9
О ВОЗВЫШЕНИИ ДОМА АТКИНСОНОВ
Некоторые говорят, что изначально они жили в Фенах. Но если так оно и было, то в незапамятные времена, устав от вечно мокрых башмаков и плоских горизонтов, они перебрались на норфолкские холмы и стали там простыми пастухами. И там, на норфолкских холмах (невысоких и более чем скромных, если сравнивать с другими холмами, но по фенлендским стандартам просто горные хребты), они обзавелись Идеями – чего у завязших по уши в грязи Криков почитай что и вовек не водилось.
Задолго до того, как Вермуйден прибыл в Фены и встретился с тупым упрямством местных жителей, пращур аткинсонов выносил, на блеющем своем склоне холма, идею сделаться бейлифом ; а его сын, урожденный бейлиф, выносил идею сделаться богатым фермером; а кто-то из четвертого, пятого, не то шестого колена богатых на идеи аткинсонов, как только началось огораживание и об устойчивой цене на шерсть пришлось забыть, продал большую часть овец, нанял пахарей и взялся сеять ячмень, каковой на богатой мелом почве норфолкских холмов обильно шел и в рост, и в колос, и который он по осени продавал солодовникам, чтобы те из него варили пиво.
Вот вам и еще одно различие между Аткинсонами и Криками. В то время как Крики взросли из воды, Аткинсоны взросли из пива.
Та земля, которую пахал Джозайя Аткинсон, была особенная земля, либо же сам он знал секрет-другой, но вскоре по округе пополз слух, что солод, выгнанный из его ячменя, не только сам по себе отменный, но какой-то не такой, волшебный, что ли.
Славный – и неизменно добродушный – вест-норфолкский деревенский люд с удовольствием пил свой эль и, не имея возможности сравнивать и выбирать, искренне принимал его уникальные вкусовые качества за норму: а что, разве эль другой бывает? Но пивовары из окрестных городов и городишек, люди сметливые и с явной склонностью уже тогда к маркетинговым исследованиям, выявили в ходе ряда разведывательных экспедиций местный эль, приняли его за образец породы и стали выяснять, откуда берется для этого эля солод. В свою очередь, местный солодовник, человек весьма простой, не смог удержаться, когда заезжие люди принялись хвалить его солод, и назвал источник ячменя. Вот так и вышло, что в лето 1751-е Джозайя Аткинсон, фермер из Уэксингема, Норфолк, и Джордж Джарвис, солодовник из Шевертона, заключили, по настоянию первого, но к вящей выгоде, как тогда казалось, последнего, соглашение о совместных расходах на покупку либо же наем фургонов, извозчиков и ломовых упряжек для доставки их совместного продукта к пивоварам Суоффхема и Тетфорда – и о разделе прибыли.
Джарвис и Аткинсон стали добрыми партнерами, и оба преуспели. Но Джозайя, который успел уже выносить еще одну идею, особо оговорил при заключении соглашения свое полное право посылать ячмень помимо Джарвиса в любое другое место, куда ему будет угодно. Аткинсоново чутье подсказало ему, что, ежели и не при его жизни, так при жизни его сына или внука, пивовары из торговых городов смекнут, как выгодно держать свои собственные солодовни, у себя же под рукой, и что Джарвис, который свято верит в их общие с Аткинсоном деловые связи с этими самыми пивоварами, на этом погорит.
Так он и сделал – вернее, не он, а его наследники. Когда за Атлантикой только-только прозвучали первые выстрелы того, что вы знаете под именем Американской войны за независимость, Уильям Аткинсон, сын Джозайи, начал отсылать ячмень напрямую к пивоварам. Сын старика Джорджа, Джон, сбитый с толку, негодующий, но бессильный что-либо изменить, был вынужден вернуться к местной торговлишке. Его солодовня понемногу приходила в упадок. В 1779 году с прямотой человека, который следует неумолимой логике вещей, не больше и не меньше, Уильям Аткинсон предложил солодовню выкупить. Джарвис, вконец запутавшийся, сломленный человек, согласился. И с этого дня Джарвисы служили у Аткинсонов управляющими на солодовне.
Угрызения совести Уильяма нимало не беспокоили и ему только и оставалось, что довести до конца великолепную отцовскую стратагему. Он оседлал свою гнедую лошадь, надел треуголку и отправился с визитом к суоффхемским и тетфордским пивоварам. Что до ячменя, заявил он им, так лучшего, они сами прекрасно знают, им во всей округе не найти; и недостатка в этом товаре тоже не будет (разве он не расширяет год от года свои ячменные поля?), но с этих самых пор ни один пивовар и близко его не увидит, вот разве только в виде готового солода с Аткинсоновых солодовен.
Пивовары спорили, поднимали брови, отталкивали свои резные дубовые стулья и закусывали глиняные трубки. А как насчет их собственных солодовен, на них ведь ушли немалые деньги, а строили их специально, чтоб было удобнее, ближе – как насчет них? Конечно, отвечал им Уильям, нет никакого смысла просто взять их и бросить, их нужно использовать дальше – для производства эля, который по качеству будет несколько ниже. А что же до удобства и близости – разве в былые времена его фургоны не были надежнейшим средством доставки?
Пивовары фыркали, хмурили брови, скребли под париками; и таки вынуждены были пойти в конце концов на компромисс. Начало 1780-х годов стало свидетелем неслыханного доселе ни в Суоффхеме, ни в Тетфорде. Эль стал отныне не эль, а двуглавое некое чудище, и одно его лицо было вроде как эль, но стоило на полпенни дороже, а второе, по старой цене, было незнакомое и – ну просто в рот не возьмешь.
И Уильям Аткинсон уехал, весьма довольный, после дальнейших консультаций с пивоварами – имеет, наверное, смысл представить себе, как он сидит у них в задних комнатах, под веселый перестук полных кружек. Потому что Уильям был обязан своим успехом не только провидческому дару отца, не только собственной своей сообразительности, но и обычному доброму – и заразительно доброму – расположению духа. Победил не только вострый выверт Уиллова ума, вместе с ним победила волшебная влага, которая пенилась в поднятых кружках и продолжала сиять и подмигивать, даже когда они говорили. Доброе расположение духа: разве не для этого в конечном счете он – и все они – трудились? И что теперь, примешивать к доброму расположению духа злость и недобрые чувства? Разве не мог он рассказать насупленным этим пивоварам, как однажды отец вывел его в ячменное поле, где ветер шелестел меж зреющих колосьев, как тысяча нижних шелковых юбок с оборками, и, нагнувшись пониже, наставивши ухо, сказал: «Слышишь звук? Слышишь теперь, да? Это развязываются языки, это смех звучит под сводами пивных – это звук веселья».
Уильямовы фургоны с мешками солода громыхали по дорогам из Шевертона в Суоффхем и из Шевертона в Тетфорд. Со временем пивовары из Фейкенхема и Норича, не вложившие в свое время капитал в строительство собственных солодовен, также сочли, что посылать за солодом в Шевертон – дело стоящее и затраты окупит.
Но Уильям, который старел и начал уже мало-помалу передавать дела сыну, Томасу, знал, что успех не может длиться вечно. Прочим норфолкским фермерам понадобится не так много времени, чтобы разобраться в их с отцом фокусе с ячменем, и они станут соревноваться с ним за симпатии пивоваров. Кроме того, идеи у Уилла Аткинсона не перевелись. Ему грезилось, что в один прекрасный день Аткинсоны будут следовать за метаморфозами чудесного ячменного зернышка от самого начала до самого конца, не проводя его через третьи руки. Что бывшие пастухи, которые теперь пахали землю и мололи солод, возьмутся однажды варить пиво и оставят тем самым далеко позади всех этих сварю-себе-пивка-на-ужин крохоборов из Тетфорда и Суоффхема.
Вообразите сцену, отчасти схожую с той, где Джозайя и Уильям стояли когда-то и слушали, что им скажет ячмень, но только теперь уже сам Уильям, оперевшись всем весом на трость, подзывает сына поближе и обращает его взгляд на запад, туда, где в дымчатой дали притаились Фены. Где богатая торфом почва, вроде той, что отвоевана у воды; так вот, хоть она и родит в избытке пшеницу и овес, приличного ячменя, вроде того что растет на этой вот, у них под ногами пашне, там не вырастить вовек. Он обводит вытянутой рукой горизонт и объясняет юному Тому, как тамошние люди покупают солод в холмистых землях южного Кембриджшира, Хертфордшира и Бедфордшира. Хороший там ячмень, и солод тоже прекрасный, если не брать в расчет, что, пока его довезут на баржах вниз по Кему и Узе, он обрастает таким количеством пошлин, что выходит чуть не золотой; и что из-за естественных неудобств этих двух рек, которые имеют дурное обыкновение прорывать берега, менять русло и то и дело забиваются илом, нужно иметь в виду: поставки ненадежны, часто груз не приходит в срок, а если приходит в срок, то не в самом лучшем состоянии. Короче говоря, фенмены платят дорого за более чем скверный эль, да и тот бывает не всегда. Более того, как будто прочего мало, Фены – место уж такое отсталое и такое там бездорожье, что мало кто из фенменов может добраться даже и до того эля, какой есть.
Глядя с вершины холма на хозяйский – и пророческий – манер (вот тут-то, кстати, наверное, и нужно искать причину, отчего это я, когда пытался представить себе Бога, который, по словам отца, далеко глядит во все стороны, видел иногда красное, со щеками-яблочками лицо под треуголкой и седые волосы, собранные сзади, по моде восемнадцатого века, в тупей), глядя вниз с норфолкских своих высот, Уильям хватает сына за плечи и говорит ему что-нибудь вроде: «Мы должны помочь этим бедным волглым фенменам. Чего им там недостает, в этих чертовых болотах, так это лишней толики доброго расположения духа. Не могут они жить одной водой».
Представьте еще и такую сцену: в тесноватой гостиной фермерского дома, который Джозайя выстроил из красного кирпича в 1760 году (и который все еще стоит, на георгианский солидный манер, на окраине Уэксингема), Уилл разворачивает карту, нарочно купленную для такого случая в специализированном кембриджском магазинчике, и обводит заскорузлым орехового цвета пальцем район реки Лим. В центре оказывается Гилдси, небольшой городок у самого места слияния Лима и Узы. Он сравнивает расстояние, если по Лиму, от собственной фермы до Гилдси с расстоянием, если по Кему и Узе, от южных обильных ячменем холмов. Он привлекает внимание сына, карта здесь, собственно, уже ни к чему, к деревушке под названием Кесслинг, всего две-три мили от Уэксингема – пригоршня полуразвалившихся хибар посреди отгонных пастбищ и вересковых пустошей, где юный Лим, едва сбежав с родных холмов, замедляет ход и набирает массу, – откуда большая часть обитателей давно уже съехала, чтобы наняться в работники к Аткинсону. Он постукивает по карте черешком трубки. «Человек, который выстроит солодовню в Кесслинге и подберет к этой речке ключ, сделает тамошнюю Богом забытую землю богатой. И себя – тоже».
Томас смотрит то на отца, то на карту. Ключ к реке? Он не видит никакой реки: он видит цепочку болот, мелководных озер и мокрых торфяных лугов, через которые едва-едва сочится вялый ток воды. А в это время Уильям, сунув трубку обратно в угол рта, произносит слово, которое сбивает с толку и вообще как-то странно звучит – с точки зрения человека, живущего на вершине мелового холма: «Дренаж».
Итак, Томас Аткинсон, по наущению отца, который упокоился с миром на Уэксингемском погосте в лето Господа нашего 1785-е, начинает скупать насквозь пропитанную водой землю в бассейне Лима и обнаруживает, что Дренаж есть слово и впрямь довольно странное и даже волшебное – ничуть не хуже, чем магические зерна Аткинсоновых ячменей.
Потому что через пять-шесть лет, повыжав из этой земли воду, он продает землю с десятикратной прибылью.
