Глава 14. Игра в Щипки
Если бы мы могли проникнуть сквозь ее силовое поле (а мы не вполне способны это сделать, потому что красивые и безумные обладают наиболее мощными силовыми полями), то узнали бы, что стенки желудка у нее болят, что в нем ощущается тяжесть, что порой она чувствует тошноту — которая то делает резкий рывок, то так же резко тормозит, — и что все виды лососевых рвутся вверх, против течения. Но вот идет она, наша героиня, Николь Сикс, по улице, по Голборн-стрит, пронося с собою сноп света сквозь все тамошнее беспорядочное мельтешение. И не то чтобы улица была в этот день бесцветной и неопределенной с виду: освещенная низким солнцем, ощетиненная золотистой пылью, она выглядела ободранной, ощипанной и, казалось, испытывала жгучую боль. Но Николь проносила через нее другой свет, свет человеческий, чему не мешало даже то, как была она одета: стремясь к простоте и внушительности, она выбрала черную вельветовую юбку, черный же обтягивающий кашемировый джемпер и белую блузу с голубой лентой, служившей галстуком-бабочкой; волосы она зачесала назад (а еще раньше, стоя перед зеркалом, устрашающим образом подвела себе брови). На нее бросали все те виды взглядов, каких она ожидала. Женщины при виде нее выпрямляли шеи; мужчины смотрели мельком и опускали головы. Раздался всего один не согласующийся со всем прочим выкрик — он донесся из кузова грузовика и тут же растаял: «Мисс Вселенная! Мисс Вселенная!» Казалось, все остальные норовят сдвинуться в сторону или пройти по диагонали, но Николь шагала совершенно прямо, никуда не отклоняясь.
У входа в муравейник, в котором обитал Кит, весь ее свет тотчас же погас. Николь чуть помедлила, затем пошла дальше; она прибегла к своему излюбленному ментальному трюку — притворилась, что ее здесь нет. Выщелоченный бетон сиял в свете низкого солнца и даже слегка дымился, испуская яростный запах мочи. Приближаться к лифтам было бы унижением, настолько явно они не работали — убитые, сгинувшие, мертвые вот уже двадцать лет. Она взглянула на уходящий вверх водоворот каменного лестничного колодца и почувствовала себя так, словно находилась у подножия унитаза весом в десять тысяч тонн.
— Хотите, пригляжу за вашей машиной? — спросил проходивший мимо мальчик лет четырех.
— У меня нет машины.
— Чтоб ты сдохла, сучка.
Она поднималась, минуя появляющихся там и сям обителей сортирных квартирок, следуя мимо не ходящих в школы школьников и школьниц и нигде не работающих взрослых, проходя под немыми неотрывными взглядами, молодыми и старческими. На всех, кто встречался ей на лестнице, она взирала открыто и строго: знала, что с виду вполне сойдет за представительницу власти. Страха она не ощущала. Поднимаясь по этой лестнице голой (сказала она себе), шагая босиком по влажному камню, Николь и то не почувствовала бы страха. Это было частью происходящего: больше никаких страхов. На одиннадцатом этаже она приостановилась и выкурила полсигареты, наблюдая за тем, как престарелый оборванец со слезящимися глазами пытается вскрыть помятую банку «Особого».
Как и всем остальным, Николь было известно, что муниципальные квартиры малы — неправдоподобно малы. В ответ на случившийся ранее жилищный кризис было принято дерзкое решение удвоить число муниципальных квартир. Но новых муниципальных квартир отнюдь не строили. Просто-напросто располовинивали старые. Проходя по коридору шестнадцатого этажа, высвеченному лучами низко висящего солнца, Николь не могла не заметить, что входные двери выкрашены по-разному: более старые, зеленые, чередовались с более поздними, но еще сильнее шелушащимися темно-оранжевыми. Кроме того, все эти двери располагались до смешного близко одна к другой.
Она остановилась. Пронзительно зазвенел дверной звонок.
По мнению Николь, действовала она весьма похвально, особенно в первые две-три минуты разразившейся бури, настоящей паники для всех органов чувств. Прежде всего, когда она вошла, на кухне имели место калейдоскопические маневры, целая цепь перестановок, вызванная необходимостью впустить в помещение еще одного человека. Затем головокружение утихло, сменившись клаустрофобией — опаляющей подмышки, испепеляющей клаустрофобией. Сбитая с толку, она горящими глазами обшаривала кухню в поисках каких-нибудь признаков жизни. На крохотном холодильнике красовался пластмассовый горшок. В нем, по-видимому, произрастал какой-то изувеченный корнишон: он поднимался из почвы под совершенно непростительным углом. Вслед за этим ей пришлось лицезреть бледную и расстроенную мамашу, удивительную малышку, сидевшую на полу (удивляло смышленое выражение ее приметливого лица), и бросавшую в оторопь собаку. Господи, даже собака выглядела деклассированной. Даже собака была достойна лучшего. За стеной слева пререкалась бесконечно утомленная собственной руганью парочка. Помещение рассекал слой табачного дыма. Николь плотно стиснула бедра, чтобы ощутить прелесть шелка у себя между ног. Ей не приходилось бывать в столь тесном помещении с тех пор, как ей минуло пять.
Кит по-прежнему пребывал вне поля ее зрения, но присутствия его нельзя было не заметить. Как обонятельный нервный центр этого закутка или норы, Кит вряд ли мог быть не замечен. Оставаясь в дальней части квартиры, он, тем не менее, был всего лишь в нескольких футах. Кит был очень близко. Николь слышала хлопок вскрываемой пивной банки, щелканье зажигалки, ругательство в свой адрес, яростные вздохи и такие же затяжки. Затем — бесчеловечную враждебность его икот и отрыжек… Пора было выманить его наружу. Пора, потому что находиться в этой кухоньке было невыносимо — невыносимо до изумления, невыразимо невыносимо, даже для столь опытной специалистки по клоакам, какой была она. Ощущение было такое, словно она оказалась в Нигерии. В Нигерии, и притом заточенной в Нигерии, и не на фоне засухи или голода, а посреди промышленной катастрофы, вызванной алчностью. Что могла она сделать с окружающим страданием? Решать это предоставлялось лишь ей самой. Разговор обернулся обоюдной пыткой. Она сказала:
— Только у вас нет для этого денег, так ведь? Вам просто не хватает денег. Вы что, дурно обращаетесь со своим ребенком, а, миссис Талант?
— Эй!
Какое-то время они молча ждали.
И вот появился Кит — вырисовался, огромный, на кухне, всю ее заполнив собою. Он не был настолько уж большим, но здесь выглядел настоящим великаном. Встретившись с нею глазами, он мрачно умолк. Из глубин его коричневого халата поднялся и разлился по лицу желтоватый жар то ли стыда, то ли ярости, то ли и того, и другого разом.
— Прошу прощения, — сказала Николь с некоторой надменностью, — но мне кажется, что в подобных условиях человек просто поневоле начинает испытывать ненависть к самому себе. И никуда от этого не деться. Без ненависти к самим себе вы бы и пяти минут не протянули.
— Эй, — сказал Кит. — Эй. Ты. Вали-ка ты отсюда, мать-перемать.
