Глава 6. Врата обмана
Гаю Клинчу снилось, что он бочком-бочком подбирается все ближе к обнаженному телу женщины с размытым, отсутствующим лицом. На какое-то из сновидческих мгновений она обратилась в тринадцатилетнюю девочку, улыбающуюся и напевающую песенку, затем снова стала женщиной без лица. Даже без детского. Это не было сексуальным сновидением. Это было любовным сновидением, сновидением о любви. Он подбирался к медленно изливающемуся да…
Наяву же, в реальной жизни, Гай Клинч балансировал на совсем иной грани. В нескольких дюймах от его прикосновения лежала, укутавшись в ночной халат, Хоуп — немигающая, бессонная и далеко не безликая: подобное предположение тотчас опровергли бы и ее пышущие здоровьем щеки, и удлиненные карие глаза. В нескольких дюймах от его щеки к бесчисленным подушкам припал, готовясь к нападению, Мармадюк: руки его были сцеплены и задраны над головой. Когда Гай, шевельнувшись, оказался в тепловом поле тела своей жены, сомкнутые кулачки Мармадюка впечатались в его ничем не защищенное лицо.
— Ой! — вскрикнул Гай. Его плоть, казалось, истекала ручьями. Он поднял взгляд как раз вовремя, чтобы увидеть приближение следующего удара Мармадюка (картинка была смазанной из-за быстроты). — Ой!!!
Безо всякой игривости он сел и с большим трудом стащил Мармадюка на пол.
— Унеси его, — сказала Хоуп таким голосом, словно пребывала в трансе.
— Очень плохо он себя вел?
— И поторопись с завтраком.
— Пойдем, дьяволенок.
Гай поднял Мармадюка на руки, и тот не упустил возможности по самые десны вонзить свои зубы в его шею. Гай задохнулся от боли и стал пытаться силой разжать челюсти Мармадюка.
— Ему надо сменить подгузник. Кажется, тот, что на нем был, он опять почти целиком сжевал.
— Пустой? Или — с «начинкой»?
— Пустой. Ты подержи его за нос. Тогда минуты через две он тебя отпустит.
Гай зажал пальцами липкие ноздри. Челюсти Мармадюка сжались еще сильнее. Медленно проползали секунды. В конце концов он все-таки выпустил то, что удерживал в зубах, слегка отвел рот в сторону, разразился ревом и дважды чихнул папочке в лицо. Вытянув руки и удерживая орущего ребенка перед собою, как мяч для регби или мешок с плутонием, Гай поспешил в смежную со спальней ванную. Теперь у Мармадюка оставалась только одна возможность — ударить его пяткою в пах, — и он, конечно, ее не упустил. Гай положил Мармадюка лицом вниз на ковер в дальнем углу ванной. Он успел закрыть дверь ванной, запереть ее на задвижку и усесться на сидение унитаза, прежде чем Мармадюку удалось подняться на ноги и снова наброситься на него. Гай предпочитал сидячее положение по двум причинам: во-первых, это помогало как-то унять предельной степени эрекцию, с которой он всегда просыпался по утрам; а во-вторых, Мармадюк, разыгрывая младенческий интерес к ручке сливного бачка, однажды с невероятной быстротой и силой обрушил сидение, нанеся Гаю молниеносный удар, так что его крайняя плоть оставалась обагренной целых полтора месяца. Пока Гай с помощью туалетной бумаги останавливал кровь, сочившуюся у него из шеи, Мармадюк, не прекращая верещать, кругами ходил по ванной, ища, что бы такого хорошенького ему здесь раскурочить.
— Молоки, — сказал Мармадюк. — По сто. Молоки. По сто. Молоки! По сто! Молоки! По сто! Молоки! По сто!
— Сейчас будет! — пропел Гай.
Молочные тосты, думал он. Американское блюдо, подают с медом или с кленовым сиропом. Хоуп от него в восторге, да и Лиззибу тоже. Так, кое-чего не отыскать: сита.
Мармадюк ненадолго приумолк, свирепо следя за мельканьем отцовских рук, — казалось, их у того две пары.
— По сто, — сказал он еще более угрожающим тоном. — По сто, папа. Папа. По сто, папа. Папа, по сто.
— Да, да.
Он стоял у стола, умело намазывая тост маслом, меж тем как Мармадюк не прекращал когтить его голые ноги. Затем подоспела минута, когда Мармадюк бросился за ножом. После яростной борьбы под столом Гай разоружил его и поднялся на ноги, держась за нос, укушенный Мармадюком. Опять нож. Он обожал все ножи. Явное призвание, но для какого занятия? Друзья и родственники во время своих редких и краткосрочных визитов всегда говорили, что Мармадюк, когда вырастет, пойдет в армию. Однако даже престарелого отца Гая, дослужившегося до бригадного генерала на Второй мировой, подобная перспектива нисколько не ободряла.
И вот Гай, улыбаясь, присел и протянул кусок тоста к истекающему слюной рту Мармадюка.
— Бог ты мой, — пробормотал он при этом.
Гай часто говорил, что им необходим совет специалиста относительно питания Мармадюка. В конце концов, они располагали советами специалистов насчет всего остального, что он делал. И ребенка, конечно, показывали нескольким известным диетологам, которые устанавливали для него режимы, разработанные с целью приуменьшить его энергию. Самый последний из подобных режимов, как заявил им доктор в своем кабинете с тиковыми панелями, мог бы и олимпийского чемпиона по спринтерскому бегу в течение нескольких дней низвести до беспомощного расслабления. Но он не оказал воздействия на Мармадюка, у которого, между прочим, была природная склонность к чипсам, гамбургерам, глютамату натрия и прочему съедобному хламу… Гаю и раньше приходилось видеть прожорливых детей — но ничего, подобного этому. С отчаянием умирающего голодной смертью Мармадюк запихивал себе в рот непомерно большие куски и заглатывал их не жуя, сверкая слюной и то и дело растягивая шейные мышцы. Наполовину расправившись с пятым подрумяненным ломтем хлеба из непросеянной муки, обильно намазанным маслом и медом, Мармадюк вытолкнул все остальное изо рта и каблуками втоптал в кафель пола: знак временного насыщения. Гай вставил ему в рот бутылку и на вытянутых руках отнес его наверх. Там он запер Мармадюка в спальне, а сам вернулся за подносом.
Хоуп лежала, откинувшись на груду подушек. Обстановка сейчас куда более походила на ту, какой ей следовало быть: чайный поднос, телефон, пакет с почтой. Персонал, по выходным немногочисленный, уже прибыл; все были заняты ублажением Мармадюка в детской наверху; доносились лишь слабые отголоски его воплей, а время от времени — звуки, сопровождающие приступы рвоты. Гай лежал на диване, читая газеты. Взгляд Хоуп сурово скользил по приглашениям с золотым обрезом — она перебирала их одно за другим.
— Я вчера видела Мелиссу Барнаби, — сказала Хоуп. — Она снова выходит.
