных Евангелия звучат в один голос, Иоанна же трудно поставить с ними в ряд. Кроме того, Уго высказал крайне смелое замечание, вывесив эту страницу из Диатессарона: он как будто говорил, что даже девятнадцать веков назад, во времена алогов, христиане знали, что Иоанн не слишком следует истории.
Мне стало очень не по себе. Уго собирался работать над историей плащаницы. Я думал, что наши уроки Евангелия приведут к чему-то иному, к некой теории о том, как плащаница покинула Иерусалим и оказалась в Эдессе. Но то, что я видел перед собой, оказалось намного противоречивее. Церковь считает, что некоторые умы не готовы воспринять определенные идеи. Что хорошо для пастыря, может оказаться вредно для стада. Католики-миряне, не имеющие подготовки по чтению Писания, могут вынести из этого зала впечатление, что версия Иоанна – Евангелие второго сорта или его вообще стоит вычеркнуть из канона за искажение фактов. Все, что здесь вывесил Уго, формально было верно, но он шел на огромный риск, предъявляя материалы так открыто и предоставляя зрителю самому делать выводы.
Я быстро провел Петроса по залам, которые мы видели вчера. У нас было всего двадцать минут на поиски новых сюрпризов от Уго.
Наконец мы пришли в помещение в самом конце музеев, где залы примыкают к Сикстинской капелле. Перед нами висел лист черного пластика толщиной с полотно и прикрывал проход в следующий зал. Петрос опасливо прижал к себе футбольный мяч и вглядывался в темноту позади занавеса так, словно это – кладовка, где он прятался в обнимку с сестрой Хеленой.
Я отодвинул лист в сторону. В воздухе стоял запах глины. Перед окнами возвели длинные ряды временных стен, перекрывающие естественное освещение. Пол усыпала белая пыль. Что-то здесь не так. Выставка открывалась через три дня, но казалось, что подготовка замерла на полдороге.
Вокруг стояли богато украшенные витрины, с которыми обошлись не лучше, чем с козлами для пилки дров. Их стеклянный верх засыпали крошки сухой штукатурки. Сверху валялись свернутые провода. Я провел рукой по стеклу и увидел манускрипт Эвагрия Схоласта, христианского историка, жившего за двести лет до Карла Великого. Первая страница рассказывала, как Эдесса подверглась нападению персидской армии, но город спас чудотворный образ Иисуса. Рядом лежал труд епископа Эвсебия, отца истории церкви, работавшего в трехсотом году нашей эры, где сообщалось, что автор сам бывал в архивах Эдессы и видел письма, которыми Иисус обменивался с царем города. Петрос, заметив, что тексты написаны на греческом, просиял.
– Какие длинные слова! – воскликнул он.
Каждая страница выглядела как бесконечная цепочка букв, поскольку манускрипты писались до изобретения пробелов между словами. Таинственные, загадочные документы, такие старые, что отраженный в них мир не походил на наш, но напоминал мир Евангелий. Чудесные события казались само собой разумеющимися. Границы истории, фантазии и слухов размывались. Но мысль Уго звучала вполне ясно: еще издавна мыслители всего христианского Востока слышали о могущественной реликвии из Эдессы, которая восходила к самому Иисусу.
Я огляделся, пытаясь понять, что здесь произошло и почему работа не закончена. Выставка словно претерпела внезапные изменения. Отдельные части были мне знакомы, но основная мысль казалась новой и странной.
– Пойдем, – сказал я Петросу и махнул рукой в сторону следующего зала, надеясь найти его в лучшем состоянии.
Но вход загораживала витрина; казалось, рабочие не знали, для какого зала она предназначалась. Внутри витрины лежал небольшой, скромный манускрипт, где была записана проповедь, прочитанная тысячу лет назад. Поводом для проповеди послужило чудесное спасение: к воротам Эдессы подошла византийская армия, вырвала из рук мусульман чудотворный образ Христа и восемьсот миль везла его по турецким нагорьям и пустыням, чтобы триумфально внести в православную столицу Константинополь.