Кэт медленно повернулась к мужу, глядя на него так, словно он был чудо-целителем, словно он был чудо-священником. Затем снова обернулась к Николь и сказала:
— Вот именно. Забота? Что за заботу можно получить от государства? Или от кого-то вроде вас, для которой это всего лишь хобби или что-то вроде? Убирайтесь.
— Выдай, выдай ей, Кэт, — негромко сказал Кит.
— Убирайтесь, вы, старая ведьма. Убирайтесь. Злобная тварь.
— Что ж, как я уже говорила, — сказала Николь, собираясь с духом и глядя прямо в заносчиво-злобную ухмылку Кита, расцветшую в нескольких дюймах от ее глаз, — весь вопрос от начала до конца упирается в деньги.
Покачивая бедрами, она вышла в общий коридор. Дверь яростно толкнули изнутри, после чего она издала болезненный скрип, а затем почти бесшумно закрылась. Николь обнаружила, что задыхается, изо всех сил хватая ртом воздух. Так, теперь обратно и приготовиться к приходу Кита. Повернувшись, она услышала голоса, доносившиеся из игрушечного домика.
— Злюка. Настоящая злюка.
— Они, девочка моя, не смеют тебя трогать. Ты — это ты. Никогда об этом не забывай. Ты, девочка, — это ты. Ты — это ты.
Так что когда он нажал на ее звонок, когда он, откашлявшись, что-то буркнул, а потом взбежал, вихляясь, по последнему пролету лестницы, Николь готова была к этой встрече в верхах, готова была повернуть все вновь разбуженные виды энергии в нужное ей русло. Она прибегла к насилию в отношении Кита, но не хотела, чтобы насилие было применено к ней самой, пока не хотела. Ей нужно было, чтобы его насилие было пока насильственно закупорено. И все, что для этого требовалось, у нее было: она располагала деньгами. К тому же до любого простака или недотепы дошло бы, что она собиралась призвать на помощь и весьма значительную смену курса в сексуальной области. Подумав об этом, Николь сделала резкий вдох и обняла себя за плечи, из-за чего вся вздыбилась — вздыбились даже ее груди. Любовью такого не добиться. (Да Кит к этому типу и не принадлежал.) Не добиться этого и сексом в чистом виде. Даже сексом Николь Сикс, мощь которого иногда поражала даже ее саму: все эти угрозы, непомерные оброки (деньги, женитьба), скулеж, хныканье, разрывы и выяснения отношений, оскаленные зубы, так по-дикарски выпирающие шейные сухожилия…
Кит вошел. Николь стояла у стола и в свете бра — в комнате уже стемнело — пересчитывала деньги. На ней была черная, откровенно вульгарная ночная рубашка. Распустив волосы, выставив на треть обе груди, не допуская и тени улыбки на озабоченное лицо, она надеялась, что напоминает какую-нибудь мадам из Монако после тяжелой недели на первом году частичного удаления от дел — или что-нибудь наподобие, что можно увидеть по ТВ. Она сняла свои темные очки и глядела на него, стоящего в тени. Он, в свой черед, смотрел в сторону света. Их силовые поля бесшумно соприкоснулись. И прозвучало вот что:
Дом — это его тайна. Никто там до сих пор не бывал. Ну, случались кое-какие вторжения: являлись сборщики арендной платы, переписчики, полицейские, жулики-электрики, фальшивые водопроводчики и так далее, равно как настоящие работники соцобеспечения и офицеры по надзору — но никто из его знакомых. Никогда. Только собака, жена и ребенок, все остальные — посторонние. А обитатели — тоже его тайна. Дом — это его страшная тайна. Дом — это его грязная маленькая тайна. А теперь тайна вышла наружу.
— Должно быть, — осторожно сказала Николь, — когда-то твоя жена была очень миленькой.
— Не надо было, Ник, этого делать, мать-перемать.
— А дочурка просто божественна. Как, ты говорил, кличут твою собаку?
— Не надо было, мать-перемать, делать этого, Ник.
— Такое благородное животное… Кит, да я все понимаю. Ты не хотел, так ведь, чтобы я узнала, как по-свински ты в этой жизни обустроен.
— Это так… Это так непорядочно.
Наготове у нее была бутылка виски и два высоких стакана. В один из них она плеснула с четверть пинты и не подумала разбавлять. Сделала два глотка и, обойдя стол, приблизилась к нему.
— Выпей-ка этого.
Он тоже сделал пару глотков.
Николь, когда хотела, могла быть выше Кита. И сейчас она, стоя на четырехдюймовых шпильках, была, конечно же, выше его. Не сгибая ног, она оперлась на стол и, опустив голову, проговорила:
— Я тут взяла немного из твоих денег — потратилась на новые чулки и всякое такое. Надеюсь, ты не против. — Посмотрев ему в глаза, продолжила: — Ты же, Кит, знаешь, зачем я все это делаю, разве нет? Ты же знаешь, ради чего я все это затеяла?
Непохоже было, чтобы Николь смеялась. Но про себя она думала, что происходящее невероятно смешно.
— Ну и ради чего?
— Все это — ради твоих дартсовых побед! Слушай…
Речь ее длилась минут пять или шесть. Затем она взяла Кита за руку и подвела его, одеревеневшего, к дивану.
— Я, Кит, сделала для тебя небольшой фильмик. Забавный, но, думаю, он каким-то образом разъяснит тебе, что я имею в виду.
…Черные перчатки по локоть, взгляд юного удивления, коктейльное платьице «цвета ревности», воздушный поцелуй; покачивающийся черный палец, на что-то указывающий.
— Медленнее, — простонал Кит, когда началось затемнение. С негромким рычанием он принялся тыкать пальцами в кнопки пульта. Затем загорелое тело Николь, одетое лишь на четверть, стремительно бросилось обратно, после чего стало превращаться то в заводной манекен, то в живую статую, когда Кит останавливал воспроизведение на избранных кадрах.
— Уф, — сказал Кит, не столько с вожделением, сколько с искренностью профессионала. — Вот это да…
Вслед за тем она отдала ему деньги — горсть за горстью небрежно пошвыряла их в пакет, украшенный логотипом какой-то фирмы, а после провела Кита в коридор. Кит то и дело предпринимал попытки выглядеть вполне искушенным, изображал на лице некое подобие достоинства, но губы его постоянно извивались в юношеской похотливой ухмылке. Стоя над ним на лестничной площадке, она скрестила руки и, казалось, смотрела сверху вниз на собственное тело.
— Вечная притягательность этой выемки, Кит. В чем тут дело, хотела бы я знать. В симметрии? В напряженности, порождаемой их близостью?
— Шик-блеск, — сказал Кит. — Прикольный вид.
— В книжках этак тоскливо пишут, что мужикам хочется зарываться туда лицом. Дескать, Кит, это способ вернуться к матери. Но я не согласна. По-моему, они не хотят зарываться туда лицом.
Кит кивнул, а потом помотал головой.
— Я, Кит, считаю, что они предпочли бы зарыться туда своим хером. Посношаться с сиськами — вот чего они хотят. Я так думаю. Спорю на что угодно, что это именно так.
— Да уж, ясен пень! — сказал Кит.
Она не была настоящей. Всего лишь манекеном, подчиняющимся пульту.