— В самом деле? — сказал Гай, и перед ним мгновенно предстал образ леди Барнаби: доброй, печальной леди Барнаби, с ее слегка затуманенными глазами.
— Выглядит совсем неплохо. Сказала мне, что чувствует себя помолодевшей на десять лет. Ей повстречался какой-то расчудесный молодой человек. Привел в порядок весь ее дом. А теперь она на недельку уезжает в Югославию.
— Замечательно.
— Нам бы тоже не помешало.
— Что? Съездить в Югославию?
— Повстречаться с таким молодым человеком.
— А здесь пишут, что туристам не рекомендуется посещать страны СЭВ. Идиоты. Все норовят снова развернуть холодную войну… Ты-то как, дорогая? Хоть сколько-нибудь поспала?
— Что-то, по-моему, между пятью и четвертью шестого. Лиззибу помогла мне немного. Он был совершенно ужасен.
Сон Хоуп был в этом доме предметом священным — возможно даже, более священным, более плотно окруженным обеспокоенностью и заботой, нежели все, что было связано с самим Мармадюком. Не так давно Гаю попалось научное описание длительности сна, который доставался Хоуп во время ее ночных дежурств с Мармадюком — то ли на самом деле, то ли по ее словам. Оно встретилось ему в умозрительных рассуждениях о состоянии нашей вселенной на очень ранней стадии развития, спустя несколько наносекунд после Большого Взрыва. Возраст ее составлял тогда одну тысячную того отрезка времени, который требуется, чтобы со скоростью света преодолеть расстояние, равное диаметру протона. Что ж, это и в самом деле совсем не долго… В перемежающиеся ночи, когда Мармадюком занимался Гай, ему обычно удавалось соснуть на добрых три четверти часа, а часто и подремать, покуда ребенок утомленно его колошматил — или же бился собственной головой по обитым пуховыми одеялами стенам.
— Вот бедняжка.
— Да уж, бедняжка… Гай, — изменившимся голосом сказала Хоуп, держа в руке вощеный документ. — Эт-то еще что за дерьмо?!
Гай продолжал читать — по крайней мере, глаза его не отрывались от газетной полосы. В прошлом месяце он перечислил пятнадцать тысяч фунтов на благотворительность и чувствовал себя ужасно виноватым.
— Пятнадцать кусков?! На помощь детям, а? — продолжала недоумевать Хоуп (сама она в прошлом месяце истратила на благотворительность примерно такую же сумму, но адресовала ее художественным галереям, оперным театрам, оркестрам и другим вместилищам общественного могущества). — А как насчет нашего ребенка? Кто поможет ему?!
— У Мармадюка денег будет хоть отбавляй, — сказал Гай.
— А ты не видел, как ему все дается? Полтора годика — и уже прожег себе чертову дыру в джинсах. Да в каких! Это же «Ош Кош Би-Гош»! Тебе, Гай, лечиться надо. Когда все это еще только начиналось, я умоляла тебя пойти к врачу!
— Но мы же богаты, — сказал Гая, пожимая плечами.
— Убирайся отсюда. Меня от тебя тошнит…
Быстро и без каких-либо затруднений опорожнив кишечник, Гай принял душ и побрился: французское мыло, опасная бритва. Он подобрал для себя несколько довольно-таки случайных предметов одежды, но сплошь дорогих и рассчитанных на долгую службу, причем некоторые из них достались ему от отца, от двоюродных братьев или от чудаковатых его дядьев. В шкафу Гая было столько деловых костюмов, что хватило бы на весь Сити, — но в последнее время его одежде все реже требовалось о чем-либо говорить. Внешний человек утрачивал свои черты. Скоро останется один только внутренний, с тусклой улыбкою. Гай натянул на себя ярко-синюю рубашку, бесформенные брюки цвета хаки, твидовый пиджак мягкого покроя — и громадные башмаки (ступни у него были весьма и весьма внушительных размеров). Спустившись по лестнице, он стал свидетелем редкостного зрелища: Мармадюк мирно устроился на коленях у матери. Хоуп обхватывала его руками, как бы желая защитить, тем временем за что-то распекая «нянечку» — мускулистого скандинава, которого Гай прежде не видел. В левом кулаке малыш сжимал свои трофеи: клок длинных белокурых волос.
— И куда это ты собрался? — сказала Хоуп, переключаясь с одного обвиняемого на другого.
— Просто хочу выйти. Выйти наружу.
— Куда именно? И зачем?
— Посмотреть, как там жизнь.
— О! Жизнь! Понимаю, понимаю. Жизнь.
В задумчивости, но со всей должной осторожностью (зорко приглядывая за свободной рукой Мармадюка), Гай привычно нагнулся, чтобы на прощание поцеловать жену. В тот же миг все вокруг почернело.
Когда зрение вернулось к нему, он был уже на Лэдброук-гроув. Вся покатая протяженность Лэнсдаун-креснт быстро промелькнула мимо него в солнечном свете, стреляющем и струящемся яркими потоками крови; лишь теперь, оказавшись на магистрали, оглашенной рукотворными шумами, изобилующей разного рода опасностями, ощутил он подлинную потребность в ясном зрении. Гай опять испытал на себе, что такое глазная «рогатка», — указательный и средний пальцы правой руки Мармадюка прицельно воткнулись в его доверчивые глазницы. И, надо признать, необычайно умело: точнейший расчет времени. Он покачал головой с тем уважительным восхищением, какое внушает нам столкновение с феноменом, и вспомнил о том, как на прошлой неделе видел нянечку под шесть футов ростом, — та, прижимая к носу окровавленный платок, скатилась по ступенькам парадного крыльца, не остановившись даже для того, чтобы потребовать возмещения. Гаю часто приходилось возмещать увечья, причиненные персоналу, — это был еще один способ влетать своему отцу в копеечку, найденный Мармадюком. Ничего особо серьезного до сих пор не произошло, но ждать, по-видимому, оставалось недолго. Мармадюк; его постоянное раздражение — утихомирить его могло лишь раздражение родителей, заставлявшее взрослых актеров содрогаться, рыдать и топотать ногами даже тогда, когда первоначальному раздражению Мармадюка давно уже была подведена черта… Гай остановился посреди улицы и дважды моргнул, задействовав в этом весь свой лоб. Он поднял руку и двумя мягкими касаниями высвободил нижние веки; затем, дождавшись, чтобы хлынули слезы, начал входить в мир раздвоенности. Он проходил через врата обмана с их тяжелыми цепями лжи. И весь Лондон плыл перед ним.
Что за человек был Гай? Насколько он был необычен? Он не жалел денег на благотворительность. Для любого другого мужчины из его круга благотворительность начиналась дома. И там же заканчивалась. Или не совсем так: их благотворительность простиралась на милю или около того, до соседнего почтового отделения, достигая маленькой квартирки и женщины в ней. Мужчины эти морщились, когда к ним прикасались их жены; они слишком быстро вскакивали, чтобы поцеловать их в знак приветствия или на прощание. А вот Гай совсем на них не походил.
