Книга: Лучшая фантастика XXI века (сборник)
Назад: Мэри Рикерт
Дальше: Тони Баллантайн

Хлеб и бомбы

Необычные дети семьи Менменсвитцерзендер не ходили в школу, и мы узнали, что они поселились в старом доме, только потому, что Бобби видел, как они вселяются со своим странным набором кресел-качалок и коз. Мы не могли понять, как можно жить в доме, где выбиты все окна, а двор зарос сорняками. Какое-то время мы ждали, что их дети – две девочки, сказал Бобби, с волосами, как дым, и глазами, как темные маслины, – придут в школу, но они так и не пришли.
Мы учились в четвертом классе; в этом возрасте просыпаешься после долгого сна и попадаешь в мир, навязанный взрослыми, в мир, где есть улицы, которые нам не позволено переходить, и слова, которые не разрешено говорить, и мы начали переходить улицы и произносить слова. Загадочные дети семьи Менменсвитцерзендер были очередным откровением того года, и в эти откровения входили гораздо более волнующие (и иногда тревожные) перемены в наших телах. Все наши родители без исключений так старательно исследовали эту тему, что Лиза Биттен выучилась произносить слово «вагина» раньше, чем сумела назвать свой адрес, а Ральф Линстер принимал своего младшего брата, когда однажды вечером у его матери начались роды и младенец показался до того, как домой вернулся отец. Но только в том году мы начали постигать истинный смысл этих сведений. Мы очнулись для чудес мира и собственного тела, и странное осознание того, что твоя подружка хорошенькая, или от нее воняет, или она ковыряет в носу, или она толстая, или у нее грязные трусы, или она не моргает, когда смотрит на тебя, – все это неожиданно заставляло краснеть.
Когда дикая яблоня зацвела ослепительным розовым цветом и вокруг нее загудели пчелы, когда наша учительница миссис Греймур посмотрела в окно и вздохнула, мы начали обмениваться записками и строить планы школьного пикника, на котором нападем на нее с наполненными водой шариками и забросаем директора школы пирогами. Конечно, ничего подобного не произошло. Разочарована была только Трина Нидлз – она искренне верила, что такое возможно… но она все еще носит банты и все еще незаметно сосет большой палец, как младенец.
Отпущенные на лето, мы побежали домой или поехали домой на великах, крича от радости и свободы, а потом начали думать обо всем, о чем только думали, пока миссис Греймур вздыхала, глядя на цветущую дикую яблоню, которая уже поблекла и выглядела совсем обыкновенной. Мы пинали мяч, гоняли на великах, катались на скейтбордах по шоссе, рвали цветы, дрались, красились, и до ужина все равно оставалась куча времени. Смотрели телевизор, и нам не было скучно, но потом мы повисали вниз головой и смотрели телевизор так или переключали каналы и искали поводы подраться с кем-нибудь в доме. (Но я была одна и участвовать во всем этом не могла.) Тогда-то мы услышали блеяние коз и звон колокольчиков. Мы отдернули изъеденные молью занавески в комнате с телевизором и через окна всмотрелись в мир, залитый солнцем.
Две девочки Менменсвитцерзендеров в ярких, словно цирковых, платьях, с газовыми шарфиками (один пурпурный, другой красный), сверкающими блестками, ехали по улице в деревянном фургоне, запряженном двумя козами с колокольчиками на шее. Так начались неприятности. Пересказы в новостях ни о чем этом не упоминают: ни о яблоневом цвете, ни о нашей невинности, ни о звяканье колокольчиков. Они сосредоточены только на печальных результатах. В них говорится, что мы дикари. Что нас нисколько не интересовало Необычное. Что мы были опасны. Как будто жизнь – это янтарь, и нас разлили по формам и выпустили в виде уродливых фигурок, а мы обтесались и постепенно преобразовались в учительницу, в танцовщицу, в сварщика, в юриста, в нескольких солдат, в двух врачей и одну писательницу (это я).