— Запомни хорошенько. В следующий раз, когда его увидишь, вверни что-нибудь о поэзии. Неважно, каким образом. А тем временем, Кит, мастурбируй, представляя себе меня. Измотай всего себя, думая обо мне. Пусть это будет чем-то вроде тренировки. И основательной. Воображай себе все то, что ты хотел проделать со своими девицами, а они этого стеснялись. Или не позволяли тебе. Проделай все это со мной. В воображении.
У Кита, казалось, глаза полезли на лоб.
— Дай мне тебя попробовать. Ну, куколка. Дай попробовать.
Ей придется прикоснуться к нему. Тремя длинными пальцами она ощутила, каковы на ощупь его волосы — они были такими же сухими, как заросли дрока, готовые вспыхнуть от малейшей искры. Того и гляди, займутся. Она ухватила их возле изломанной, как будто сучковатой линии пробора и медленно потянула назад. Затем, наклонившись к его открывшемуся лицу — и уже слыша журчание слюны, омывающей его рот, этакий звон талой воды (нет, не я это делаю, это Энола, Энола Гей!), одарила его «Еврейской принцессой».
Когда зазвонил телефон, Николь выпила виски. Она сняла трубку, услышала паническое верещание тональных сигналов, набрала шестерку и сказала: «Боюсь, сейчас меня здесь нет». И в некотором смысле она имела в виду именно то, что сказала. «Если хотите оставить сообщение, то говорите после сигнала».
Сигнала, разумеется, не последовало, и они оба выжидали. Господи, да сколько же миновало секунд?
— Алло? Алло, Николь?.. О боже, я тут совершенно промок. Так неловко говорить с автоматом. Послушай. Я был…
Она надавила пальцем на рычаг.
Осторожно пригнув голову, Гай вынырнул из телефонной будки и оказался лицом к лицу со стеной дождя шириной во всю улицу. Играла музыка — она появлялась и проплывала под громовым гоночным треком, в который превратилось небо. Настоящая музыка звучала тоже — и, кстати, превосходная. Гай, обернувшись, увидел в углу престарелого негра с саксофоном, из которого изливалась страстная меланхолия Коулмана Хокинса. Что это было? Ах да. «Давнишние дни». Нужно будет непременно дать ему денег…
Он стоял в подземной пустынности станции метро на Лэдброук-гроув, всего лишь в полумиле от того дома, возле которого не так давно обнаружил живой таксофон — в нескончаемом ряду мертвых. Вот ведь находка! Все равно что узреть птеродактиля, благодушно восседающего на телеграфном проводе среди воробьев и обтерханных старых ворон. Дождь, непрестанно усиливающийся, лился теперь с такой мощью, что даже машины, казалось, блуждая, брели вброд. Автобусы, как освещенные крепости, застыли в промозглой ночи. Эта песня: как все в ней было усложнено, как горестно переплетено и спутано! Сначала проходишь через это, говорится в ней. Потом ты проходишь через это. А после проходишь через то. Жизнь, думал Гай. Когда песня наконец отзвучала, Гай подошел к саксофонисту и сунул в его стирофомовую кружку десятифунтовую банкноту.
— Прекрасная музыка, — сказал он.
Ответа не последовало. Гай повернулся и зашагал дальше, и тогда музыкант окликнул его:
— Эй, приятель! Я люблю тебя.
Сделав пяток широких шагов, он оказался под навесом автобусной остановки. Он опять до нитки промок, промок до нелепости. Вместо того чтобы отправиться прямо домой, где Мармадюк в любом случае был, несмотря на убывание нянечек, под хорошим присмотром (держали двух ночных сиделок, пока ему окончательно не станет лучше), Гай измышлял причины, чтобы сделать крюк и заглянуть в «Черный Крест» — он был в двухстах ярдах по Ланкастер-роуд. Он ждал и ждал, чтобы дождь ослабел. Но тот — ни в какую. Дождь вел себя совсем иначе. Он хлестал, входя, как говорится, в раж, снова и снова обрушиваясь ударами кнута, и ярость его все возрастала. Доходя до крайности, он тут же ее превосходил, доходя до другой, еще большей крайности, а потом до еще большей, которую снова превосходил.
Увертываясь от возникающих из темноты луж, перепрыгивая через них, он поспешал к Портобелло-роуд с ее низко висящими фонарями, как вдруг под одной из ламп увидел чью-то фигуру, плескавшуюся, как актер, изображающий пьяного, во вздувшейся водосточной канаве. Кит. И он вовсе не шатался. Он плясал, и он смеялся. И, как всегда, кашлял.
— Кит?
— …Йо-хо!
— Боже мой, в чем дело?
Кит откинулся назад, опершись о фонарный столб, и живот его мягко сотрясался от смеха или раздражения — от смеха или крушения надежд. При себе у него был зеленый полиэтиленовый пакет, который он крепко прижимал к груди обеими скрещенными руками.
— Ох, приятель, — сказал он. — Это ты мне скажи. В чем тут дело, а? Потому что у меня, блин, этого нет и в помине.
— Так разъясни же. Что за вид у тебя? В чем дело?
— В том, блин, что у меня этого нет и в помине.
— Чего — этого?
— Жизни.
В эту минуту из-за угла выпрыгнул помидорно-красный «ягуар» и тут же резко остановился под фонарем.
— А вот и лето подоспело.
Задняя дверца распахнулась, и голос из темноты внутри сказал:
— Залазь-ка, Кит, в машину.
— Привет, парни.
— А ну, блин, лезь в машину!
Гай выпрямился, обнаруживая весь свой рост. Кит поднял руку, с которой капало.
— Все в норме, — сказал он. — Серьезно, все в норме. Так, небольшой напряг…
Кит шагнул вперед и нагнулся. Потом небрежно сказал, обернувшись через плечо:
— Мы выпьем, но только не здесь. В «Голгофе». Я…
Из тьмы высунулась рука, и Кит неожиданно плюхнулся на заднее сидение.
— Десять минфф… Ох!
Он выкрикнул что-то еще и получил еще один удар, но Гай не слышал всего этого в шелесте и плеске дождя.
Повторно войти в «Голгофу» означало вновь вступить в нее, причем за высокую плату, поскольку Гай не захватил с собой свою изукрашенную узорами карточку и ничего не мог поделать с безмолвно воззрившимся на него привратником. С некоторой неохотой он заказал порцию «порно» (находясь в «Голгофе», Кит хмурился при виде какой-либо иной выпивки) и занял столик возле «фруктовых магнатов», в некотором отдалении от громыхающей группы. Проделав это, он удивился еще одному новому свойству, которое в себе открыл, — самообладанию. Он даже не оглянулся в поисках еще одного белого лица в этом заведении. По какой-то причине физический мир казался ему все более и более никчемным. Возможно, думал он, это следствие или побочный эффект того, в каком времени он живет: нежданная эсхатология на улицах; саженцы, окруженные чем-то вроде решетчатых кадок со втиснутым в них мусором, разметившие землю, в которую в любую секунду может быть так страшно вмято каждое человеческое существо; ее странный наряд — короткая юбочка, гольфы — и этот пузырь эрекции, вздувающийся в центре всего… Вошел Кит — он поднял загнутый большой палец, затем исчез, вскоре появился снова, неся с собой стакан и непочатую бутыль «порно» — литровую, кстати, бутыль, а то и двухлитровую.