Дело в том, дело в том… что он был прямым, как стрела. Желания его описывали безупречную дугу: не склонялись к власти, не были извращенными. Он мог иметь по крайней мере по паре всего, что есть на свете, но у него была только одна женщина. И этой единственной женщиной была Хоуп. Когда они познакомились в Оксфорде — это случилось шестнадцать лет назад, — в Гае было нечто, что Хоуп нравилось. Ей нравились его светлые волосы со вьющимися кончиками — и его загородный дом — и то, как он стеснялся своего роста, — и его дом на Лэнсдаун-креснт — и его привычка щуриться, глядя на низкое солнце, — и его титул — и его пристрастие к вишням (особенно спелым) — и огромные его личные доходы. На протяжении последнего академического года они жили вместе, вместе занимались за стоящими лицом друг к другу столами в сдвоенной гостиной («Что такое „Самсон-борец“ — эпическая поэма или драма?»; «Каковы были долговременные последствия произошедшего в Пёрл-Харборе в сравнении с последствиями событий в Сараево и Мюнхене?») и вместе спали, неистово спали друг с другом на маленькой двуспальной кровати. Оба они были не вполне счастливы у себя дома, оба испытывали нехватку любви; ныне же каждый из них стал семьей для другого. Стало быть, последовала женитьба, затем Лондон, и Сити, и… Гая ошеломил уровень социальных амбиций Хоуп. Через некоторое время удивление его ослабело (возможно, во время тысячного званого обеда), однако этого нельзя было сказать о ее социальных амбициях. Они не ослабевали: они сияли со все возрастающей яркостью. Одним из их последствий было то, что Гай имел возможность естественным образом встречаться со множеством красивых, изысканных и неудовлетворенных женщин, по крайней мере дюжина из которых делала ему нескромные предложения — в укромных уголках, в шумливых барах или ближе к концу бал-маскарадов. На самом деле ничего не случалось. Зачастую их намеки были настолько тонкими, что он их попросту не замечал. Правда, каждые несколько лет он втайне «влюблялся». Рыжеволосая супруга итальянского дирижера. Семнадцатилетняя дочь вдовы, унаследовавшей компьютерную фирму. Это было похоже на болезнь и проходило через пару недель; мощная иммунная система решительно противостояла любовному вирусу. На сегодняшний день наиболее тревожным и драматичным оставался случай с Лиззибу, младшей сестрой Хоуп, давно уже ставшей взрослой. Хоуп догадалась о происходящем, когда застала Гая в комнате для посетителей, льющим слезы над легкими бальными туфельками Лиззибу. Та была тотчас отослана; произошло это семь лет назад. Ныне же все было забыто — или нет, даже не забыто, но обращено в этакую скандальную семейную шутку. Что касается самой Хоуп, то она обычно поддерживала отношения с несколькими приятелями (скажем, с философом, посещающим званые вечера, с выдающимся архитектором, с блистательным журналистом), но была такой строгой и непогрешимой, что Гай никогда не относился к этому слишком серьезно, — нет, нет, ничего подобного. Для него же мир других женщин представлялся огромной галереей, наподобие Эрмитажа, полной ввергающих в смущение образцов великолепия и гениальности, но — душной, всегда запруженной народом, постоянно обсуждаемой… галереей, по которой Гай порой прохаживался часок-другой, куда он иногда спешил, устремив взгляд прямо перед собой (кварталы сублимации скользили мимо, как проносящиеся автомобили), и где, хотя и нечасто, его можно было застать стоящим перед сияющим окном и заламывающим руки…
Тех, кто женится в юном возрасте, ближе к тридцати годам одолевает меланхолия — меланхолия, связанная с упущенными возможностями. С Гаем дело обстояло хуже. Хоуп была немного старше, и до Гая у нее было немало парней и в Оксфорде, и Нью-йоркском университете, а если на то пошло, то и в Норфолке, штат Виргиния. Итак, новая авантюра: преодолев свои политэкономические тревоги, они решили обзавестись ребенком. Даже тогда дело не обошлось без трудностей — трудностей, касавшихся Гая. Процесс, начавшийся с той поры, как он стал постепенно переключаться с облегающих жокейских трусов на свободные боксерские, закончился операционным столом, на котором он без сознания лежал с обхваченными скобами ногами, покуда команда японских хирургов и излучающий частицы лазер приводили в порядок, воссоединяли нижние части его организма. И — итог, воспоследовавший через пять лет «стараний»: Мармадюк. На протяжении многих лет их тревожило то, в какой мир введут они своего ребенка. Теперь их тревожило то, какого ребенка вводят они в свой мир. Брешь или пустота, которую, как предполагалось, Мармадюк должен был заполнить собою, — что ж, ничего не скажешь, она была более чем заполнена; своими воплями Мармадюк с легкостью заполнил бы и Большой Каньон. Представлялось, что отныне смесь усталости, депрессии и подозрительности заставит их всегда хранить верность друг другу. Большинство психиатров и консультантов сходились на том, что иррациональный страх Хоуп перед новой беременностью вскоре начнет ослабевать. В последней попытке заняться любовью участвовали противозачаточные таблетки, спираль, колпачок и сразу три презерватива; плюс ко всему они ограничились более или менее немедленным coitus interruptus. Было это в июле. Теперь стоял сентябрь.
Но он не собирался сбиваться с пути. Он был прямым, как полет стрелы. Отклонение, блуждание — это для Гая было равносильно унижению. Это было бы сущим бедствием; это было бы непростительно. Нет, второго шанса не будет. Она бы его убила. Та девушка в «Черном Кресте», с этим ее необычным ртом… он ее никогда больше не увидит. Полно, полно. Лихорадка, малярия, которой она его наградила, минует через неделю. Одной мысли о жизни, в которой опустело бы место, где ныне стояла (или же томно возлежала) Хоуп, хватило, чтобы он как вкопанный остановился посреди улицы, затряс головой и воздел руки наподобие клешней. Затем твердо зашагал дальше. Он никогда не собьется с пути.
— Я что хочу сказать? Такова жизнь, — сказал молодой человек. — И с этим не поспоришь. И это вот тоже — дело житейское.
Он смолк и, не до конца выпрямив ноги, наклонился вперед и сплюнул через открытую дверь на улицу.
— Так что ладно, — продолжил он. — Ну, угодил в драчку, ну, схлопотал по мордасам… Такова жизнь. Вот я и не жалуюсь. Все по-честному. Такова жизнь.
Гай отпил немного томатного соку и украдкой взглянул поверх своей развернутой газеты. Господи боже: вот, значит, какова жизнь. Парень продолжал излияния. Две девушки, к которым он обращался, слушали его с выражением мягкого сочувствия.
— Просто я был не в себе. И меня проучили. — Он пожал плечами. — Вот и все.