Пока на континенте наступает рай земной, покуда падает Бастилия, якобинцы сменяют жирондистов и у массы людей руки не успевают просохнуть от крови, Томас Аткинсон изучает принципы осушения земли, закономерности, согласно коим текут и забиваются илом реки. Каким образом эффективность искусственного осушения соотносится с увеличением естественного водосброса в реку с прилегающих земель. Как скорость течения возрастает в зависимости от подъема уровня вод, а скорость заиливания при этом уменьшается кратно увеличению скорости течения. Он применяет эти принципы на деле и получает ощутимый результат. Он консультируется, он нанимает на работу геодезистов, инженеров и землекопов, и не слыхать ни единой жалобы на то, что он, как наниматель, недостаточно компетентен, или слишком нетерпелив, или скуп. И среди тех, кто приходит наниматься к нему на работу, приходят и Крики с того берега Узы.
Томас привыкает к мысли, что дело это непростое. Что это навсегда и никогда не кончится. Мало-помалу. Сопротивление воды. Цепкость предрассудков. Рекламация земель.
Не следует, однако, думать, что в усердных своих трудах Томас и помнить забыл об отцовском Добром Расположении Духа: в его гроссбухах сохранились записи о регулярных, хотя и не без трудностей и не без дополнительных путевых издержек, поставках эля, сваренного в Норфолке из Аткинсонова солода, для поднятия настроения местных фенлендских рабочих. А когда в 1799 году, разбогатев на земельных спекуляциях и перепоручив норфолкскую ферму заботам управляющего, он переезжает из Уэксингема в Кесслинг – где, к немалому удивлению горстки деревенских жителей, он не только строит себе дом, но строит и планы углубить часть речного русла и через какое-то время поставить на берегу образовавшегося таким образом водоема большую и отвечающую всем самым современным требованиям солодовню, – он привозит с собой еще и молодую, пылкую восемнадцатилетнюю невесту. Он привозит с собой из Уэксингема слугу, служанку, повара и конюха, и те никак не могут удержаться от того, чтоб не перемигнуться, не обмениваться регулярно улыбочками и тычками, когда из хозяйской спальни доносятся теперь чуть не каждую ночь весьма недвусмысленные звуки. Томас, с присущими восемнадцатому веку целеустремленностью и отсутствием комплексов, делает себе наследников.
Кто же такая была эта резвая и – как выяснилось впоследствии – отнюдь не бесплодная юная леди? Ее звали Сейра Тернбулл, и была она единственной пережившей детские недуги дочерью некоего Мэттью Тернбулла, небогатого пивовара из Гилдси, Кембриджшир, к коему Томас Аткинсон явился однажды с удивительнейшим предложением: что, если он, Мэттью, продаст ему, Томасу, полную половину паев в своем пивоваренном деле, тогда, мол, в один прекрасный день, он, Мэттью, сделается богатым человеком. Покуда Мэттью в глубоких раздумьях мерил шагами свою довольно скудно обставленную контору, Томас углядел через окошко внизу, во дворе пивоварни, хорошенькую и легкую на ногу пивоварову дочку и после наведения детальных справок о здоровье пивоваровой семьи измыслил ход, позволивший ему добиться своих целей в Гилдси куда скорей и проще, нежели покупкою паев.
К славной дате Трафальгарского сражения Томас успел осушить уже 12 000 акров вдоль берегов Лима; дренажные рвы множились дюжинами; шесть десятков, или около того, ветряков уже качали воду; и чем плодородней и прибыльнее становилась земля, тем обильнее фермеры-арендаторы могли платить ренту и дренажный сбор. От Кесслинга, где чуть ли не каждый житель находился теперь на жаловании у Аткинсона, и до Эптона – на расстояние, если по воде, в девять миль – река оделась в дамбы, перемычки и заслонки, для того чтоб контролировать уровень воды.
Но оставшийся участок от Эптона до Узы оказался вдруг куда как сложным. Томас разделил судьбу многих и многих инициативных людей, которым приходится сполна платить за первый головокружительный успех: он столкнулся с каменной стеной завистничества, имущественных интересов и парламентских – на уровне городского совета – махинаций. Пятнадцать лет он воевал с водой, со слякотью и зимней непогодой, но соперника более стойкого, чем старейшины города Гилдси и выборные их представители, он не встречал – когда те наконец сообразили, что судоходство по Лиму и впрямь возможно, и цены на землю, естественно, тут же галопом понеслись в гору. Пока Наполеон совершал свои молниеносные броски противу австрияков, пруссаков и русских, Томас Аткинсон безнадежно увяз в нескончаемых судебных тяжбах и в казуистике правообладания и правопользования земельной собственностью, по поводу прав на судоходство и судовождение и на создание товариществ по дренажу.
Слабый человек непременно бы сдался. Слабому надоело бы в конце концов терпеть убытки, и он вернулся бы на сухой и надежный плацдарм норфолкских меловых холмов. Но в 1809 году Томасу наконец-то, хоть и не без скрежета зубовного, уступают право на создание судоходной компании. Одновременно он получает должность председателя в Комиссии по осушению бассейна реки Лим – пусть даже публика в комиссии подобралась вздорная и склонная к интригам.
Он вновь берется за работу. Новый берег реки растет все дальше к западу. Там, где нельзя купить землю, он покупает друзей. Прокапывается Хоквелл Лоуд как основная артерия в дренажной системе совершенно непроходимого в недавнем прошлом района к северу от Лима, в его нижнем течении. Кесслингский водоем превращен в судовую развязку, а на западном берегу Узы, на дальней окраине Гилдси, покупается участок берега – под строительство верфи. Ни единый корабль так и не совершил до сей поры славного перехода между Кесслингом и Гилдси, но между Кесслингом и Эптоном, между Эптоном и Гилдси уже снуют трудолюбивые суденышки, груженные материалами и строительным мусором, а с судостроителями в Или и Линне уже достигнута предварительная договоренность о строительстве целой флотилии лихтеров.
В 1813-м, пока Наполеон, чьи войска так горделиво маршировали когда-то на восток, отступает из-под Лейпцига в обратном направлении, на Рейн, Томас Аткинсон начинает в Кесслинге строительство солодовни. Ему пошел пятьдесят девятый год.
На пятьдесят девятом году жизни он все такой же здоровый и энергичный – и веселый – человек; ничуть не похожий на тщеславного Императора Французов. Вдвоем со своей молодой женой (которая предпочитает теперь одеваться в свободные платья и капоры в форме ведерка, знакомые нам по портретам леди Гамильтон и любовниц Байрона) он прогуливается вдоль Кесслингского водоема и наблюдает за ходом работ. Простое ли это совпадение, что большое, величественное здание достроено именно к 1815 году и назвали его, в силу неумолимой логики вещей, Солодовней Ватерлоо? Простое ли это совпадение, что еще в начале года его тесть, пивовар из Гилдси, слег в постель и врачи приговорили, что долго он не протянет? Только ли совпадением можно объяснить то обстоятельство, что лучшие люди Гилдси в порыве национального единения принимают решение забыть о том, что он чужак, о его норфолкских корнях, и провозгласить его плотью от плоти, исконным фенменом, принесшим благополучие и богатство родному городу, живым символом великого духа Альбиона? И чем объяснить – одним только духом времени, или широким жестом в дни всеобщего ликования, или же сознательной претензией на некий символ, – что, когда в сентябрьский день 1815 года, под приветственные клики и трепет красных, белых и синих флагов, со стороны Гилдси входит в Лим маленькая флотилия из четырех свежевыстроенных лихтеров, а потом украшенная лентами ломовая лошадь протягивает их один за другим бечевой через новенький шлюз Аткинсон, на переднем – на флагмане, по сути говоря, – будет красоваться на носу под ярко-красным рымом и бок о бок с не успевшей пока примелькаться эмблемой (два скрещенных желтых ячменных колоса над двойной голубой волнистой линией) имя Annus Mirabilis?
Дети, есть такая точка зрения на историю, которую можно было бы назвать – позаимствовав слово у греков – теорией «гюбриса». Данная доктрина утверждает, что безнаказанных удач на свете не бывает и не бывает достижений без потерь; что никакой Наполеон не отправится кроить и перекраивать карту Европы без того, чтобы ему это потом не аукнулось.
Вы усмехаетесь. Кто отправляет вселенское это правосудие неусыпно и железною рукой? Боги? Некая сверхъестественная сила? Что-то нас опять потянуло на сказки. Ладно. Но даже и природа учит нас, давая одной рукой, а другой отбирая. Возьмем, к примеру, воду, которая, сколько ее ни уламывай, ни упрашивай, при первой же возможности все равно вернется в изначально равновесное состояние. Или возьмите красавицу жену Томаса Аткинсона, в девичестве Сейру Тернбулл из Гилдси. Между 1800-м и 1815-м она подарила Томасу троих сыновей, и двое из них остались жить, а один умер, и дочь, которая осталась жить, но умерла, когда ей не было шести лет от роду. Потому что техника осушения земель, она, может, и шла вперед гигантскими шагами, но вот медицина была еще в пеленках.
Сейра смотрит, стоя рядом с почтенным своим супругом, как лихтеры входят в реку Лим, но удовольствие на этом милом личике скрадено подобающими знаками сдержанности и печали. Потому что не прошло и трех недель с того дня, как ее отец – который так и не дожил до обещанного Томасом Аткинсоном богатства, вот разве дочке повезло – сошел во гроб. И где-нибудь на берегу Лима стоят, наверное, и смотрят Крики – отец Уильям и братья Фрэнсис и Джозеф. Ликования, как от прочих зрителей, от них не дождешься. Энтузиазм не больно-то присущ их флегмообильным натурам. И пусть даже своя доля труда в создании этой свежей, блестящей на солнышке речки вызывает в них законное чувство гордости, они знают: что вода творит, она же и разрушает. В этом мире слишком далеко ходить не след. За шагом вперед будет шаг назад. Так работает природа; а еще – так работает человеческое сердце.
Горожане ликуют. Они пьют эль (не Аткинсонов эль, потому как городская пивоварня продолжает носить имя Тернбулла, а неуважение к мертвым – вещь недозволительная). Всюду радость и веселье. Но есть, однако, вероятность, что – пусть только на один момент – Томас Аткинсон задумывается: а такого ли веселья он хотел – веселья, когда перерезают ленты, и произносят речи, и поднимают тосты в честь крючконосого победителя Бонапарта.
В зиму с 1815 на 1816 год дожди переполняют реку Лим, которая, прорвав береговые дамбы между Эптоном и Хоквеллом, заливает шесть тысяч акров свежевозделанной пахотной земли. В 1816 году цены на пшеницу подскакивают вдвое, и те самые фермеры, коих Томас обеспечил богатой жирной землей, уже не могут платить ни ренты, ни своим батракам. Наполеон разбит: бедные голодают. В Или толпа поднимает бунт, и на подавление оного вызваны те самые саблемашущие драгуны, которые год назад покрыли себя славою на поле Ватерлоо; теперь им приходится топтать конями собственных соотечественников. Празднества? Веселье?
Томас оглядывает – из горизонта в горизонт – переполненные всклень водою Фены. Что ж, он и с этим может справиться. Потому что он богатый человек – и, если этого мало, его специальность ячмень, а не пшеница – и он в состоянии помочь своим фермерам. Он раздает шиллинги, он находит голодным пищу (его дражайшая супруга собственной персоной разливает по мискам овсянку подле кесслингской солодовни). И только благодаря этим актам христианского милосердия и еще благодаря тому, что в лихую годину он, как и прежде, дает людям работу, в Гилдси толпы не срываются с цепи и не штурмуют, как того и следовало бы ожидать, местную Бастилию, городскую пивоварню.