— Как ты? Нормально?
Ухмыляющееся лицо Кита выглядело разгоряченным и распухшим, а одно из ушей было ошеломляюще алым, с начатками разрыва возле мочки. Пятно крови на волосах успело засохнуть, а потом, под дождем, отмокнуть снова. Он то и дело поглядывал на средний палец своей правой руки, словно на нем было кольцо. Но там ничего не было.
— А, так, куча всякой фигни. Вообще-то они чудные парни. Теперь все забыто. Все — давно и неправда.
Его одежда так и курилась, исходя паром. Но и у Гая тоже. В «Голгофе» все курили, и одежда у всех курилась тоже. Так происходит, если на воду воздействовать теплом; а вот дождь, льющийся и льющийся на Лондон, исходил паром по одному ему ведомым причинам.
Быстро опрокинув несколько стаканчиков, Кит заявил:
— Нынче устрою себе хорошенький пир. С Дебби Кенсит. Дебби — она для меня совершенно особенная. Понимаешь, о чем это я? Еще не совсем созрела. Чиста как снег. Добрая старая любовь. Не что-нибудь. Ничего грязного. Ни в коем разе.
— Грязного? — переспросил Гай.
— Ну. Ты ведь знаешь. Типа всяких там извращений. Видал, небось, а?..
Гай тотчас поднес указательный палец к брови.
— Да никогда.
— Не понимаю я тебя, Гай Клинч. Не понимаю, и все. Знаешь, что она мне на днях сказала? Кит, говорит. Ну, говорю ей. А она опять — Кит. Я тогда ей — ладно, не хочешь говорить, ну и не говори. А она — Кит, знаешь, нет ничего на свете — ну, ничего такого нет, чего бы я не сделала, если б оказалась под одеялом с таким вот, как он, парнем… То-то же. Вот как она сказала.
Гай неотрывно смотрел на него, не в силах поверить тому, что слышит, и совершенно ошеломленный.
— Погоди-ка, постой… Она… сказала тебе…
— Ну, или что-то в этом роде, — быстро ответил Кит. — Точно-точно. Не туда, брат, глядишь. Она говорила не так. Нет, ясное дело. Не в таких словах.
— Так что же она в таком случае сказала?
— Ну, это было что-то вроде стишка или чего-то такого, — сказал Кит с чем-то таким в голосе, что не могло не быть принято за откровенное отвращение. — Боже! Да откуда мне знать. А? Я же просто подонок. Ну, давай же. Скажи. Я — просто голимый мудак, плесень.
— Ты вовсе не…
— О боже! Ну, прости, дружище. Нет-нет. Этого я не выдержу. Я вот пришел сюда… Расслабься. Давай выпьем. Попробуй двух людей свести в суровом этом мире…
— Кит…
— Не ждал я такого от тебя, Гай. Разочаровал ты меня, дружище. Крепко разочаровал.
— Кит, да что ты, я не то имел в виду. Ну, посмотри на меня. Я прошу прощения, серьезно.
— Ладно… И слушай: я вовсе не собирался бросить на нее тень. Ни на кого не собирался.
— Ну конечно, Кит. О чем речь.
— Ладно, забудем. Все в кайф. Ясен пень. Я рад, что мы… Потому как ты и я, мы…
Гай неожиданно почувствовал, что Кит может вот-вот расплакаться. Он так яростно налегал на свое «порно». Что-то еще подсказывало Гаю, что и слово «любовь» было бы здесь не совсем некстати.
— Потому как ты и я, мы… мы должны друг о друге заботиться. Мы ведь оба этим повязаны.
— Чем повязаны? — беспечно спросил Гай.
— Жизнью. Этой жизнью, — сказал Кит.
Оба они одновременно выпрямились на своих стульях и прокашлялись.
— Я что-то не видел тебя там в ту субботу?
— А ты там был, да?
— Так ты не приходил?..
— Нет, не смог. И как там все прошло?
Кит приопустил голову и исподлобья уставился на Гая с видом бесконечной снисходительности:
— Совершенно очевидно, что все зрители до смерти хотели проверить этого нового легионера с северной границы, Джона Трексила. Как двадцатитрехлетний футболист осуществит переход из Айброкс-парка на Лофтус-роуд? Будучи одним из самых дорогих в нынешней эре приобретений «Рейнджеров» — едва ли не миллион! — юный шотландец ни в коей мере не собирался разочаровать публику…
Двенадцатью часами позже Гай спустился по лестнице своего дома на Лэнсдаун-креснт, неся поднос с завтраком и напевая: «Мальчик резвый, кудрявый, влюбленный…» У дверей главной гостиной он остановился и умолк. Прикинув, что к чему, он понял, что Хоуп докучливо интервьюирует новую няню. Некоторое время Гай послушал, как она, подобно фокуснику, оперирует большими денежными суммами. Опросы нянь были для Хоуп вполне будничной, постоянной заботой. Уже через неделю после рождения Мармадюка в «Леди» начало из номера в номер повторяться одно и то же объявление… Пройдя на кухню, Гай поприветствовал горничную, служанку, сиделку, двух пожилых декораторов (что-то с карнизами?) и увольняемую няню (Каролину, кажется?), которая не таясь пила кулинарный херес и глубоко дышала, в изумлении глядя в окно. Ослепительно освещенный низким солнцем, ближний угол помещения все еще был завален грудой переломанных игрушек. Оба монитора слежения были выключены, но внимание Гая привлек стоящий на столе портативный интерком. Было ясно, что трубка его находится в комнате наверху: в динамиках слышался голос Мармадюка. По всей видимости, он был совершенным паинькой, как часто бывало при смене нянь. Внимая ему сейчас, посторонний решил бы, что в последние несколько минут ребенка всего-навсего жестоко и умело избивали. Внезапно все в кухне вскрикнули от ужаса, услышав из комнаты наверху сокрушительный грохот.
— Нет, Мельба, нет, — сказал Гай, останавливая служанку, когда она отправилась за пылесосом под лестницей. — Я сам этим займусь.
Так, теперь предстать перед новой няней: предстать перед ней с нормальной улыбкой. Ведешь себя так, словно это все, чего только могут ждать няни; словно все нормально.
— Мельба! — вопила Хоуп, когда Гай, с насадкой и пылесосом в руках, спотыкаясь вбежал в комнату. Мармадюк каким-то образом умудрился опрокинуть настенное, в полный рост, зеркало восемнадцатого века, а теперь отважно рвался вперед, чтобы броситься в его осколки. Его удерживала Хоуп. Между ногами ребенка запутался и опасно натянулся шнур от лампы. Гай уставился в Kristallnacht искрящегося стекла.
— Мельба! — возопил Гай.
Через несколько минут Гай помог Мельбе наполнить хрустящий мусоросборник. Он поднялся с колен, отряхнулся — ох, черт! — и обернулся как раз тогда, когда Хоуп говорила:
— …вот такой вот он неуравновешенный. Милый, ну перестань. Перестань, прошу тебя. Это мой муж, мистер Клинч, а как, простите, вы сказали, вас зовут?
