* * *
Я вновь просыпаюсь, но на этот раз с криком: кто-то воткнул мне в желудок холодный и длинный клинок. Не Я, а кто-то другой — сам Я не могу покушаться на собственную жизнь. Кто-то другой воткнул стальной клинок в мое нутро. Я протягиваю руки, стараюсь привстать, но чужие пальцы и руки удерживают меня; чьи-то голоса успокаивают, говорят, что Я должен лежать неподвижно, и чей — то палец поспешно набирает номер телефона, срывается с диска, снова набирает и опять срывается; наконец, правильно — вызывают доктора: скорее… скорее… потому что Я хочу подняться, чтобы заглушить боль, но они меня не пускают. Кто это «они»? Кто? А спазмы усиливаются, как кольца змеи сжимают меня — выше и выше, грудь, горло. Язык, рот заливает горькая несваренная масса — какая — то давняя, уже позабытая мною пища, которую Я сейчас срыгиваю, лежа лицом вниз, напрасно ища глазами какой-нибудь фарфоровый сосуд. Но здесь только ковер, забрызганный густой и зловонной жижей из моего желудка! Рвота не прекращается, горечь обжигает грудь, страшно щекочет горло, Я захлебываюсь, как от смеха, а рвота не прекращается — на ковер льется густой кровавый поток. Мне не надо себя видеть, чтобы ощущать бледность лица, синеватость губ, ускоренное биение сердца, исчезающий пульс. Мне вонзили кинжал в пуп, через который в меня когда-то вливалась жизнь. Когда-то. Я не могу поверить тому, о чем говорят мои пальцы, ощупывающие пришлепнутый к моему телу живот, потому что это не мой живот: огромный, распухший, вздутый от газов, которые в нем бурлят, от которых Я никак не могу избавиться — они распирают меня, а Я не могу от них избавиться и чувствую вонь во рту. Вот, наконец, Я смог лечь удобнее. Рядом со мной поспешно чистят ковер, Я улавливаю запах мыльной воды и мокрой тряпки, перебивающий запах рвоты. Но мне хочется встать: если Я пройду по комнате, боль исчезнет, Я знаю, что исчезнет.
— Откройте окна.
— Ты же знаешь, мама, он уничтожил даже то, что любил.
— Молчи, ради бога, молчи.
— Разве не он убил Лоренсо, а?
— Замолчи, Тереса! Я запрещаю тебе говорить ты меня мучишь.
Лоренсо? Все равно. Мне все равно. Пусть говорят что хотят, Я уже давно знаю, о чем они шепчутся, не смея сказать вслух. Теперь пусть говорят. Пусть. Я противился.
Они не поняли. Они, как болваны, глядят на меня, а священник смазывает мне маслами веки, уши, губы, руки, ноги, в паху. Включи магнитофон, Падилья.
— Мы переправились через реку…
И тут она хватает меня, она, Тереса, и на этот раз Я вижу страх в ее глазах, ужас в перекосе ненакрашенных губ, а в руках Каталины ощущаю давящую тяжесть невысказанных слов, которые Я не даю ей произнести. Им удается уложить меня. Я не могу, Я больше не могу, боль сгибает меня пополам, Я дотрагиваюсь пальцами руки до ног, чтоб убедиться, что ноги целы, не исчезли, но они уже мертвые, холодные, а-а-а-а-а!.. Уже мертвые. Только сейчас Я отдаю себе отчет в том, что всегда, всю жизнь мой кишечник был в каком-то движении, все время в движении — это Я заметил только сейчас, когда вдруг оно прекратилось. Сейчас я его не чувствую, не чувствую глубинного движения внутри себя и смотрю на свои ногти, когда протягиваю руки, чтоб дотронуться до холодных омертвевших ног, смотрю на незнакомо синие, потемневшие, как перед смертью, ногти… О-хо-хо… Нет, это пройдет, Я не хочу этой синей кожи, кожи цвета мертвой крови, нет, нет, не хочу. Синим должно быть другое: синее небо, синие воспоминания, синие кони, переходящие вброд через реки, синие лоснящиеся кони и зеленое-море, синие цветы, синий — Я, нет, нет, нет… О-хо-хо-хо. И Я снова падаю на спину, потому что не знаю, куда направиться, как двигаться, не знаю, куда деть руки и омертвелые ноги, не знаю, на что мне смотреть. Я уже не хочу вставать, потому что не знаю, куда идти. Чувствую только боль возле; пупа, боль в животе, боль под ребрами, боль в прямой кишке… И слышу рыдания Тересы, чувствую руку Каталины на своей спине.