В 1818-м – когда беспорядки кончились, но трудностей меньше не стало – Томас переделывает первый этаж своего дома в Кесслинге под солодовенную контору и совершает второй в своей жизни переезд, из Кесслинга в Гилдси, в новую великолепную резиденцию, в Кейбл-хаус (который тоже до сих пор стоит), к северу от рыночной площади, в двух шагах от пивоварни, с видом на узкую улочку, которая носила тогда название Водной улицы, да и теперь называется так же, хотя давно уже стала широкой и шумной, с «Бутсом» и «Вулвортсом». Пивоварня расширяется; с вывески исчезает имя Тернбулл, которое, в дань уважению, и так задержалось там на три лишних года. Горожане пробуют на вкус, впервые под истинным именем, неподражаемый букет эля «Аткинсон», сваренного из Аткинсонова солода, из Аткинсонова ячменя. Держатели городских заведений, с названиями, в которых отразился окружающий город водный мир – «Лебедь», «Пес и утка», «Веселый шкипер», «Угорь и щука», – не нарадуются на жаждущих, хотя и небогатых посетителей.
Интересно, они и в самом деле могут этак утолить свои печали – кружкой или двумя золотисто-коричневой Радости? А старый Том – он может?
Потому что с Томасом, и по сию пору крепким шестидесятитрехлетним здоровяком, что-то происходит. Он превращается в памятник. Человек Великих Начинаний, Человек Больших и Славных Дел, Человек и Гражданин. На портрете, написанном с него в тот самый год, мы видим волевое лицо, лицо человека с характером, но ни лучистых отцовских глаз, ни мягкого изгиба отцова рта здесь нет, да и к обоим его сыновьям, Джорджу и Элфреду, дедовские черты не привились. В Томасе взрастает отчужденность. У него уже не получается стоять на берегу новенькой дрены, похлопывая по плечу человека, который помог ему эту дрену выкопать. Те самые работяги, которые трудились когда-то с ним бок о бок – а среди них, наверное, были и Крики, – теперь снимают шляпы, преклоняются перед ним, чтут его едва ли не как бога. А когда он нарочно, чтобы показать, что он все тот же старый Том Аткинсон, заходит в распивочную залу «Лебедя» или «Шкипера» и ставит всем присутствующим по пинте эля, под веселыми этими сводами вмиг воцаряется молчание, подобное благоговейной церковной тишине.
Сам того не желая – и не властный помешать, – он чувствует, как его обмерили, обшили и втиснули в жесткий и громоздкий, в накрахмаленный костюм легенды. Как он сделал из болота реку Лим. Как напоил все Фены норфолкским славным пивом. Как он кормил у водоема страждущих, как стал надежей и опорой… И в глубине души он думает, наверное, о том, насколько же все было ярче и прекраснее в тот день, в отцовском доме в Уэксингеме, где легкий летний ветерок приносил в окошко с поля шорох спеющего ячменя, а отец произнес волшебное слово: Дренаж.
Но даже и с этим он в состоянии справиться, даже и здесь он уверен в себе – потому что, видит Бог, Томас Аткинсон никогда не верил в рай земной, – если бы не жена. В 1819-м ей тридцать семь. Игривая, ребяческая повадка, которая когда-то глянулась ему (и совпала с деловыми интересами), переросла с годами в нечто куда более зрелое и мягкое. Миссис Аткинсон красива; такая красота, с точки зрения мистера Аткинсона, подошла бы актрисе – и его жена словно оказывается вдруг на ярко освещенной сцене, а он, со всеми своими делами и почетными титулами, смотрит на нее издалека, из темноты и снизу. Ему представляется, что вот, он многого достиг и только сейчас заметил с собою рядом это удивительное существо, с которым он когда-то, в незапамятные времена, словно бы и между делом, совершал ритуал продолжения рода.
Короче говоря, миссис Аткинсон вошла в пору расцвета; а муж ее стар и любит ее до безумия – и ревнует.
На шестьдесят пятом году жизни подагра накрепко усаживает Томаса в покойное кресло и делает его – противу всякого обыкновения – вздорным. Он больше не может сопровождать жену в привычных прогулках, поездках и визитах. Из окошка дома на Рыночной улице он видит, как она садится в поджидающие ее кареты и уносится прочь, и разложенные перед ним бумаги, касательные до планов модернизации и расширения пивоварни, дальнейшего строительства верфей на Узе и доставки Аткинсонова эля рекой ли, сушей на новые, доселе не освоенные рынки сбыта, не в состоянии отвлечь его от мыслей о жене, и он возвращается к ним снова и снова, пока она не вернется домой.
Под подозрением у него не один человек и не два. Собственный управляющий на пивоварне; хлеботорговец из Кингз Линна; кое-кто из членов Комиссии по дренажу, которые помоложе; и тот самый доктор, которого вызывают лечить его подагру. И никто из них не может ему объяснить, из страха возвести напраслину на Достойнейшего из Мужей города Гилдси – ведь он не высказывает своих подозрений открыто, – что миссис Аткинсон невинна, совершенно невинна, что она сама верность и преданность мужу, которого она – и все об этом знают – просто-напросто боготворит.
Январским вечером 1820 года происходит несчастье – свидетельства очевидцев до нас не дошли, однако разного рода анналы города Гилдси буквально пестрят бесчисленными версиями врезавшегося в память горожан события. Ближе к ночи Сейра возвращается домой после вечера, проведенного, так уж вышло, в невиннейшей компании приходского священника из церкви Св. Гуннхильды, его милейшей супруги и нескольких собравшихся по случаю гостей, к Томасу, которого в тот день подагра донимает пуще прежнего. Что именно меж ними происходит, остается тайной, известно только, что – если верить тому, что говорили слуги, которые, естественно, подслушивали, и тому, в чем позже покаялся сам Аткинсон, – сначала он просто ворчит и придирается к ней, потом становится откровенно груб, приходит в ярость и, дав выход вспышке нелепейших обвинений и оскорблений в ее адрес, поднимается на ноги и с размаху бьет ее по лицу.
Вне всякого сомнения, даже если бы эта дикая сцена и не привела к печальным последствиям, Томас раскаивался бы в совершенном до конца своих дней. Но так уж вышло, что он действительно устроил себе повод для пожизненного покаяния. Потому что Сейра не только упала, сбитая с ног ударом разъяренного мужа, но и стукнулась в падении головой об угол письменного орехового дерева стола с такою силой, что, хотя через несколько часов она и пришла в чувство, сознание к ней так никогда и не вернулось.
Чем вызвана эта страшная травма – ударом ли об угол стола, или первым ударом, или ни тем ни другим, а чисто духовным шоком при виде столь внезапной и ничем не спровоцированной вспышки мужниной ярости, – и не являлся ли, как некоторые утверждали впоследствии, удар об угол стола всего лишь выдумкой, чтобы скрыть истинный масштаб обуявшего Томаса бешенства, – не суть важно. Над бездыханным телом, в порыве раскаяния, Томас призывает сыновей и голосом, которого нельзя было не услышать даже в самом отдаленном закоулке дома, объявляет: «Я убил жену! Я убил мою бедную Сейру!» Ужас. Замешательство. Целый ворох Здесь и Сейчас. Сыновья, склонные попервоначалу, увидев, как обстоят дела, поверить безжалостному отцовскому самооговору, посылают за доктором – все тем же доктором, чьи невинные знаки внимания внесли свой вклад в разыгравшуюся трагедию и которому приходится не только приводить в чувство лежащую трупом жену, но и отпаивать мужа обильными дозами лауданума.
В ту январскую ночь 1820 года подагра навсегда оставила Томаса Аткинсона в покое. По крайней мере, он больше ни разу на нее не жаловался. Его ждала куда более злая пытка. Весь следующий день, и дальше, за полночь, ему не придется сомкнуть глаз у ее изголовья, и молиться, молиться, чтобы эти прекрасные глаза вновь открылись, чтобы уста, милые ее уста разомкнулись хоть ненадолго. Он, должно быть, испытал необычайный прилив облегчения и радости, увидев, как губы и впрямь разомкнулись, затрепетали – только для того, чтобы впасть в отчаяние дважды большее, когда стало ясно, что глаза, пусть они и открылись, не видят его, а если и видят, то не узнают. И если губы шевелятся, они больше никогда не скажут Томасу Аткинсону ни единого слова.
Сейре Аткинсон тридцать семь лет. Судьба распорядилась, а судьбе нет дела до ударов но голове, что Сейра проживет долго. И успокоится она только лишь на девяносто третьем году жизни. Пятьдесят четыре года она просидит в синем бархатном кресле, в комнате наверху (нет, не в бывшей их с мужем спальне, а в комнате, которая станет называться просто комнатой Хозяйки Сейры), глядя то прямо перед собой, вдоль суматошной, с каждым годом все более оживленной Водной улицы на Узу, то влево, где над городскими крышами поднимется в 1849 году высокая труба Нового Пивоваренного, расположившегося по-хозяйски рядом с верфью.
Вот только – видит ли она все это. Она застынет в странной позе человека, который наблюдает, пристально и неотрывно, – Ничто. Она не утратит былой красоты. Ее прямая, с легким наклоном вперед поза будет исполнена таинственного очарования. Даже и в старости, когда усохнет плоть, твердый костяк устоит (поскольку именно в этом возрасте, по настоянию сыновей, с нее напишут портрет, в черном платье с бриллиантовым колье, – и какая же она была прекрасная модель!), и она сохранит печально-властную манеру княгини в изгнании.
В положенное время к ней станут приходить слуги, с едой на подносе, или расчесать ей волосы, растопить камин, приготовить хозяйку ко сну, а то и просто посидеть с ней рядом, в ясное летнее утро или в угасающих вечерних сумерках, и развлечь ее ленивым безответным монологом о том, что происходит под окнами. Вместе с ними будет приходить и Томас, чтобы сидеть с женой, порой часами напролет, чтобы стискивать руки, чтобы ломать пальцы, чтобы возносить бог знает какие молитвы – но Сейра ни разу даже и виду не подаст, что знает, кто он такой.
Все это ему тоже придется вынести. Но сперва придется терпеть ежедневные – и долгие, слишком долгие – визиты доктора. И смотреть, как тот раз от разу становится все более задумчив и мрачен, как он качает головой и заявляет в конце концов, что сделал все, что мог, и нужно искать специалистов. Не постояв за ценой, Томас выпишет из Кембриджа самых именитых врачей. Он станет возить Сейру, словно какой-нибудь редкий экспонат, по ученому городу Кембриджу, из приемной в приемную. Он отвезет ее в Лондон, чтобы тамошние – еще более именитые – светила осматривали, выстукивали, зондировали Сейру и дискутировали случай на консилиумах; и пожертвует пятьсот фунтов стерлингов больнице Св. Варфоломея на «дальнейшие исследования и улучшение методов лечения в области заболеваний мозга».
Он пообещает целое состояние тому человеку, который вернет ему жену; однако желающих не найдется. Он вернется в Гилдси, чтобы встретить там холодную и ровную враждебность сыновей и молчаливое осуждение горожан. И – неужто они, с учетом всего, что он для них сделал, его трудов и дней, его предприятий и процветания, которое пришло с ним вместе в их забытый богом край, не простят ему единственного неправедного деяния, продиктованного минутной человеческой слабостью? Нет, судя по всему, не простят. Найдутся даже и такие, немногие числом, но твердокаменные поборники всяческого Воздержания, которые подольют на тлеющие угли слухов масло гнусной сплетни о том, что Томас, когда он ударил Сейру по голове, был якобы в стельку пьян, накачавшись собственным своим расчудесным элем, и не подтверждает ли это старую народную мудрость, что пивовары (какое уж там доброе расположение духа) суть двоюродные братья делаваров?
Но если бы даже всем прочим и захотелось вдруг простить Томаса, Томасу не было бы нужды в их прощении, ибо он не собирается прощать – сам себя. Под сводами «Веселого шкипера» или «Угря и щуки», куда Воздержанию вход заказан, все так же смачно причмокивают губами над кружкой Аткинсонова эля, поскольку вкус остался прежний, настоящий и проверенный с точки зрения забвения от скорбей; а кроме того, дело Аткинсонов теперь находится в руках Джорджа и Элфреда – дай им Бог всех благ. Что же до старого Тома, они мрачнеют и отделываются двумя-тремя словами или вовсе качают головой, как качал когда-то головою доктор над несчастною его женой.
