Книга: Лавка чудес
Назад: О людях известных, утонченных и, как правило, хорошо осведомленных – об интеллектуалах высшего разбора
Дальше: О том, как неуемный карьерист Фаусто Пена получил чек (на небольшую сумму), урок и предложение

О карнавалах, уличных драках и прочих чудесах, о неграх, мулатах и шведке (оказавшейся на самом деле финкой)

1

 

Толпа в полном восторге валила по улице, аплодируя, горланя, толкаясь и приплясывая. Карнавал! Каких только костюмов тут не было: «домино», индейцы, африканцы, шуты, барабанщики, пейзане и пираты, оборванцы-нищие, звери, птицы!… Когда процессия вышла к Политеаме, грянули рукоплескания, раздался единый приветственный вопль: ура! ура! ура-а-а!
Но к восторгу примешивалось удивление: разве доктор Франсиско Антонио де Кастро Лоурейро, временно исполняющий обязанности начальника полиции, не запретил, «стремясь уберечь мораль, добронравие, семью и общественный порядок, желая положить конец дебошам и преступлениям», разве не запретил он еще в 1904 году устройство афоше, под каким бы предлогом и где бы их ни проводили? Запретил. Так кто же осмелился?
Осмелились «Дети Баии», и никогда еще не выходила на улицы такая огромная процессия, никто еще не видал такого множества людей, такого великолепия красок, костюмов, такого удивительного порядка, такого неистового батуке и такого величественного Зумби .
«Дети Баии» осмелились не просто устроить афоше, но и вывести на улицы «Республику Палмарес» и героических ее защитников. И сам Зумби, король и военачальник, величайший из воинов, разгромивший три армии, угрожавший империи и императору, изображен был в момент битвы: триумфатором стоял он на огненной горе свободы.
В руке он сжимает копье, а сам совсем голый – только леопардова шкура на бедрах. В такт боевому кличу пляшут негры: они сбежали с плантаций, где с ними обращались как со скотом, сбежали от плетей управляющих, надсмотрщиков и хозяев: отныне они не рабы, они – люди и воины. На левом фланге полуобнаженные негры, а на правом – наемники Домингоса Жоржи Вельо, защитника рабства, не признававшего на войне ни жалости, ни сострадания, ни закона, ни обещаний. «Живыми, живыми взять их, взять и обратить в рабов!» – кричит он баиянцам сейчас на карнавале. У него длинная борода, на нем куртка, перевязь и шляпа бандейранта, а в руке – плеть-треххвостка.
Народ неистово приветствовал это неподчинение, этот отважный вызов властям: скажите, доктор Франсиско Антонио де Кастро Лоурейро, скажи, начальник полиции, – кожа-то у тебя белая, зато душа черная, – что за карнавал без афоше – забавы бедняков, театра бедняков, бала бедняков? Неужто мало тебе нищеты, голода, безработицы, болезней, оспы, проклятой перемежающейся лихорадки, дизентерии, уносящей грудных детей, что ты, доктор Франсиско Антонио Бей Негров, решил отнять у народа еще и это?! Освистать начальника полиции, ошикать его, осмеять! Слава бесстрашным участникам афоше, ура! Ура! Ура-а-а!
И весь карнавал стал приветствовать «Детей Баии» и аплодировать воинам «Республики Палмарес». Такой успех не выпадал даже на долю афоше «Африканское посольство», которое в 1895 году показало волшебный двор Ошала, а через три года вывело на улицы последнего короля Дагомеи со всей свитой – Его Чернейшее Величество Аго Ли Агбо. Так не хлопали и «Африканским весельчакам» во главе с вождем Лобосси и всему его ангольскому церемониалу. Так не радовались и афоше «Дети деревни», хотя ослепительная эта новинка вызвала в 1898 году немало рукоплесканий и славословий. Короче говоря, успех «Детей Баии» в год запрещения афоше ни с чем сравнить невозможно.
Тут на процессию бросилась полиция, пешая и конная. Народ вступился за «Детей Баии» – долой негодяя Шико, долой произволы и запреты. Началась битва, всадники обнажили сабли, стали рубить по головам, топтать конями, и участники афоше растворились в толпе… Крики, стоны, "ура!" и "долой!", избитые люди, сумятица, свалка, кто-то споткнулся, кто-то упал, вот сыщики схватили кого-то из воинов, но народ, понимающий толк и в празднестве, и в драке, отбил его…
Так в первый и в последний раз «Дети Баии» провезли по улицам Баии короля Зумби и непобедимых бойцов «Республики Палмарес».
– Задержите вот того мулата! Он всему голова! – крикнул шпик.
Но мулат-всему-голова – Педро Аршанжо – юркнул в переулок и помчался по спуску вниз, а за ним еще двое. Один из них, наверное, был при Зумби секретарем, потому что кроме набедренной повязки имел при себе перо, лист пергамента и чернильницу у пояса. Кто же этот писец, как не Лидио Корро? А во втором беглеце по белой коже и по куртке легко было узнать Домингоса Жоржи Вельо, хоть он и потерял в пылу потасовки шапку бандейранта и бороду: в миру звался он Пако Муньос, был галисийцем и содержал кабачок «Цветок Кармо».
Все трое неслись во все лопатки – прямо как чемпионы по бегу, но вдруг Педро Аршанжо, простой воин «Республики Палмарес» и главный заводила, остановился и стал хохотать – громко, добродушно и весело: нарушили-таки несправедливый приказ, состоялся наш праздник!… Долой деспотизм, да здравствует народ! – гремел его чистый, неумолчный, радостный смех, – и пошли все начальники… ура, ура, ура-а-а!!!

 

2

 

Афоше «Дети. Баии» было его последней карнавальной потехой: в 1918 году, через пятнадцать лет после запрещения, афоше были разрешены, но у Аршанжо пропал к ним интерес, да и времени недоставало. Впрочем, по просьбе матушки Аниньи он еще принял участие в подготовке афоше «Африканские весельчаки», когда их славное знамя снова взметнулось над карнавальным шествием в руках Бибиано Купимы, старшего жреца на кандомбле Огуна.
Афоше означает «волшба», потому Педро Аршанжо и явился к главной жрице, грозной Маже Бассан, испросить у нее благословения и совета. Он рассказал ей, что Лидио Корро, Жозе Аусса, Мануэл де Прашедес, Будиан, Сабина и он сам со всеми прочими неугомонными жителями Тороро затеяли вывести на карнавал группу «Африканское посольство», чтобы показать всем тот мир, откуда пришли в Бразилию негры и мулаты.
Матушка Маже Бассан бросила ракушки, чтобы узнать, кто из богов-ориша и демонов-эшу окажет им покровительство. Оказалось, Иеманжа, Царица Морей, и эшу Аксан. Потом она принесла оправленный в серебро бараний рог. В нем ось и фундамент мира. Без него, молвила она, никакое шествие на улицу выходить не должно.
– Вот оно, афоше, – повторила она и отдала талисман Аршанжо.
«Африканское посольство», первое афоше, которое решилось бросить вызов другим группам, лишив рукоплесканий и успеха могущественный «Красный Крест», монументальный «Конгресс Вулкана», «Слуг Эвтерпы» и прочих, впервые вышло на карнавал в 1895 году.
«Послом», церемониймейстером и несравненным хореографом выступил Лидио Корро. По его знаку Валделойр, паренек из Тороро, потряс амулетом и запел:
Афоше лони
Э лони
Афоше э лони э.

Все хором подхватили, двинулись дальше, танцуя:
И лони о имале ше.

