34
СЛИШКОМ БОЛЬШОЙ
Да нет, все в порядке, потому что, видишь ли, когда-то у меня был ребенок. Нет. Я в буквальном смысле слова. Я не про нынешние времена, я про 1943 год (ты ведь не стал бы называть ту эпоху золотым веком нашей цивилизации, верно?). Или, может быть, лучше сказать по-другому: когда-то у Мэри был ребенок. Ее менструальный цикл, которым она так гордилась и о котором столько говорила, зациклился. Месячные не пришли в положенный срок, а потом мало-помалу у нее внутри стали происходить разного рода превращения, в полном согласии с принятой в подобных случаях процедурой. И, шестнадцати лет от роду, в 1943-м, в компании всех этих немногим-более-старших-чем-я солдат, моряков и летчиков, которые торопливо засевали семенем подвернувшиеся им делянки, откладывая таким образом, в наступившую эру вселенского кризиса, хоть что-то на будущие времена, я также оказался лицом к лицу с перспективой нечаянного отцовства.
Или мог оказаться. Если бы Дик за ужином не задал одного вопросца… Потому что откуда мне было знать, полагаясь только на то, что мне рассказывала Мэри, как далеко у них заходили эти самые уроки, по вечерам, каждую субботу и среду?..
Он хочет подарить ей еще одного угря. Еще один подарок – ей от него. Он всякий раз задает ей один и тот же вопрос, кожа выскоблена добела, волосы напомажены, когда ей захочется еще одного? Так что Мэри просто вынуждена в конце концов сказать, что есть и другие вещи, помимо угрей… Но – раз уж речь у них зашла об угрях (а Дик-то ведь и ходит сюда затем, чтобы учиться) – Дик никогда не задавал себе вопроса, почему же угрям в речках перевода нет и как так получается, что ты их черпаешь и черпаешь из воды полными вершами и каждый раз появляются новые? Иными словами, откуда берутся маленькие угри?
И Дик навостряет ушки. А Мэри начинает объяснять. Но быстро понимает, что пример она выбрала неудачный; потому что, едва успев сказать, мол, есть угри-Мамы и угри-Папы (хотя ну-ка попробуй отличить, кто из них кто?), она тут же теряет почву под ногами. Потому что, по правде говоря, никто и понятия не имеет, как, собственно… Она, сама того не желая, поднимает зоологическую проблему, еще с незапямятных времен не дававшую покоя целым поколениям ученых.
А я, в свою очередь, знакомлюсь (излазив вдоль и поперек, по заявке Мэри, Справочную библиотеку г. Гилдси) с отважным Йоханнесом Шмидтом…
И Мэри приходит в голову, что неча воду в решете носить. И она принимается рассуждать о Дырочках и Штуках.
Но уроки биологии Дику без надобности. То, чего он хочет, называется Ль-ль-люббоф. Он хочет Чудесную Штуку. Потому что он спрашивал у отца. И отец ничего не говорил про Дырочки и Штуки. А Мэри говорит, но ведь они и есть часть этой самой (как-то оно все запутывается) твоей Чудесной Штуки. А Дик и говорит, что же тут прекрасного, если засовываешь что-нибудь в дырку? А Мэри говорит, может, он лучше попробует, а потом уже и будет говорить? И если он прямо здесь и сейчас покажет ей свою…
И в результате, после долгих и многотрудных уговоров – потому что Дик сперва никак не хочет соглашаться на такую нелепость, и, даже почувствовав, как у него между ног и впрямь разгорается пламя, он испытывает потребность, ведь с ним уже один раз такое было, прыгнуть в ближайший водоем и пресечь все это дело на корню, – выясняется, что он и в самом деле Слишком Большой.