Бессчетное количество раз Томас Аткинсон станет задаваться вопросом: почему? Почему? И еще раз: почему? (Ибо сердечные боли также возбуждают свое горестное любопытство.) Не удовлетворившись вердиктом врачей, он сам возьмется за изучение мозга и нервной системы. Он добавит к библиотеке в Кейбл-хаус тома и тома, в которых будет все то, что человеческий ум, к 1820-м годам, сумеет постичь в тайнах человеческой психики. Там, где он корпел когда-то над топографией Фенов и над бесчисленными хитростями дренажа, над контролем водосброса и над различными системами откачки вод, он будет снова корпеть над еще более сложной топографией продолговатого мозга и мозжечка, которые имеют, как он выяснит, свои собственные системы каналов и капилляров и собственную хитрую зависимость от постоянного распределения жидкостей.
Но эти внутренние почвы, будучи раз потеряны, ни осушению, ни рекламации не подлежат.
Забросив науку, он обратится к вере. Добрые прихожане города Гилдси, наблюдавшие во время оно, как Томас бок о бок с женой и двумя сыновьями роняет в церкви свои «аминь» спокойно, с видом человека, который видит в воскресной службе небесполезный, пусть даже и не слишком занимательный гражданский долг, ныне встречают взглядом склонившийся долу, изборожденный морщинами лоб и вечно неспокойные губы грешника, с головой ушедшего в покаянную молитву.
Он больше не принимает участия в расширяющихся год от года предприятиях компании «Аткинсон и Сыновья». Он больше не читает обычную свою газету (Каслри бритвой горло чик; Каннинг на коне ). История для него остановилась. Он предался идолопоклонству. Говорят даже, что, когда Бог не дал ему ответа, когда Бог, даже с таким, из горизонта в горизонт, прекрасным обзором, не смог объяснить – почему, Томас послал в дикие Фены за одним из предков Билла Клея, к чьим отварам и наговорам местный люд хранил былое уважение. И что ответ сморщенного как печеное яблоко оккультиста (коему не было никакого резона помогать Томасу Аткинсону, чьи злые дренажные затеи решили его собственную судьбу и судьбу ему подобных) вогнал последний горький гвоздь в душу старого Тома: мол, Томас Аткинсон, и он сам о том прекрасно знает, всего лишь получает воздаяние, какого заслужил, а ежели насчет его жены, так никакое на свете волшебство не сможет вернуть ее назад из того состояния, из которого она сама – а разве Томас не заглядывал ей в глаза, поглубже, попристальней? – выходить не желает.
Два, три, четыре года подряд Томас будет пристально глядеть жене в глаза. Четыре года он будет безвылазно сидеть с ней наверху, терзая ей руку, себе – сердце. Покуда в декабре 1825-го – история гласит, что дело было все в той же самой комнате наверху, в присутствии жены, и как он умер, и как их нашли, один был мертв, а другая даже глазом не моргнула, – этот здоровый и бодрый когда-то человек, который еще десять лет назад, несмотря на свои шестьдесят, мог рассчитывать на полные двадцать, если не тридцать лишних лет жизни, изъеденный угрызениями совести, не освободился от своих скорбей.
Его схоронили с подобающими почестями, с церемониями и воздавши должное его Трудам, но как-то, что ли, чуть не впопыхах, на погосте у церкви Св. Гуннхильды, невдалеке от южного трансепта, и воздвигли над могилой массивный мраморный памятник с горельефом по углам в виде ионических колонн. На южной стороне – надпись, даты жизни Томаса Аткинсона и, по-латыни, отчет о его свершениях (qui flumen Leemen navigabile fecit… ) и ни слова о грехах; а сверху водрузили огромную, с каннелюрами, мраморную урну в форме кратера, наполовину скрытую мраморной же драпировкой, на которой, там, где она падает на плоскость верхней части памятника, лежат (явный диссонанс в столь строгом классическом комплексе, но еще ни один посетитель не оставил эту деталь без внимания и без того, чтобы отметить в ней трогательное и невероятно достоверное жизнеподобие) два горестно поникших ячменных колоса. В своей последней воле Томас оставляет на усмотрение Господа, Времени и жителей города Гилдси, но прежде всего самой Сейры – «которой да возвратит Провидение со всей возможной спешностью цельность разума и духа, дабы могла она принять решение, но да отложено будет надолго исполнение оного», – рассудить, должна ли его дражайшая супруга однажды снова лечь с ним рядом.
Так, может быть, и нам имеет смысл оставить его завещание без комментария – пусть мы и обладаем даром видеть прошлое – и подождать, как рассудят Господь, и Время, и жители города, и не рассуждать о том, что там покоится ныне бок о бок со старым Томом на погосте церкви Св. Гуннхильды, если там вообще что-нибудь покоится; и не читать моралей, и не сравнивать на этакий задним-числом-все-мы-умные манер простой могильный камень, который обрастает понемногу мхом и лишайником в Уэксингеме, в изголовье почившего с миром Уильяма Аткинсона с роскошным сооружением на могиле Томаса Аткннсона, что умер несчастным.
Сыновьям Томаса, Джорджу и Элфреду, этим едва оперившимся птенцам – одному двадцать пять, другому двадцать восемь, – которые под воздействием прискорбных обстоятельств уже успели тем не менее сложиться в энергических и серьезных молодых предпринимателей, кажется, что даже воздух стал казаться как-то прозрачнее, чище. Долг стыда уплачен, и теперь, с новым чувством праведности творимых дел, с новой целеустремленностью, можно еще раз начать сначала. История не донесла до нас, был ли день Томасовых похорон одним из тех обычных в Фенленде в середине зимы пронзительных дней, когда всякая линия пейзажа словно бы промыта и очищена небесным светом, и горизонты сияют, и даже башни собора в Или не просто видны вдалеке, но ясно различимы их архитектурные несходства. Не донесла она до нас и сведений о том, сочли граждане Гилдси, те самые, что издевались тайком над скорбью Томаса по жене, необходимым заметить отсутствие у Томасовых сыновей скорби по отцу или же не сочли.
Но их тоже можно понять. Потому что город, в не меньшей степени, чем оба его юных витязя, чувствует, что вот она идет, пора расцвета, пора новых начал, что нужно пройтись мокрой тряпкой по школьной доске, стереть все прошлое и разглядеть вдали сияющие вехи будущего.
Разве проницательность Уильяма не была вознаграждена? Ни единый фенлендский пивовар, рассчитывающий по привычке на поставки ячменя с юга, не в состоянии выдержать конкуренции с Аткинсоновым ячменем, смолотым на Аткинсоновых солодовнях и доставленным вниз по Лиму на Аткинсоновых же лихтерах безо всяких затрат на путевые сборы. Вскорости не только граждане Гилдси, но и жители Марча, Уизбеча, Или и Линна оценят завидное качество и завидную цену на эль марки «Аткинсон». А если Аткинсоновы лихтеры могут развозить Аткинсонов эль по всем этим местам и даже дальше, почему бы им, спрашивается, не доставлять туда и прочие разные грузы? Почему бы Аткинсонам не воспользоваться своей стратегически выгодной позицией у слияния Узы и Лима и общим улучшением условий судоходства и не превратить Гилдси в entreport восточных Фенов? Водно-транспортная компания «Аткинсон», так ж, как и Новый Пивоваренный, уже успели обрести живую плоть и кровь, уже зашевелились в головах юных Джорджа и Элфреда – по дороге с отцовских похорон.
А что там такое шевелится в голове у Сейры Аткинсон? Если в голове у Сейры Аткинсон вообще что-нибудь шевелится. Общественное мнение даже и мысли не допускает, чтобы Сейра Аткинсон окончательно сошла с ума. (Вот муж ее, вот он был псих, когда ударил жену ни за что ни про что, – разве не так?) Общественное мнение мало что знает о Сейре Аткинсон, вот разве, как она сидит день-деньской в комнате наверху и смотрит по-над городом, что твоя богиня. И сами собой заводятся истории. О том, к примеру, что, пусть Сейра с того рокового дня ни слова больше не сказала мужу, ни даже взглядом не дала ему понять, что хотя бы просто его узнает, с обоими сыновьями у нее все по-другому. Что их-то она как раз, посредством ли обычных человеческих слов или при помощи другого какого таинственного средства сообщения, непрестанно поучала и наставляла. Что именно через нее, а не через батюшку им достался и пыл, и небывалое чувство призванности миссии. И что даже успехом своим братья Аткинсон обязаны не столько собственной самоотверженной работе, сколько этой вот безумной Мученице.
И выходит, что удар по голове наделил Сейру даром, которого более всего боятся и жаждут люди, – даром видеть будущее и лепить его по своему усмотрению.
Что это она непостижимым образом предсказала точное время отмены хлебных законов ; это она придумала и хитрую стратегию, как и что им противопоставить Вызову со стороны железных дорог; это она угадала, и чуть ли не сама затеяла, большой бум середины века и провидела Джорджа и Элфреда, еще когда они стояли у отверстой могилы отца владельцами соответственно Пивоваренной и Транспортной компаний, а кроме того, на паях, Лимской судоходной и сельскохозяйственной «Аткинсон», некоронованными королями Фенов.
И все же кое-кто из наделенных воображением побогаче населяющих Гилдси душ пошел еще дальше. Поелику, когда портрет Сейры в старости, в черном сатиновом платье и бриллиантах, был, жестом равно вызывающим и великодушным, подарен братьями городу, чтобы занять свое место в холле городского собрания, к нему началось настоящее паломничество. И не так уж много времени спустя кто-то первым обратил внимание: как разительно схожи пусть суровые, но ангельские притом черты Сейры с чертами св. Гуннхильды на бесценном житийном триптихе (который в те годы все еще находился в названной ее именем церкви) – той самой св. Гуннхильды, что глядела со своего холма по-над засиженною демонами топью, и были ей видения?
Есть ли в этом во всем хоть малое зерно истины; и склонны ли были сами братья видеть в матери оракула, пророчицу и заступницу или же просто не мешали слухам переходить из уст в уста подобием магического некоего заклинания о благе города, никто сказать не может.
Однако есть еще одна история, свидетельствующая в пользу теории о полном помешательстве, история, которую слишком часто пересказывали и даже излагали на бумаге, чтобы не принять ее во внимание: согласно свидетельствам, какие бы там ни существовали узы между Сейрой и ее сыновьями и сколь правдивы ни будь отчеты – невозмутимость, немота, загадочная непроницаемость – о ее бесконечно долгом и неподвижном бдении в комнате наверху, время от времени ей таки случалось оживать, и всегда в одной и той же форме.
Сперва у Сейры вдруг начинали дрожать и подергиваться ноздри; потом она морщила нос и принималась энергично нюхать воздух. Затем глаза и руки: взгляд начинал встревожено метаться, пальцы застывали подобием птичьих когтей. Судорожно сжимались и дергались губы и, в то время, пока лицо ее искажалось гримасой, а тело извивалось и подскакивало в кресле с такою силой, что массивные дубовые ножки порой отрывались от пола, она выталкивала из себя одни и те же слова, единственные, которые приписывают ей после мужниного рокового припадка ярости. А именно «Дым!», «Пожар!», «Горим!» и так далее, в бесчисленных вариациях.
Слуги – и это лишний раз доказывает их преданность – делали все возможное, чтобы ее успокоить. Дворецкий отправлялся в обход по всему дому и проверял один за другим камины и дымоходы. Горничная выглядывала в окошко удостовериться, что не видать ни дыма, ни огня – если не считать дымка из трубы над пивоварней, который не являл собой ничего, кроме доброго знака, и если только ветер не дул со стороны коптильни Питера Катлека, на дальнем конце Водной улицы, где Питер Катлек превращал склизких оливково-зеленых узских угрей в перекрученные веретеном медяно-коричневые клюшки. Другую горничную усылали на кухню посмотреть, не есть ли таинственные флюиды, обеспокоившие хозяйкин нюх, симптом подгоревшего блюда. Даже и на улицу специально отправляли мальчишку поспрашивать у людей.