«Сегодня у нас волшба, сегодня волшба», – пели они. «Двор Ошала» – тема, выбранная для процессии, – имел такой успех, что уже на следующий год афоше «Африканские весельчаки», созданное анголезцами в Санто-Антонио-Ален-до-Кармо, присоединилось к нему. Еще через год целых пять групп запели песни негров и мулатов, песни, которые до тех пор звучали только на макумбах. Самба вышла на улицы Баии.
Как же было не запретить афоше, если песни негров, и их круговая самба, и пляски, и батуке, и все магические церемонии пришлись народу по вкусу?!
Газеты выступили против, потому что «праздник карнавала, праздник нашей цивилизации, все более приобретает африканские черты». В первые годы нового века яростная газетная кампания неукоснительно разгоралась всякий раз, когда «африканские группы» брали верх над античной Грецией или Людовиком XIV, над Екатериной Медичи – словом, над всем, что приводило в умиление людей состоятельных и образованных. «Власти обязаны запретить все эти кандомбле и батуке, которые в дни карнавала заполняют улицы, производя оглушительный и безобразный шум, превращая город в Кинтас-дас-Беатас или в Энженьо-Вельо, где полуголая толпа отплясывает омерзительную самбу. Афоше несовместимы с тем уровнем цивилизации, которого мы достигли!» – кричал «Жорнал де Нотисиас», влиятельный орган консервативных кругов.
Но афоше по-прежнему заполняли улицы и площади, будоража народ, который в бешеных ритмах самбы забывал об аллегорических колесницах, о костюмах времен того же Людовика. Миновало время, когда шествия, организованные аристократическими клубами, приковывали к себе все внимание зрителей и сопровождались бурей восторга. Автор редакционной статьи требовал радикальных мер: «Во что превратится карнавал 1902 года, если полиция не помешает улицам нашего города стать террейро, на которых господствуют африканские фетиши, где устраиваются процессии жрецов-оганов, где гремят ганзы и кандейро?» Но афоше пользовались все большим успехом, все богаче и красочней становились костюмы участников, все громче раздавались звуки самбы и батуке перед театром «Политеама», в Кампо-Гранде, на улице Байшо, на Театральной площади. Афоше праздновали победу: их приветствовали, их награждали рукоплесканиями и даже премиями. Афоше и самба распространялись по Баии как эпидемия. Тогда были приняты крутые меры.
В 1903 году, когда тринадцать афоше негров и мулатов прошли по улицам великолепной процессией («Огласив воздух пронзительными звуками наших инструментов, мы победим соперников и докажем клеветникам, что культура Черного континента – не выдумка» – так начинался один из их манифестов) и карнавал кончился, журналисты посыпали голову пеплом и покраснели от стыда: «Если кто-нибудь станет судить о Баии по карнавалу, он, несомненно, сочтет наш город африканским. К нашему стыду, надо сказать, что именно сейчас у нас гостит делегация австрийских ученых, и, разумеется, они не преминут расписать все это в газетах цивилизованной Европы – они только того и ждут». Так куда же смотрит полиция? Что она предприняла «для того, чтобы доказать: Баия – цивилизованный город»? Все эти африканские безобразия продолжают выставляться напоказ, атабаке гремят, колонны цветных всех оттенков – от величественных креолок до изящных мулаток – отплясывают неистовую, бешеную самбу. Долго ли еще будет твориться это надругательство, эта волшба, это шаманство? Что станет с нашей латинской культурой? Да, мы наследники латинской культуры, и пусть все помнят об этом, а для забывчивых есть полицейская дубинка и плеть.
И в конце концов полиция вступилась за цивилизацию, мораль и семейные устои, за порядок и добропорядочность, защитила оказавшееся под угрозой общество и богатые процессии избранных вместе с их аллегорическими колесницами. Были запрещены афоше, самбы, батуке и «выступления групп с африканскими обычаями». Лучше поздно, чем никогда! Приезжайте, австрийские ученые, приезжайте, немцы, бельгийцы, французы или белокурые жители Альбиона! Приезжайте, теперь можно!
А приехала Кирси, шведка, – впрочем, тут же следует оговориться: не шведка она, как все думали и говорили, не шведка, а финка, пшеничноволосая, удивленная финка. В первый день великого поста, промокшая до нитки и изумленная до крайности, появилась она в воротах Золотого Рынка, и губы ее дрожали от страха. А глаза у нее были бездонной голубизны…
Педро Аршанжо поднялся из-за стола, на котором стояли кускус и бататы, улыбнулся широко, как он умел, и твердыми шагами двинулся прямо к гостье, словно ему поручено было принять ее, и протянул ей руку:
– Выпейте кофе.
Так и осталось неизвестным, поняла ли она, что ее приглашали к завтраку, или нет, но если и не поняла, то приглашение приняла и, присев к столу матушки Теренсии, жадно набросилась на кускус, бататы, сладкую маниоку и пирожки из той же маниоки, только размоченной в воде.
В лавке Миро вспыльчивая Ивона страдала от ревности, бормотала «ах ты, дешевка занюханная», матушка Теренсия потупила печальные свои глаза – кто знает, может быть, они стали в тот миг еще печальней, – а гостья, насытившись, произнесла что-то на своем языке и улыбнулась всем. Негритенок Дамиан, который стоял, помалкивал, не выдержал и засмеялся в ответ:
– Ох, до чего же белая! Как будто белилами намазана!
– Она шведка, – объяснил Мануэл де Прашедес, заглянувший к матушке Теренсии выпить кофе и еще чего-нибудь. – Она со шведского парохода, который грузит сейчас дерево и сахар. Мы с ней приплыли на одном лихтере. – Мануэл де Прашедес работал в порту грузчиком. – Это часто бывает: полоумная богатая дамочка, захотела мир посмотреть, вот и пустилась в плавание на сухогрузе…
Но Кирси не выглядела ни богатой, ни полоумной, по крайней мере здесь, в палатке Теренсии: платье ее еще не успело высохнуть, мокрые волосы прилипли ко лбу… Какая там дамочка: девочка, а не дамочка, невинное, хрупкое, нежное дитя…
– Швед снимается с якоря в три, а ей надо быть на борту раньше – она знает: капитан предупредил ее перед тем, как она сошла на берег.
– Кирси, – сказала она, приставив пальчик к груди, и повторила по слогам: – Кир-си.
– Ее зовут Кирси, – сообразил Аршанжо и произнес: – Кирси.
Шведка радостно захлопала в ладоши, подтверждая, потом прикоснулась к плечу Аршанжо и что-то спросила по-своему.
– Ну-ка, мудрец, отгадай загадку, – поддразнил Аршанжо Мануэл.
– Тут, милый, и отгадывать нечего. – И он повернулся к девушке – он понял, о чем она его спрашивала, ткнул себя в грудь и повторил: – Педро, Педро, Педро Аршанжо Ожуоба.
– Ожу… Ожу… – произнесла она.
То был первый день великого поста. Накануне, во вторник, полиция рассеяла, разогнала, растоптала афоше «Дети Баии», афоше, которое у здания театра «Политеама» хотело отстоять право народа на самбу и на свободу. Одного полицейского Дамиан ухитрился сшибить с лошади и в качестве трофея принес домой его фуражку, но, боясь кары, не показал ее даже Теренсии. Он побежал достать припрятанное сокровище, а когда вернулся со своей добычей, ни Аршанжо, ни шведки уже не было.
Зато Мануэлу, двухметровому широкогрудому гиганту, который еще накануне был Зумби, королем «Республики Палмарес», фуражка доставила много удовольствия. Вчера вечером он стоял с копьем на афоше и дрался с полицейскими; на рассвете переносил грузы с лихтера в трюм шведского парохода, который ночью стал в бухте на якорь, – Мануэл не успел поговорить и обсудить события с Аршанжо, Корро, Валделойром и Аусса: ведь это он начал свалку, он избил нескольких полицейских, а сколько именно, и не помнил, а потом ждал пароход и хохотал от души. Могучей рукой он приласкал Дамиана:
– Лихой парнишка растет!
– Я вот из него эту лихость выбью, – тихо и серьезно пригрозила Теренсия, устремив куда-то неподвижный взгляд.
– Ну, полно, матушка Теренсия! Как же вчера было не подраться?! Ведь мы были правы, а не они! Разве не так?
– Он еще несмышленыш, нечего ему соваться в эти дела.
Несмышленыш? Самый юный из воинов Зумби, лихой боец – вот полицейская фуражка в подтверждение – несмышленыш?! Мануэл захохотал так громко, что весь рынок затрясся.
А под дождем шли к Табуану, взявшись за руки, шведка и Аршанжо, шли, не произнося ни слова, только смеялись.
Какая-то странная тишина воцарилась в палатке. С чего бы это? Мануэл решил продолжить беседу:
– А вы, матушка Теренсия, не были вчера на карнавале?
– Зачем я там? Не люблю я праздники и карнавалы, сеу Мануэл…
– Как зачем? Посмотрели бы на нас, на наше афоше: я был король Зумби, а сынок ваш представлял моего воина! Местре Педро обрадовался бы, если б вы пришли.
– Никому я не нужна, а уж куму моему – меньше всех… У него и так есть кому радоваться, а меня он даже не замечает… Теперь еще вот появилась эта белобрысая с парохода… Лучше уж мне, сеу Мануэл, тихо сидеть в уголку, да и забот у меня много…
Ветер принес издалека обрывки смеха: взявшись за руки, шли песчаным берегом Аршанжо и шведка.

 

3

 