Словоохотливо, философично, с частыми паузами, которые он делал, чтобы отхаркнуть на улицу кровь, молодой человек поведал, что эта самая последняя стычка стоила ему разбитого носа и скулы, а также потери почти всех верхних зубов. Гай сложил газету и уставился в потолок. Нет, но как стремительны перемены! Любой из его круга, подвергнись он таким телесным повреждениям, укатил бы на год или на два в Швейцарию, где его полностью починили бы. А здесь этот бедняга, явившийся в паб на следующее же утро, и при нем его пинта, его бульварная газетенка, его изувеченное лицо… и время от времени: тьфу! — через открытые двери. Он уже переменил тему — говорил о погоде, о ценах на пиво. Обеих девушек в нем явно ничто не отталкивало, особенно расположена к нему была украшенная шрамом брюнетка; при определенной доле везения он мог бы отвести ее к себе домой — если предположить, что у него имеется дом. Жизнь продолжалась. И это было жизнью, это действительно было жизнью, той самой, о которой ничуть не заботятся и которой самой на себя наплевать.
В паб вошел Кит, и это, как всегда, вызвало приглушенное бормотание присутствующих. Он увидел Гая и указал на него пальцем, затем ткнул большим пальцем себе за спину, указывая на Джона Дарка. Джон Дарк, полицейский-взяточник, — продажный коп, потускневший значок, грязнотца неопределенного рода. Дарк был коренаст и довольно плотен, из тех мужиков, о которых говорят: «волос нет в помине, но зубы на месте». Он вечно одевался в кошмарные джемперы и был единственным из завсегдатаев «Черного Креста», кто взирал на Гая со скептическим любопытством, как будто ему (Гаю) следовало бы лучше знать, в какие места стоит ходить. Положение самого Дарка было двойственным. Он пользовался определенным влиянием, но почти каждый обращался с ним с показным презрением. Особенно Кит… Гай заключил, что Кит подсядет к нему через минуту. И в самом деле, обменявшись несколькими словами о своем «кавалере» с раздолбаем Ходоком (который в «Черном Кресте» был автомобильным экспертом), Кит подошел к его столику, сел и с серьезным видом подался вперед.
— Помнишь ту телку, что сюда заходила? Николь?
— Да, я понял, кого ты имеешь в виду.
— Она хочет, чтобы ты…
Кит с несчастным видом озирался вокруг, поспешно и с явным нетерпением отвечая на приветствия Норвиса, Дина, Телониуса, Кёртли, Нетариуса, Шекспира, Богдана, Мацека и двух Збигов.
— Нет, здесь поговорить не удастся, — сказал он и предложил перебраться в «Голгофу», его питейный клуб, где они спокойно могли бы все обсудить над бокалом «порно» (тринидадским ликером) — выпивкой, которую он там обыкновенно заказывал. — Дельце довольно деликатное…
Гай колебался. Однажды ему уже довелось побывать в питейном клубе Кита. В «Голгофе», ничуть не менее шумной, чем «Черный Крест», и предлагавшей ничуть не больше уединенности, было не в пример темнее. Потом он поймал себя на том, что произносит:
— А почему бы не отправиться ко мне?
Теперь начал мяться Кит. Гаю пришло в голову, что предложение это могло показаться обидным: ведь Кит никогда не сможет ответить на его приглашение тем же. Одностороннее предложение, безответное. Но Кит, взглянув на часы над стойкой, осторожно сказал:
— Заметано.
Вдвоем они пробирались вдоль оживленной Портобелло-роуд: Гай, высокий и как будто что-то ищущий в прямоугольниках солнца, и Кит, более плотный, более квадратный, — карманы его пиджака оттопыривались всунутыми в них кулаками, расклешенные брюки заострялись и трепыхались в порывах низкого ветра, а газета, свернутая в трубку и удерживаемая под мышкой, походила на телескоп. Выйдя на улицу, они не могли говорить о Николь Сикс, потому что именно для этого направлялись к Гаю. Когда они свернули на более спокойную улицу, их собственное молчание сделалось громче. Гай избрал тему, частенько выручавшую его прежде.
— Ты на матч собираешься?
Оба они болели за «Куинз Парк Рейнджерз», местную команду, и на протяжении многих лет субботними вечерами выбирались на Лофрус-роуд. Собственно говоря, они могли бы повстречаться гораздо раньше, но этому не суждено было сбыться: Гай со своим пирогом и кружкой «Боврила» располагался на террасе, в то время как Кита с его фляжкой всегда можно было найти на трибуне.
— Они на выезде сегодня, — сказал Кит, не выпуская изо рта сигареты. — С «Юнайтед» играют, вот оно как. Я был там на прошлой неделе.
— Уэст-Хэм. И как они?
Голубые глаза Кита озарились неким светом, пока он рассказывал:
— В первом тайме они все время зондировали левый край. Сильвестр Дрэйон со своей скоростью оказывался где угодно и постоянно создавал проблемы для второго номера хозяев. Когда до конца тайма оставались уже считанные минуты, черный крайний подкатом отобрал мяч у защитника и сделал навесик, который Ли Фридж, ист-лондонский бомбардир, переправил с точностью до дюйма. После перерыва «рейнджеры» воспользовались своим преимуществом в воздухе, и фортуна снова стала им улыбаться. Ребята Бобби Бондавича стойко оборонялись, и вопрос оставался открытым: смогут ли синие преобразовать свое давление в голы? На семьдесят четвертой минуте Кит Спэр сделал передачу, которая расколола оборону гостей, и Дастин Хаусли вколотил-таки мяч в сетку и выровнял счет. Казалось, что дело скорее всего закончится ничьей, покуда спорный пенальти, назначенный за пять минут до финального свистка, не пробил глухой обороны хозяев. Кит Спэр ударил с назначенного места и не промахнулся. Так что, хотя «Шеппардз Буш» команда так себе, она, ко всеобщему удивлению, выиграла со счетом 2:1 у… у тех цветов, позывные которых звучат как «Пузыри всегда пускаю».
Кит запоздало перевел дух, и это напомнило Гаю тот звук, который время от времени издавал Мармадюк после нечастых успехов с некоторыми затруднительными формулировками типа «чипсы еще» или «нож мой».
— А этот новый парень в полузащите, как его… Нил?.. Нормально играл? — спросил Гай.
— Ноэль Фризл. Оправдал свое избрание, — холодно сказал Кит.
Они все шли и шли. Гай, конечно же, был дружен с людьми, похожими на Кита, и прежде: в Сити. Но в Сити люди вроде Кита носили костюмы стоимостью в тысячу фунтов и платиновые наручные часы; проматывали урановые кредитные карточки; по выходным либо ходили на яхтах, либо облачались в красные куртки, взбирались на лошадей и гонялись за каким-нибудь кроликом или лаской; коллекционировали вина (за ленчем они напевали над бокалами «Помероль» и «Жевре-Шамбертен») и современные первые издания (часто можно было слышать, как они толкуют о том, сколько сегодня можно выручить за «Новогоднее письмо» или «Стамбульский поезд»). Они не были бедными, как Кит. У Кита были полные пригоршни пятерок, свернутые десятки, сложенные полтинники; однако же Кит был беден. Весь его вид говорил об этом. И потому Гай почитал его, жалел его, восхищался им, завидовал ему (даже, как он порою думал, смутно любил его): потому что тот был беден.
— Вот и пришли, — сказал Гай.