Но все их усилия пропадали втуне. Сейра продолжала шмыгать носом, изгибаться, выкатывать глаза и вопить свое «Дым!» и «Горим!», покуда ее не покидали силы.
Эти приступы, по свидетельствам современников, становились все чаще, и тот факт, что в 1841 году Аткинсоны наряду с другими состоятельными людьми взяли на себя ответственность за приобретение и доставку в город первой сделанной на заказ пожарной установки, не лишен иронических смыслов, даже если видеть в нем чистой воды совпадение.
Все чаще, все мучительнее – и все больше неудобств доставляли домашним. Существует даже и такое предположение – хотя в данном случае уместна здравая доля скептицизма, ибо главным свидетелем по делу проходит бывшая служанка из дома Аткинсонов, которую уличили в том, что она бесстыднейшим образом беременна, и, естественно, тут же выгнали вон, почему у ней и был мотив распространять о бывших хозяевах самые гнусные сплетни, – что припадки сделались такими жестокими и дело доходило до таких конвульсий, что братья, которые вроде как обожали и боготворили свою матушку, сдали ее вместо этого в Учреждение; хотя, на потребу горожанам, они и продолжали всячески поддерживать легенду (к примеру, написавши с Сейры некий портрет, в бриллиантах и в черном платье, хотя в действительности на ней была смирительная рубашка) о том, что их ангел-хранитель не сводит с них глаз.
Все это относится, однако, к временам куда более поздним, к 1870-м, – Сейра к тем годам давно уже стояла на краю могилы, – когда и сами братья миновали зенит своей жизни, а реальной движущей силой Аткинсоновой машинерии стал молодой Артур, внук Сейры, сын Джорджа. Но даже и в 1820-м, в год дикой и нелепой сцены, были такие любители знамений и знаков, и мрачного умничанья в придачу, которые сочли, что Томас Аткинсон, когда он выдумал для своей компании эмблему из скрещенных колосьев ячменя над символическим изображением воды, столь ясно означившую его интересы как в пивоварении, так и в судоходстве, и стал подбирать подходящий девиз, выбор сделал неудачный. Потому что выбранный им девиз – Ех Аquа Рhermentum, – который был когда-то выбит массивными, гнутыми прихотливо заглавными литерами над главным входом на Новый Пивоваренный и глядел потом с этикетки каждой выпущенной здесь бутылки пива «Аткинсон», и на самом деле переводится просто как «Из Воды, Эль», и даже может быть истолкован, что, вероятнее всего, и понравилось Томасу, как «Из Воды, Брожение»; но вот о чем Томас точно не подумал, так это что девиз можно прочитать и так: «Из Воды, Смятение».
Дети, конечно же, вы правы. Случаются такие времена, когда необходимо отличать историю от сказки. Случаются такие времена (и случаются они не так уж редко), когда наша добрая нудноватая история из школьного учебника бросается с головой в допотопные топи мифа и ее приходится вытягивать назад рыболовною снастью эмпирии. История, как ее знают все, история как вроде-бы-наука не желает знать ничего, кроме фактов. Истории, если уж требовать от нее строительства дороги в будущее, нужно предоставить твердую почву под ногами. Давайте же любой ценой избавимся от спекуляций и от всяческого тумана, от секретов и от досужих сплетен. И, Христа-бога ради, никаких историй . В противном случае о каком таком будущем вообще можно вести речь и как можно хоть что-нибудь доделать до конца ? Так что вернемся-ка мы лучше в чистый и прозрачный воздух, туда, где старого Тома спрятали под новеньким белым надгробием. Давайте вернемся на твердую почву…
В 1830-м – когда в Париже опять как грибы растут баррикады, толпа врывается в Тюильри и воздух напитан не только дымом и не только революцией, но и пьянящим ароматом deja vu – Джордж Аткинсон женится на Кэтрин Энн Гудчайлд, дочери самого состоятельного в Гилдси банкира. Брак в высшей степени предсказуемый, похвальный и выгодный для обеих сторон. В 1832-м – поскольку братья прожили всю жизнь словно бы в согласии с неким сценарием и Элфред, будучи на два года младше, делал, за редким исключением, все то же самое, что и брат, только на два года позже – Элфред женился на Элайзе Хэрриет Белл, дочери фермера, владельца земельных участков по обе стороны Лима к западу от Эптона, каковая земля была в свое время осушена и продана ему Томасом Аткинсоном. Брак менее предсказуемый и похвальный ибо, пусть даже все прекрасно понимают, что Элфред радеет об интересах судоходства, но только больно уж время на дворе неудачное для фермеров вроде Джеймса Белла.
Не стояла ли за этим Сейра? Не она ли провидела, какие славные нормы прибыли станет давать пшеница Джеймса Белла в эру бума 50-х и 60-х годов, после отмены хлебных законов? Не она ли углядела, как железнодорожная ветка Норич—Гилдси—Питерборо, которая в 1832-м если и существовала, то разве что в виде карандашного наброска в папке с чертежами у какого-нибудь там проектировщика, в один прекрасный день пройдет через землю Джеймса Белла как к северу, так и к югу от реки? И когда придет это время, Джеймс Белл легко даст себя убедить держаться полных два года и не продавать землю железнодорожной компании – так, чтобы, когда он в конце концов ее продаст, не только сам он получил за нее в два раза больше первоначальной цены, но и муж его дочки Элайзы с шурином на пару смогли за это время заменить на речке Лим конную тягу, шесты и паруса на пароходные баржи и узкие буксиры-паровички.
Таким образом, братья Аткинсон обеспечили равные шансы, пар будет соревноваться с паром, и еще, даже когда железная дорога начнет действовать, насыпные грузы и в Гилдси, и из него все равно дешевле будет доставлять по реке. Вот так и получилось, что железнодорожная ветка Норич—Гилдси—Питерборо стала брать на себя в основном пассажирские перевозки; чем она, собственно, и пробавлялась в иные времена, уже ставши частью Большой Восточной дороги, когда ее тиковые, крытые лаком вагоны сделались местом ежедневных свиданий между мальчиком в черной форме и девочкой в ржаво-красной.
Может быть, и вправду Сейрина работа. Но давайте придерживаться фактов. В 1834-м Кэтрин Энн дарит жизнь здоровому крепкому сынишке, Артуру Джорджу. В 1836-м Элайза Хэрриет производит на свет дочь, Луизу Джейн. В том же 1836-м, однако уже после того, как появилась на свет Луиза Джейн, Кэтрин Энн также разрешается от бремени дочерью, Дорой Эмили. В 1838-м… Однако в 1838-м Элфред нарушает двухгодичный принцип и не завершает этого квадрата, подарив жене сына. Таким образом, к 1838-му потомство Аткинсонов, общим числом в три души – и, что характерно, из трех всего одна мужская, на которую имеют быть возложены все надежды на будущее, – рождено в полном составе, и счет закрыт. Для наших времен – ничего необычного, но весьма необычно для 1838-го, когда преуспевающие бизнесмены делали детей столь же усердно, как делали деньги, когда их подстегивало еще и такое соображение (Джорджу и Элфреду стоило бы задуматься над примером своих ненадолго задержавшихся на этом свете братишки и сестренки): хочешь обеспечить себя наследником, наделай нескольких про запас.
Не уважай они так глубоко обоих братьев, не будь имущественные интересы братьев настолько неразрывно связаны с их собственными интересами и не сооруди братья такого прекрасного надгробия своему несчастному отцу, граждане Гилдси вряд ли оставили бы подобное положение дел без внимания. Они бы вряд ли оставили без внимания, что в обоих случаях первый ребенок появился на свет аж через четыре года после свадьбы. Они могли бы увязать между собой присущий братьям неколебимо и неустрашимо целеустремленный вид с этакой легкой примороженностью их в остальном совершенно очаровательных супруг; а это в свою очередь – с той чрезмерно пылкой привязанностью, которую они имеют обыкновение выказывать, даже и на публике, к своим обряженным в кринолины и ленты дочерям. Они могли бы прийти к заключению, что брачные стоны и скрипы, коими старый Томас и Сейра оглашали когда-то кесслингский дом, даже эхом не откликнулись в благочестивой атмосфере Кейбл-хауса; и что волшебная сила ангела-хранителя, не иначе, сказалась и здесь. Короче говоря, что братьев держит на коротком поводке та самая женщина, из комнаты наверху. Короче говоря, досужая городская публика вполне могла бы диагностировать, будь она знакома с не изобретенной еще в те годы разновидностью магии, классические симптомы Материнской Фиксации, если даже и не заводить разговора об эдиповом комплексе. И разве не могло так случиться, что неутомимая деятельность Джорджа и Элфреда была не что иное, как Сексуальная Энергия, которую, совсем как фенлендскую воду, подавить нельзя, но можно отвести в иные русла?
Однако факты, факты. В 1833-м была официально открыта новая верфь, известная всей округе под названием Гилдси-док, с положенными по штату складами, деррик-кранами, рельсовыми вагонетками на конной тяге и аналогичным оборудованием на том берегу Узы, в Ньюхите. Одновременно рождается на свет и водно-транспортная компания «Аткинсон», с ожидающим вскорости пополнения флотом из трех паровых буксиров, четырех пароходных барж, шести парусных барж и сорока шести лихтеров – не говоря об уже занятых на Лиме судах. Буквально за несколько лет солод и бочки с элем перестают быть основным грузом, хотя и останутся грузом самым почетным, на Аткинсоновых судах. Да и Лим теряет былое значение основной торговой артерии. Аткинсоновы баржи забираются вплоть до Хантингдона, Бедфорда, Питерборо и Нортхемптона. Они везут в Кингз Линн зерно, а обратно тайнсайдский уголь и континентальные товары. Они перевозят железо, лес, сельскохозяйственную технику, кирпич, камень, пеньку, масло, жир, муку.
Когда в 1839 году начинаются работы на железнодорожных ветках Норич—Гилдси и Ипсвич—Бери—Гилдси, доставкою строительных материалов занимается транспортная компания «Аткинсон», более того, для разрешения проблем, связанных с дренажом и строительством дамб, за экспертизой обращаются к Аткинсонам же. Горожане в смятении. А не перехватит ли железная дорога, вопрошают они, нашей торговли? А братья отвечают: а не перехватит ли у вас ваши рынки другой какой-нибудь город, если он станет региональным железнодорожным узлом? По тому что братья предвидят (Сейрина работа?): все, что железная дорога отберет у них за счет перевозок на дальние дистанции, они с успехом компенсируют за счет местных перевозок товаров, доставленных по той же самой железной дороге. Могут, спрашивается, поезда подвезти уголь к каждой местной насосной станции? Могут поезда развозить товары по всем как есть окрестным деревушкам, где люди, следуя естественной логике вещей, селятся близ воды? И будьте любезны, сравните наши тарифы на перевозку с тарифами железнодорожной компании.
Однако вместе с тем братья приобретают солидные пакеты железнодорожных акций. На дворе, как-никак, пора перемен, и лучше подстраховаться.
И немалая часть этих разнообразнейших материалов, проследовавших через новый док (и в этом случае там они и оседают), используется между 1846-м и 1849-м на строительстве пивоваренного завода «Новый Аткинсон». Ибо не стоит упускать из виду: Аткинсон – это в первую очередь марка пива. Еще когда достраивали док, рядом оставили место для постройки нового просторного здания, которое в один прекрасный день могло бы заменить пусть расширенную, но неумолимо отстающую от растущих потребностей дня старую пивоварню. И мало-помалу чем ближе к середине века, тем больше здание растет.