Они понимали друг друга без слов: они объяснялись жестами и смехом, они зашли в золотую церковь святого Франциска, и в серую церковь на Ларго-да-Се, и в синюю церковь Розарио-дос-Претос. Траурные привидения, старые святоши, согнутые под бременем языческих грехов карнавала, просили снисхождения и каялись. Кто заслужит милосердие господа нашего? Шведка, переходя из церкви в церковь, удивлялась все больше и больше, раскрывала глаза все шире и шире – и крепко держала Аршанжо за руку.
Они ходили по улицам и переулкам; Аршанжо показал ей на закрытые двери «Лавки чудес». Накануне Лидио Корро по случаю праздника выпил не менее бочонка, стало быть, проснуться собирался не ранее вечера. Кирси жестами – много было смеха – спросила Педро, где он живет. Да вот же, совсем неподалеку: окошко его мансарды смотрит на море, а по ночам в него заглядывают луна и звезды. Пять лет назад снял он этот чердачок у испанца Сервино, и еще тридцать суждено ему было прожить там.
По темной крутой лестнице сновали мыши, и, когда одна из них, совсем обнаглев, прыгнула на Кирси, шведка так испугалась или так обрадовалась предлогу, что мигом очутилась в объятиях Аршанжо, и он поцеловал ее в солоноватые, пахнущие морем губы, а потом взял, как ребенка, на руки и понес по лестнице наверх.
В мансарде пахло листьями питанги, и бочонок выдержанной кашасы стоял в углу, распространяя аромат старой древесины. А в другом углу Аршанжо устроил что-то вроде алтаря, да только не алтарь это был: вместо изображений святых стояли на нем атрибуты и орудия «посвященных» Эшу, и за Эшу выпивался первый стаканчик кашасы.
Одни говорили, что Аршанжо – сын Огуна, а другие – что сын Шанго, что при дворе Шанго занимал он высокий пост и носил громкий титул… Но когда начиналась волшба, первым, раньше всех, отзывался бродяга Эшу, повелитель всякого движения, а уж потом отвечал своему Ожуобе Шанго, а за ним – Огун, и оказывалась неподалеку царица вод Иеманжа. Первым же всегда был хохочущий Эшу, страшилище Эшу, гуляка Эшу. Конечно, Аршанжо был у демона под покровительством.
Кирси остановилась у алтаря, а потом показала в окошко на шведский корабль. Струя дыма подымалась из его трубы. «Это мой пароход», – сказала она на своем языке, но Аршанжо понял и взглянул на часы: был полдень, и колокола подтвердили это. И под звон колоколов, без стеснения, но и без вызова, разделась она, разделась естественно и просто, улыбнулась и что-то сказала по-фински – может быть, то была молитва, а может быть, просто присловье, кто знает?… Под звон колоколов простерлись они на кровати; день стал клониться к закату, но они не заметили этого.
И вот смолкли колокола, но требовательно загудел пароходный гудок, извещая о скором выходе в море, призывая на борт загулявших в портовых притонах матросов. Клубы дыма повалили из трубы. Взвыла сирена – это на корабле хватились пассажирки. А на чердаке двое стали единым существом, и единый сон сковал обоих. Аршанжо научил ее бразильским песням и сам, убаюканный странными, мелодичными звуками чужой речи, неведомой лаской северных стран, заснул, и заснула рядом с ним Кирси.
Они проснулись одновременно: тревожный, требовательный зов пароходной сирены разбудил их. На часах было половина четвертого. Аршанжо, бледный от вожделения, изломанный тоской – как быстро, как мало! – и все уже кончилось! – вскочил на ноги, натянул штаны. Море, корабль, капитан требовали Кирси назад. А она засмеялась.
И потом, поднявшись с кровати, белая, обнаженная, подошла к окну, помахала кораблю на прощание. Рука ее легла на грудь Аршанжо, прикоснулась к его бархатистой мулатской коже, скользнула на поясницу – зачем одеваться? как глупо… Она говорила что-то еще, говорила на своем непонятном языке, но Аршанжо понял, что слова ее были словами любви.
– Гринга, – так отвечал он ей, – если дитя, которого мы зачали сегодня, будет мальчиком, то мальчик этот станет самым умным, самым сильным человеком на свете, королем Скандинавии или президентом Бразилии. А если будет девочка… Ах, если родится девочка, то никто и никогда не сравнится с нею по красоте и стати. Иди ко мне.
Долго еще выл пароходный гудок, зовя пропавшую пассажирку… Дали знать в полицию. В конце концов капитан приказал сниматься с якоря: больше ждать нельзя. Прав оказался судовладелец, когда сказал ему, увидев на палубе путешественницу: «Вы наплачетесь с этой сумасшедшей! Капитан, когда в первом же порту она исчезнет, прошу вас не задерживаться!» В гавани Баии сбылось предсказание хозяина.
Скорей, скорей, гринга, скорей, а теперь не торопись… Слились воедино, перемешались слова Аршанжо и Кирси, и слова их были словами любви.

 

4

 