Я остановился и вгляделся повнимательнее. Мне казалось, не в этом состояла суть открытия Уго. Проповедь была прочитана в девятьсот сорок четвертом году нашей эры, задолго до Крестовых походов. А значит, не мы, католики, спасли плащаницу из Эдессы. Еще до того, как первый католический рыцарь отправился к Святой земле, православные уже спасли реликвию и вывезли из Эдессы. Но как же тогда обрели ее мы?
Следующая галерея оканчивала череду залов. Стены там были окрашены в темно-серый цвет, но, когда глаза привыкли, я различил изображения. Глянцевые силуэты кораблей и армий, куполов и шпилей. Очертания древнего ночного города, нарисованные десятками оттенков черного. В зале стояла всего одна небольшая витрина, а за ней обнаружилась пара дверей, ведущих в коридор. Петрос побежал и подергал за ручки, но оказалось, что двери заперты. Возможно, за ними хранился Диатессарон. Я вернулся к витрине. Внутри лежал один-единственный лист пергамента, с текстом на греческом, украшенный внушительной красной печатью. Он датировался тысяча двести пятым годом нашей эры.
У меня свело желудок. Экспонат не встраивался в общую последовательность. Латинские манускрипты Уго, два зала назад, старше этого пергамента. Только что виденные мною греческие манускрипты – намного старше. Тысяча двести пятый год полностью менял направление движения. Должно быть, Уго предъявлял нечто новое. Другую линию аргументации. А тысяча двести пятый год стоял опасно близко к событию восточной истории, которое эта выставка ни в коем случае не должна была вызывать в памяти.
Табличка рядом с пергаментом утверждала, что я смотрю на документ из секретных архивов Ватикана. Письмо, написанное папе римскому византийской императорской семьей.
Меня словно током ударило. Есть только одна причина, по которой в тысяча двести пятом году восточный император мог писать папе.
Слова поплыли у меня перед глазами. «Воры». «Реликвии». «Непростительное». Меня сковало тяжкое, свинцовое чувство. Этого не может быть!
Наконец мои глаза нашли строки, которые должны были взволновать Уго, когда он обнаружил это письмо, и привести в ужас, когда Симон объяснил, что они означают.
Они украли самую священную из реликвий. Льняное полотно, в которое был завернут наш Господь Иисус после Своей смерти.
Теперь я понял, что означало изображение на стене. И зачем Уго нарисовал его черным. Вот почему он так интересовался Крестовыми походами. Вот как мы получили плащаницу. Мы не спасали ее из Эдессы. Мы украли ее из Константинополя.
Тысяча двести четвертый – самый мрачный год в истории отношений католической и православной церквей. Намного более мрачный, чем год нашего раскола, произошедшего за полтора века до этого. В тысяча двести четвертом году католические рыцари отплыли в Святую землю, начав Четвертый крес товый поход. Но сначала они по пути остановились в Константинополе, намереваясь объединить силы с христианскими армиями Востока, присоединиться к своим православным братьям в величайшей из религиозных войн. Но ожидавшее их в православной столице не походило на то, к чему они привыкли на католическом Западе. Константинополь в те годы был оплотом христианства. Со времен падения Рима он служил защитником всей Европы. Ни разу его стены не пали под натиском варварских неприятелей, и внутри этих стен скопились тысячелетиями не тронутые богатства. Сокровища Древнего мира, бок о бок с величайшими из когда-либо существовавших на земле собраний христианских реликвий.
На Западе же тем временем прошло восемь веков после падения Древнего Рима, восемь веков варварских нашествий, чужеземных завоеваний и хаоса. Мы, католики, были бедны. Мы голодали. Были измучены. Мы занимали деньги на корабли, в которых плыли, и не могли расплатиться даже за собственную священную войну. Видя богатства православной столицы, рыцари-католики совершили самую большую ошибку за тысячелетие раскола между нашими церквями.
Вместо того чтобы плыть в Святую землю, крестоносцы напали на Константинополь. Они насиловали православных женщин и убивали православных священников. Они предавали мечу братьев-христиан и выжигали целые кварталы города, стерев с лица земли великолепную Константинопольскую библиотеку. В Айя-Софии, соборе Святого Петра на Востоке, католики посадили на трон блудницу. А когда император не смог выплатить огромный выкуп, который мы назначили ценой за свободу города, – даже если бы переплавил все свое золото, – мы ворвались в православные церкви и забрали в качестве трофеев реликвии города.