Оно не слишком велико по нынешним масштабам; но пока фундамент уступил место его частью кирпичным, частью облицованным камнем стенам, а кирпичные и облицованные камнем стены – старательно изукрашенным карнизам и фризам (орнамент из снопов ячменя и пивных бочонков) и крыше, частью остроконечной, частью выгнутой на манер вокзальных зданий, а крыша ведет в свою очередь к четырехгранной кирпичной трубе, шестидесяти шести футов в высоту, желобчатой, зауженной кверху и с еще одним, еще более прихотливо украшенным фризом под самым дымоходом (стиля менее внятного, но архитектор уверял, что похоже на итальянскую звонницу) и, для того чтобы уравновесить оный, с башенными часами, по которым весь Гилдси и половина Фенов, при наличии подзорной трубы, могли бы сверять время, – покуда все это растет и приковывает восторженные взоры местных жителей, рождается шутка: что Новый Пивоваренный непременно станет причиной нового потопа в Фенах, но только потопа не водного, а пивного.
Сейра в комнате слышит звуки созидательного труда. Затем приходит время, когда над неровным частоколом крыш северной стороны Водной улицы вырастают леса, верхушки подъемников и кранов, а потом и стальной остов самой крыши, по которому, как по гигантскому некоему летательному аппарату, карабкаются или расхаживают с довольным видом рабочие. И следом труба этаким гигантским фаллосом приводит в замешательство фенлендское небо. Видит она? Есть ей до всего до этого дело? Ей это нравится, испытывает она чувство гордости? До нас не дошли записи, которые свидетельствовали бы о том, что она была меж почетных гостей в тот славный июньский день 1849 года, великолепием торжеств затмивший даже триумфальные празднества 1815-го, когда опять играл оркестр, когда город почтили своим присутствием по крайней мере два члена палаты лордов, когда гремели речи, сперва с украшенной флагами трибуны, а потом еще раз, в Большой зале городского собрания; когда Аткинсоновы барочники обнажили головы и одновременно дали гудок на всех пароходных баржах, когда толпа кричала «ура» и первые символические лопаты солодовой муки полетели в бродильные чаны. Но, может быть, она витала там незримо – и тоже ликовала? Или все так же сидела в комнате наверху и несла свою бессменную вахту по надзору за великим Ничто?
Который день, который год мы могли бы назвать зенитом Аткинсонов? Каким числом пометить дату их наивысшего взлета? Этим вот июньским днем 1849 года? Или, может быть, стоит поместить ее чуть позже, в 1851-м, когда среди товаров, удостоенных чести быть представленными на Великой выставке, значился и бутылочный эль из Фенов, названный соответственно «Гранд-51», который в жесткой конкурентной борьбе завоевал серебряную медаль за вкусовые качества, оставив позади даже знатных пивоваров из Бертона-на-Тренте? Или чуть раньше, в 1846-м, когда, отслужив шесть лет на посту городского олдермена , Джордж Аткинсон был единогласно избран мэром? Или в 1848-м (двумя годами позже), когда его сменил на этом посту брат Элфред, и как-то само собой сложилось молчаливое правило, что, кто бы там впоследствии ни становился номинальным и официальным мэром, реальная власть в городе всегда была в руках у пивоваров?
Или в 1862-м? Когда Джорджу и Элфреду, дородным мужчинам с седеющими баками, стареющим потихоньку вместе с веком, приходит мысль, что своими трудами они заслужили на старости лет право на стильный загородный дом, убежище на лоне природы, где можно было бы дать себе роздых от городской суеты; и оттого был выстроен в Кесслинге, хотя и не слишком близко от солодовни и от бывшей отцовской резиденции, а на добрую милю, или около того, дальше к югу напыщенный и безвкусный барский особняк, Кесслинг-холл, весь в горгульях и башенках, удачно укрытый от сторонних глаз густым лесом; где по уикендам или просто в охотку, на подольше, Джордж и Кэтрин станут жить в одном крыле, Элфред с Элайзой – в другом, а встречаться станут в Длинной зале или в Обеденной зале, чтобы принимать там заезжих знатных особ и членов их семей; где кузины Дора и Луиза, юные леди лет по двадцать с хвостиком, но не настолько юные, чтобы не служить предметом постоянных родительских забот, будут, скучая, принимать на Террасе или на Лужайке для крокета и, скучая же, отправлять восвояси воздыхателя за воздыхателем. Поскольку всем на свете воздыхателям они предпочитают собственных papa , а компании молодых людей – собственную, друг из дружки состоящую компанию да еще, быть может, томик чувствительных стихов.
Или же кульминация не была еще достигнута, даже и в явной роскоши Кесслинг-холла? Если время ее пришло в эпоху взлета не Джорджа с Элфредом, но Артура, который, пока его отец и дядя попыхивали своими честно заработанными сигарами в Кесслинге, уже принимал дела в Гилдси и который в 1872 году – когда на эль «Аткинсон» поступали заказы уже из всех восточных графств и когда особый светлый сорт, известный как «Аткинсон-Индия», регулярно отправлялся за тысячи миль от дома, в Бомбей, – прибавил к Аткинсоновым владениям (пойдя по вполне проторенной дорожке) еще одну провинцию, женившись на Мод Бриггз, дочери Роберта Бриггза, владельца мукомольной компании «Большая Уза»?
Неужто развитие коммерческих предприятий не ведает границ? Однако не следует ли нам говорить лишь о развитии коммерции, а не о развитии Идей – тех Идей, которые у Аткинсонов родятся как бы сами собой? Потому что нынешние Аткинсоны, братья и сын, хотя они первыми, при необходимости, сошлются на грубые факты – на нормы прибыли и объемы продаж, на мешки с солодом, бочонки с элем, челдроны угля, – способны также, под настроение, а настроение приходит все чаще и чаще, отодвинуть материальное на задний план и утверждать, впадая по ходу в самоотверженное, чуть не до полного самоотречения, состояние духа: мол, единственное, что ими движет, есть благородная и лишенная всякой личной корысти Идея Прогресса.
Да разве не возделан, не окультурен и не причастился их трудами благ цивилизации целый регион и разве они на том остановились? Разве не мучились, не трудились они долго и неустанно как в зале муниципалитета, так и в совете компании – и все ради блага сограждан? Разве они не учредили от щедрот сиротский приют, городскую газету, городской зал для общественных мероприятий, школу для мальчиков (черная школьная форма), баню – и пожарную станцию? И разве не свидетельствуют все эти их труды и многие другие в пользу двигавшей ими великой Идеи; в пользу того, что всякий частный интерес подчинен Национальным Интересам и все частные империи суть данники Империи Великобританской?
Что происходит с нашими фенлендскими выселками, которые представляли собой когда-то всего лишь холмик из засохшей грязи с часовенкой под камышовой крышей на верхушке оного и были ой как далеко от большого мира?
Сколько раз над украшенной девизом аркою входа на Новый Пивоваренный воспарит, чтоб гордо реять, «Юнион-Джек» , дабы отметить очередную дату, очередной прилив патриотизма? Сколько раз на заседаниях совета компании Джордж, Элфред и Артур, рука на лацкане, будут делать паузу и отвлекаться на злободневные темы имперской политики? И сколько раз бутылки и бочонки Аткинсонова эля станут подлаживаться под очередное чудо, очередное празднество? «Гранд-51»; «Императрица Индии»; «Золотой юбилей»; «Бриллиантовый юбилей»?..
К чему эти вечные поиски знаков? Эти суеверия? И почему так не хочется четко означить точку зенита? Потому что, означив зенит, мы тем самым предполагаем начало упадка. Потому что, если построена сцена, спектакль должен идти бесконечно. Потому что впереди всегда должно маячить – и не вздумайте его отрицать – будущее.
И все-таки, когда в 1874 году Артур Аткинсон избирается членом парламента от Гилдси и завершает свою первую речь фразой, снискавшей бурные и продолжительные аплодисменты: «Ибо мы – не хозяева настоящего, мы – слуги будущего», знает ли он, что имеет в виду? Имеет ли он в виду то, что сказал? А может быть, он просто пытается скрыть за жестом жертвенным и noblesse oblige самодовольную привычку знать, что на самом-то деле он и есть – хозяин настоящего, и оттого такими громкими и радостными криками «слушайте, слушайте» разразились его товарищи по демократически-консервативной фракции? Не склонен ли он видеть в будущем всего лишь бесконечное продление настоящего? Видит ли он, что несет с собой это самое будущее? Видит он, как в будущем придется (в самом начале двадцатого века, в настоящем моего отца, в моем собственном тоже, когда по рукам еще будет ходить великое множество медных монет в один пенни с полустертым профилем Виктории) жаловаться на утрату уверенности в себе и во всем прочем и устало объяснять, отчего оно так получилось?
Куда и как мы идем? Вперед, чтобы опять обратно? Вспять, чтобы удобнее потом вперед?
В силах ли Сейра разрешить подобную загадку – Сейра, которая к 1874-му успела проводить и встретить уже девяносто два года, но притом, с тех пор как ее ударили по голове, забыла дату своего рождения, а может быть, и вовсе не осознает тока времени? Такая древняя и такая бдительная в своей бессменной вахте над Водной улицей, что, наверное, стоит добавить к прочим ее ролям и маскам – Ангела-хранителя, Матери-Заступницы, Святой Гуннхильды-во-втором-пришествии – еще одну. Дать ей в левую руку трезубец, а в правую щит, заменить морщинистый старческий скальп с жидкими седыми прядками на античный шлем с султаном, заменить крытое синим бархатом кресло на скалу в окружении морей и вызвать к жизни не знающий сомнения и страха образ Британии, которая смотрит, и смотрит, и смотрит… Куда?
Как же Аткинсоны отмечают в 1874 году девяносто второй день рождения Сейры? Пивком и всеобщим весельем? Стуком кружек и тостами? Ведь когда-то Сейра, пивоварова дочка, любила выпить пива. Когда-то ничего для Сейры не могло быть лучше, кроме как нянчить на коленях большую оловянную кружку. Когда-то, прежде чем она сделалась первой леди города Гилдси и прежде чем судьба проделала с ней разные другие, не менее примечательные метаморфозы, она с веселием душевным пропустила не пинту и не две на пару с милым своим муженьком. Теперь, однако, хотя время от времени перед ней и ставили с надеждой кружку, она не брала в рот ни капли. Может быть, просто неправильное бы вышло сочетание с бушующим у нее внутри пожаром?
Они отметили день рождения Сейры, выстроив сумасшедший дом. Между Гилдси и Или, в миле от Узы, осмотрительно укрытый от внешнего мира дамбами и тополевыми рощицами – не хуже, чем Кесслинг-холл с его густым лесом, – к началу 1874 года его уже совсем почти закончили. Еще одно свидетельство, что Аткинсоны верят в прогресс. Еще одно свидетельство, что в горячке своих коммерческих предприятий они не забывают о нуждах несчастных и страждущих и охватывают заботою своей даже и забытых Богом фенлендских сумасшедших и меланхоликов, коих в менее просвещенную эпоху выставили бы к позорному столбу, на всеобщее поругание и посмешище, или сожгли, или просто гнали бы кнутами до границ соседнего прихода.
Его достроили в марте (ни флагов, ни речей). И в тот же год братья Джордж и Элфред, с помощью Артура, по причине искренней и глубокой привязанности, которую они всегда питали к матери, помещают ее сюда на правах почетного гостя, в самые лучшие покои, и так, чтобы у нее под рукой всегда был самый что ни есть вышколенный и ответственный персонал. Потому что в Гилдси начали болтать лишнее. Стали поговаривать, что, может, Сейра Аткинсон и впрямь просто сумасшедшая старуха и больше нет ничего. На Рыночной и на Водной улицах люди начали задирать головы, чтобы посмотреть в окно за которым, всем известно… но откуда теперь, даже сквозь вставленные не так давно двойные рамы, доносятся самые несвязные и резкие, самые дикие и сполошные крики.