Он полагал, что жена его либо вышла, либо спит. Да, она уже выходила и вскоре должна была уснуть, но, когда Гай пропустил Кита в дом, оказалось, что Хоуп находится прямо там, в холле. Все идет относительно хорошо, подумал Гай. Когда он представил их друг другу, Хоуп не пожалела усилий, чтобы скрыть изумление, смешанное с презрением. А Кит ограничился искренним кивком (и не столь искренней улыбкой); казалось, он ничуть не испытывал неловкости, пока Хоуп не сказала, что внизу леди Барнаби прощается с Мармадюком перед своим отъездом в Югославию.
— Если у вас гости… — сказал Кит, бочком отступая к двери.
Снизу донесся резкий вскрик ребячьего торжества, за которым последовал непритворный вопль ужаса. Леди Барнаби со всех ног взбежала вверх по лестнице, одной рукою держась за лоб, а в другой сжимая свои очки. Гай порывисто бросился к ней, но, по-видимому, леди Барнаби очень быстро пришла в себя.
— Все в полном порядке. В полнейшем, — сказала она.
— Вы уверены? Да, Мелисса, я хотел бы, чтобы вы познакомились с Китом Талантом. Это мой друг.
Нельзя сказать, чтобы Кит испытал особый восторг по поводу этого представления. Возможно, все дело в ее титуле, подумал Гай. Хорошо, что он ничего не знает о моем.
Леди Барнаби располагающе моргала, подняв очки к глазам, и медленно кивала, адресуясь к вешалке для шляп.
— О боже, — сказал Гай. — Какой ужас. Это Мармадюк натворил? Как? Вы просто обязаны позволить нам за них заплатить. Он это, конечно же, не пальцами сделал?
К этому времени на лестничной площадке появилась нянечка. Она покорно объяснила, что именно произошло. Леди Барнаби слишком близко подошла к высокому стулу, чтобы полюбоваться мальчиком, и это оказалось неблагоразумным. Мармадюк превратил обе линзы в паутину трещин, умело ударив по ним щипцами для сахара.
— У вас нет другой пары? — спросил Гай. — О-хо-хо! Дорогая, тебе, пожалуй, придется проводить Мелиссу домой.
В гостиной Кит попросил себе бренди. Немедленно расправившись с первой порцией, затребовал еще. Гай, который не всегда был в ладах с алкоголем, налил себе смехотворную дозу «Тио Пепе». Они уселись на широкие диваны лицом друг к другу. Гай чувствовал, что инстинкт его не подвел. Славно, что он услышит все это в собственном доме, — теперь это никак не сможет ему повредить.
— Дело вот в чем, — начал Кит, чуть-чуть подавшись вперед. — Я зашел к ней туда, понимаешь? Посмотреть, не могу ли я чем-нибудь помочь. Я же занимаюсь такими вещами. Это вроде как побочный заработок. У нее, кстати, отличная квартирка. Ну и, кроме того, я подумал… — Кит деликатно стушевался. — Ну, да ты сам знаешь мои повадки.
Но Гай не знал повадок Кита. Он ждал.
— Видишь ли, — сказал Кит, — мне подумалось, что ей, может быть, нужен присмотр…
— Присмотр? За квартирой?
— Да нет. За ней самой.
— Что ты имеешь в виду?
— О господи…
Кит растолковал, что он имел в виду.
— Ну и? — сказал Гай, чувствуя тошноту.
— Ну, видишь ли, с кое-какими пташками не всегда разберешь, что к чему. Она такая смешная. Этакая загадка — знаешь ведь этот тип. Сперва она так тебя и завлекает, так и заводит. И вроде как свербит там у ней, до того ей хочется. А потом, знаешь ли, брык! — и она уже леди Недотрога.
— Значит — ничего не было?
Кит помедлил. По крайней мере одно чудное воспоминанье щекотало ему ноздри. Он, однако, сказал:
— Не-а, растуды ее. Ничегошеньки. Ну и вот, я уже ухожу, а она вдруг о тебе спрашивает. Типа, хочет, чтобы ты ей позвонил. Говорит, что ей нужна твоя помощь.
— В чем именно?
— Ну откуда же, братан, мне знать? — Поблуждав взглядом по комнате, Кит снова посмотрел Гаю в глаза. — Ей, может, только те по нраву, кто из ее же круга. То есть я-то сам что? Никто, ничто и звать никак, так ведь? Отребье, да и только.
Трудно было понять, как на это реагировать, потому что Кит улыбался. Он улыбался все время, если только не кашлял.
— Да ну, Кит, брось ты прибедняться, — невыразительным голосом произнес Гай.
Распахнулась дверь, и на пороге неумолимо воздвиглась Хоуп.
— Я ложусь спать, — сказала она. — Кеннет, будьте так добры, погасите свою сигарету. Я отвела ее домой, и она теперь поспокойнее. Только тревожится из-за того, что в Югославию теперь придется ехать всего с одной парой очков. Котел ее издает совершенно ужасные звуки. Счастье еще, что она ничего не слышит. Я рада была поскорее оттуда выйти. Если отправитесь на кухню, то потом все за собой приберите. Чтоб ни соринки.
— Вот они, пташки, — сказал Кит, когда Хоуп вышла. Он торопился сделать последние несколько затяжек, сложив левую ладонь лодочкой и подставив ее под длинный тлеющий столбик, а Гай тем временем искал пепельницу. — С ними не жизнь, и без них не жизнь. Вот что я тебе скажу: жена у тебя — двинутая. Да и ребятенок, видать, недалеко ушел. Точно, недалеко.