— Энола. Энола Гей.
Возлюбленную, конечно, ищешь повсюду, в проезжающих мимо автомобилях, за витринами — даже в самолете у себя над головой, в этом небесном распятии. Всегда хочется, чтобы возлюбленная была там, где бы то ни было. Она — предмет твоих самых настойчивых поисков, и ты ищешь ее, не зная сна, каждую ночь, в собственных грезах… Гай почувствовал и панику, и наслаждение: она была здесь, она была рядом, и какой же нежной выглядела она в своем розовом одеянии. Подчиняясь счастливому наитию, Гай подошел к жене, чтобы поцеловать ее, пожелав доброго утра. Какие бы другие последствия ни имел этот поцелуй, он вполне предсказуемо вызвал нападение со стороны Мармадюка. Отпущенный на мгновение, ребенок немного прошелся по комнате, увидел эту ласку и бросился обратно, чтобы ее прекратить. Благодаря этому Гай был занят, пытаясь прижать Мармадюка к полу, а Хоуп тем временем говорила:
— Думаю, вы согласитесь, что плата чрезвычайно щедрая. Никогда не слышала, чтобы кто-то назначал плату, хоть отдаленно приближающуюся к этой. Носить можете все, что вам заблагорассудится. Большую часть дня вы можете рассчитывать на поддержку со стороны Мельбы, Феникс и кого угодно. Можете пользоваться машиной. Если захотите поработать в любую из суббот, то плата будет двойной, а за воскресенья — тройной. Питаться можете здесь. Можете сюда переехать. Собственно…
Постучавшись, в дверь снова вошла Мельба. За спиной у нее зловеще маячили трое то ли строителей, то ли садовников.
— Простите, я на минутку, — сказала Хоуп.
Что же дальше? Под злобным приглядом Мармадюка Гай и Николь уселись лицом друг к другу на диванах, стоявших у противоположных стен. Между ними было метра три. Гай не мог с ней говорить; он вновь обнаружил, что не в состоянии даже смотреть на нее.
Но Мармадюк чувствовал себя совершенно иначе. Он выскользнул из отцовской хватки, засунул руки в карманы и стал бочком подбираться к Николь по ковру. Его хлебом было не корми, дай только испробовать новую няню — прощупать ее сиськи и все слабые места.
— Ну, здравствуй, — услышал он ее слова. — А ты нахальный ребеночек, так ведь? Гай, мне так неловко. Надеялась, что тебя здесь не будет. Я просто должна была это сделать — должна была все увидеть своими глазами. Ой! Это, доложу я, щипок. Я получила твое сообщение и почувствовала себя так… понимаю. Что ж, посмотрим еще, чья возьмет, юноша. Ведь это игра для двоих. Приходи ко мне сегодня. Обязательно. Игра в Щипки — вот как она называется.
Открылась дверь. Гай поднял взгляд — Хоуп с самым суровым выражением лица призывала его к себе. Он тяжело прошагал через комнату, топая огромными своими башмаками. Хоуп поняла: это было так очевидно. Гай чувствовал, что в природе появилась какая-то новая сила — вроде гравитации, только действующей по диагонали и направленной вовне: она могла бы вскрыть все на свете, и комнату эту, и дом.
— Ну? — сказала Хоуп, стоявшая в холле, уперев руки в бедра.
— Я…
— Мы берем ее, верно? Хватаем. Тут же, немедленно.
Он помедлил.
— А у нее есть какая-нибудь квалификация?
— Я не спрашивала.
— А рекомендации?
— Да кому до этого дело?
— Погоди, — сказал Гай, ощущая в спине жжение чего-то такого, что, предположил он, могло быть драматической иронией. — Не слишком ли она привлекательна?
— Что с того? Ты же слышишь, что там невероятно спокойно.
— Ты же всегда говорила, что от привлекательных никакого толку.
— Кто мы такие, чтобы привередничать?
Гай коротко и негромко рассмеялся.
— Я имею в виду, — сказала Хоуп громким шепотом, — что как раз к безобразным-то он и привык.
Изнутри до них донесся резкий стон, совершенно непохожий на те звуки, что Мармадюк издавал когда-либо прежде. Родители бросились в комнату, ожидая увидеть обычную сцену. Няню, сгорбившуюся в углу — или рассматривающую в зеркале какое-нибудь увечье у себя на лице. Мармадюка, размахивающего прядью волос — или оторванной бретелькой лифчика. Но все оказалось не так. Энола Гей смотрела на них с полнейшим самообладанием, в то время как Мармадюк Клинч, нянча свое запястье, пятился от нее с новым выражением на лице, как будто только что узнал нечто (получил один из жизненных уроков), как будто никогда прежде не сталкивался с подобной яростью, с подобной жестокостью.
Этот дом был настоящим шедевром. Как он искрился, как он звенел! Как много холстов, как много масла в нем было! С какой уверенностью исполнял он благородные темы преемственности и спокойствия, в которые вплеталась вся красота на свете! А присутствие Николь было подобно запалу. Ибо она способна была взорвать все это на воздух.
Конечно, дом этот принадлежал не искусству. Он принадлежал жизни. И требовал затрат. Естественно, в том числе и денежных. Дом не пожирал деньги. Он ими разбрасывался. Деньги разлетались из него, как десятки, скармливаемые вентилятору без решетки. Со всей округи радиусом в несколько миль в дом этот являлись люди, чтобы чистить его и драить, чтобы подлечивать его, чтобы он служил еще дольше, а они работали еще больше. Его скребли, стоя на коленях, его швабрили; дрожащие плоскогубцы электрика воздевались к контактам его проводки; водопроводчик распластывался на спине; искалеченный трубочист соскальзывал в трубу; в деле были рабочие, ремонтники, спотыкающиеся монтеры; проверялись гарантии, измерялся метраж; ну и, разумеется, никак нельзя было обойтись без бесчисленных клевретов Мармадюка. Порой Гаю казалось, что вообще все деньги уходят на ребенка. Пустяковое мальчишеское представление с опрокидыванием шкафов. Игра в бирюльки со строительными лесами. Сплошь — упадок и разрушение.