Сумерки гасят солнечный свет: почти пустая Ладейра-до-Табуан еще не успела опомниться от вчерашнего карнавала. Местре Лидио Корро, склонившись над листом бумаги, рисует карандашом, пишет красками, создает «чудо». Он начал еще до праздника, а кончить надо сегодня, и на лице его, несмотря на усталость и лень, появляется улыбка.
Чудо было великое, достойное обета и благодарности, – вот ради благодарности этой Лидио Корро, живописец и гравер, не жалел красок, не щадил себя. Он, правда, мало думал о благодати, о чуде, о небесной милости: он был доволен и улыбался, потому что ему нравилась сама работа – светлая, многоцветная, со множеством искусно расположенных фигур. На картине бежали лошади, стоял спаситель, рос дремучий лес. Больше всех, однако, нравился ему ягуар.
Кисточка притрагивалась то к одному краю бумаги, то к другому, и зеленел лес, чернело ночное небо, и люди чётче выделялись на его фоне. Сцена, изображенная Лидио, полна была пафоса, и мастер уже оканчивал свою работу. Может быть, стоит пририсовать пару молний, разрывающих ночную тьму, – молнии добавят драматизма?…
Когда Лидио Корро, сорокалетний невысокий крепыш мулат, человек живой и озорной, сел за работу, работа у него сначала валилась из рук. Накануне он крепко перебрал: они с Будианом потеряли счет выпитому на батуке в доме Сабины. С какой-то минуты Лидио уже не помнил, как завершился праздник, как он добрался до «Лавки» и кто ему в этом помог, – он очнулся в два часа дня и увидел, что лежит, не сняв одежды, не скинув ботинок, на своем топчане, на том самом, где спал – один или с очередной подружкой – в глубине мастерской. Мастерская была ему домом: там и кухонька, и вымыться можно в свое удовольствие, а за мастерской, на клочке земли, Роза высаживала и выращивала цветы… Если бы Роза решилась, какой сад вырос бы от прикосновения ее рук!… Лидио сварил себе крепкого кофе. Никто не видел на вчерашнем карнавале Розу де Ошала…
Больше всего хотелось художнику снова улечься и заснуть и проспать до вечера, а потом уж отпереть двери, принять друзей и поговорить. А поговорить есть о чем: вчерашние события наверняка обросли невероятными подробностями, слухами и толками. Вчера у Сабины кто-то рассказывал потрясающую новость: начальник полиции, доктор Франсиско Антонио де Кастро Лоурейро, прослышав, что негры и мулаты осмелились нарушить его приказ и вывести свое афоше на улицы, внезапно заболел.
Доктор Франсиско Антонио, выходец из знатного и прославленного рода, был человек властный, злой и упрямый: приказы его следовало выполнять беспрекословно, точно и в срок. Он не мог и представить себе, что его ослушаются, что пренебрегут изданным при его посредстве эдиктом, что участники афоше объединятся и продефилируют по улице, да еще не просто так, а устроят оскорбительную для его достоинства свалку. Эта беспримерная дерзость, эта неожиданная выходка, разумеется, требовала тщательной подготовки, строгой секретности, времени, денег – словом, организации. Доктор не мог поверить, что на такую неслыханную наглость решилась шайка цветного сброда, здесь следует искать козни негодяев монархистов или заговор мерзавцев оппозиционеров – видна их рука… Но если это и вправду сделано метисами и черномазыми, то доктору остается только умереть или – что хуже смерти – подать в отставку.
Перед доктором Франсиско Антонио, который был известен отвагой и жестокостью, самые матерые бандиты моментально теряли свой гонор, самые закоренелые преступники готовы были со страху намочить штаны. И вот героический начальник полиции, настоящая «гроза негров», выставлен на посмешище всему городу, опозорен публично, освистан, ошикан, оскорблен – и кем же, кем? Бродягами и уличными мальчишками. Доктор Франсиско Антонио, задыхаясь от ненависти, унижения и уязвленной гордости, ежеминутно ожидая отставки, слег в постель, звал врачей и принимал лекарства.
Рисуя заказанную картину, которая получалась на диво хороша, Лидио Корро дал волю воображению: может быть, в эту самую минуту семейство исполняющего обязанности начальника полиции молит спасителя Бонфимского, чтобы он сохранил доктору жизнь и не допустил его увольнения, и, может быть, еще придется художнику, секретарю короля Зумби, церемониймейстеру афоше, распорядителю танцев, еще придется рисовать лежащего в постели, позеленевшего от бессильной ярости Франсиско Антонио, а душа полицейского будет ныть от самбы и песен на языке наго, а в душе-то у доктора, кроме тщеславия, высокомерия и презрения к простому народу, ничего и нет… Никогда еще не удавалось им лучшей проделки, никогда еще этот самый пресловутый народ не отвечал на законы и запреты власть имущих с таким мужеством и благородством. Когда Аршанжо прочел в газете о запрещении афоше, самбы и батуке и предложил эту забаву, даже он, Корро, сказал тогда: «Это невозможно». Но разве в силах кто-нибудь переспорить златоуста Аршанжо, который в один миг приведет целую кучу – не кучу, а гору – доводов и доказательств?! Но и Лидио должен отвечать за все случившееся: он, Будиан, Валделойр и Аусса, не говоря уж о Педро Аршанжо, заварившем всю кашу, были в этом деле главными заводилами.
Нехотя, лениво взялся он нынче за кисти-краски: как можно участнику карнавала работать в первый день великого поста, в день отдыха?! Но откладывать было нельзя: заказ следовало сдать в четверг, не позднее девяти утра, потому что на одиннадцать часов клиент – некий Ассиз, богатый провинциал, владелец табачных и сахарных плантаций, – уже позвал падре, который отслужит мессу, прочтет проповедь. Плантатор дал настоящий обет, без обмана: он обошелся ему в кругленькую сумму – целый урожай табака уйдет на него: одних только свечей в метр длиной заказал два десятка… А фейерверк, сеу Корро? А гостиница, в которой уже неделю проживает моя семейка, знаете, сколько у меня домочадцев? И вас приглашаю, после мессы отпразднуем, если будет на то господне соизволение…
– Дорогой вы мой, я никак не успею к четвергу. Карнавал в самом разгаре, а уж во время карнавала на меня нечего и рассчитывать, да еще в этом году! Если вы так торопитесь, закажите «чудо» кому-нибудь другому…
Но плантатор и слышать не хотел о другом, подавай ему только Лидио Корро – и все тут: имя художника гремело от сертанов до юга: из Ильеуса и Кашоэйры, из Белмонте и Фейры-Санта-Аны, из Ленсоиса и даже из Аракажу и Масейо приезжали к нему заказчики. Ассиз уперся: «Сеу Корро, только вы! Мне говорили, что лучше вас никто не сделает, а я, друг мой, хочу, чтобы все было по первому разряду! Ведь такое чудо, сеу Корро, не безделица какая-нибудь! Это был не ягуар, а просто чудовище! А глаза! Глаза так огнем и полыхали!» Но, если верить сертанцу, спаситель в тот раз превзошел самого себя…
Под печальным, беду предвещающим небом, вынырнув из густого зеленого леса, стоит, готовясь к прыжку, голодный хищник, дикий черно-желтый зверь – он царит над небом и землей, он главенствует и в картине местре Корро: рядом с огромным его телом пигмеями кажутся люди и садовыми кустами – деревья. Сверкают, как вспышки выстрелов, его глаза, полыхают огнем – и вся картина освещена только ими, потому что художник, поразмыслив, от молний решил отказаться – ни к чему они, и без них страшно: завораживающие звериные глаза пронзали тьму и приковывали к месту путников.
Четверо взрослых и трое детей спали на лесной прогалине, когда рев исполинской кошки разбудил их. Лидио изобразил оцепеневших от ужаса людей. Заржали и умчались кони – на картине видны были только их задние ноги… Настоящее чудо, ошеломительное чудо изобразить трудно – вот потому-то и поборол Лидио Корро усталость и лень, потому-то и взялся он за работу, что трудно… А когда легко, тогда неинтересно, тогда вдохновения нет… Лидио Корро – художник: у него есть и гордость, и тщеславие. Разве одному только Франсиско Антонио дозволено быть самолюбивым и гордым?
Не каждый день приходится писать такую картину, не всякий заказ выполняет он со столь великим тщанием. Старательно выводит он внизу буковки: "Великое чудо, свершенное спасителем Бонфимским января пятнадцатого дня в лето 1904-е, когда Рамиро Ассиз, проезжая из Амаргозы в Морро-Прето вместе с женою, незамужнею сестрою, тремя детьми и нянькой, остановился на ночлег и подвергся нападению ягуара. Они воззвали к спасителю, и ягуар застыл на месте, не тронул их, а потом исчез".
История эта, уместившись в нескольких строчках, может показаться вполне заурядной. Так нарисуй же, местре Корро, волнение, отчаяние, ужас, изобрази мать, едва не потерявшую тогда рассудок, и самого Рамиро Ассиза, а в руках у него – никакого оружия, только ножичек, которым нарезают табак: карабин-то остался у седла!…
Нарисуй, как неслышными, предательскими шагами вышел из чащи ягуар, вышел и двинулся к самому младшему из сыновей сеньора Ассиза, а тот еще и ходить-то не научился и в невинности своей улыбнулся, увидав такую большую кошку… Вот тогда Жоакина, супруга Рамиро Ассиза, мать его детей, испустила отчаянный вопль:
– Господи, спаси мое дитя!
И господь услыхал ее и подоспел на помощь в мгновение ока. В двух шагах от младенца застыло чудовище, словно удержала его длань господня. Тогда и взрослые и дети – все, кроме младшенького, еще не крещенного: он ничего не подозревал и смеялся, довольный, – все хором, в едином вопле воззвали к господу нашему: «Спаси нас!»
Рамиро Ассиз сулил художнику золотые горы. «Кто этого не видал, местре Корро, тот не поверит! Ягуар повернулся, медленно пошел обратно в заросли и исчез! Мы обнялись! Все говорят, что лучше вас нет художника в Баии. Нарисуйте мне все, что я тут вам рассказал, все как есть!»
Правильно вам сказали, сеу Ассиз, чистую правду! Много художников в Баии рисуют «чудеса»: в одном только квартале между Пелоуриньо и Табуаном живут еще трое, не считая местре Корро, а вот равного ему не сыскать во всей Бразилии – народ объявил его лучшим из лучших, а сам Лидио хвастаться не любит и не умеет. «Покумекаю, потружусь для святого, он заслужил».
С особым тщанием отделывал местре Корро фигуру спасителя: он распят на кресте, но одна его рука указывает на ягуара и на семейство Ассиза. В верхней части картины – там, где и творит господь свое чудо, – свет одолевает тьму, словно приближается, угадываясь в ночи, заря.
Потом Лидио снова занялся тем, кто был ему больше всего по душе, но никак не желал подчиняться воле художника: ягуар был чудовищных размеров, пятнистый, свирепый – все как полагается, и глаза горели, но вот пасть – пасть улыбалась! Чего только не придумывал художник, чтобы уничтожить эту улыбку, убрать нежность – он сделал обыкновенного ягуара из сертана ростом с тигра и страшным, как дракон, – ничего не помогало, это было выше его сил, ягуар, невзирая на все старания художника, улыбался, улыбался, и становилось ясно, что тайный договор заключен между лесным страшилищем и младенцем, что они давно друг друга знают и дружат с незапамятных времен. В конце концов Лидио сдался и поставил в углу свою подпись. Красной краской обвел он картину, белыми белилами вывел свое имя и адрес: «Местре Лидио Корро, «Лавка чудес», Табуан, дом №60».
И вот в предвечернем тускнеющем свете, в лиловатом отблеске наступающих сумерек любуется местре Корро, искренне и взволнованно любуется своим творением: хорошо получилось, красиво. Еще один шедевр создан в его мастерской, в «Лавке чудес» (если бы Роза уступила, мастерская стала бы называться «Лавка Розы и чудес»), где изо всех сил борется скромный, но в совершенстве знающий свое ремесло мастер. А ремесло его – не только рисовать «чудеса» для тех, кто дал обет: спросите любого, кто такой Лидио Корро, сколько всякой всячины придумывает он и делает. Впрочем, не в одиночку: их двое, Лидио Корро и Педро Аршанжо, – они неразлучны, они почти всегда вместе, а когда они вместе, их не одолеть никому. Кумовья, братья, больше чем братья: они близнецы, они срослись воедино, они как два эшу носятся по городу. Не верите – пойдите в полицию, спросите у доктора Франсиско Антонио, он подтвердит!
Пятясь, отходит Лидио от картины, чтобы взглянуть на нее издали. Мало света, опускается вечер…
– Красиво, – слышен вдруг голос Аршанжо, – будь я богат, каждую бы неделю заказывал тебе по «чуду». Висели бы они на стене, как захотел – так и посмотрел.
Художник повернулся, улыбнулся в темноте и заметил девушку, фарфоровую, светящуюся белизну ее лица. Совсем ребенок!
– Кирси, – представил ее Аршанжо, и видно было, что он счастлив.
– Очень приятно, – ответил Корро и протянул руку. – Входите, будьте как дома. Скажи ей, чтоб села, а сам зажги свет.
Он не удивился появлению нежданной гостьи-иностранки. Повернул картину к свету и долго-долго смотрел на нее, словно хотел запомнить навсегда. А из-за его спины смотрела на картину высокая и стройная гринга, смотрела, и восхищалась, и радовалась, и хлопала в ладоши, и что-то восклицала на своем непонятном языке. Теперь все в сборе – не хватает только перелетной птички Розы… Кто знает, вдруг появится она сейчас? В «Лавке чудес» все может случиться. И случается.

 

5

 

Днем там постоянно толчется народ, к вечеру его становится еще больше, и, как только погаснут лампы, извещая о начале представления, нетерпение охватывает всех собравшихся. Потом остаются лишь ближайшие друзья, и разговор идет обо всем на свете.
Даже в страстной четверг после карнавала нет отбоя от тех, кто желает посмотреть волшебный фонарь, установленный на кухне. Кто придумал этот примитивный кинематограф. Лидио или Аршанжо? Неизвестно, но, уж наверно, Лидио вырезал из толстого картона эти плоские фигурки, а Педро, должно быть, заставил их двигался, сочинил им забористый, крупной солью сдобренный текст.
Гасится свет, только тускло поблескивает огонек лампы в черном сукне, и на беленной известью стене появляются тени озорных и наивных персонажей. Все очень просто и бедно и стоит двадцать рейсов с человека. Приходят сюда старики и молодежь, богатые и бедные, поденщики, матросы, торговцы, в темноте прокрадываются посмотреть и женщины.
И вот на белой стене два неразлучных дружка, Толстячок и Лысый, клянутся в вечной дружбе, целуются и обнимаются, но выходит на сцену шумная Лили Соска – и к черту летит вечная дружба. Оба оспаривают прелестницу и награждают друг друга зуботычинами, пинками, оплеухами, затрещинами, и драка эта вызывает восторг у публики.
А дальше события развиваются еще хлеще: Лысый, одолев соперника, набрасывается на Лили, валит наземь и вот-вот уже добьется своего… Зрители в полном восхищении: стремительно приближается блаженный финал стараний Лысого. Но это еще не конец развлечению, главное впереди – не зря же тут берут за вход двадцать рейсов. В самый разгар любовных утех Толстячок, оправившись от поражения, алкая мести, вновь появляется на сцене, а Лысый так занят своим делом, что замечает соперника, только тогда когда тот уже его оседлал…
Спектакль окончен, зрители весело расходятся, а через некоторое время придут новые. Волшебный фонарь работает с шести до десяти. Вход – двадцать рейсов, это недорого.

