Пролог
Мой сын был слишком мал, чтобы понять идею прощения. Он рос в Риме, и поэтому ему казалось, что прощение заслужить легко – людям достаточно выстроиться у кабин-конфессионалов в соборе Святого Петра и дождаться своей очереди исповедоваться. Красные лампочки на кабинах то загораются, то снова гаснут, оповещая, что сидящий внутри священник закончил беседу с одним грешником и готов принять следующего. Вряд ли совесть пачкается так же сильно, как посуда или пол, думал мой сын, раз почистить ее можно намного быстрее. Поэтому каждый раз, когда Петрос слишком долго плескался в ванной, разбрасывал по полу игрушки или приходил из школы в запачканных штанишках, он просил о прощении. Раздавал оправдания, как папа – благословения. Первая исповедь моему сыну предстояла лишь через два года, и для этого имелись веские основания. Ребенок еще не понимает, что такое грех. Что такое вина. Покаяние. Священник порой отпускает грехи так быстро, что маленькому мальчику невозможно представить, как трудно ему однажды будет простить собственных врагов. Или близких. Он не подозревает, что добрые люди не всегда могут простить даже сами себя. И что самые суровые ошибки можно ис купить, но нельзя вернуть содеянного.
Надеюсь, моему сыну, в отличие от меня и моего брата, такие грехи навсегда останутся неведомы.
Мне на роду было написано стать священником. Священниками служили мой дядя и старший брат Симон, и я надеялся, что однажды по моим стопам пойдет и Петрос. Не припомню времени, когда я жил за пределами ватиканских стен. Петрос также проводит здесь всю свою жизнь.
Для окружающего мира существуют два Ватикана. Один – прекраснейшее место на земле: храм искусства и музей веры. Второй – закрытое общество католиков-мужчин, страна престарелых священнослужителей, которые сурово грозят всем грешникам вечными карами. Казалось бы, эти миры – неподходящее место для ребенка. Но в нашей стране всегда жило много детей – в семьях папских садовников, папских строителей, папских швейцарских гвардейцев. Когда я был ребенком, Иоанн Павел считал, что зарплата должна превышать прожиточный минимум, и поэтому платил надбавку за каждый новый рот в семье. Мы играли в прятки в его садах, в футбол с его служками, в пинбол над сакристией его базилики. Мы нехотя таскались с матерями в супермаркет и универмаг Ватикана, потом с отцами – на ватиканскую заправку и в ватиканский банк. Наша страна не больше поля для гольфа, но у нас были те же занятия, что и у большинства детей. Мы с Симоном прожили счастливое, вполне обычное детство. От прочих ватиканских мальчишек нас отличало только одно: наш отец был священником.
Он относился к греческим католикам, а не к римским, поэтому носил длинную бороду и особую сутану, отправлял не мессу, а божественную литургию, и перед рукоположением ему разрешалось жениться. Он любил говорить, что мы, восточные католики, – посланцы Бога, посредники, которые помогут воссоединить католиков и православных. На самом же деле быть восточным католиком – все равно что стать беженцем на пограничном переходе между двумя враждующими сверхдержавами. Отец пытался не показывать, какое бремя на него налагало это положение. В мире живет миллиард римских католиков, а в нашей, греческой конфессии – всего несколько тысяч, так что он оказался единственным женатым священником в стране, управляемой монашествующими мужчинами. Тридцать лет остальные ватиканские священники смотрели на отца свысока, а он лишь перекладывал для них бумажки. Только в самом конце карьеры он все же получил повышение, но такое, к которому прилагаются крылья и арфа.
Мать пережила его ненадолго. Рак, сказали врачи. Но что они понимали! Родители встретились в шестидесятых, в то краткое время, когда казалось, что возможно все. Они танцевали вдвоем в нашей квартире. Пережив период неодобрительных взглядов, они до конца жизни горячо молились вместе. Семья матери была римско-католической и уже больше века поставляла церкви священников, успешно взбиравшихся по ватиканской карьерной лестнице. Неудивительно, что, когда мать вышла замуж за косматого грека, семья отреклась от нее. После смерти отца мать как-то сказала мне, что ей странно чувствовать собственные руки – теперь, когда некому взять ее ладони в свои. Мы с Симоном похоронили ее рядом с отцом, позади ватиканской приходской церкви. О том времени я почти ничего не помню. Кроме того, что я день за днем прогуливал школу – вместо нее я отправлялся на кладбище, садился, обхватив колени руками, и плакал. А потом появлялся Симон и уводил меня домой.
Мы были еще подростками, и нас оставили на попечение дяди, ватиканского кардинала. Лучше всего описать дядю Лучо можно так: вставная челюсть, но сердце маленького мальчика. В качестве кардинала – председателя Ватикана лучшие годы жизни Лучо потратил на сведение государственного бюджета и на то, чтобы не дать ватиканским служащим образовать профсоюз. По экономическим соображениям он не хотел финансово поощрять семьи за многодетность, и даже если бы у него было время воспитывать осиротевших сынишек сестры, он бы, наверное, отказался из принципа. Так что он не возражал, когда мы с Симоном вернулись в родительскую квартиру и решили заботиться о себе сами.
Я был еще слишком мал, чтобы зарабатывать на жизнь. Симон на год прервал учебу в колледже и устроился на работу. Ни он, ни я не умели ни приготовить еду, ни зашить дырку, ни починить кран, и Симон всему научился сам. Это он будил меня в школу и давал деньги на школьные завтраки, следил, чтобы у меня была чистая одежда и горячая еда. Премудростям службы министранта я выучился только благодаря ему. Каждый католический мальчик в самые тоскливые ночи своей жизни задается вопросом: стоят ли такие существа, как мы, хотя бы той грязи, из которой Бог создал людей? Но в мою жизнь, в мою тьму Бог послал Симона. Неправильно говорить, что мы вместе пережили трудное детство. Это он пережил, а меня пронес через трудности на своем горбу. Меня так и не покинуло чувство, что долг мой чрезмерно велик и я его не выплачу никогда. Разве что – этот долг мне простят. Для брата я готов был на все, что в моих силах.
Абсолютно на все.