Если собрать воедино все сокровища сегодняшних западных церквей, они станут лишь слабым отражением того, что хранилось в константинопольских сокровищницах. Веками старейшие христианские города Востока отправляли в Константинополь величайшие ценности, чтобы город защищал их от врагов. Императорские армии охраняли их, а патриархи молили за них у Бога защиты. Сама византийская цивилизация стояла на страже несметных религиозных богатств, хранящихся в ее сердце. И теперь мы, католики, разрушали эту систему.
Вот что значили очертания города на стене зала. Константинополь в бесконечном мраке тысяча двести четвертого года.
Сегодняшние западные католики не понимали, что эта рана не заживет. Но сложившееся положение хорошо иллюстрировал другой исторический факт. Через два с половиной века, спустя долгое время после того, как пришли и ушли католики, на их месте в Константинополе появились мусульманские армии. Православные епископы, столкнувшись с угрозой исчезновения своей цивилизации, были вынуждены просить о помощи. Они отправились на Запад и заключили с папой унизительный договор. Но когда вернулись домой, собственная паства вышвырнула их из города. Простые люди православной церкви сделали свой выбор. Они предпочли умереть от рук мусульман, чем задолжать католикам.
Итак, Константинополь пал. Родился Стамбул. И до сего дня, если спросить у православного, что скрепило раскол между нашими церквями, он стиснет зубы и скажет, все еще чувствуя вонзенный ему в спину нож: тысяча двести четвертый год.
Лежавшее у меня перед глазами письмо воскрешало ужас того года. Уго обнаружил самый неопровержимый изобличительный факт, который можно представить. Больше не был тайной путь плащаницы в средневековую Францию. Больше не было тайной, почему скрывалось ее прошлое. Мы, католики, имели все причины забыть, откуда она появилась. Потому что мы украли ее у православных.
Меня поразило, что Уго хватило дерзости вывесить такие экспонаты здесь, под крышей у самого папы римского. Это была шокирующая исповедь в грехах католицизма. Хотя никто лучше меня не знал о приверженности Уго истине и о его настойчивом стремлении представлять проверенные факты, какими бы они ни были, я все равно лишился дара речи. Если когда и стоило замять это открытие и благоразумно промолчать, то именно сейчас. Меня потрясла не смелость Уго. Я удивился его безразличию к цене этой находки.
Из океана эмоций в моей душе вынырнула одна мысль. Я все неправильно понял. Секретариату не имело смысла замалчивать такое открытие. Секретариат всячески бы его одоб рял. Если бы Симон пригласил в этот зал православных священников, как мой отец пригласил православных в Турин шестнадцать лет назад, свершилось бы лишь то, что пытался сделать кардинал Бойя с момента вступления на пост госсекретаря: наши отношения с православной церковью отбросились бы на полвека назад. Тысячи христиан лишились жизни из-за ненависти, родившейся в тысяча двести четвертом году. Теперь к ним прибавилась и жизнь Уго.
Так вот почему Симон отказывался говорить. Здесь крылась тайна, которой он дорожил больше, чем священническим саном. Незаконченные залы все объясняли. Неудивительно, что работа Уго приостановилась. Неудивительно, что он не дал Лучо последних комментариев по завершению подготовки выставки. Но Лучо предоставил Симону полномочия довести до конца ее организацию, полномочия изменить экспозицию, а я обнаружил его за работой в совершенно другом крыле музея. Как он мог допустить, чтобы все осталось в подобном виде?
Петрос потянул меня за сутану. Но я не мог говорить. Я лишь опустился на корточки и обнял его, пытаясь прийти в себя.
– Пора? – спросил он. – Уже можно идти?
Я кивнул и прошептал:
– Да. Пора.
Он схватил меня за руку и потянул, призывая вставать.
– А теперь что будем делать?
Я не знал. Теперь просто не знал.