 

6

 

Часто бывает, что Лидио Корро, искусно и старательно выполнив заказанную работу, не хочет расставаться с ней, не желает отдавать ее клиенту, а мечтает оставить у себя и повесить на стенку. Ну не все, так хоть самые удачные… Но висит в «Лавке чудес» только одна картина.
Изображает она иссохшего, бледного, тощего человека в последней стадии чахотки. А спасся он от смерти потому, что, когда уже началось у него кровохарканье, родная его тетка, не верившая в медицину, но очень почитавшая Пречистую, обратилась за помощью к богородице Кандейанской и ей вверила судьбу племянника, который уже захлебывался кровью.
Тетка болящего лично явилась заказывать работу. Была она толстой, упоительно говорливой – куда там Ассизу с его ягуарами! – и вполне еще привлекательной. Мануэл де Прашедес, присутствовавший при встрече художника с заказчицей, так и впился в нее взглядом – нравились ему толстые женщины. «Я люблю мясо! Кости пусть собаки грызут, хотя попробуй дать дворняге добрый кус окорока или там, скажем, ростбиф – увидишь, что будет!…»
Тетка, сподобившаяся небесной милости, очень гордилась чудом: она стала доказывать преимущество Пресвятой девы перед медициной и хвастаться благосклонностью богородицы, Мануэл де Прашедес сообщил ей, что и он почитает деву Марию и ежегодно, дождь ли на дворе или ведро, отправляется на праздник в Кандейас. Пречистая не подведет!
Заказчица пококетничала с Мануэлем, а художнику как задаток предложила половину условленной суммы – и тут Лидио очень повезло, потому что больше клиентка не появилась. Говорили, что новый приступ кровохарканья Пречистая не остановила, а почему – неизвестно: видно, были у нее на то серьезные причины. Просвещенное мнение Розенды Батисты дос Рейс, которой Лидио поведал эту историю, было таково: Пресвятая дева оскорбилась, что толстуха и грузчик всуе упоминают ее имя, а сами тем временем завели флирт, и покарала их, оставив чахоточного племянника легкомысленной тетки на произвол судьбы. Суждения Розенды всегда были разумные, слов на ветер она не бросала, в чудесах и обетах разбиралась.
На картине в мрачно-торжественных тонах изображена была унылая комната, тесная и сплошь залитая кровью. Умирающий – обессиленный, обескровленный – полулежит на холостяцкой кровати: живые мощи, восковое лицо, и ясно, что он долго не протянет. Рядом стоит веселая и набожная тетка – юбка в цветочек, красная шаль, – смотрит на Пресвятую деву и молит о сострадании к мукам больного. Кровь заливает постель, простыни, растекается по полу, захлестывает небо, а чуть поодаль от этой кровавой лужи стоит фаянсовый ночной горшок, расписанный зелеными, розовыми и красными цветочками – такими же точно, как на юбке и на обеих спинках кровати. Должно быть, этими цветочками местре Корро хотел смягчить чересчур мрачный колорит картины, оставляющий у каждого ощущение безнадежности и близкой смерти… «Ах, дорогая моя, посмотрите на полотно, взгляните в лицо страдальцу – и вы поймете, что никакие святые ему уже не помогут…»
Чуда не произошло, Пречистая не сжалилась, а картина так и осталась висеть на стене между олеографией, изображающей святого Георгия на белом коне, который попирает огнедышащего дракона, и афишей «Мулен Руж» – на афише стояла подпись Тулуз-Лотрека и француженки, задрав юбки, показывая бедра, подвязки и кружева, отплясывали канкан… Каким ветром занесло к Лидио эту афишу?
Ах, до чего ж хотелось ему оставить у себя хоть некоторые работы – самые красивые, те, что труднее всего дались, что написаны так искусно и старательно! Да как оставишь, когда деньги нужны? Деньги, много денег, и срочно! Корро откладывал, относил еженедельную выручку в банк сеу Эрвала в Нижнем Городе: типография, пусть хоть самая завалящая, стоит кучу денег…
Иметь собственную типографию было его единственным желанием, и скоро желание это осуществится… Да, единственным, потому что любви Розы де Ошала не добьешься никакими деньгами, никакими трудами – так и останется эта женщина недостижимой мечтой… А чтоб мечта эта стала явью, должны объединить свои усилия, сотворить величайшее чудо и господь наш, спаситель Бонфимский, и Святая дева Кандейанская – оба разом, да еще, наверно, пришлось бы дать обет и Ошолуфану, Ошала-старцу, главному над всеми богами.

 

7

 

Вот оно, чудо, любовь моя: пляшет Роза де Ошала – белая верхняя юбка необъятной ширины и семь нижних юбок, голые руки и плечи под кружевом, ожерелья, браслеты, бисерные бусы, – пляшет и смеется диким своим смехом. Чтобы рассказать про Розу, Розу де Ошала, Розу-негритянку, чтоб описать, как веет от нее ароматом ночи и запахом самки, как блистает ее шелковая, нежная, словно лепесток, иссиня-черная кожа, как бренчат ее серебряные браслеты, как полна она глубинной гордой силы и красоты, как томно сияют ее колдовские глаза, – для всего этого надо быть великим поэтом, длинноволосым рапсодом, а бродячий певец-гитарист с соседней улицы, хоть и ловко складывает семистопные частушки, тут не справится, нет, не справится!…
Шла однажды Роза, разодетая для праздника, по улице, в «Белый дом» направлялась, пятница была, потому и купила она белого козленка, чтобы принести его в жертву отцу Ошолуфану. А из окна богатого особняка глядели, как несет Роза дар божеству, как идет она во всей царственности и великолепии – все на ней новехонькое, – а каблуки ее отстукивают мелодию, и тянется она за нею следом, а в волосах у нее роза, бедра качаются, как волны в час прилива, солнце блестит-отражается на полуоткрытой груди, – так вот, глядели на нее из окна двое важных сеньоров: один уже сильно в летах, а другой совсем молоденький.
И оба вздохнули, и тот, что был помоложе – изнеженный барчонок, рахитичный неженка-хвастун – такие рождаются, когда спят кузины с кузенами, чтоб не испортить породу, – сказал запинаясь: «Вот это женщина, полковник! Все бы на свете я отдал, чтоб была моя!» А старый фазендейро – был он когда-то могучим деревом, стремительным речным потоком, неукротимым жеребцом – отвел глаза от удалявшейся негритянки, взглянул на миловидного и малокровного, хилого и унылого вырожденца и ответил ему так: «Эх, доктор! Такая женщина требует сноровки и силы: ни твоей леечкой, ни моим подгнившим суком с нею не совладаешь! Я для нее староват, а ты – слабоват…»
Берет Лидио Корро флейту, будит мелодией звезды, гитарным перебором ищет Педро Аршанжо луну в небесах, подносит ей, Розе, – ничего для нее не жалко, ничего для нее не слишком, и о Розе рождается в «Лавке чудес» самба, и плачет-заливается флейта о любви…
Роза всегда приходит нежданно-негаданно и так же уходит – вдруг пропадает неделями, месяцами, и никто не знает где.
Точна она, только когда выполняет обряды кандомбле – не все, правда, и не всякие, – когда принимает Ошала в «Белом доме», когда причаливает туда челн Огуна. Неожиданна она всегда и во всем – и лишь в кругу жриц на больших празднествах застанешь ее непременно.
Вот появится на целую неделю – с понедельника до субботы, придет раньше всех, уйдет на заре, будет весела, будет смеяться, и напевать, и перебрасываться с Корро шутками-прибаутками, и на его руку опираться, и на его плечо склонит голову – нежная возлюбленная, заботливая хозяйка – все приберет и вычистит, – и думает Лидио, что она решилась и пришла навсегда; вот она – любовница, подруга, законная жена, вот она, его женщина. Но чуть только покажется все окончательным и надежным, как она исчезает, пропадает, не дает о себе знать месяц или два, и уходит тогда из жизни радость…
Когда больше года тому назад вдруг, внезапно, неведомо почему случилось это чудо, Лидио Корро, который давно уже собирался с духом, захотел немедля оформить их связь и заявил Розе прямо и без экивоков: «Собирай-ка свои вещички да переезжай ко мне!»
Они возвращались тогда с какого-то праздника, и Лидио предложил проводить ее: дорога была пустынна и опасна, а она попросила показать ей волшебный фонарь, о котором столько шло разговоров, и до слез смеялась над Лысым Зе, и, выпив стакан алуа, без принуждения, сама, с жадной страстью отдалась Лидио – видно было, что нуждалась она в его любви. Три дня и три ночи не покидала Роза мастерскую, навела в ней порядок и чистоту, распевала песни, а Лидио смеялся от счастья… Но стоило ему упомянуть о переезде – вмиг сделалась она холодна и сурова и вот какую горькую угрозу произнесла: «Никогда не говори об этом, никогда, а иначе больше меня не увидишь! Если ты любишь меня, если я тебе по сердцу – не противоречь, согласись, чтобы я приходила, когда захочу, когда будет на то моя воля. Ни о чем я тебя не прошу, об одном прошу: не лезь в мою жизнь, не следи за мной, не ходи за мной. Если же не выполнишь моей просьбы, клянусь, больше ты меня не увидишь!» Сказано это было так, что спорить не приходилось, и Лидио согласился: «Чтоб тебя любить, чтоб на тебя смотреть, я готов жабу съесть и змеей закусить…»
И он выполнил свое обещание: ни о чем не спрашивал, не слушал ни сплетен, ни намеков, да наверное никто ничего о Розе и не знал. Жила она в хорошем доме на Баррис: перед домом – сад, в саду – цепной пес, на окнах занавески, ничего худого за домом этим не замечалось. Среди цветов гуляла нарядная девочка, играла с собакой; ну и девочка, ну и мулаточка – точно маленькая святая, – смуглая прямоволосая дочка Розы.
Одна только Маже Бассан знала, чем и как живет Роза, но тайну эту она надежно хранила в своей необъятной груди. У жрицы, у «матери святого», и должны быть такие вот огромные груди, чтобы вместились в них все скорби и разочарования сыновей и дочерей, чужаков и чужеземцев: в них, как в ларцах, хранятся надежды и мечты, печали и обиды, в них, как в сундуках, заперты любовь и ненависть.
Одна только Маже Бассан, грозная и нежная мать, знает о Розе и о жизни ее, а прочее – вздор. «…Она живет с богачом белым, не то бароном, не то графом, не то герцогом, из знатнейшего рода, – это он отец ее ребенка…» «…Она в церкви повенчана и в книге записана с португальским купцом и от него родила девочку…» – все это бабьи сплетни, досужие вымыслы, болтовня кумушек – словом, клевета. Лидио ни о чем не спрашивал да и не хотел спрашивать.
Придет веселая и лукавая Роза – вот и все, а больше ничего не надо, и кому какое дело до остального! Она поговорит с ним, она ему споет, она для него станцует… Роза поет, и низкий голос ее – это голос ночи. Роза окутана сумерками, еле-еле освещает ее скудный свет в «Лавке чудес» – там плачет-заливается флейта Лидио. Для кого она танцует? Для кого изгибается ее тело, покачиваются бедра, для кого томно сияют ее глаза? Для Лидио, для многолетнего и случайного возлюбленного? Для того – богатого или знатного, – которого нет здесь, для не известного никому мужа, любовника, отца ее ребенка? Для Аршанжо?
Вот истинное чудо, любовь моя, – Роза поет древнюю песнь, и слышится в ней обещание, лукавство, насмешка:
Пойдем, пойдем на Праса-да-Се,
В дом матушки Тете…
Кайумба.