С другой стороны, дом этот привык к порядку. С каждым днем посудомодоечная машина, водяной фильтр, устройство для очистки моркови, макаронорезка оказывались все ближе и ближе к машинной своей кончине, летели сломя голову к хаосу. С каждым днем горничная возвращалась домой все более усталой, более старой, более немощной. Эту цитадель порядка одолевала энтропия невиданной мощи. Дом, который так нуждался в том, чтобы оставаться единым целым, похоже, проделал уже немалый путь к тому, чтобы обвалиться или разлететься на части… Ощущая голод и внезапное желание сделать что-нибудь серьезное, Гай снова пошел вниз по лестнице, переступив по дороге через укладчика напольных покрытий и перекинувшись парой слов с Мельбой, чьи силы он покупал и иссушал на протяжении немалых лет…
Когда он наливал в кружку молоко и намазывал на хлеб масло, руки у него не дрожали. Существовал и еще один супружеский секрет: из-под груды Мармадюковых книжек он вытащил утреннюю газету, которую раньше спрятал туда от Хоуп, и снова развернул ее на странице публицистики. Там была то ли статья, то ли отрывок, без подписи и каких-либо комментариев. Конечно, сейчас, в дни гроз, в которых разряжались многие мегаватты, и ураганов, сила которых достигала множества мегатонн, и лесных пожаров, охватывающих миллионы акров, нетрудно было забыть о существовании устройств, созданных человеком, которые — кнопка и кончик пальца — могли привести к разрушениям такого же масштаба. Но ведь эти устройства были созданы людьми, это не деяния Бога, но деяния человека… Так, первая волна ядерного взрыва распространится со скоростью света. Мир станет белым, как бледное солнце. Раньше я этого не знал. Не знал, что жар распространится со скоростью света. (Ну да: подобно солнечным лучам.) Все, что находится перед этим окном, обратится в пламя: клетчатые занавески, эта газета, пошитые на заказ штаны Мармадюка. Вторая же волна раскатится со скоростью, гораздо превышающей скорость звука, скорость любого шума, оглушительного грома, грохота расщепления ядер, раскалывающего небеса. Это будет невероятное давление взрыва. Проносясь по улицам со скоростью «Конкорда», оно не будет собственно волною, но будет окружать дома и заставлять их взрываться изнутри. И его дом, таким образом, сам станет бомбой, и вся его лепнина и порядок, вся его сталь и стекло станут шрапнелью, станут дробью для крупной дичи. При таком обороте не будет никакой разницы между этим домом и любым другим. В доме его, дребезжащем пристанище отрицательной энтропии, в единое мгновение воцарится обычный хаос, такой же, как там, где живет Кит, где живет Дин или где живет Шекспир. И тогда дозволено будет все. Гай прикрыл глаза и беспомощно проследил за собою, бегущим на север среди низких языков пламени и порывов ветра, несущего сажу; затем увидел ее комнату, разорванную, распахнутую навстречу недужному небу, и акт любви, совершаемый среди осколков, — тогда лишь и возможный, когда унесется прочь вся ее красота, когда все обезобразится, омрачится и омертвеет.
— Я должен остановиться, — сказал он, внезапно кивнув.
— Простите? — донесся вежливый голос Мельбы.
— А, Мельба, извините, это я так. Ничего.
«Последствия термоядерного взрыва» — так назывался этот отрывок, извлеченный из чего-то, оставшегося безымянным, — ссылались только на «Гласстон & Долан» (1977, 3-е издание), — и размещен он был среди редакционных заметок о гибели лесов и оплате труда сиделок, после заявления о том, что затраты на создание «Конкорда» к концу года полностью окупятся, над астрономической колонкой, в которой сообщалось, что объект Аполлон, вырвавшийся из пояса астероидов, минует Землю на расстоянии четырехсот тысяч километров. Что звучало неплохо. Но именно на этом расстоянии от Земли находилась Луна. Через интерком донеслись слова, произносимые при прощании, и Гай, скомкав газету, сунул ее на самое дно мусорного ведра. Он сглотнул, когда ее силовое поле покидало дом.
А дом по-прежнему оставался на месте.
Гай заглянул в холл. Судя по звукам, которые он там услышал, Мармадюка отправили наверх — с Феникс и Хьордис, вне сомнения. Гай вздрогнул от неожиданности, услышав приветствие Динка Хеклера.
— Приветик, — сказал Динк.
— Привет, Динк. Как ты?
— Отлично.
На седьмой ракетке Южной Африки была, разумеется, теннисная форма. На фоне его ляжек, более всего похожих на рабочие цилиндры шерсточесального станка, шорты в обтяжку выглядели белоснежными. Ступни, упакованные в практически кубовидные кроссовки, расставлены были по-идиотски далеко одна от другой.
— Ты что же, — сказал Гай, — будешь играть в такую погоду?
— Всенепременно, — сказал Динк и уставился через входную дверь, наполовину стеклянную, на яркое октябрьское утро, а затем вновь обернулся к Гаю с еле уловимым выражением обеспокоенности на лице. — В чем дело? Ты видишь что-то такое, чего не вижу я?
— Ну, просто… низкое солнце. Слепит.
В этот момент по лестнице вприпрыжку спустилась Хоуп.
— Чудесно, — сказала она. — Она приступит сегодня. В час.
— Неужто? — вопросил Гай.
Хоуп глянула на Гая, на Динка и снова на Гая.
— Да ты в своем уме? Я, по правде сказать, в полном восторге. По-моему, она изумительна. Мармадюк при ней был совершенно спокоен. Он выглядел просто ошеломленным. Должно быть, она обладает невероятной способностью подчинять. Представь — он сейчас там спит.
— Потрясающе, — сказал Гай.
И Хоуп, подводя черту разговору, сказала:
— Я иду играть с Динком.
Незадолго до полудня, при полузадернутых шторах, Гай, укрытый роскошным покрывалом, окутанный остаточными ароматами от тела безмятежно спавшей здесь Хоуп, лежал, уставившись в потолок, все еще заметно освещаемый неуместным молочным светом, разлитым по спальне. Беда в том, размышлял он, что любовь — во всяком случае, эта любовь (пожалуй что) — так тоталитарна. Как ни глупо искать Ответа на Все в царстве разума, но найти его — еще более бессмысленно. Но если дело касается чувств… в чем состоит великая идея? В любви. Великая Идея состоит в любви. С ее противоречивыми императивами, ее отказами от всего прошлого, ее слежкой за собственными мыслями, ее стуком в дверь в три часа утра. Любовь заставляет тебя заметить слепого старика, заставляет тебя надеяться погибнуть в Камбодже, заставляет радоваться, что твой собственный сын корчится, упрятанный в палату Питера Пэна. Да наступай ты, конец света, — за понюшку табака. Потому что возлюбленная, вот эта возлюбленная, и вправду способна превратить твой дом в бомбу.
Он проснулся около двух. Сознание было ясным. Он думал: со всем покончено. Все прошло. И он напрягся, чтобы услышать в себе первый шепоток воскрешения… Что ж, все совершенно просто. Он обо всем расскажет Хоуп (но не о деньгах. Ты это серьезно?) и примет все условия искупления. Как восхитительна, как прекрасна правда. Вездесущая, она всегда в ожидании. Должно быть, любовь враждует с правдой. Должно быть, так. И она заставляет тебя любить то, что дурно, и ненавидеть то, что хорошо.
Кто-то прошагал мимо его комнаты и стал всходить по лестнице.
И жизнь протянула ему руку.
Через задыхающийся динамик бог знает почему включенного интеркома слышал он разные шумы, голоса, смех. Хоуп и Динк, они наверху, переодеваются. Наигравшись, теперь они переодеваются, переодеваются. Вопль: «Да я же вся в поту!»; комичное сопротивление: «Ну перестань же!»; треск молнии, затем горячая тишина, нарушаемая прерывистым дыханием, наконец, ее, уже серьезный, вскрик: «Хватит!..»
А Гай думал: моя жена меня не любит. Моя жена меня предала. До чего же это чудесно!
Вскоре она, в халате и с распущенными волосами, вошла в спальню. Шея у нее так и пылала.
— Вставай, — сказала она. — Сейчас он спит, но ты будешь дежурить, когда уйдет Феникс. На этот день мы остались без няни. Эта сучка так и не появилась.