Ну а если вдруг – стоит только крикам в одночасье умолкнуть – досужие языки снова станут болтать лишнее, если они скажут: единственная, мол, причина, по которой Аткинсоны выстроили сумасшедший дом, так это чтобы спрятать там свою матушку, потому что они хотят украсть у нас нашу святую, непогрешимую нашу Сейру и запереть ее в клетку для психов, – тогда ответом будут спокойные уверения Аткинсоновых слуг (чьи личные гардеробы в семидесятых годах претерпели небывалые метаморфозы в сторону изысканности и роскоши): миссис Аткинсон у себя в комнате, где она всегда и была. Она вообще прикована к постели. Специалист выписывает ей лекарства. (Потому и криков больше не слыхать.) И если вы и в самом деле хотите знать (на лице у говорящего появляется доверительное и этак чуть свысока выражение), миссис Аткинсон при смерти. Да-да, при смерти. Ну что, вы и теперь станете омрачать последние дни нашей дорогой хозяйки своими нелепыми сплетнями?
Кто поедет в Уизерфилдский приют, в этот дом ужасов, проверять?
А кроме того, осенью 1874 года Сейра Аткинсон и в самом деле умирает.
О чем объявлено в «Гилдси Игземинер» в соответствующем некрологе, в траурной рамке. И Гилдси прикусывает языки. Есть такие, кто искренне скорбит, в ком эта смерть рождает горькие воспоминания. Есть такие, и их, наверное, большинство, для кого эта смерть, по большому счету, есть избавление от скорбей. А есть и такие – те самые, кто всегда считал именно Сейру, а не Джорджа, Элфреда и Артура истоком общегородской фортуны, – которые восприняли эту весть с тревогой, как дурное предзнаменование.
Но все хотят знать одну простую вещь. Закончится ли дело примирением, окончательным решеньем всех проблем в духе старых добрых книжек – как в волшебной сказке, чтобы сладко таяло сердце? Положат братья Сейру под бочок к старому Тому?
Что происходит в доме на Рыночной улице, где закрыты ставни и горит внутри – кое-где – свет? Видел кто-нибудь, как приходил или как выходил из дома гробовщик – или священник? Что там, слезы, ссоры? Разлад в семье?
Затем все разъяснилось: миссис Аткинсон будет похоронена на погосте у церкви Св. Гуннхильды, на участке (которого ни единый из прочих прихожан так и не рискнул занять), примыкающем к могиле мужа. И да упокоит Господь их души. В знак уважения к ней, предмету любви и скорби не только ее собственных детей и внуков, но и всего города, пивоваренный завод в день похорон будет закрыт, распивочным заведениям и магазинам также рекомендовано приостановить работу. Процессия проследует по Водной улице, вдоль набережной Узы, мимо ворот пивоваренного и далее к церкви Св. Гуннхильды. Заупокойная служба начнется в одиннадцать часов утра.
И город возрадовался – если город вообще может возрадоваться по случаю похорон. Потому что ничего нет лучше примирения под конец, дабы претворить скорбь в улыбку, и чтобы тысяча вопросов не вертелась больше на языке. И нет ничего лучше малой толики пышности, чтобы даже и в скорбях на душе стало легче.
В своем дворике на берегу Узы, неподалеку от коптильни Катлека, где есть даже собственный маленький причал, у которого Аткинсоновы лихтеры разгружают заказанный им камень, гранит или мрамор, Майкл Джессоп («Сооружение памятников и резьба по камню») всю ночь не смыкает глаз, любовно выполняя вместе с подмастерьями самый-самый, особенный и престижный заказ. Очень может быть, что время от времени он останавливается, пытаясь вызвать в памяти искусные движения дедова резца, когда дед резал точно такой же камень, силясь достичь, как силился когда-то Тоби Джессоп, ворсистого жизнеподобия двух печально поникших ячменных колосьев, и смахивает – что уже и вовсе не похоже на специалиста по надгробьям – набежавшую слезу.
Но – это слеза или просто капля, пробившаяся сквозь одну из множества зловредных прорех в висящем на шатких деревянных шестах навесе из просмоленной парусины, под которым он, собственно, и работает? Потому что снаружи-то пошел дождь.
И утром, в день похорон, дождь все еще идет. Не то чтобы ливень, не стоит стеной, но льет с той ровностью и упорством, которых, и жители Фенов давно приучены к таким вещам, нельзя не брать в расчет. По всему бассейну Узы и Лима они в это утро отслеживают уровень воды, загружают топливом дополнительные насосы и возятся у заслонок и аварийных водосбросов. Крики – отцов дед с братьями – сплевывают в грязь и бормочут под нос насчет «нынче лишнего не поспишь». А дождь между тем расходится. Более того, если в тот день дождь шел в Фенах, шел он и в холмистых регионах к югу и западу, откуда текут те самые реки, для коих Фены – бассейн; и, если верить собранным впоследствии свидетельствам очевидцев, особенно сильный дождь прошел над Кесслингом, над Кесслинг-холлом и над теми норфолкскими холмами, где исток Лима.
Братья, которые в результате своего решения схоронить Сейру рядом с мужем перешли из разряда солидных и трудолюбивых деловых людей в разряд едва ли не общегородских героев, ничего не имеют против дождя. Дождь на похоронах кстати: он прячет человеческие слезы и намекает на слезы небесные. В нем, при желании, можно углядеть добрый знак – особенно если вспомнить Сейрино кликушество насчет пожара. Процессия следует по Водной улице, и скорбящие склонны видеть в том, как быстро никнут под дождем черный креп, и черные конские плюмажи, и вся траурная бутафория, еще одно свидетельство неподдельной и самозабвенной всеобщей печали. Также и среди владельцев магазинов и ремесленных мастерских, которые выстроились вдоль улиц с непокрытыми головами, так, что вода ручейками течет им за шиворот, тех, кто видит в дожде добрый знак (помните, как неуместно ярко сияло солнце в день похорон старого Тома?), намного больше, чем тех, кто видит в этом знак дурной.
Процессия неспешным шагом следует мимо ворот пивоваренного завода, и единственно у входа в церковь Св. Гуннхильды заметны признаки неподобающей в такой скорбный день суеты; поджидающие там появления кортежа настоятель, пономарь и похоронная команда мысленно подгоняют катафалк, потому что, несмотря на все предосторожности, могила наполняется водой, а нет ничего ужасней, чем если аккуратнейшим образом отрытая могила вдруг осядет прямо посреди церемонии – или, еще того хуже, опускать гроб в лужу.
Церемония и впрямь проходит весьма живо – ведь нельзя же подвергать собравшихся, в особенности дам, излишнему риску простуды. Настоятель речитативом проговаривает текст; влага собирается у него на носу в большие капли и капает на нижнюю губу. Дождь скрадывает склонившиеся долу, скрытые вуалями лица скорбящих и словно бы опускает над печальной этой сценой собственную густую вуаль, отгородивши их, по сути, от всего и вся. И никто покуда не задает себе вопроса: эта легкая суетливость и скрытость от сторонних глаз – чистая ли это все случайность или, в какой-то мере, предумышленные и подобающие случаю детали.
Дело сделано; и слава Богу. Миссис Аткинсон снова лежит бок о бок с мужем.
Но дождь не прекращается. Не прекращается два дня и две ночи. Два дня набухшие водой траурные покровы разворачиваются, слой за слоем, над Фенами; две ночи арестованные Богом звезды замазаны черным. Но мысли о горних слезах приходится вскорости отложить до лучших времен – потому что начинается наводнение. Жители Гилдси из собственного за века накопленного опыта знают, что, какой бы бурной, пугающей и закрученной водоворотами ни становилась их старушка Уза, им нечего бояться, если потоп ограничится ею одной. Два-три купца, выстроившие свои амбары слишком близко к берегу, всерьез подмокнут, но утонуть им не дадут ни в буквальном, ни, если повезет, в финансовом смысле их более предусмотрительные, а потому вышедшие сухими из воды соседи. Ничего страшного. Но если Лим переполнится одновременно с Узой, тогда обильные и мутные потоки, сброшенные первым в последнюю, возымеют эффект своего рода жидкой дамбы, из-за которой Уза сама собой потечет вспять и станет пробовать берега на прочность. По сей причине место, выбранное когда-то для того, чтобы построить Гилдси, у самого слияния двух рек, можно было бы счесть не самым удачным – если сбросить со счетов тот факт, что Гилдси стоит на холме, на древнем илистом острове Св. Гуннхильды, который со стороны может показаться так, бугорком, навозной кучкой, но и того достаточно, чтоб местный люд не перетоп всем миром.
Вода прибывает. Поначалу постепенно, шаг за шагом, потом, как закипающее молоко, начинает вдруг резко идти вверх – прямое свидетельство того, что Лим уже внес свою лепту. Лодочники у набережной Узы отвязывают чалки плоскодонок и ялов; рыбаки-угреловы вытягивают на берег сети. Товары из магазинов, мебель и всяческую животину перевозят на телегах в более безопасный район по соседству с церковью и рынком. Однако никто не в состоянии спешно переправить туда же ни гранитно-мраморные запасы Майкла Джессопа, ни его же громоздкую камнерезку, и воды потопа поглощают их, таинственным образом умыкнув несколько плит, каждую из которых не смогли бы унести даже два его дюжих работника, и бесследно уничтожив парусиновый навес – коему, в силу самой его временной, от перестановки к перестановке природы, двигаться было не впервой. Да и Питеру Катлеку, хозяину коптильни, тоже не хватает времени на то, чтобы спасти весь свой товар: две-три корзины его медяного цвета угрей неожиданно для себя возвращаются в родную стихию и плывут как умеют, на деревянный этакий манер, по воле течения.
Вода прибывает. Она карабкается шаг за шагом вверх по Водной улице. Здания в нижней ее части, как и ожидалось, уже подтоплены, и то там, то здесь, можно видеть одинокую, хоть и не без вызова, фигуру – по большей части привычную к такого рода катаклизмам – неподвижно, съежившись в комочек, сидящую на крыше. Вода карабкается выше. Она наносит тонну, или около того, грязи в спешно эвакуированный погреб «Веселого шкипера», но не доходит до «Угря и щуки», как не доходит она – к вящей радости или к вящему разочарованию той части населения, для которой наводнения, помимо общей стихийной и разрушительной их природы, суть источник забавы и повод биться об заклад, – и до отмеченного белой краской на цоколе аптеки уровня, сохранившего память о самой высшей на памяти горожан точке подъема вод, каковая отметина помимо интереса чисто исторического имеет самое прямое отношение к масштабу цен на съем недвижимости вверх и вниз по Водной улице.
В Гилдси ни док, ни пивоваренный не пострадали. Потому что братья, в мудрости своей, вложили массу сил и средств в защитные от вечной этой напасти сооружения, и вот теперь хитроумная система доковых шлюзов, заслонок и водоотводов делает свое дело. И не только они, но и два водоотводных канала, выстроенных в 1868 году к северу и к югу от города на общественный счет, но главным образом по настоянию Аткинсонов, с честью проходят свое первое испытание и полностью справляются с задачей. С воздуха (хотя в 1874-м нет еще никаких вертолетов – как нет и теленовостей с панорамными съемками окруженных водою крыш и затопленных автомобилей) Гилдси должен быть, наверное, похож на окруженную рвами крепость, втянувшуюся, как улитка, в раковину, подобравшую юбки повыше, готовую к обороне; низинные окраины уже под водой, пивоваренный и док как два самостоятельных форта, два водоотводных канала выгнуты грязно-коричневой подковой, сбрасывают прибывающую воду в лежащие к западу луга и тем самым возвращают городу его древнейший островной статус.
Но если гилдсеиты вправе гордиться своими оборонными укреплениями, других поводов для радости у них не много. Всякий расположенный в сельской местности город, а к фенлендским городам это относится в первую очередь, прочнейшим образом завязан на своей округе; а новости из близлежащих – близбарахтающихся – деревень приходят самые невеселые. В результате наводнения 1874 года одиннадцать тысяч акров сельскохозяйственных угодий на год выведены из оборота. Двадцать девять человек утонули, восемь пропали без вести. Погибло восемьсот голов крупного рогатого скота и тысяча двести овец. Ущерб, нанесенный жилым строениям, дорогам, мостам, железнодорожному полотну, системе осушения и водооткачки, вообще не поддается учету.