Умирает от страсти местре Лидио Корро, играет на своей флейте, и надрывается от страданий его душа. Да, Роза, чтобы хоть изредка обладать тобою, съел бы он и жабу, и ящерицу, и гремучую змею… Танцует перед ним Роза, танцует и поет, отдается и отталкивает, танцует перед ним, но ведь он не один: рядом Педро Аршанжо, а о том, какой его сжигает огонь, знать не должен никто, и уж меньше всех – Лидио, ну а Роза и подавно… Нахмурены его брови, словно из камня высечено его лицо, ничего на нем не прочтешь. Эту загадку не отгадает и Маже Бассан. Нет ключа к этому замку.
Хлопают в такт красотки, кружится самба, звучит флейта, громче звенит гитара. У каждого – своя тайна, свое томление, своя мука. У ног Педро Аршанжо, прижавшись к нему, сидит белокожая и белокурая шведка Кирси. А рядом стоит Сабина дос Анжес, из всех ангелов – самая красивая, как говорит о ней местре Педро, живот ее не умещается под юбкой, скоро ей рожать, но, несмотря на беременность, без устали плясала она накануне, да и сейчас врывается в круг, где уже вертится Розенда Батиста дос Рейс из Муритибы, колдунья и ворожея. На празднестве Ошосси простерлась она у ног Ожуобы, он поднял ее и, поднимая, дотронулся кончиками пальцев до тугих ее грудей. А вот стоит рядом со стулом Педро гибкая и стройная, как тростник, Ризолета: в ее жилах кровь белых людей смешалась с кровью племени мусурумин, на губах ее расцветает улыбка: однажды на площади, на Ларго-да-Се, за церковью, повстречала и познала она Педро Аршанжо.
Но только одна ревнует Педро к приплывшей из-за морей чужестранке – та, в чьих объятиях не был он ни разу, та, чьи губы им не целованы никогда… Только одной из всех жжет сердце ненависть, только одна из всех желает смерти белокожей гринге и всем прочим независимо от цвета их кожи… Это Роза де Ошала – груди ее прыгают под кружевом, бедра мечутся под семью юбками, – это Роза де Ошала, что пляшет перед двоими. Вздыхает и улыбается Лидио: скоро, совсем скоро обнимет он ее. Замкнут и загадочен Педро Аршанжо.
Вот оно чудо – чудо, сотворенное спасителем Бонфимским, богородицей Кандейанской, богом Ошала, – это Роза, Роза, что танцует и поет в невеселую, загадочную ночь в «Лавке чудес».

 

8

 

Ужасный сон, кошмарный сон приснился Педро. В порту, в раскаленных и ледяных – как лихорадка – песках пустыни видит он себя: сердце его открыто всем напоказ, готов он для любовной схватки, да только он теперь не он, а Лысый Зе, Лидио же превратился в Толстячка. Под звуки гитары и флейты обнимаются они, клянутся в вечной дружбе.
И приходит Лили, нет на ней ни кружевной блузы, ни верхней юбки, ни семи нижних – только ожерелья, бусы, браслеты. Нагой стоит перед ними Роза де Ошала, иссиня-черная негритянка, нежная, как роза, нежен и густ ее голос, нежен и густ аромат ее тела… А ночи не видно конца, и ночь вызывает озноб, и небо высоко над головой. Пляшет Роза перед ними, пляшет, не стыдясь ничего и ничего не тая, и вот уж стали друзья соперниками и врагами: до краев налиты они теперь ненавистью, не на жизнь, а на смерть схватываются они – в кавалерийские палаши превратились гитара с флейтой. За углом пакгауза дерутся они – падает в волны безнадежно мертвое тело Толстячка Лидио. Когда умирает брат, солнце встает в ночи, солнце согревает белый и холодный, как известка, песок и в последний раз простонала что-то флейта.
Вот теперь бери Розу, овладей ею, падай со своей добычей в песок… Педро Аршанжо, мокрый от пота, чувствуя лихорадочный жар и холод, от которых теснит грудь, в тоске и отчаянии поборол сон, но уж поздно, погибла дружба у ног искусительницы.
Роза! Нет мне дела ни до богатого, ни до знатного! И дворянину, и бакалейщику наставил бы я рога с большим удовольствием. Но ты пойми меня, Роза, пойми и не смотри так: если бы родился Лидио у моей матери от моего отца, и то не был бы он мне братом больше, чем есть, и то не требовалось бы от меня большей верности и преданности.
Не будет этого, не может быть! Пусть лучше я умру от любви, пусть разорвется мое сердце, пусть я буду шататься из притона в притон, мыкаться от одной женщины к другой, отыскивая в каждой твой ночной вкус, твой аромат – и всегда напрасно! – в каждой стараясь отгадать твою загадку – и всегда впустую!
Роза, ведь мы же не куклы, не тени волшебного фонаря! Есть у нас и стыд, и честь! Роза, ведь мы же не погрязнем в мерзостях свального греха! Мы не животные, мы не преступники, что хуже животных. Да, Роза, как раз такими словами описал нас один профессор, ученый доктор медицины: «Вырождающиеся метисы-полукровки, погрязшие в мерзостях свального греха». Но ведь это ложь, Роза, этот ничего не знающий всезнайка оклеветал нас!
Последним усилием разрывает Аршанжо пелену сна, открывает глаза. В море рождается утро, отчаливают рыбачьи баркасы. Шведка Кирси словно из жасмина сотворена и источает нежное, рассветное благоухание. Черный мальчик побежит по снегу. Тонет где-то вдали образ обнаженной Розы.
Я забуду тебя с этой чужестранкой, я забуду тебя с Розендой, Сабиной, Ризолетой, со всеми остальными, я освобожусь от муки и тоски. Освобожусь? Забуду или стану искать, безнадежно искать в каждой из них тебя, Розу де Ошала? И в жасминах, и в пшенице тосковать по твоей черноте? В каждой из них, Роза де Ошала, будет твоя неразгаданная тайна, твоя запретная вечная любовь.