После таких трагедий в дни, непосредственно следующие за ними, кажется, что все погибло, все фигуры разбросаны, но сдалась только Трина Нидлз – она потом покончила с собой. Мы, все остальные, подверглись различным наказаниям и продолжали жить. Да, у нас темное прошлое, но, как ни странно, и с ним можно жить. Рука, которая держит ручку (или мел, или стетоскоп, или пистолет, или касается кожи любимого), настолько отличается от руки, которая держит спичку, и настолько неспособна на такое, что вопрос даже не в прощении и не в исцелении. Странно оглянуться и поверить, что это была я, что это были мы. Вы уверены, что это были вы? Одиннадцати лет от роду, смотрите на пылинки, которые лениво пляшут в солнечном луче, уничтожающем картинку на экране телевизора, и слышатся колокольчики, и топот коз, и смех, и мы все выбегаем и смотрим на девочек в ярких шарфах, сидящих в тележке, запряженной козами, и у девочек темные глаза и милые лица. Та, что помладше (если судить по размеру), улыбается, а другая, тоже моложе нас, но лет восьми или девяти, плачет, и по ее смуглым щекам катятся большие слезы.
Мы некоторое время стояли и смотрели, а потом Бобби сказал:
– Что это с ней?
Младшая девочка посмотрела на сестру, которая как будто старалась улыбнуться сквозь слезы.
– Она просто все время плачет.
Бобби кивает и смотрит на девочку, которая сквозь слезы умудряется спросить:
– Откуда вы взялись, ребята?
Бобби оглядывает нас с выражением «вы что, шутите?», но все видят, что девочка (ее темные глаза в слезах и ресницы блестят на солнце) ему нравится.
– Сейчас летние каникулы.
Трина, которая все время украдкой сосала большой палец, спрашивает:
– Можно прокатиться?
Девочки говорят: конечно. Трина пробирается через маленькую толпу и садится в тележку. Младшая девочка улыбается ей. Другой как будто все равно, но она плачет еще громче. Трина выглядит так, словно сама вот-вот заплачет, но младшая девочка говорит:
– Не волнуйся. Она всегда такая.
Плачущая девочка дергает вожжи, и козы с тележкой со стуком спускаются по склону. Мы слышим, как тоненько взвизгивает Трина, но знаем, что с ней все в порядке. Когда они возвращаются, мы катаемся по очереди, пока родители не зовут нас домой криками, свистом и хлопаньем дверных решеток. Мы идем домой ужинать, девочки тоже уходят домой, одна из них по-прежнему плачет, другая поет под аккомпанемент колокольчиков.
– Вижу, вы играете с беженцами, – говорит моя мама. – Будьте осторожней с этими девочками. Я не хочу, чтобы ты ходила к их дому.
– Я не ходила к их дому. Мы играли с козами и тележкой.
– Хорошо, но держись оттуда подальше. Какие они?
– Одна все время смеется. Вторая все время плачет.
– Не ешь того, чем они тебя станут угощать.
– Почему?
– Просто не ешь.
– Ты не можешь объяснить почему?
– Я ничего не обязана вам объяснять, барышня. Я твоя мать.
На следующий день и еще на следующий мы девочек не видели. На третий день Бобби, который стал носить в заднем кармане брюк расческу и зачесывать волосы набок, сказал:
– Какого дьявола, давайте просто пойдем туда.
Он стал подниматься на холм, но никто из нас за ним не пошел.
Когда вечером он вернулся, мы обступили его и стали задавать вопросы, как репортеры.
– Ты что-нибудь ел? – спросила я. – Мама велела мне ничего там не есть.
Он повернулся и смерил меня таким взглядом, что я на мгновение забыла, что он просто мальчик моих лет, пусть и расчесывает волосы и строго смотрит на меня голубыми глазами.
– Это предрассудки, – сказал он.
Он повернулся ко мне спиной, сунул руку в карман, вытащил кулак, раскрыл его и показал груду маленьких конфеток в ярких обертках. Трина протянула пухлые пальцы к ладони Бобби и взяла одну ярко-оранжевую конфетку. Тут же возникло множество торопливых рук, и ладонь Бобби опустела.
Родители стали звать детей домой. Мама стояла в дверях, но она была слишком далеко, чтобы увидеть, что мы делаем. По тротуару ветер гнал синие, зеленые, красные, желтые и оранжевые обертки.