Не знаю, не понимаю, почему, сидя возле меня, ты наконец-то разделяешь со мной это воспоминание и сейчас в твоих глазах нет упрека. Эх, если бы ты понимала. Если б мы понимали друг друга. Наверное, перед зрачками есть какая-то преграда, и только теперь мы разрушим ее, что-то увидим. Каждый человек может дать столько, сколько сам получит от чьей-то ласки, взгляда. Ты дотрагиваешься до меня, до моей руки, и Я чувствую твою руку, не ощущая своей. Твоя рука трогает меня. Каталина гладит мою руку. Возможно, это любовь? — спрашиваю Я себя. И не понимаю. Может быть, это любовь? Мы уж так привыкли. Если Я предлагал любовь, она отвечала упреком; если она предлагала любовь, Я отвечал высокомерием. Может, это — две стороны одного чувства, может быть. Она прикасается ко мне. Хочет вспоминать вместе со мной только об этом, хочет понять.
— Почему?
— Мы переправились через реку верхом…
— Я выжил. Рехина. Как тебя звали? Нет. Ты — Рехина. Как звали тебя, тебя, безымянный солдат? Я выжил. Вы умерли. Я выжил.
— Подойди, детка… Пусть он тебя узнает… Скажи ему свое имя…
Но Я чувствую руку Каталины на своей спине и слышу рыдания Тересы, скрип чьих-то быстрых шагов. Кто — то щупает мне желудок, пульс, насильно открывает веки и смотрит в глаза, зажигая какую-то лампу — свет то вспыхивает, то потухает, вспыхивает и потухает. Кто-то снова щупает мой желудок, сует палец в задний проход, вставляет в рот теплый, пахнущий спиртом термометр. Остальные голоса затихают, а вновь пришедший что-то говорит, издалека, словно из глубины туннеля.
— Невозможно определить. Может быть, ущемленная грыжа. Может быть, перитонит. А может быть, и почечные колики. Я склоняюсь к тому, что это почечные колики. В таком случае следовало бы ввести ему два кубика морфина. Но это небезопасно. Я считаю, что нужно посоветоваться еще с одним врачом.
Ох, какая самопожирающая боль; ох, боль режущая до тех пор, пока ее уже не замечаешь, пока она не становится привычной. Ох, боль, Я бы уже сдох без тебя, Я уже привыкаю к тебе, ах ты, боль, ах ты…
— Скажите что-нибудь, дон Артемио, поговорите, пожалуйста. Поговорите.
— …Я ее не помню, Я ее уже не помню, да, но как Я мог ее забыть…
— Смотрите, Когда он говорит, пульс совсем замирает.
— Доктор, сделайте ему укол, чтобы он больше не страдал…
— Еще один врач должен посмотреть. Это опасно.
— …как я мог забыть…
— Отдохните, пожалуйста. Не говорите ничего. Вот так. Когда он мочился в последний раз?
— Сегодня утром… Нет, часа два тому назад, непроизвольно.
— Вы ее не сохранили?
— Нет… нет.
— Поставьте ему утку. Сохраните, нужно сделать анализ.
— …Но ведь меня там не было. Как Я могу все это вспомнить?.. Приступ. Приступ может свалить любого старика моего возраста, но приступ — это еще не тот свет. Пройдет, должно пройти, но времени мало. Почему мне не дают вспоминать?.. Да, о том, когда тело было молодым; когда-то оно было молодым, было молодым… Тело гибнет от боли, а мозг наполняется светом: они разделяются, Я знаю, они разделяются. Потому что теперь Я вспоминаю его лицо.
— Вам надо исповедаться.
— Смерть Артемио Круса.
— У меня есть сын, Я его произвел, и теперь Я вижу это лицо, но как его удержать, как сделать, чтобы оно не ушло, как удержать, ради бога, как его удержать…