 

9

 

На углу Ладейра-до-Табуан помещалась всем известная цирюльня старого Эмо Корро: там он брил клиентов, пользовал их от разных недугов, рвал зубы. Ремеслу своему обучил он и сыновей – Лукаса и Лидио, но Лидио вскоре забросил бритву и ножницы. Его крестный, печатник Кандидо Майа, устроил мальчика в Школу искусств и ремесел, и Лидио, отличавшийся живым умом, заинтересовался новым делом и вскоре превзошел всю премудрость: за короткий срок из подмастерья-ученика стал настоящим мастером.
Тут и свела его судьба с человеком странным, угрюмым и одиноким, а звали этого человека Артур Рибейро. Он только недавно вышел из тюрьмы, и устроиться на постоянную работу ему было нелегко. Кандидо и еще кое-кто из старых его приятелей давали ему подзаработать в училище: Артур, гравер по дереву и металлу, не знал себе равных по всему Северу. В 1848 году они втроем – он, один ливанец и русский – открыли подпольную мастерскую, и невозможно было отличить фальшивые ассигнации, изготовленные Артуром, от подлинных банкнотов, отпечатанных в Англии.
Дело процветало, и даже слишком: Рибейро печатал фальшивые деньги, ливанец и русский их продавали, и все шло прекрасно, товар их пользовался большим спросом. Так бы они и жили, если бы ливанец не наделал глупостей, не стал шиковать: женщины, шампанское, собственный выезд… Настали черные дни – тайной печатней заинтересовался комиссариат полиции. Артур и Махул-ливанец попали за решетку, а русский, набив чемодан ассигнациями – правительственными, подлинными, – успел вовремя удрать, никто никогда его больше не видел.
Артур, человек хмурый, неразговорчивый, так и не оправившийся от пережитого позора, привязался к смышленому пареньку, который к тому же хорошо рисовал, и научил его изображать «чудеса» – они под конец жизни скрашивали Артуру существование, – резать по дереву гравюры – только по дереву, а не по металлу: в тюрьме дал он зарок не брать в руки медных пластинок. Однажды, подвыпив и разоткровенничавшись, рассказал он Лидио, что осталось у него одно-единственное желание: своими руками убить того негодяя, который заранее знал о намерениях полиции, но и не подумал предупредить товарищей, а смылся со всеми деньгами.
Смерть брата заставила Лидио снова взяться за бритву, ножницы и зубодерные щипцы. Отец сильно сдал, состарился и спился: кто-то должен был кормить старика и его третью жену, восемнадцатилетнюю девчонку Зизинью. Руки у отца дрожали, глаза почти не видели, слух ослабел, но с самым главным пока все было в порядке: «На нее меня хватит», – говорил он, знакомя сына с молодой женой.
В школе и на улицах Баии Лидио познакомился не только с тем, как печатают книги, рисуют «чудеса» и режут гравюры по дереву: он выучился танцам и азам музыки, овладел искусством игры в шашки, триктрак и домино. Больше всего он любил флейту. В облаках Лидио не витал, был сообразителен и ловок, предусмотрителен и практичен.
Какое-то время он стриг и брил, рвал зубы, торговал разными снадобьями: змеиным ядом, тертыми трещотками гремучей змеи, домашней микстурой из агриана (нет лучше средства от чахотки), чудодейственной корой, настоем капуавы (чтобы вернулась мужская сила), толчеными ящерками (против астмы). Потом он повстречал своего однокашника Педро Аршанжо, который был на восемь лет его моложе и так же предприимчив и любопытен. Аршанжо, как и Лидио, был мастер на все руки: засиживался в типографии, силен был по части чтения и письма, изучал грамматику, арифметику, историю и географию, замечательно писал прошения: хвалили его и за почерк, и за выдумку.
Однажды он исчез, и несколько лет не было о нем ни слуху ни духу. Единственный родной ему человек – мать умерла, отца ему увидеть не довелось: его угнали на войну с Парагваем, когда Нока еще носила Педро под сердцем, и сгинул он в болотах Чако, так и не узнав о рождении первенца.
А не было о нем ни слуху ни духу оттого, что отправился Аршанжо бродить по свету: где только он не побывал, чему только не выучился. Все перепробовал: был юнгой, официантом в баре, подручным каменщика, помогал тупоумным португальцам писать на родину тоскливые письма. Немало повидал он, и всюду с ним были книги и женщины. За что так любили они его? За то, должно быть, что от рождения был он наделен нежностью и удивительным красноречием, и действовало оно не только на женщин – стоило ему заговорить, как все вокруг замолкали и слушали его, мальчишку еще, со вниманием.
Когда он вернулся из Рио, шел ему двадцать второй год, был он щеголем, играл на гитаре и кавакиньо. Он нанялся в типографию Дос Фрадес, а через несколько месяцев, в канун праздника богоявления, познакомился с Лидио Корро: оба увлеченно репетировали танец пастухов – дело непростое. С того самого времени стали они неразлучны, и вскоре цирюльник Корро преобразился до неузнаваемости.
Прошло три года после их встречи; освободился нижний этаж дома №60 по Ладейра-до-Табуан, и Лидио снял его и, тщательно вырисовывая каждую букву – а все буквы были разного цвета, – сделал вывеску: «Лавка чудес»; «чудеса» к тому времени стали для него основной статьей дохода.
Название выбрал Аршанжо. Из типографии он уже уволился и теперь обучал грамоте и счету нерадивых школьников. Аршанжо и Лидио Корро отныне работали бок о бок и делили поровну и труд, и забаву. Большую часть скудного своего заработка Лидио откладывал, потому что задался целью купить у сеу Эстевана дас Дореса типографию, где тот набирал и печатал разные истории, песенки, куплеты, частушки и прочую рыночную литературу, а обложки этих тощих книжонок украшали гравюры Лидио. Сеу Эстеван, старый ревматик, одряхлел, еле таскал ноги, и договорились они, что как решится он уйти на покой, так и продаст Лидио в рассрочку свое дело.
А покуда не было еще ни типографии, ни заказов, стала «Лавка чудес» душою всех тех кварталов, где мощно и напряженно бурлила жизнь народа, – тех кварталов Баии, что простерлись от Ларго-да-Се и Террейро Иисуса до Портас-до-Кармо и Санто-Антонио, охватив Пелоуриньо, Табуан, Масиэл Верхний и Масиэл Нижний, Сан-Мигел и Байша-дос-Сапатейрос вместе с рынком Иансан (или, как еще называли его люди образованные, рынком святой Варвары).
Нелегким трудом достаются местре Лидио Корро денежки: он режет по дереву гравюры, пишет «чудеса», продает целебные снадобья, рвет зубы у охающих от боли страдальцев, показывает тени волшебным фонарем.
Но так же, в той же комнате, обсуждается и решается множество разных дел. Вот рождается мысль, становится планом, воплощается в жизнь на улице, на празднике, на террейро. Там же обсуждают выдающиеся события, иерархию жрецов, «отцов» и «матерей», святых, главные песнопения, волшебные свойства растений, заклинания, обеты и волшбу. Там составляются тройки волхвов, карнавальные афоше, там основывают новые школы капоэйры, там договариваются о празднествах и приглашают на годовщины, там принимают надлежащие меры, чтобы вымыты были полы в церкви, чтобы не осталась без подношений Иеманжа – Мать Вод. В «Лавке чудес», словно в сенате, собирается многочисленное избранное общество – нищая знать. В «Лавке чудес» сходятся и беседуют жрецы разных божеств, грамотеи и сантейро, певцы, плясуны, мастера капоэйры, мастера-ремесленники – каждый славен в своем деле.
Вот в это-то самое время и начал Аршанжо – было ему тогда лет двадцать с небольшим – записывать всякие истории, происшествия, случаи, имена, даты, никому вроде бы не интересные мелочи – словом, все, что имело отношение к жизни баиянского простонародья. Зачем он делал это? Кто его знает! Педро Аршанжо был человек сведущий во всем – недаром еще в юном возрасте занял он высокий пост на террейро бога Шанго, был посвящен, вознесен и предпочтен многим и многим, опередил старых, мудрых и уважаемых людей, стал Ожуобой. Тридцати еще не исполнилось ему, когда удостоился он почетнейшего этого титула, принял на себя все сопряженные с ним права и обязанности. Раз Шанго выбрал Аршанжо, значит, так и надо: Шанго виднее.
И бежит по улицам Баии, по всем террейро такой слух: должно быть, сам ориша Шанго велел Педро все видеть, все знать, все записывать. Для того и сделал он его Ожуобой, всевидящим своим оком.
В 1900 году – стукнуло Педро тридцать два – он был назначен педелем медицинского факультета и быстро прославился в среде студентов, обучая их на скорую руку азам науки. Устроила его на это место всемогущая Маже Бассан, грозная жрица, которую побаивались даже высокопоставленные чиновники. Знакомства и связи у нее были огромные: частенько, услыхав громкое имя кого-нибудь из сильных мира сего – политического деятеля, предпринимателя или даже католического священника, – произносила она как бы про себя: «Это мой человек…» А Педро Аршанжо отдавалось предпочтение перед всеми – молодыми и старыми, богатыми и бедными; он был первым и главным.

 

10

 

Появилась новая Утренняя Звезда, истинная и настоящая: Кирси репетирует танец для карнавала. Предшественница ее, Ирена, вышла замуж за часовщика и уехала с ним в Реконкаво, и хорошо сделала, потому что в противном случае остался бы городок Санто-Амаро-да-Пурификасон со всеми своими сахарными заводами без часов и без минут: часовщик, будучи проездом в Баии, чуть с ума не сошел, когда увидел на карнавале Ирену…
Под звуки лундуна, старательно выполняя команды церемониймейстера Лидио Корро, движутся по залу пастушки. Впереди всех – Кирси, и взгляд ее ищет взгляда Аршанжо, одобрительной его улыбки. Смотрит Педро и на трепещущую грудь юной Деде, которая идет в танце следом за Кирси. Она совсем еще молоденькая, и как ей хочется в первый раз показать свое искусство!…
Сбереги ослицу
От ночной росы!
Из бархата седельце,
Попонка из тафты!

Сияющая Кирси, Кирси – Утренняя Звезда, только на репетициях и танцевала, а на карнавале ее не было, не увидит ее народ Баии на празднике. Пришел пароход и увез ее на родину. Пробыла она в Баии полгода. Считали ее шведкой, и только немногие знали, что она финка. Все полюбили Кирси, приняли как свою.
Когда судно ошвартовалось, она сказала Аршанжо на ломаном португальском языке с моряцким своим выговором: «Мне пора. Под сердцем у меня – наше дитя. И хорошему приходит конец: счастье не может длиться вечно; если хочешь сохранить его навсегда, надо уметь вовремя с ним расстаться. Я увожу с собой твое солнце, твою музыку, твою кровь. Где я буду, там и ты со мною будешь, каждую минуту со мной. Спасибо тебе, Ожу».
Мануэл де Прашедес переправил ее на судно, и в полночь «купец» снялся с якоря. В звездной тени стоит Педро Аршанжо – как из камня высечено его лицо. У выхода из гавани, перед воротами в океан, пароход загудел: «Я не прощаюсь. Бронзовокожий мальчик, мулат из Баии, будет бегать по снегу…»
У самой кромки прибоя задорно напевает Деде:
Жажда мучит, глотку сушит,
Дай глотнуть, красавица,
Я бы выпил и отравы,
Чтоб тебе понравиться.