Обычно мы с мамой ели отдельно. Когда я бывала у папы, мы ели все вместе перед телевизором, но мама говорила, что это варварство.
– Он пил? – спрашивала мама. Она была убеждена, что папа алкоголик; она думала, я не помню тех лет, когда ему приходилось раньше уходить с работы, потому что я звала его и говорила, что мама еще спит на диване в пижаме, а кофейный столик заставлен пивными банками и бутылками; папа с мрачным выражением лица молча все это выбрасывал.
Мама стоит, прислонясь к косяку, и смотрит на меня.
– Ты сегодня играла с этими девочками?
– Нет. Бобби играл.
– Ну, это похоже на правду: за этим мальчишкой никто не следит. Я помню, как его отец учился со мной в школе. Я тебе рассказывала об этом?
– Угу.
– Он был красивый парень. Бобби тоже красивый, но держись от него подальше. Думаю, ты слишком много с ним играешь.
– Я почти совсем с ним не играю. Он весь день играл с этими девочками.
– Он что-нибудь говорил о них?
– Сказал, что кое у кого предрассудки.
– Он так сказал? От кого только он это услышал? Должно быть, от своего деда. Послушай меня. Теперь никто так не говорит, кроме сущего сброда, и на то есть причины. Из-за этой семьи погибли люди. Ты просто не помнишь. Много-много людей умерло из-за них.
– Ты про Бобби или про девочек?
– О них обо всех. Но особенно о девочках. Он там ничего не ел?
Я посмотрела в окно, притворяясь, что меня что-то заинтересовало во дворе, потом, слегка вздрогнув, словно проснувшись, снова на маму.
– Что? Нет-нет.
Она искоса смотрела на меня. Я делала вид, что ничем не озабочена. Мама красными ногтями постучала по кухонному столу.
– Послушай, – резко сказала она, – идет война.
Я закатила глаза.
– Ты ведь даже не помнишь? Да где тебе помнить, ты только училась ходить. Но когда-то эта страна не знала войн. И люди даже то и дело летали в самолетах.
У меня вилка застыла на полпути ко рту.
– Да это же глупость?
– Ты не понимаешь. Все так делали. Это был обычный способ перебраться с одного места на другое. Твой дедушка часто так делал, и мы с твоим отцом тоже.
– Ты бывала в самолете?
– Даже ты бывала. – Она улыбнулась. – Так что вы не слишком много знаете, мисс. Мир был безопасным, а потом однажды перестал. И все начали эти люди.
Она показала на кухонное окно, прямо на дом Миллеров, но я знала, что она имеет в виду другое.
– Да это просто две девочки.
– Ну, не они, но страна, откуда они приехали. Вот почему я хочу, чтобы ты была осторожна. Невозможно сказать, что они там делают. Пусть маленький Бобби и его дед-радикал говорят, что у нас предрассудки, но больше сегодня так никто не говорит. – Она подошла к столу, пододвинула стул и села рядом со мной. – Я хочу, чтобы ты поняла: невозможно распознать зло. Поэтому просто держись от них подальше. Обещай.
Зло. Трудно понять. Я кивнула.
– Ну, ладно. – Она снова отодвинула стул, встала и взяла с подоконника сигареты. – Постарайся не оставлять крошек. Не время приманивать муравьев.
В кухонное окно я видела, как мать сидит у столика для пикников, окутанная серым облаком дыма; дым спиралями поднимался над ней. Я очистила тарелки, положила их в посудомоечную машину, вытерла стол и вышла, чтобы посидеть на ступеньках крыльца и подумать о мире, которого я никогда не знала. Дом на вершине холма блестел на солнце. Разбитые окна закрыли каким-то пластиком, который поглощал свет.
Той ночью над Оукгроув пролетали. Я проснулась и надела шлем. Мама плакала в своей комнате; она слишком испугалась, чтобы помочь. У меня руки не тряслись, как у нее, и я не лежала в кровати и не плакала. Я надела шлем и слушала, как летят мимо нас. Не мы. Не наш город. Не сегодня. Я уснула в шлеме и утром проснулась со следами от него на щеках.