Раздвоенность пожирает время. Даже когда принимаешь решение не иметь с раздвоенностью ничего общего, это тоже пожирает время. Когда Кит ушел, намереваясь заняться каким-то дельцем неподалеку, Гай в течение целого часа принимал решение не звонить Николь Сикс. Побуждение позвонить ей выглядело совершенно невинным, но кто знает, чем это может обернуться? Он не испытывал ни малейшего желания побежать наверх и поделиться своими переживаниями с женой. А вот ведь и жаль, размышлял он, расхаживая по комнате, потому что мне требуется всего лишь удовлетворить свое любопытство, так сказать, попустительствовать ему. Любопытство острейшее. Но, как известно, любопытство кошку сгубило…
В четыре часа, оставив Хоуп во власти сна, а Мармадюка под надежным присмотром нянечек, Гай выскочил из дому, решившись-таки позвонить. Он воображал, что ему понадобится не более десяти минут, чтобы выяснить, действительно ли он может сделать хоть что-нибудь для этой несчастной девушки, — а что, ведь телефонная будка стояла на самом перекрестке Лэнсдаун-креснт и Лэдброук-гроув… В будке этой никого не было. Но не было в ней и телефонного аппарата. И в следующей полудюжине будок, которые он обследовал, не было ни намека на аппарат, ни какого-либо телефонного рудимента. Казалось, эти крохотные стеклянные руины служили только писсуарами, убежищами от дождя да основными местами проведения расчетов между уличными проститутками и их клиентами. Описывая все более широкие круги, Гай переходил от одного раскуроченного писсуара к другому. Он не пользовался телефонными будками долгие годы, если вообще хоть когда-нибудь ими пользовался, и никак не мог понять, что такое случилось с ними и с вандализмом, — хотя пристальный взгляд на прохожих, которые насмешливо глазели на то, как он шарит по стенкам за темными стеклами или, упершись ладонями в бока, качает головой, мог бы сообщить Гаю, что ныне вандализм простерся далеко за телефонные будки. Ныне люди к самим себе относились, как к телефонным будкам, вырывая себе внутренности и выбрасывая их прочь, покрывая свои поверхности непристойными картинками и граффити…
Чувствуя себя к этому времени совершенно по-дурацки, Гай занял очередь, чтобы воспользоваться телефоном на Центральном почтамте, что на Куинзуэй. По полу, во всех отношениях похожему на влажную железнодорожную платформу (тот же запах, то же ощущение в ступнях), Гай медленно продвигался в очереди, составленной из самых горемычных просителей города. Казалось, все они стискивали в руках квитанции об арендной плате, повестки в суд, ордера на опись имущества. Наступил черед Гая. Руки у него дрожали. Этот ее номер — запомнить легко, забыть невозможно. Она, к его ужасу, ответила, причем прекрасно знала, кто это с ней говорит: «Ах, да». Довольно-таки официально поблагодарила его за звонок и спросила, не могут ли они встретиться. Когда, следуя линии Кита (и молчанию Николь), он предложил в качестве места встречи ее квартиру, она раздумчиво заговорила о своей «репутации», и это приободрило Гая, равно как и ее акцент, который представлялся теперь не столько французским, сколько каким-то восточно-европейским и, казалось, выдавал утонченный интеллект… Снова последовало молчание, удержавшее двадцать пенсов из первоначальных пятидесяти, внесенных Гаем. В парке, завтра? В воскресенье, возле Серпентайна. И она снабдила его подробными инструкциями, а затем еще раз поблагодарила.
Итак, звонок этот, включая время, потраченное на поиски телефона, занял два с половиной часа. Выйдя на улицу, Гай застегнул пиджак, спасаясь от внезапного холода. Облака, которые так странно вели себя в последние дни, собрались в сплошной цилиндр, простершийся с востока на запад, подобно свернутому полотенцу Бога, подобно следу от реактивного самолета размером с Америку. Гай исступленно поспешил домой, чтобы отпустить нянечек, получить взбучку от Хоуп и провести шестнадцать часов наедине с Мармадюком.
Утром в понедельник Гай сидел на кухне, в бледных лучах рассвета. Около трех утра он пришел на смену Лиззибу и помог ей с перевязкой, совершенно необходимой после замечательных сцен, разыгравшихся в детской. Но потом, около пяти, произошло что-то подобное чуду. Мармадюк заснул. Первым побуждением Гая было вызвать «скорую»; однако теперь он немного успокоился, довольствуясь тем, что наблюдал за ребенком на экране телевизора, напрямую подключенного к видеокамере (звук которого он к тому же выкрутил на полную мощность), и каждые пять минут или около того заглядывал к нему, чтобы потрогать ему лоб и проверить пульс. В данную же минуту Гай просто сидел на кухне — он шептал слова благодарности и сам себя щипал, изумленный воцарившейся в доме тишиной.
Он тихонько подошел к двустворчатым дверям, которые открывались в сад. Сад, весь покрытый росою, подмигивал ему, глуповато улыбаясь. Гай думал о Николь Сикс и о непрекращающихся, необъяснимых волнах страдания, которые планета по какой-то причине уготовила для нее, — о, эти ее губы, эти глаза, отведенные в сторону из-за невыносимой боли. Гай моргнул и представил себе, что видит девочку с темной косой, в одиночестве играющую под занавесью ивовых ветвей. Возможно, это Энола, возможно, это Энола Гей. Энола, разыскивающая Малыша.
Гай открыл двери в сад.
«Сядь, сядь», — сказал бы Мармадюк (раньше у него получалось «зад, зад»), будь он там, чтобы его предостеречь. Но Гай переступил через порог.
В воскресенье он прогуливался с Николь Сикс. По лону Лондонских Полей… Дети, опускаясь на колени, пускали свои кораблики в холодное волнение воды; те, что поменьше, уплывали прочь куда энергичнее остальных, как будто скорость могла каким-то образом возместить малые их размеры; среди прочих плыл и какой-то странный, с черным парусом… Ее рассказ возвращался сейчас к Гаю, как живописные полотна или tableaux vivants, — или нет, скорее как воспоминания об иной жизни: сиротство, благотворительная школа; годы, на протяжении которых она была гувернанткой, нянечкой, послушницей; нынешняя ее жизнь, означенная хорошей работой и ученым уединением. Какой безупречный, невинный и трагичный вид был у нее в этой светлой шубке… Гай поднял кончики пальцев к векам, потом поднял голову и осмотрелся. На протяжении тех дней, что он проводил наедине с Мармадюком, Гай каждую минуту старался увязать с чудом, с открытием. Вот папа одевается! Рубашка, брюки, ботинки, да-да, ботинки. Смотри: ванная. Кран, мочалка, игрушечный кораблик! А теперь — хо-хо-хо! — папа варит кофе. Правильно: кофе. Не чай. Кофе! А ну-ка, выгляни наружу. Сад, и цветы, и трава, и маленькая птичка — поет! И такие красивые облака… Охи и ахи обыденной жизни мало трогали Мармадюка, который просто плечом прокладывал себе дорогу сквозь день с обычной своей зловещей целеустремленностью. Но теперь что-то чудесным образом воздействовало на самого Гая. Просыпаясь, он думал: воздух! свет! материя! Важное, ничтожное, красивое: все, что тебе только вздумается назвать.
Мармадюк ворочался. Мармадюк пробуждался. Мармадюк верещал. Он был жив. Слава Богу, подумал Гай. Я к ней не прикоснусь. Нет, я к ней не прикоснусь. Никогда.
Я бы сказал, что она действительно выкинула с Гаем Клинчем номер. Полумерами здесь было не обойтись. Не могу постигнуть, каким образом ей удается сохранять столь искреннее выражение лица.
Она действительно выкинула с ним номер. И что же это был за номер? Ясное дело: Сикс. Сикс. Сикс. Шесть. Шесть. Шесть.
Кое-что насчет Лондона: куда ни пойти, собачьего дерьма не так уж много. Хотя все еще немало. По сравнению с Нью-Йорком, даже со старым Нью-Йорком, это настоящая клоака. Но совсем не то, что прежде, когда улицы Лондона были вымощены собачьим дерьмом.
Пояснение. Англичане, как и прежде, по каким-то причинам любят своих собак. Но вот собаки не живут так долго, как раньше. Почему, неясно. Шарада. Я вот что имею в виду: можно ожидать, что снежные леопарды, какаду и мухи цеце в конце концов покинут нас навсегда. Но собаки? Передо мной маячит образ разжиревшего Клайва, сидящего в зоопарке.