Мармадюк не спал всю ночь, а сейчас лежал в соседней комнате, распластанный в прерывистой дремоте. Игрушки были разбросаны вокруг его кроватки, как снаряжение прерванной на время войны. Маленький пленник, со своим жестоким скандинавским лицом, в измятой детской рубашонке, он был весь опутан шерстяными одеялами. Волосы, по-утиному белые, приплюснулись — вся голова у него была в испарине… Даже во сне ребенка не оставляли без наблюдения. Попивая растворимый кофе, Феникс через монитор следила за ним из кухни, и всякий раз, когда ей казалось, что он вот-вот шевельнется, она на мгновение сощуривала свои раскосые глаза.
Прежде чем впасть в забытье, Мармадюк разглядывал и ощупывал синячки-близняшки на тыльной стороне своего веснушчатого кулачка. При этом он испытывал и страх, и восхищение. Боль, которая сопровождала их появление, он успел уже позабыть, но что-то в этом самом появлении всегда будет благословенно жить в его памяти. Он хотел причинить кому-нибудь то же самое, что причинили ему. «Чудно», — прошептал он (как кто-нибудь мог бы сказать «чудно», увидев привлекательную девушку, вышагивающую по улице, или четкий удар на крикетном поле, — в знак того, что приветствует талант, мастерство), прежде чем перевернуться на бок, свернуться калачиком и заснуть в надежде, что ему приснится Игра в Щипки.
Игра в Щипки была хороша. Это она была чудной.
— Ой! Это, доложу я, щипок… Понимаю. Что ж, посмотрим еще, чья возьмет, юноша. Ведь это игра для двоих. Игра в Щипки — вот как она называется.
Мармадюк выжидал.
— Ты хочешь сыграть?
Мармадюк выжидал.
— Ладно, сначала — ты должен ущипнуть меня так сильно, как только захочешь.
Мармадюк ущипнул ее так сильно, как только захотел, — то есть так сильно, как только мог.
— Хорошо. А теперь я ущипну тебя.
Мармадюк наблюдал, остолбенев от интереса. Потом его зрение затуманилось от слез, вызванных болью.
— А теперь опять твоя очередь. Ущипни меня так сильно, как только захочешь.
Мармадюк быстро протянул руку. Но потом он заколебался. Сначала взглянул на нее с неопределенной улыбкой, а потом осторожно, до невозможности нежно ущипнул ее за тыльную сторону ладони.
— Хорошо. А теперь я ущипну тебя.
Пусть ем я сейчас не сказать чтобы много, но мне кажется, что у меня по-прежнему отменный аппетит к любви. Но ничего не выходит.
В общей сложности я провел шесть ночей в Хитроу, где спал безо всяких удобств. Спал-то я очень мало. Но удобств было гораздо меньше. И я отчаялся. Другие там преуспевали куда лучше, чем я, были куда быстрее и сильнее в очередях у стойки, обладали куда большими суммами для взяток и куда большим умением их всучить. По мере того, как проходили дни, казавшиеся неделями, я сменил в этом зале отлета несколько масок. Поначалу я представлялся себе чем-то вроде шута. Затем — персонажем трагедии. А еще позже — просто мерзопакостным хмырьком, ковыляющим от справочного бюро к кафетерию, роняя с себя всякие крошки.
Мне кажется, что у меня по-прежнему отменный аппетит к любви. Но есть я ничего не могу.
Инкарнация рассказывает, что Марк Эспри во время своей побывки в Лондоне в этой квартире почти и не бывал. Глаза ее затуманиваются и смягчаются (как бы с любовным всепрощением), когда она говорит о том, что ее наниматель пользуется большим спросом и постоянно это ощущает. Эти рассказы навевают ей мысль предпринять нечто вроде исследования одной из жизненных загадок: почему одни люди удачливее других — и богаче — и красивее — и проч., и проч.
Я, конечно, гадаю, не прогуливался ли он вниз по тупиковой улочке.
В новых моих снах, как мне кажется, я постоянно вижу то Ким, то Мисси, то Ким, то Мисси. Они пытаются быть милыми. Но в новых моих снах из этого ничего не выходит.
Я по-своему люблю Лиззибу, однако когда я размышляю о ее сексуальном опыте и социальной ориентации, у меня возникает впечатление, что существуют только четыре или пять типов отношений, которые когда-либо могут сложиться между ней и мужчинами.
Он Отказывается От Обязательств. Ей Трудно Предоставить Ему Необходимую Свободу Действий. В Данное Время Он Чересчур Сосредоточен На Своей Карьере. Они Считают, Что Любят Друг Друга, Но При Такой Разнице В Темпераментах Смогут Ли Они Когда-либо Соединиться?
Теперь она стала гораздо назойливее — во всяком случае, в то время, когда не занята едой. Все ограничения исчезли. Она словно бы падает. Она падает с обычным ускорением, которое довольно-таки велико: девять и восемь метров в секунду за секунду. В таком падении хорошо одно: при этом без разницы, сколько ты весишь… Полагаю, я мог бы сказать ей, что попросту старомоден. Когда я изящным движением убираю ее руку со своего колена, мне так и слышится, как я говорю ей: «Наверное, Лиззибу, я просто дитя своего времени». Или другой вариант: ведь несть числа расслабляющим, но не смертельным болезням, на одну из которых я мог бы застенчиво сослаться. Вчера вечером на лестнице она взяла меня за руку и сказала: «Ты что, хочешь потерять время даром?» Это я-то? Время даром? Неужели она не слыхала, что тех, кто теряет время даром, становится все меньше? Хотя, возможно как раз она-то немало времени потеряла даром — во всяком случае, теряла вплоть до недавней поры. Взять Динка Хеклера — выглядит он как беспощадный десятник при разграблении города. Но от меня она подобных вывертов не дождется. Я — дитя своего времени.
В дикие денечки горячей моей молодости никто не хотел рисковать — ну и я, конечно, тоже. Помню, как это обычно проворачивалось… У тебя на неделе свободный вечерок не выкраивается? Полагаю, мы могли бы выбраться вместе в чудное место — в больничку. Это на Седьмой Авеню. Если что, прихватывай с собой персонального доктора. Ну, если так тебе будет спокойнее. А я захвачу своего. Я за тобой подскачу этак в половине девятого. На «неотложке». Ну, солнышко, смотри не опаздывай.
Теперь все происходит не совсем так. Немного поразмыслим. Кочующие вирусы, все эти пшюты, фаты и хваты, становятся, разумеется, все более многочисленными, но, кажется, они поумерили свой пыл. Естественно, заботясь о собственной выгоде. В конце концов, все они всего лишь паразиты, а ведь никакой халявщик-профи или записной ходок в гости не пожелает и вправду разнести все вокруг себя вдребезги (разве только он не до одури пьян). Так что мудрость эволюции возобладала; они, пораскинув мозгами, выбрали стратегию стабильности, имея в виду собственные долгосрочные интересы, и пляшут теперь во всеобщем хороводе. Кроме того, все мы знаем, что нам не предстоит жить вечно. Да, знаем наверняка. Какое-то время мы об этом забывали. Какое-то время возможность попробовать жить вечно казалась нам достойной внимания. Но больше — нет. В тренировочных залах и в клиниках разряда «у Христа за пазухой» жухнет краска на стенах и все покрывается пылью — даже в Калифорнии. Семьдесят лет — высоковатая планка, даже для богатеньких, даже для типов вроде Шеридана Сика. Мы подсознательно согласились с тем, что жизнь подверглась редакторским сокращениям, и сызнова начинаем спать с кем попало. По крайней мере, некоторые из нас. Акт любви происходит во владениях смерти. Но не очень часто. Так же редко, как недолго ковыляют по коридорам обитатели хосписов, несмотря на все современные ухищрения.
