* * *
Я морщусь от затхлого запаха масел, которыми мне мажут веки, нос, губы, холодные ноги, синие руки, чресла. Прошу открыть окно: хочется дышать. С шумом выпускаю воздух через нос — черт с ними — и складываю руки на животе. Льняная простыня, приятная прохлада. Вот это действительно важно. Что понимают они — и Каталина, и священник, и Тереса, и Херардо?
— Оставьте меня…
— Что знает твой врач? Я знаю больше. Новое издевательство.
— Помолчи.
— Тересита, не перечь отцу… Я хочу сказать — маме… разве ты не видишь…
— Да-да. Мы остаемся в дураках — и по твоей вине тоже, не только по его. Из-за твоей трусости и дурости и из-за его… Из-за его…
— Ну, довольно, перестань.
— Добрый вечер…
— Входите…
— Довольно, ради бога.
— Продолжайте, продолжайте.
О чем Я сейчас думал? Что вспоминал?
— …как нищие. Почему он заставляет Херардо работать?
Что понимают они — Каталина, священник, Тереса, Херардо? Какое значение будут иметь их слезливые некрологи и душещипательные панегирики, которые появятся в газетах? Кто из них возымеет смелость сказать, как Я говорю сейчас, что моей единственной любовью была любовь к вещам? Сознательное обладание вещами. Вот что Я люблю. Простыня, которую я ласкаю. И все остальное, что всегда перед моими глазами. Пол из зеленого и черного итальянского мрамора. Бутылки, хранящие аромат солнца из разных стран. Картины, седые от старости, оживающие при свете солнца или свечи, картины, которые можно не спеша обозревать и осязать, сидя на позолоченной белокожей софе с рюмкой коньяка в одной руке, с сигарой — в другой, облачившись в легкий шелковый смокинг и погрузив мягкие лаковые туфли в глубокий пушистый ковер. Тут познает человек цену пейзажам и людям. Тут или сидя на террасе у берега Тихого океана, глядя на заход солнца и отвечая самыми тонкими, да-да, тончайшими движениями души на приливы и отливы волн, оставляющих серебристую пену на влажном песке. Земля. Земля, могущая становиться деньгами. Квадратные участки в городе, где тянутся ввысь строительные леса и каркасы зданий. Зелено-желтые участки за городом, где на плодородной орошаемой земле гудят тракторы. Горные участки с минеральными богатствами, эти серые сейфы. И машины. Как сладко пахнет ротационная, проворно изрыгающая листы…
«— О, дон Артемио, вам плохо?
— Нет, просто душно. Проклятая жара. Ну-ка, Мена, откройте окна…
— Одну минуту…»
Ох, уличный шум. Все слилось. Не разберешь, что шумит. Ох, уличный шум.
«— Вы меня вызывали, дон Артемио?
— Мена, вы знаете, с каким рвением мы отстаивали в газете — до самого последнего момента — интересы президента Батисты. Теперь, когда он не у власти — это ни к чему. Но еще того хуже — поддерживать генерала Трухильо, хотя он еще у власти. Вы представляете интересы обоих и должны понять… Ни к чему…
— Хорошо, дон Артемио, не беспокойтесь, я сумею перевести стрелку. Хотя и придется порыться в грязи… Раз уж зашел об этом разговор, у меня есть тут с собой заметочки о деятельности «благодетеля»… Так, кое-что…
— Давайте, давайте. А, Диас, хорошо, что вы зашли… Взгляните-ка… Поместите это на первой странице под псевдонимом… Всего доброго, Мена, жду новых сообщений…»
Жду сообщений. Сообщений. Новых сообщений. Сообщений. Обо мне, о моих синих губах. О-ох, руку, дайте руку — биение чужого пульса оживит меня, мои синие губы…
— Ты виноват во всем.
— Тебе от этого легче, Каталина? Переправимся через реку верхом. Вернемся на мою землю. На мою землю.