И как же мы будем учить детей разговаривать, когда исчезнут животные? Потому что животные — это то, о чем детям хочется говорить в первую очередь. Да, и об автобусах, и о еде, и о маме с папой. Но животные — это то, ради чего они прерывают свое молчание.
Отчет Кита о футбольном матче. Я много раз слышал от него подобные сводки — и о боксе, и о снукере, и, конечно, об игре в дартс. Поначалу я думал, что он просто заучивает наизусть разделы спортивных страниц своего таблоида. Ничего подобного.
Помните — он современен, современен, несмотря на свои каблуки и расклешенные брюки. Когда Кит идет на футбол, то скудость щелкоперских клише и есть то, что он действительно видит.
На прошлой неделе — довольно приятный вечер у Клинчей. Издатель с женой, архитектор с женой, директор Национальной портретной галереи с женой, скульпторша с мужем. Одинокий теннисист по фамилии Хеклер, седьмая ракетка ЮАР. Все мужчины были предельно внимательны к Хоуп, и мне пришло в голову, что, возможно, она спит с кем-то из них — или же в скором времени начнет это дело, из-за чего все оживится даже еще сильнее.
Что до меня, я занят Лиззибу. До невозможности милая девочка. К тому же говорливая, неосторожная и, по-моему, недалекая. Словом, идеально мне подходит.
Так что у меня, может статься, будет и свой любовный интерес, хоть бы и небольшой. Мне это нужно. Сижу вот я здесь, за огромным столом Марка Эспри. Инкарнация, обожающая Марка, раскладывает его почту по двум стопкам: в одной — любовные послания, в другой — чеки на получение гонораров. Среди гусиных перьев и старинных чернильниц я обнаружил изысканную готовальню — арабскую, девятнадцатого века. Зажим открывается с радующей сердце легкостью. Собираюсь ее испытать.
Посмотрите-ка на это. Красиво, правда? Полагаю, у меня ушло на это все утро, если учесть пробы и тому подобное, смехотворные ошибки, всю эту штриховку. Но это было нечто. Я чувствовал себя лет на одиннадцать. Нацепив очки и упершись языком в уголок рта, я, изгибаясь, горбился над столом, один во всей вселенной.
В качестве образца я взял иллюстрации из буклета Кита — «Дартс: овладение дисциплиной». Кроме того, пользовался ручкой, которую он мне подарил, — той, что оформлена в виде дротика.
Посмотрите на это. Правда, красиво? Ну же, Кит, — возьми меня к себе домой!
Мне следует извлечь максимум пользы из предоставленного мне Марком Эспри автомобиля, этого его миниатюрного средства передвижения. Всякий раз, как я прохожу мимо, кажется, что он так и мерцает, выражая готовность услужить мне, и неодобрительно хмурится, когда я возвращаюсь. Расценки на такси меня просто убивают. И вот что любопытно: теперь в Лондоне не так уж часто можно увидеть черные такси. Их можно заказать по телефону, назначив любое место в пределах мили от Мраморной арки; однако же они явно предпочитают держаться Уэст-Энда и Сити. Черные такси стали подобны кабриолетам Центрального парка, они — для туристов, они — для тех, кого гложет ностальгия. И, разумеется, для тех, у кого водятся деньжата, потому как от их дороговизны голова идет кругом. Водители одеты в слегка видоизмененную форму дворцовых стражей.
Можно понять, как такое произошло. Кому-то в свое время повезло приобрести колымагу по дешевке, другие оказались просто расчетливы. Ведь черные такси лишены социальной чувствительности, а посему попадают в заторы наряду со всеми прочими. Транспортные же пробки могут быть безобразными (и несть этому безобразию предела); вот людям и приходится выбираться из этих исходящих стальным блеском катафалков. Так что такси сегодня — это даже не мини-такси. В роли такси готова выступать любая старая развалюха со съемным знаком на крыле. Вы садитесь на переднее сидение. После этого водитель убирает знак. Или не убирает. Порой он оставляет его на месте. И это классно. Это круто. Внутри все выглядит довольно-таки мерзопакостно, но никого снаружи это не может задеть. Никто ничего не имеет против.
Научно-исследовательский институт находится в Клэпэме. Сижу и жду. Как чувствую себя? Словно в школе. Словно на лоне Лондонских Полей.
Сказать по правде, я застрял. Это не назовешь писательским ступором. Это можно было бы назвать ступором соглядатая. Путь заблокирован. Поперек пути стоит многоквартирная башня.
Многоквартирный дом Кита виден из окна моей спальни. Тщательно исследую его с помощью мощного бинокля Марка Эспри. Кит живет где-то там, на двенадцатом этаже. Бьюсь об заклад, что именно в той квартире, на крохотном балкончике которой громоздится целая куча раскуроченных спутниковых тарелок.
Седьмая глава вырисовывается передо мной так же смутно, как башня, в которой проживает Кит. Этакая крепость. И нет мне в нее пути.
Когда я вошел в гараж на первый свой урок игры в дартс, Кит внезапно повернулся ко мне, схватил за плечи, уставился прямо в глаза и произнес нечто вроде посвящения в рыцари дротиков. Этакий тайный обряд.
— Я успел забыть больше, чем ты когда-либо сможешь об этом узнать, — сказал мне этот поэт дротиков, этот метатель-мечтатель. — Но собираюсь поделиться с тобой кое-какими своими знаниями. Цени это, Сэм. Цени это.
Как же не ценить? Ведь я плачу ему пятьдесят фунтов в час.
Мы все еще почти соприкасались носами, пока Кит говорил о таких вещах, как «адрес на мишени», «соблюдение линии метания», а также «искренность броска». Да, еще он что-то такое сказал о «клиницизме», а затем изложил мне все, что только знал об этой игре. На это ушло пятнадцать секунд. Знать здесь нечего. Эх, был бы я из тех писателей, что норовят приукрасить неприглядную действительность! Тогда бы я смог представить на своих страницах что-то хоть чуточку посложнее. Но ведь это дартс. Это дротики. Дротики… Дро-ти-ки. В современной игре (или «дисциплине») первоначальный счет составляет 501 очко и должен постепенно убывать. «Финишировать» следует непременно на двойном кольце, то есть на внешней полосе мишени. «Яблочко» (или, точнее, «бычий глаз») дает (или, точнее, отнимает) пятьдесят очков и тоже по какой-то причине относится к двойному кольцу. Ободок вокруг «бычьего глаза» по какой-то другой причине приравнивается к двадцати пяти очкам. Вот, собственно говоря, и все.
В атмосфере торжественности, от которой звенело в ушах, я приблизился к линии метания, расположенной в семи футах и девяти с четвертью дюймах от мишени, — так, напыщенно пояснил Кит, было решено Всемирной федерацией по игре в дартс. Вес перенесен на выставленную вперед ногу; голова неподвижна; глазомер задействован в полной мере.
— Смотришь на двадцатку в тройном кольце, — страшным голосом прошептал Кит. — Больше для тебя ничего не существует. Ничегошеньки.