Теперь, когда лето близко, я считаю недели до той поры, когда расцветет дикая яблоня, когда зацветут лилии, и тюльпаны, и нарциссы, и будут цвести, пока лепестки не опадут от летней жары, и думаю, как это похоже на то время невинности, когда мы просыпались и входили в яркий мир, прежде чем покорились и стали тенями, как сейчас.
– Тебе стоило узнать мир тогда, – говорит отец, когда я навещаю его в доме престарелых.
Мы слышали это так часто, что слова потеряли для нас смысл. Пирожные, деньги, бесконечное разнообразие всего.
– Тогда у нас было шесть разновидностей мюсли, – отец поучительно поднимает палец, – в сахарной глазури, можешь себе представить? А когда они лежали слишком долго, мы их выбрасывали. И самолеты. В небе их было полно. Правда-правда. Люди регулярно так путешествовали, целыми семьями. И неважно, если кто-то уезжал. Достаточно было сесть в самолет, чтобы снова увидеться.
Когда он так говорит, когда все они так говорят, в их словах слышно удивление. Отец качает головой, вздыхает.
– Мы были так счастливы.
Я не могу слушать о тех временах, не думая о весенних цветах, детском смехе, звуках колокольчиков и блеянье коз. И о дыме.
Бобби сидит в тележке, держа вожжи, хорошенькие смуглые девочки – по бокам от него. Все утро со смехом и слезами они ездят по улице, и пестрые шарфы развеваются, как радуга.
Флаги безжизненно свисают с флагштоков возле крылец. По садам летают бабочки. Близняшки Уайтхолл играют у себя во дворе, и над соседними дворами разносится скрип их несмазанных качелей. Миссис Ренкот в свой выходной отводит нескольких детей в парк. Меня не приглашают, наверное, потому, что я терпеть не могу Бекки Ренкот и много раз говорила ей это в школе и таскала за волосы, такие золотистые и яркие, что я не могла удержаться. День рождения Ральфа Паттерсона, и большинство маленьких детей проводит время с ним и его папой в парке развлечений Снежного Человека, где они делают все то, что можно было делать, пока снег был еще безопасным: катаются на санках и лепят снеговиков. Лина Бридстор и Кэрол Минстир ходили в кино со своей няней, чей бойфренд работал в кинотеатре и мог их бесплатно провести, так что они смотрели кино весь день. Город пуст, если не считать малышей-близнецов Уайтхоллов, Трины Нидлз, которая, посасывая большой палец, читает книгу на качелях у себя во дворе, и Бобби, который гоняет взад-вперед по улице с девочками Менменсвитцерзендер и их козами. Я сижу на пороге и срываю коросту с царапины на колене, но Бобби разговаривает только с девочками, притом так тихо, что мне ничего не слышно. Наконец я встаю и преграждаю им путь. Козы с тележкой останавливаются, колокольчики звенят, и Бобби спрашивает:
– В чем дело, Вейерс?
Недавно я обнаружила: у него такие голубые глаза, что я не могу на них смотреть больше тридцати секунд, они меня обжигают. Вместо этого я смотрю на девочек. Они обе улыбаются, даже та, что плачет.
– Что с тобой? – спрашиваю я.
Темные глаза девочки округляются, молочные белки вокруг радужки увеличиваются. Она смотрит на Бобби. Блестки на ее шарфе сверкают на солнце.
– Боже, Вейерс, о чем ты?
– Просто хочу знать, – говорю я, продолжая глядеть на девочку, – почему ты все время плачешь. То есть это болезнь или что-то другое?
– О, ради бога. – Козы поднимают головы, колокольчики звенят. Бобби натягивает вожжи. Козы под топот копыт и скрип колес наступают, но я продолжаю преграждать им путь. – А с тобой-то что?
– Совершенно законный вопрос, – кричу я его тени, стоя против яркого солнца. – Хочу знать, что с ней.
– Не твое дело! – кричит Бобби, и тут начинает говорить младшая девочка.
– Что? – переспрашиваю я.
– Это все война и страдания.
Бобби удерживает коз. Вторая девочка протягивает руку. Она улыбается мне, продолжая плакать.
– И что? С ней что-то случилось?