Вот что, однако, ясно как божий день – что река Лим, судоходная артерия и оживленная транспортная магистраль для Аткинсоновых груженных солодом барж, таковою быть перестала, по крайней мере на данный момент. Над лежащими к западу норфолкскими холмами и в самом деле прошли, наверное, самые обильные – злокозненно обильные – дожди. И в результате Лим обнаружил такое пренебрежение к рукотворным своим рубежам и пределам, что отснятая с вертолета панорама обнаружила бы его поднятые дамбами берега, и то через большие промежутки, лишь в качестве темных параллельных линий на поверхности бескрайней водной глади, вроде царапин на зеркале. Хоквелл-Лоуд прорвался в Уош Фен. Под угрозой мост в Эптоне. На шлюзе Аткинсон вода расклинила шлюзовый затор, а железную заслонку, специально предназначенную для того, чтобы сдерживать давление воды, вырвало с корнем и унесло, как черепицу, как школьную грифельную доску, течением – на глазах у смотрителя, которому вместе с семьей пришлось четверо суток провести на чердаке. В Кесслинге перестала существовать судовая развязка; вода врывается в парадное бывшего дома Томаса Аткинсона, и, несмотря на героические усилия тамошнего управляющего, спасшиеся от потопа люди, уже успевшие вдосталь наудивляться, за многие мили от Кесслинга удивленно смотрят, как сорвавшиеся с привязи порожние лихтеры, выставляя напоказ ярко-красные рымы и сине-желтые эмблемы, дрейфуют по воле волн и ветра по-над бывшими пшеничными и картофельными полями.
Однако что еще за повод к удивлению, и к удивлению куда как более серьезному, витает над Кесслингом? Что за тревога, как будто мало царящего вокруг разора и смятения, поселилась в Кесслинг-холле, куда на второе утро после начала дождя, пока по дорогам еще можно было кое-как проехать – на следующее утро после похорон, – перебралось все семейство Аткинсонов, за исключением Артура и его жены: перебралось под воздействием вполне понятной тяги людей, скорбящих по близкой утрате, к уединению и покою – вот только как-то уж слишком спешно?
Потоп спустил со сворки слухи. А слухи гласят, что в ночь на двадцать шестое октября на залитой дождем террасе Кесслинг-холла, среди отмокших урн и каменных ананасов, была замечена женская фигура, одетая по моде пятидесятилетней давности, и что эта фигура стучалась во французские окна вдоль террасы, явственно давая понять, чтобы ее впустили в дом. Доре Аткинсон – единственному очевидцу – в кругу семьи было строго поставлено на вид. Меньше надо на ночь Теннисона читать. И к тому же, как могла Дора, которая даже еще и не родилась в тот год, когда некий роковой удар обрушился на некую голову, как она могла с такой уверенностью утверждать, что пред ней предстал образ бабушки, но только бабушки молодой? Бабушки, которую вчера похоронили .
Однако то обстоятельство, что Дора – чем-то – потрясена, сомнений не вызывает. Ибо та же самая служанка, которая пустила этот слух гулять по миру (хотя совершила она сей грех лишь много лет спустя, когда старик Джордж и старик Элфред оба успели отойти на вполне безопасное расстояние – за гробовую доску), пустила по его следам и еще один. А именно, что, когда в ту ночь Дора добралась-таки до постели, постель-то оказалось не в ее собственной комнате, а в комнате ее кузины, Луизы; а что, всем ведь было известно, что две эти старые девы время от времени, при чрезвычайных и пугающих обстоятельствах – вроде грозы, наводнения и тому подобного, – сворачивались калачиком вдвоем в одной постели, ну прямо как дети.
Слух – он всего лишь слух. Но если слухов несколько и они об одном и том же, а происходят притом из разных источников, уже никак нельзя не обращать на них внимания. В ту же ночь, на двадцать шестое, Джейн Кэзберн, жена причетника из церкви Св. Гуннхильды, видит на погосте женскую фигуру в старинном платье, склонившуюся над могилой Сейры так, словно бы она о чем-то просит. Она ее видит – она уверена, что глаза ее не обманули, – но мужу своему сообщает об этом лишь некоторое время спустя, потому что Уза разлилась, и муж ее, добрый человек, занят там на общественных работах.
Опять же, в Кесслинге, в районе водоема и солодовни, несколько ошарашенных, если не сказать перепуганных очевидцев станут впоследствии утверждать, что видели в те смутные времена на пристани, у причалов, женскую фигуру, которая ходила там и вроде бы как что-то искала; или даже скользила, по словам некоторых, время от времени над поверхностью воды; ее видели в солодовне и видели еще, неоднократно, у двери дома успевшего к тому времени уехать управляющего – у той самой двери, к которой Томас Аткинсон привел свою невесту, – и она как будто тоже просила впустить ее в дом. И в дом таки пришлось пустить – не ее, так взъярившиеся воды Лима.
А в Гилдси, в комнате окнами на Водную улицу (которая в те дни вполне оправдывает свое название), в той комнате, где?.. Но никто не знает, какие призраки являлись, если они вообще являлись, в дом, где живут теперь Артур и Мод. Единственный зародившийся в тамошнем квартале слух – и тот оказался верным, информация подтвердилась на все сто – гласит, что ранним утром двадцать седьмого числа в дом спешно приходит семейный врач, пользовавший в те времена всех Аткинсонов.
Вода прибывает: воды возвращаются вспять. Может, и она вернулась тоже, не из мертвых, но из Прежней жизни, которой она была вольна распоряжаться до того момента, как удар по черепу свернул ей мозги набекрень и навсегда перемешал прошлое с настоящим и будущим? Может, она вернулась назад, в Гилдси, в Кесслинг, искать давно потерянного мужа, давно потерянного жениха, который был когда-то весел и не был ревнив?
Разве привидения не доказывают нам – даже просто слухи, даже просто рассказанные шепотом или вполголоса истории о привидениях, – что прошлое липнет к нам, что мы обречены возвращаться?..
Но если Сейра Аткинсон лежит в своей свежей могиле, выкопанной бок о бок со старой могилою Томаса, на погосте у Св. Гуннхильды, где дождь, пропитавший землю, уже дал начало процессу, в результате которого один прах смешается в конце концов с другим прахом, разве не воссоединилась она уже со своим давно потерянным мужем – навечно?
Вода прибывает. Она разносит слухи и странного рода свидетельства, но она же и смыкается над ними и уносит их прочь. Братья, может быть, еще и спасибо скажут (хотя, почему, собственно, они обязаны говорить спасибо) этим потокам, которые столь прочно занимают внимание сограждан и отвлекают их на сиюминутные практические нужды. Когда над водами витают слухи о разрушенных домах, об утонувшей скотине, о том, что по дорогам не проехать, кто станет слушать истерические сплетни о каких-то призраках в допотопных платьях? А когда наводнение начинает наконец идти на убыль и приходится подсчитывать неутешительные цифры убытков, чего будут стоить бредни горстки домохозяек, служанок и деревенских олухов противу достойных восхищения усилий Джорджа и Элфреда по возвращению покоя и порядка в разоренный стихийным бедствием край – или противу трудов Артура, который, разделив с отцом и дядей ношу местных дел, находит в себе достаточный запас энергии, чтобы говорить со своей скамьи в палате общин речи о материях все более широких и веских.
Но все равно ведь кто-нибудь да спросит – когда потоп уйдет в туманную область воспоминаний, когда Лим снова будет тихо течь в своих берегах, когда новый шлюз и новая заслонка, выстроенные возле нового смотрительского дома, в котором поселится однажды Хенри Крик, примутся стеречь и регулировать ток вод: а откуда нам знать, что Сейра Аткинсон и впрямь лежит в своей могиле рядом с мужем на погосте у Св. Гуннхильды?
Но кто-нибудь снова выкопает бессмысленную и смехотворную, зловредную, а потому старательно изгоняемую из обращения выдумку о том, что Сейра Аткинсон не только была заточена в Уизерфилдском приюте, но, будучи наделена сверхъестественными способностями, еще и умудрилась оттуда сбежать – за несколько дней до собственных похорон. Что, обманув своих стражей и уйдя от погони, она (это в девяносто два года-то!), одетая в одну ночную рубашку, карабкалась с дамбы на дамбу, шла полями и лугами, покуда не добралась до берегов Узы. И вот там – по нелепейшему свидетельству одного барочника – она нырнула, «что твоя русалка», в воду, чтобы никогда не вынырнуть вновь.
Есть, однако, два предмета, навсегда увязанные с наводнением семьдесят четвертого, которые споров практически не вызывают. Во-первых, многочисленные завсегдатаи «Лебедя» и «Угря и щуки», и даже «Веселого шкипера», которые ни за что на свете не позволят, чтобы какое-то там наводнение или даже полный подвал речной тины встал между ними и полными кружками, замечают в своих честных пинтах эля некую странность. Пиво-то слабое. И водянистое. Что это, чистой воды иллюзия, вызванная к жизни беспрерывными дождями и потопом? Или дело в том, что вода каким-то образом просочилась в Аткинсоновы бочонки с пивом, залила погреба пивоваренного и в той жидкости, что они теперь пьют, есть – Боже упаси! – толика речной воды? Пивовары горой стоят за то, что о подобных позорных для честной фирмы насмешках над клиентами не может быть и речи, что эль, о котором идет речь, все тот же самый, славный, способный для здоровья и душевного веселья эль, сваренный по старым добрым Аткинсоновым рецептам. Но пиво от этого лучше не становится; и общественное мнение в городе Гилдси, большая его часть, отныне будет твердо гнуть свое: что – Бог бы с ней, с речной водой и с бочками, – но пиво, сваренное на «Аткинсон» после наводнения, после похорон бедняжки Сейры, никогда и близко не дотягивало до пива, сваренного до; что после 1874 года – и вплоть до известного, памятного времени уже в следующем столетии – эль «Аткинсон», который более пятидесяти лет составлял славу и гордость Гилдси, стал заурядным пойлом. И верить всему этому или нет, однако прибыли пивоваренного в последней четверти девятнадцатого и в первой декаде двадцатого века выказывают пускай постепенную, но явную тенденцию к снижению.
Во-вторых, касательно столь раннего визита врача в Кейбл-хаус. И с чего это он так спешил? Разве случилось там внутри что-нибудь страшное? Нет – или, если подумать, и нет и да. Потому что миссис Аткинсон, за три недели до положенного срока, взялась рожать сына.
Что же спровоцировало преждевременные схватки? Некий шок – может быть, Мод что-то увидела, хотя бы в той самой комнате наверху, где Сейра, как нас стараются убедить, испустила свой последний вздох? Подавленность и смятение чувств – которые, кто знает, можно ведь истолковать и как симптомы скорби, и как симптомы вины, – коих нельзя было не заметить на подмоченных дождем похоронах? Или дело было в том, что набухшие воды Фенов, те, что взламывали дамбы и выводили реки из берегов, – те, что, выгляни в окошко, уже не в переносном, а в прямом смысле слова плещутся у изножья Водной улицы, – вступили в таинственного рода резонанс с телесною системой миссис Аткинсон и в результате ее собственные воды, в знак солидарности, также решили отойти? Кто знает. Доподлинно известно только, что двадцать седьмого октября 1874 года Мод Аткинсон родила сына. Здорового и крепкого мальчика…
Вот так и случилось, что под шум и переплеск из наводнения рожденных сплетен мой дед, Эрнест Аткинсон, будущий владелец пивоваренного «Аткинсон» и водно-транспортной компании «Аткинсон», появился на свет.
А дождь тем временем все идет. И превращает земли по обе стороны Узы и Лима в залитое водой поле боя, в доисторическую топь, которой они когда-то и были.
Дренаж. Опять все сначала. Крикам браться за работу.
И плывут себе вниз по вздорному, по взбухшему, по взбунтовавшемуся было Лиму ветки ивы, ольховые ветви, жерди, бутылки…