Я познакомился с нею одиннадцать лет назад. Мы считали, что мы в безопасности. Более того. Мы считали, что все предрешено. Все и было предрешено.
Теперь она не желает со мной разговаривать. Имя мое в «Хорниг Ультрасон» стало грязным ругательством. Я не слишком хорошо себя чувствую, и у меня совсем нет денег.
Я, оказывается, потакаю пошленьким грезам — а не продаться ли Голливуду?
Сочту, пожалуй, с дюжину самых улетных актрис, которые из кожи будут лезть вон, лишь бы заполучить роль Николь Сикс. Могу припомнить нескольких чтимых в киношном мире верзил, что совладали бы с ролью Гая (из тех, кто играет героев Ивлина Во: кротких, недоумевающих, бессмысленно привлекательных). Что до Кита, то здесь понадобится специалист по тотальному внедрению, энергичный педант, которому, чтобы хоть отчасти подготовиться к этой роли, придется годика этак два или три прожить в шкуре троглодита.
Единственная трудность — это Мармадюк. Типичный Мармадюк. Предельная трудность. И ныне, и присно.
Может, удалось бы обойтись и без актера-малютки: ведь можно использовать маленького робота или даже прибегнуть к компьютерной анимации. С компьютером чего только не сделаешь. Или, раз уж и возраст, и время так сильно вышли сегодня из колеи, взять на эту роль молодого карлика — загримированного под младенца и в подгузнике?..
Все пошло наперекосяк. Старые стараются подражать молодым. Так было всегда, мы все так делаем, и юность всегда была образцом для подражания. Но нынче молодые стараются казаться старыми, и что это означает? Мертвенную бледность — тусклые лохмы — изломанную походку — судорожную жестикуляцию — макияж под какую-нибудь ведьму — костыли — бандажи — ортопедические башмаки…
И вот ведь еще что. Начинаешь охреневать от того, как выглядят твои детки. Сперва охреневаешь от того, как выглядишь ты сам (похож то ли на какие-то руины, то ли на прокламацию протеста), а потом, покончив с этим, начинаешь охреневать от того, как выглядят твои детки. Тупорылые прически — этакие лакированные колосья, типа метелок грецкого ореха. Только цвета разные: анилиново-красный, каштановый, причудливые комбинации пшеничного и брюквенного. В парке я видел малышку, только-только начинающую ходить, с серьгами в проколотых ушках. А у другой была татуировка (раненая певчая птичка). Есть там и детки в париках, очёчках и с игрушечными зубными протезиками. Возят их в креслах-каталках.
Теперь мне ясно, что у Британской империи ныне совсем другие черты, чем были прежде. Но вот что любопытно: а как будут выглядеть детки нынешних деток?
Мы с Лиззибу идем в новый молочный бар на Кенсингтон-парк-роуд. Она угощает. Настаивает на этом. Заведение называется «У Толстушки», что кажется мне предвестием неприятностей, паршивого оборота дел. По пути Лиззибу будет уплетать мороженое, или горячий крендель, или хот-дог длиною в фут. А уже там, уже собственно «У Толстушки», она примется за молочные коктейли и, возможно, пломбиры с банановыми ломтиками или еще какие причудливые десерты. И надо всеми этими блюдами будет обрисовывать перспективы пожизненного своего женского одиночества.
В этот-то наш поход и получилось так, что к носу ее невесть каким образом прилепилась шоколадная капелька. Я все думал, что она в конце концов ее заметит — почувствует или увидит. Ничего подобного. А я все медлил, очень долго медлил — долго для носа, долго для шоколада. Огромное облегчение испытал я в тот момент, когда она извинилась и отправилась в туалет. Тяжело поднялась со стула, и я заметил, что молния на ее юбке разошлась, не выдержав натяжения. Минут через пять, по меньшей мере, она вернулась, и шоколадная капелька пребывала все там же.
— Милая, — сказал я, — у тебя на носу шоколадная капелька.
Она оцепенела.
— И долго она там была? — глухо спросила она, адресуясь к своей пудренице.
— С тех пор, как мы вышли оттуда. С тех пор, как ты съела эклер.
— Почему же ты не сказал мне?
— Не знаю. Извини.
Потому что сказать об этом раньше значило бы допустить мысль о близости. Потому что в моих интересах, чтобы она выглядела нелепо. Потому что я не понимаю, почему она перестала смотреться в зеркало.
Обе они привлекают взоры, эти опекаемые мною особы. Днем — Лиззибу. Ночью — Николь. В обеих есть нечто (чем бы оно ни было), на что мужчины не могут не обратить внимания.
Что же это такое? Одно из многочисленных посланий, исходящих от Лиззибу, каким-то образом связано с детьми. Оно гласит: увеличь меня. Я уже большая, но сделай меня еще больше. Позволь моим ВПП приступить к делу. Дай занятие этим грудям. Я отдам тебе все, если ты тот, кто сделает это. Если ты тот, кто сделает это, я отдам тебе все.
Что примечательно, во внешности Николь нет и намека на детей. Все, что она говорит по этому поводу, ограничивается непроницаемой контрацепцией. Я не собираюсь портить свою фигуру и подниматься посреди ночи. Я не буду привязана ко времени, ограничена в пространстве — не тобой. Для этого потребовалось бы нечто особое, неповторимое, безупречное.
Как для Девы Марии — Мамочки НиктОтца.
То, что я слепну, не имеет особого значения, потому что читать я все равно не могу. Пять минут с «Макбетом» на коленях — и меня охватывает старческий страх перед самоуглубленностью. Множество книжных полок Марка Эспри уставлены книгами, но читать здесь почти нечего. Все это чушь типа «Хороший Плохой Вкус» или «Плохой Хороший Вкус»; «Что Мы Любим Ненавидеть» или «Ненавидим Любить»; «Как Легкомысленно Быть Важным» или наоборот.
Беру кое-что у Николь, да только себя-то не облапошишь. Кое-чего я не вижу, а может, не понимаю. Единственный писатель, который еще доставляет мне неподдельное удовольствие, — это П. Дж. Вудхаус. Но даже его я нахожу несколько тяжеловатым. Слишком многое он из меня вынимает. Скребя в затылке, тихонько присвистывая, кривя губы, сижу я, нахмуренный, над «Закатом в Блэндингзе».
В скором времени мне придется попросить Николь показать мне, как она выглядит обнаженной. Кажется, я этого жду не дождусь. Не представляю, чтобы она отказала мне в столь простой просьбе. Она ведь знает, с какой серьезностью отношусь я к своей работе.