– Просто она такая. Все время плачет.
– Это глупо.
– Да ради бога, Вейерс!
– Нельзя все время плакать. Так не живут.
Бобби объезжает меня на тележке, запряженной козами. Младшая девочка поворачивается и смотрит на меня, потом, отъехав на некоторое расстояние, начинает мне махать, но я отворачиваюсь, не отвечая.
Большой дом на холме, до того как он опустел, а потом в него заселились Менменсвитцерзендеры, принадлежал Рихтерам.
– О, конечно, они были богаты, – говорит мне отец, когда я объясняю ему, что провожу расследование. – Но знаешь, мы все были богаты. Видела бы ты торты! И каталоги. Мы получали эти каталоги по почте, так можно было купить что угодно; тебе все присылали по почте, даже торты. Как же назывался каталог, которым мы пользовались? «Генри и Дэнни»? Что-то в этом роде. Имена двух парней. Когда я был молод, там были только фрукты, но потом, когда страна разбогатела, можно было заказать бисквитный торт с кремом, или присылали целые башни пакетов с конфетами, орехами, печеньем и шоколадом, и, бог мой, все это прямо почтой.
– Ты рассказывал о Рихтерах.
– С ними, со всей семьей, произошла ужасная вещь.
– Это был снег, верно?
– Твой брат Джейми, вот когда мы его потеряли.
– Не надо говорить об этом.
– Понимаешь, после этого все изменилось. Вот что заставило твою мать так себя вести. Большинство кого-то потеряли, но ты же знаешь этих Рихтеров. Этот большой дом на холме. Когда выпадал снег, они все катались на санках. Тогда мир был другим.
– Не могу себе представить.
– Ну, мы тоже. Никто ни о чем не догадывался. Но поверь, мы старались догадаться. Все пытались угадать, что еще они учинят. Но снег? Я хочу сказать, как можно быть таким бессовестным?
– Сколько?
– О, тысячи! Тысячи.
– Нет, я имею в виду Рихтеров.
– Все шестеро. Сначала дети, потом родители.
– Но ведь необычно, что и взрослые заразились?
– Ну, мы не играли в снегу, как они.
– Значит, тебе удалось что-то почувствовать.
– Что? Нет. Мы тогда были слишком заняты. Очень заняты. Хотел бы я вспомнить. Но не могу. Чем мы были тогда заняты. – Он трет глаза и смотрит в окно. – Это не ваша вина. Хочу, чтобы ты знала: я это понимаю.
– Папа.
– Я имею в виду детей. Просто мир, который мы вам дали, такой злой, что вы не поняли разницы.
– Мы поняли, папа.
– Ты все еще не поняла. О чем ты думаешь, когда думаешь о снеге?
– О смерти.
– Ну вот, в том-то и дело. А до того, как это случилось, снег означал радость. Мир и радость.
– Не могу представить.
– Об этом я и говорю.

 

– Ты хорошо себя чувствуешь?
Мама накладывает спагетти, пододвигает ко мне тарелку, прислоняется к кухонному столу и смотрит, как я ем.
Я пожимаю плечами.
Она прижимает холодную ладонь к моему лбу. Делает шаг назад и хмурится.
– Ты ведь ничего не ела у этих девочек?
Я качаю головой. Она собирается что-то сказать, но я говорю:
– А другие дети ели.
– Что? Когда?
Она наклоняется ко мне так близко, что я вижу резкие линии макияжа на ее коже.
– Бобби. И другие дети. Они ели конфеты.
Она сильно ударяет ладонью по столу. Тарелка с макаронами подпрыгивает, ложка тоже. Проливается немного молока.
– Я же тебе говорила? – кричит мама.
– Бобби сейчас все время играет с ними.
Она смотрит на меня, качает головой и с мрачной решимостью стискивает зубы.
– Когда? Когда они ели эти конфеты?
– Не знаю. Несколько дней назад. Ничего не случилось. Они сказали, что конфеты хорошие.
Мама, как рыба, молча открывает и закрывает рот. Она резко поворачивается, хватает телефон и выходит из кухни. Дверь захлопывается. В окно я вижу, как мама расхаживает по заднему двору, размахивая руками.