Первый мой дротик угодил в тройку двойного кольца.
— Бросок неискренний, не от души, — объявил Кит.
Второй вообще не попал в доску с мишенью, чмокнувшись об обшивку гаражной стены.
— Клиницизма нет, — объявил Кит.
Третьего дротика первой серии я так и не метал: отскочив от стены, пластиковый снаряд угодил мне в глаз. Когда я от этого оправился, то набирал (или убавлял?) очки в такой последовательности: 11, 2, 9; 4, 17, обод «бычьего глаза» (25!); 7, 13, 5. К этому времени Кит прекратил толковать об «искренности» бросков и стал говорить то «Бога ради, да бросай же ты правильно!», то «Да вставь же эту штуковину вон туда!». В какой-то момент, послав два дротика в голую стену, я швырнул третий под ноги и, спотыкаясь, стал отходить от линии метания, высказываясь — весьма опрометчиво — в том смысле, что дартс — тупейшая из игр и что плевать я на нее хотел. Кит спокойно убрал свои дротики в карман, шагнул вперед и толкнул меня на штабель пустых картонных коробок.
— Никогда не говори о дротиках плохо, понял? — сказал он. — Никогда не говори плохо о дротиках… О дротиках плохо не говори — никогда.
Второй урок тоже обернулся кошмаром. Третий состоится сегодня вечером.
С опаской взираю я на свой подсумок для дротиков, которому назначена роль сводника. 69 фунтов 95 пенсов, вместилище дротиков, знак внимания, оказанный Китом.
Только что заходил на чаепитие Гай, и я вернул ему его рассказики, сопроводив это дело несколькими расхолаживающими фразами. Дескать, он был прав: ничего выдающегося в них нет. И сам-то он мил, и кое-какие его наблюдения точны; однако пишет он, словно какой-нибудь Велл О’Сипед. Хихикая в душе, я ему даже вот что выдал: рассказы его слишком близки к жизни.
Он просто застенчиво их забрал, согласно кивая головой. Видите ли, его это больше не занимало. Ничуть не занимало. Он лишь улыбался и смотрел в окно на быстро проносившиеся облака. В общем, чтобы его разговорить, пришлось основательно попотеть. Я вспомнил строку из «Все больше смертей от сердечных припадков» и справился в словаре: вторым определением слова «исступленный» значилось «обуреваемый необычайной страстью», но вот первым — «лишившийся рассудка». Гай спросил у меня совета насчет Николь. Я дал ему совет (это был дурной совет), и при известной доле везения он им воспользуется.
Потом он ушел. Я спустился вместе с ним по лестнице и вышел на улицу. Мимо вперевалку расхаживали голуби в этих своих криминальных балаклавах. Голуби определенно знавали лучшие дни. Не так давно они влекли колесницу Венеры. Да-да, самой Венеры, богини красоты и чувственной любви.
Где-то в другом месте романа «Все больше смертей от сердечных припадков» Беллоу говорит, что Америка — это единственное место, где стоит находиться, ибо «там подлинная, живая и деятельная современность». Все остальное «корчат судороги» более ранних стадий развития. Что правда, то правда. Но Англия представляется некоей передовой линией; возможно, элегической ее стороной. Это заставляет меня подумать о строках Йейтса (и здесь меня память пока не подводит):
Мы впали в грезы, что дыхание Бессмертных
На мира зеркале оставило, но позже
Они их стерли вещими перстами…
Теперь надо идти в гараж Кита. Какие же страдания приходится мне принимать ради своего искусства!
Полночь. Возвращаюсь в полном восторге. Одолевает истерическое побуждение теперь же очертя голову броситься в седьмую главу, писать всю ночь напролет, и дальше, и дальше! Что-то щекочет мне сердце нежными пальцами…
Теперь легко. Ничего не боюсь. Что же случилось?
Мы с Китом упаковывали дротики после моего урока. Я сидел на краденой упаковке «порно». Атмосфера нынче вечером была куда лучше, потому что ближе к концу я выбил тройную двадцатку. Точно. Вогнал-таки я дротик в тройную двадцатку, в сплющенный нос мишеньей морды — в ту самую тройную двадцатку, которая в дротиках ценится превыше всего. Кит схватил меня, поднял в воздух и покружил.
Собственно, это и должно было рано или поздно случиться. Дротики попадают куда угодно, так почему же не в тройную двадцатку? Точно так же бессмертный бабуин, запертый с пишущей машинкой и амфетамином на несколько временных циклов Пуанкаре, на несколько отрезков времени, не подлежащих измерению, ибо нулей в каждом из них больше, чем солнц во вселенной, сможет в конце концов напечатать слово «дротики».
Сидел я там и продолжал распространяться о том, как, должно быть, устала Кэт и как я хорош с детьми. Я также подбросил Киту несколько старых выдумок насчет невозможного убожества, которым якобы были отмечены мои юные годы. Так много раз говорил я все это… у самого уже уши вянут.
— Да уж, — говорил я. — В твоем возрасте я все еще старался не вляпаться в дерьмо в Южном Бронксе. Крысы там были вот такущие. Выйдешь, бывало, из подъезда и натыкаешься на тело ребенка, как на сломанную…
— У тебя при себе?..
Я дал ему пятьдесят фунтов. Он (это было невыносимо) снова заговорил о дротиках — о моих дротиках, точнее, о моей «механической безопасности». Мы пошли к выходу. Я мрачно предполагал, что теперь мы заглянем в «Черный Крест» — ради выпивки на сон грядущий и нескольких дюжин партий в дартс. Но когда мы вышли из маленькой дверки, Кит приумолк и посмотрел на меня с несчастным видом.
— Зайдем-ка ко мне, — сказал он. — Для начала.
Расстояние в триста ярдов мы преодолели с помощью тяжелого «кавалера». Припарковались в тени дома, как бы изо всех сил вытягивающего кверху шею, — дома, который искрился и мерцал, как десять тысяч телевизоров, взгроможденных друг на друга в ночи. Кит торопился. Он вызвал лифт, но, к безмолвной его муке, лифт то ли не работал, то ли блуждал где-то очень далеко. Мы взобрались на двенадцатый этаж, миновав целую кучу неуклюже развалившихся на лестнице больных бродяг, громко храпевших во сне. По дороге Кит яростно поносил их, перебирая все избитые свои остроты — смесь личных проклятий и лозунгов последней избирательной кампании. Поднявшись, прошли по коридору. Избегая моего взгляда, Кит привалился к звонку. И когда дверь открылась, я… я понял, что чувствовал Гай, когда в «Черном Кресте» поднималась (подобно занавесу или юбке) вуаль, чтобы обнаружить укрытое под ней женское лицо. Это случается внезапно, стремительно. Не как гром, но как молния. Любовь иной раз настигает со скоростью света. И нет никакой возможности убраться с ее пути.
В падавшем из кухни бледном свете на пороге стояла Кэт Талант, увядшая и терпеливая, в кухонном своем облачении. На руках у нее была Ким. И эта девочка… эта девочка была ангелом.