— …мы хотели бы знать, где…
Наконец, наконец-то они доставили мне полное удовольствие: пришли, заелозили на коленях, чтобы вырвать у меня тайну. Священник уже раньше делал заходы. Плохи, видно, мои дела, если теперь и они обе ноют у моего изголовья, молят с дрожью в голосе — Я прекрасно все слышу. Им хочется разгадать мой замысел, мою последнюю шутку, которая втайне так развлекает меня. Полное их унижение, всеми последствиями которого я не смогу насладиться, но первые симптомы которого меня веселят. Может, это — последняя радость победы…
— Где же оно… — шепчу я с притворной озабоченностью. — Где же… Дайте подумать… Тереса, я, кажется, вспоминаю… Нет ли его в шкатулке красного дерева, где лежат сигары?.. Там двойное дно…
Я не успеваю закончить. Обе вскакивают и бросаются к моему огромному столу с металлическими ящиками, за которым, они думают, Я иногда провожу бессонные ночи, перечитывая завещание, — они хотели бы, чтобы так было. Обе с трудом выдвигают ящики, роются в бумагах и наконец находят шкатулку… черного дерева. Ага, значит, здесь. Раньше-то была другая. Теперь эта вместо той. Сейчас их пальцы, наверное, торопливо ищут второе дно, с благоговейным трепетом его обшаривают. Ни черта. Когда же я ел в последний раз? Судном пользовался уже давно. Надо есть. Вырвало. Но надо есть.
«— Заместитель министра на проводе, дон Артемио…»
Уже опустились жалюзи, да? Уже ночь? Есть цветы, которым нужен свет ночи, чтобы раскрыться, они ждут восхода тьмы. Вьюнок развертывает лепестки в сумерках. Вьюнок. На той хижине тоже был вьюнок, на хижине у реки. Он раскрывается по вечерам, да.
«— Спасибо, сеньорита… Слушаю… Да. Артемио Крус. Нет, нет, недопустимо никакое соглашение. Это прямая попытка свергнуть правительство. Они уже добились того, что члены профсоюза толпами выходят из официальной партии. Если так будет дальше, на кого вы станете опираться, сеньор заместитель министра?.. Да… Это единственный путь: объявить забастовку незаконной, послать солдат, раздраконить их в пух и прах, а главарей — в тюрьмы… Тут не до шуток, дорогой сеньор…»
У мимозы, да, у мимозы тоже есть чувства: она может быть нежна и стыдлива, целомудренна и трепетна. Живая, мимоза…
«— …да, конечно… И более того, скажем прямо. Если вы проявите слабость, я и мои компаньоны тут же переведем капиталы за пределы Мексики. Нам нужны гарантии. Что вы скажете, если бы, к примеру, из страны за две недели утекло сто миллионов долларов?.. А?.. Да, Я понимаю. Еще бы!..»
Да. Конец. Вот и все. Все ли? Кто знает. Не помню. Давно уже не слушаю магнитофон. Делаю вид, что слушаю, а сам мечтаю о всяких вкусных вещах, да, приятнее думать о еде — я не ел уже много часов. Падилья выключает аппарат, Я лежу с закрытыми глазами и не знаю, о чем думают, о чем говорят Каталина, Тереса, Херардо, девочка… Нет, Глория ушла, недавно ушла с сыном Падильи: лижутся в зале, пока там нет никого. Я лежу с закрытыми глазами. Видятся мне свиные отбивные, кровавые бифштексы, жареный барашек, фаршированные индейки, супы — супы Я очень люблю, почти так же, как сладкое. Ох, Я всегда был сластена, а сладости бывают чудесные: из миндаля и ананаса на кокосовом молоке и на простокваше, да и на топленом молоке тоже, и сладкое из миндаля. Да, из миндаля, цукаты. И рыба хороша: уачинанго, камбала, робало, а устрицы, а крабы…
— Переправимся через реку на лошадях. И доберемся до побережья, до моря. В Веракрус.
…кальмары и осьминоги, моллюски и разные другие дары моря; думаю о пиве, горьком, как море, о пиве, думаю об олене по-юкатански, о том, что Я не стар, нет, хотя однажды стал стариком, взглянув в зеркало… И об ароматных сырах, которые люблю. Думаю, хочу, — как это приятно и как надоело слушать собственный голос, отрывистый, настойчивый, властный голос. Одна и та же роль, всегда. Скучно. Ведь можно было есть, есть. Есть, спать, любить — и так далее. Что? А? Кто это хочет есть, спать и любить на мои деньги? Ты — Падилья, и ты — Каталина, и ты — Тереса, и ты — Херардо, и ты, Пакито Падилья, — так ведь тебя зовут, молокосос, жующий губы моей внучки в углах моей комнаты или, вернее, этой комнаты, потому что Я не живу здесь. Вы — молоды, но я тоже умею жить, потому и не живу здесь. Я — старый, да? Старик с причудами, имеющий право иметь их, потому что посылал всех к… — не так ли? — к… и знал, на кого ставить, и ставил вовремя, как той ночью. Да, я уже вспоминал о той женщине, о той ночи. Вспомнил и об этом слове. Дайте мне поесть, почему мне не дают есть. Убирайтесь отсюда, ох, больно. Убирайтесь… вашу мать… Вокруг — сплошная «чингада».