Или это просто очередная версия Мэри. Потому что поначалу Мэри говорила совсем другое: мы никогда по-настоящему… я только хотела…
Вот Мэри и говорит, что Дику нечего переживать – что у него, мол, слишком большой. Это не его вина, да и беды в этом никакой нет. Потому что, ему никогда не приходило в голову, что, может, это у нее Слишком Маленькая? И глядишь, в один прекрасный день – теперь, когда он уже все-все про это знает, когда он в этом деле ас, – он кого-нибудь встретит, у кого – как раз для него.
Однако вместо того, чтобы успокоить его, вместо того, чтобы поставить на нужные рельсы и довести наконец до конца весь курс обучения, подобный оборот дела ставит перед Диком неожиданные и неразрешимые вопросы. Потому что – разве можно заниматься такими интимными вещами не с одним и тем же человеком? Этой Чудесной Штукой – столь редкостной и зыбкой? Разве может так быть, чтобы другие?.. Что Мэри?..
Значит, он ей не нужен. Он дефектный, он с изъяном.
Его ресницы начинают ходить ходуном. Его пальцы сжимаются. Он устраивает своей, судя по всему, охладевшей к нему зазнобе сцену, запинаясь, бормоча и долдыча; сцену, смысл которой, если перевести его на человеческий язык, сводится примерно к следующему бескомпромиссному заявлению: нет уж, давай говорить прямо, я люблю тебя, и только тебя. А раз уж ты единственная, кого я люблю, будь добра сделать мне ребенка. Потому что любовь, она ведь для того и есть, разве не так? Отец так сказал. И я так хочу. И чтобы я больше не слышал всей этой про-бычков-и-петушков чуши насчет того, как Штуки входят в Дырки.
И он, для вящей убедительности, берет ее своими большими, не ведающими, что творят, руками за плечи и встряхивает как следует…
И что же Мэри сказать ему в ответ? Что она его любить не может (не говоря уже о детях)? Потому что как раз об эту пору она любит его меньшого брата? И он единственный, кому она… И не только любовь (хотя она пока ни в чем не может быть уверена), но и ребенка тоже. Вот она и говорит: ладно, ладно, хорошо, будет ему ребенок. Он ее напугал, так тряхнул… Он встряхивает ее еще раз. Да, да, конечно, она ничего такого не хотела сказать. Они станут любить друг друга, да, и у них будет ребенок. Задача не из легких. Ей придется делать вид, что существует непорочное зачатие (а вдруг оно и впрямь существует: ведь с угрями-то, судя по всему…). Но ведь, в конце концов, реальной опасности нет и быть не может, потому что он ведь и в самом деле слишком большой, и даже представить себе нельзя, чтобы этот – чтобы эта штука… И, рано или поздно, Дику просто придется признать, придется принять как данность, что никакого ребенка не будет.
И всякий раз теперь, когда наш Дик приходит на свидание, пусть даже Штука внутрь и не лезет, он любовно обнимает Мэри, всю, руками, и очень старается сделать с ней ребенка. Он любовно водружает руки Мэри на живот, то есть туда, где, если верить Мэри, ребенок подает первые признаки жизни. И, после всех этих встрясок (хотя его свободная рука и оказывается порой, самым настораживающим образом, у Мэри на плече или на шее), он тих и доверчив, как ягненок, и ждет, когда проклюнется на свет его дитя.
И дитя не заставляет себя ждать…
Или это Мэри сочинила, всю историю. Потому что откуда мне знать, кто даст мне сто процентов уверенности в том, что когда Мэри сказала мне: у Дика, мол, слишком большой – он и в самом деле был слишком большой? И что Мэри не доказала себе:
Слишком Большой или не слишком, но в дело годен – еще в самом начале нашего маленького, с образовательными целями, эксперимента?
И пусть даже он – этот ребенок, ребенок, которого нельзя пока ни увидеть, ни даже потрогать, который пока всего лишь некое странное ощущение у Мэри в животе – мой, что Мэри скажет Дику? Потому что ребенок – это не такая вещь, которую можно скрывать, даже от полудурка. И что сделает Дик?.. И если принять во внимание всю эту зыбкость по краям, куда ни плюнь, если принять во внимание вероятность – вероятность, не более того, – что он и в самом деле от Дика, тогда, Христа-Бога ради, что же мне-то делать?