Там, за островами, держит курс на холодный Север, в страну Суоми, туманов и бледных звезд, серый сухогруз, увозит он Утреннюю Звезду. Деде старается развеселить Педро, хочет, чтобы рассмеялись немые уста, ожило окаменевшее лицо. Новой звездой станет Деде: нет у нее ни золотистой гривы летящей кометы, ни сияющего кольца-ореола, но зато есть жар тропиков, бледно-смуглая кожа и веет от нее ароматом лаванды.
«Нет на свете людей лучше вас, нет народа милее и приятнее, чем народ Баии – народ со смешанной кровью» – так сказала в «Лавке чудес» шведка Кирси в час прощания с Лидио, Будианом и Ауссоу. Она приехала издалека, она жила среди них, она узнала этих людей по-настоящему: если уж говорит, значит, знает, значит, нет у нее сомнений. Так почему же доктор Нило Арголо, профессор судебной медицины, председатель научного общества, наставник юношества, ученый, книжный червь, написал тогда о метисах Баии вот эти ужасные слова, злобой добела раскаленные строчки?
Само название доклада, прочитанного на научном съезде и перепечатанного потом в медицинском журнале, позволяло судить о его содержании. А название это было такое: «Баия как пример психосоматической дегенерации народов со смешанной кровью». Господи, откуда только взял профессор такие вот, например, категорические утверждения: «Главным тормозом нашего развития, основной причиной нашей неполноценности являются лица со смешанной кровью – метисы, ни на что не пригодная субраса». Ну а негры, по мнению Нило Арголо, вообще не достигли уровня людей: «Где, в какой части света смогли они создать государство хотя бы с начатками цивилизации?» – спрашивал он у своих коллег – участников конгресса.
Однажды утром сияло солнце и дул легкий бриз – шел Педро Аршанжо, как всегда вразвалку, по площади. Декан факультета послал его с поручением к настоятелю францисканского монастыря. Приор, бородатый и лысоватый голландец, был любезен и мил; не скрывая наслаждения, смаковал он кофе, чашечку налил и веселому педелю.
– А ведь я вас знаю, – сказал он с легким акцентом.
– Я целыми днями здесь, на площади.
– Нет, я вас видел не здесь, – лукаво и от души засмеялся монах. – Знаете где? На кандомбле! Конечно, я был в мирской одежде. Я стоял в темном углу, а вы сидели в особом таком кресле рядом с «матерью святого»…
– Возможно ли, чтобы падре посещал кандомбле?
– Хожу, хожу иногда, только никому не говорите! Дона Мазке – моя приятельница. Она мне сказала, что вы в совершенстве разбираетесь во всех тонкостях макумбы. Доставьте мне удовольствие, разрешите как-нибудь на днях потолковать с вами.
В этом монастырском дворе, выложенном синими плитами, обсаженном густыми деревьями и цветами, Аршанжо ощутил вдруг, что мир устроен разумно и правильно, и монах, непохожий на монаха, это подтверждал.
– Как только захотите, падре, я к вашим услугам.
Он возвращался на факультет через Террейро Иисуса. Кто бы мог подумать, что католический священник, приор монастыря, ходит на кандомбле! Это стоит записать! Удивительно!
Тут его окружили студенты. С будущими медиками Педро Аршанжо был в прекраснейших отношениях. Любезный, внимательный и веселый, он неизменно покрывал их прогулы, хранил их учебники, тетради и конспекты. Так они и жили: незначительные услуги, долгие приятельские беседы. Первокурсники и выпускники захаживали в «Лавку чудес» или в школу капоэйры местре Будиана, а двое или трое даже побывали на макумбе.
И со студентами, и с высоким факультетским начальством, и с профессорами был Аршанжо одинаково вежлив, но никогда не унижался, не пресмыкался, не льстил – таков народ Баии: самый последний бедняк сознает, что он ничем не хуже самого могущественного богача, а может быть, и лучше.
Симпатия, которую испытывали студенты к скромному педелю, после одного происшествия укрепилась окончательно. Педро Аршанжо спас шестикурсника, которому грозило исключение из университета: была там какая-то темная и путаная история, пятнавшая семейную честь некоего приват-доцента. В ходе расследования свидетельские показания Педро, дежурившего в тот день на факультете, сыграли решающую роль и спасли юношу от гнева разъяренного преподавателя. Студенты вступились за своего товарища, но в успех этой затеи мало кто верил. Аршанжо, хоть и совсем недавно стал педелем, не дал ни сбить себя столку, ни запугать… После этого случая студенты прониклись к нему уважением, а приват-доцент, которому пришлось посреди года прервать лекции в этой группе, возненавидел его.
В центре площади, у фонтана, его окружили студенты, и один из них, лоботряс четверокурсник, любивший праздники и шутки, отдававший должное таланту Педро в игре на гитаре и кавакиньо – он и сам с удовольствием бренчал на виоле, – показал ему брошюрку: «Что вы скажете, местре Педро?» Остальные смеялись, предвкушая удовольствие, которое они доставят этому франтоватому и ладному мулату.
– Разделал вас профессор под орех, живого места не оставил, – сказал четверокурсник. – Хуже воров и убийц! На грани с неразумными существами! А мулаты еще хуже негров – видите? Этот «зверь» покончит и с вами, местре Педро, и со всей вашей расой.
Аршанжо уперся взглядом в строчки, и глаза его сузились, налились кровью. Доктор Нило Арголо считает, что все беды Бразилии – от черномазых, от гнусного смешения рас.
Педро наконец пришел в себя, словно вернулся откуда-то издалека.
– Со мной покончат, вы сказали? – И его пристальный взгляд скользнул по волосам, губам, носу юноши. – Не только со мной. Со всеми нами: мы все здесь метисы. И со мной покончат, и с вами, – тут он оглядел остальных, – из тех, кто здесь стоит, не спасется ни один.
Послышались неуверенные смешки, два-три студента расхохотались. Четверокурсник добродушно заметил:
– Ничем вас не возьмешь, местре Педро, раз-два – и срубили под корень наше генеалогическое древо.
Молодой человек с дерзким и надменным лицом шагнул вперед:
– Мое – нет. – Дурачок кичился тем, что его четыре имени доказывают благородное происхождение. – Кровь нашей семьи чиста и, слава богу, неграми не осквернена.
Аршанжо уже совладал со своим гневом и теперь посмеивался про себя: он знал, что его доказательства неопровержимы, что тезисы доктора Нило – пустые бредни, дерьмо, клевета, ошибка, проистекающая от самомнения и невежества. Он взглянул на парня.
– А вы уверены? Ведь когда вы родились, прабабки вашей уже не было на свете. Знаете, как ее звали? Мария Иабаси – так называлось ее племя. Ваш прадед был человек порядочный и женился на ней.
– Как ты смеешь, наглец?! Я разобью твою черную рожу!
– Ну что ж, попробуй…
– Осторожно, Армандо, он мастер капоэйры! – предупредил один из студентов.
Но остальные принялись подзадоривать кичливого юнца:
– Покажи-ка, Армандо, чего стоит твоя голубая кровь! Не робей!
– Рук не хочу марать, – пробурчал высокородный студент и покинул поле боя. На том и завершилась дискуссия.
– Наш блондинчик оттого так разъярился, что дед его во времена Империи был министром. Дурак… – добавил четверокурсник.
– Моя бабушка была мулаткой, и человека лучше, чем она, я не видел, – сказал студент в очках и в соломенной шляпе.
Аршанжо распрощался со студентами.
– Одолжите мне эту книжечку, если можно.
– Пожалуйста.
С тех пор никто – даже когда тень Гобино простерлась над Террейро Иисуса и теория арийского происхождения, войдя в моду, сделалась официальной доктриной медицинского факультета – не пытался задеть Педро Аршанжо. Через двадцать лет, когда разразился скандал, новое поколение студентов выступило против своих профессоров в поддержку педеля.
А на карнавале в группе «Утренняя Звезда» танцуют рядом белые, негры, мулаты, и им нет дела до теорий ученых мужей. Народ будет восторженно приветствовать и Кирси, и Деде – любая может стать звездой праздника: нет тут ни первой, ни второй, ни высших рас, ни низших.
А корабль уже растаял в ночи, исчез в океане. Деде замолкает, ладное тело ее, ловкое и проворное, горделиво растягивается на песке. Педро Аршанжо слышит шум волн, ветра и бескрайних просторов. «Нет на свете людей лучше, чем вы». В холодной стране Суоми будет играть бронзовокожий мальчуган, сотворенный из снега и солнца, и в правой руке у короля Скандинавии – жезл Ошала.
Назад: О людях известных, утонченных и, как правило, хорошо осведомленных – об интеллектуалах высшего разбора
Дальше: О том, как неуемный карьерист Фаусто Пена получил чек (на небольшую сумму), урок и предложение