Мать созвала городское собрание, и все пришли на него, одетые как в церковь. Не было только – по очевидным причинам – Менменсвитцерзендеров. Большинство привели детей, даже младенцев, которые сосали большой палец или уголки одеяла. Я была там, Бобби со своим дедом тоже; его дедушка сосал пустую трубку и что-то шептал внуку во время обсуждения, которое быстро стало бурным, хотя особых споров не было, накал поддерживало общее напряжение; особенно горячилась моя мама – в розовом платье, с ярко накрашенными губами, даже я начала понимать, что она красива, хотя тогда я была слишком мала, чтобы понять: ее красота неприятна.
– Мы должны помнить, что мы все солдаты на этой войне! – сказала мама под аплодисменты.
Мистер Смит предложил что-то вроде домашнего ареста, но мать заметила: это означает, что кто-то из города должен будет приносить им припасы.
– Все знают, что эти люди умирают с голоду. А кто заплатит за их хлеб? – спросила она. – Почему мы должны за него платить?
Миссис Маттерс сказала что-то о правосудии.
Мистер Хелленсуэй возразил:
– Невиновных больше нет.
Моя мать, стоявшая впереди, оперлась о стол для собраний и сказала:
– Значит, решено.
Миссис Фоли, которая совсем недавно переселилась к нам из совершенно разрушенного Честервилля, встала, ссутулив плечи и нервно озираясь (из-за этого некоторые называли ее женщиной-птицей), и дрожащим голосом, так тихо, что всем пришлось наклониться, чтобы услышать, спросила:
– Кто-нибудь из детей заболел?
Взрослые смотрели друг на друга и на детей. Я видел, что мать разочарована: никто не сообщил ни о каких симптомах. Начали говорить о ярко раскрашенных конфетах, и тут Бобби, не вставая и не подняв руку, громко спросил:
– Вы про это?
Он сунул руки в карманы и вытащил горсть конфет.
Все зашумели. Моя мама ухватилась за край стола. Дедушка Бобби, широко улыбаясь и продолжая держать в зубах пустую трубку, взял с руки Бобби конфету, развернул ее и положил в рот.
Мистеру Гэлвину Райту пришлось пустить в ход молоток, чтобы восстановить тишину. Мама выпрямилась и сказала:
– Вы рискуете жизнью, лишь бы доказать свою правоту.
– Что ж, ты совершенно права, Мейлин, – сказал он, глядя прямо на мою маму и говоря так, словно они были наедине, – но я держу эти конфеты в доме, чтобы расстаться с куревом. Я заказал их через правительственный каталог. Они совершенно безвредны.
– Я никому не говорил, откуда они, – сказал Бобби, посмотрев сначала на мою маму, а потом отыскав в комнате меня, но я сделала вид, что не заметила его взгляд.
Когда мы уходили, мама взяла меня за руку, и ее красные ногти впились мне в запястье.
– Молчи, – сказала она, – не говори ни слова.
Она отправила меня в мою комнату, и я уснула одетой, все еще подбирая фразы для извинения.
На следующее утро, услышав звон колокольчиков, я схватила ломоть хлеба и ждала на пороге, пока они спустятся с холма. И встала у них на пути.
– Чего тебе еще? – спросил Бобби.
Я предложила хлеб, как малыш в церкви протягивает руки к богу. Плачущая девочка заплакала сильней, ее сестра схватила Бобби за руку.
– Что ты делаешь? – закричал Бобби.
– Это подарок.
– Какая ты дура! Убери хлеб! Боже, да уберешь ли ты его?
Я опустила руку, корзина с хлебом висела у меня в руке. Теперь плакали обе девочки.
– Я только хотела быть хорошей, – сказала я, и мой голос дрожал, как у женщины-птицы.
– Боже, ты разве не знаешь? – спросил Бобби. – Они боятся нашей еды, ты что, не знала?
– Почему?
– Из-за бомб, дура! Почему бы тебе хоть раз не подумать своей головой?
– Не понимаю, о чем ты.
Козы звенели колокольчиками, и тележка ездила взад-вперед.