Но Мэри клянется и божится, святой истинный крест и чтоб мне сдохнуть, что не от Дика. И там, на берегах Хоквелл Лоуда, мы по-прежнему прижимаемся, льнем друг к другу и вздыхаем в унисон. Значит, у нас будет маленький. И он уже в пути. Но мы ведь любим друг друга, разве не так? Да, мы любим друг друга. А любовь идет своим чередом, разве не так? А это значит, что нам придется поставить весь мир в известность, только и всего, и получить свое. А потом пожениться. Так всегда бывает. Это старая как мир история…
Да-да, его уговорили, убедили, уверили; и, надо признаться, ваш учитель истории даже – самую малость – горд тем (при условии, что…), на какие он способен подвиги.
Но, рано или поздно, поскольку все равно скоро станет заметно – и поскольку против того, чтобы поставить мир в известность, никто особо не возражает, – кто-то кому-то должен будет сказать.
И мы знаем, кто сказал первым, что сказал и кому. Мы знаем, что она сказала. Мы знаем, что она перевела стрелку с прямой линии меж двух влюбленных братьев – на третью, удобную во всех отношениях колею, по фамилии Парр. И мы знаем: она это сделала, чтобы защитить меня.
Мы знаем, что сделал Дик. Он пошел, накачал Фредди пивом и столкнул его в реку, ударив предварительно бутылкой по голове.
И мы знаем, что крошка Том, чья разумная инициатива во всей этой истории как-то уж больно подозрительно сведена к нулю, в свою очередь стал делать. Наблюдать; взвешивать вещественные доказательства. Сопоставлять факты. Он заметил, как синяк на синяк… Он выудил бутылку… Ну да, вот он и попался: исторический метод, вся эта игра в объяснялки: так, выходит, это всерьез? Это способ добраться до истины – или, ежели на твой лад, Прайс, способ выдумать очередную историю и оставить реальность с носом.
Однако времена теперь в лимских землях не самые благоприятные для того, чтобы выдумывать сказки. Реальность уже успела заявить о себе – в форме отмокшего в речной воде трупа. И она не собирается сдавать позиций, она все более ощутима и давит все сильней…
Давайте, однако, не будем верить впечатлению, что наша востроглазая ищейка, наш юный изыскатель в области причин и следствий спокоен, уверен в себе и аналитически беспристрастен. Мы ведь знаем, что это не так. Он боится. Он запирает от брата дверь. И внутри у него нехорошее такое чувство.
А еще мы знаем, что он делает, в полном противоречии с им же лично собранными сведениями (явное предательство по отношению к собственным методам), в тот день, когда коронерский суд в Гилдси записывает в анналы счастливое словосочетание «несчастный случай» и он, окрыленный счастливою вестью, спешит сообщить ее и встречает Мэри, чьи представления о причинах и следствиях оказываются на поверку менее гибкими, нежели его собственные.
Он устраивает цирк собачий (с драньем травы). Выходит – потому что хочет выйти – из себя.
Ну почему, почему все на свете нельзя приписать несчастному случаю? Никакой истории. Ни вины, ни обвинений. Просто несчастные случаи. Несчастные случаи…
Но Мэри знает, от себя не убежишь. Она сидит, недвижная, как камень, возле старого ветряка, ушедшая в себя. Ушедшая, погрузившаяся настолько глубоко, как будто бы назад, наружу, она из себя больше никогда не выйдет. И, погруженное в Мэри, которая сидит, такая погруженная в себя, сидит еще одно крошечное существо.
А потом из этого дважды закрытого и замкнутого царства доносится голос Мэри: «Я знаю, что мне делать».