– Бомбы! Ты что, не читала учебник истории? В начале войны мы сбрасывали им бомбы в такой же упаковке, как пакеты с продуктами. Бомбы взрывались, когда к ним притрагивались.
– Мы так делали?
– Ну, наши родители делали. – Он покачал головой и натянул вожжи. Тележка покатила мимо, обе девочки прижимались к Бобби, словно я была опасна.
– Ах, мы были так счастливы, – сказал папа, погружаясь в воспоминания. – Мы были как дети, такие невинные… ничего не знали.
– Чего не знали, папа?
– Что с нас хватит.
– Хватит чего?
– Всего. С нас хватило всего. Это он летит?
Он смотрит на меня водянистыми синими глазами.
– Давай я надену на тебя шлем.
Он отбрасывает шлем, ударившись слабыми пальцами.
– Перестань, папа. Хватит!
Он пытается артритными пальцами расстегнуть ремень, но не может. И плачет в ладони, покрытые пятнами.
Они пролетают.
Сейчас, когда я оглядываюсь назад, чтобы увидеть, какими мы были в то лето, до трагедии, я начинаю понимать, что хотел мне сказать отец. Он говорил не о тортах, и не о почтовых каталогах, и не о воздушных путешествиях. Хотя все это он использовал в рассказе, он имел в виду не это. Когда-то были другие эмоции. У людей были чувства. Они жили в мире, который ушел, был уничтожен так основательно, что мы унаследовали только его отсутствие.
– Иногда, – говорю я мужу, – я гадаю, действительно ли мое счастье – настоящее счастье?
– Конечно, это настоящее счастье, – отвечает он, – чем еще оно может быть?
На нас нападают, вот что мы чувствовали. Менменсвитцерзендеры с их слезами и боязнью хлеба, с их странной одеждой и вонючими козами были детьми, как и мы, а мы не могли забыть о городском собрании, не могли забыть о том, что собирались сделать взрослые. Мы карабкались на деревья, играли в мяч, приходили домой, когда нас звали, допивали молоко, но потеряли чувство, которое у нас раньше было. Правда, мы не понимали, что у нас отобрали, но знали, что нам дали, и знали, кто.
Мы не созывали городское собрание, как взрослые. Наше собрание состоялось в жаркий день в игрушечном домике Трины Нидлз, где мы обмахивались руками и, как взрослые, жаловались на погоду. Мы упоминали домашний арест, но его невозможно было соблюдать. Мы говорили о баллонах с водой. Кто-то упомянул мешочки с собачьим дерьмом, которые можно поджечь. Думаю, именно тогда обсуждение пришло к тому, к чему пришло.
Вы можете спросить, кто запер дверь. Кто сложил груды растопки? Кто чиркнул спичкой? Мы все. И сейчас, двадцать пять лет спустя, когда я потеряла способность чувствовать свое счастье и вообще чувствовать, что счастье существует, это мое единственное утешение. Мы все.
Может быть, больше не стоило ждать городских собраний. Может, этот план был таким же, какие мы составляли раньше. Но городское собрание созвали. Взрослые собрались, чтобы обсудить, как не поддаваться злу, а также возможность расширить Главную улицу. Никто не заметил, как ускользнули мы, дети.
Нам пришлось оставить младенцев, сосавших большие пальцы и уголки одеял и не участвовавших в нашем плане мщения. Мы были детьми. Нам не все удалось продумать.
Когда явилась полиция, мы не «плясали варварские танцы» и не бились в корчах, как об этом сообщали. Я по-прежнему вижу Бобби с прилипшими ко лбу влажными волосами, с ярко-красными щеками, как он пляшет под белыми хлопьями, падавшими с неба, которому мы никогда не доверяли; вижу Трину, широко расставившую руки и непрерывно кружащуюся, и девочек Менменсвитцерзендеров с их козами и тележкой, на которую нагружены кресла-качалки; они уезжают от нас, и колокольчики звучат, как старая песня. И снова мир прекрасен и безопасен. Только от ратуши, как призраки, поднимаются белые хлопья, и пламя рвется в небо, словно голодное чудовище, которое никак не может насытиться.
Назад: Мэри Рикерт
Дальше: Тони Баллантайн