О книгах, доктринах, теориях, профессорах и уличных певцах, о царице Савской, о графине, об иабе; об одной загадке и – в довершение ко всему этому – о рискованном предположении
1
Говорят, любовь моя, что побывала однажды в Баии иаба, и вознегодовала она, и оскорбилась, и горько обиделась на местре Педро Аршанжо, потому что необузданный и невоздержанный, хвастливый этот распутник, повелитель и укротитель женщин, самец бесчисленных самок, пастырь послушного и кроткого стада, жил в окружении наложниц, словно африканский какой-нибудь царек: все возлюбленные его знали друг друга, захаживали друг к другу в гости, сообща пестовали рожденных от него детишек – мирно и дружно, как сестры, собирались, веселились, болтали или же готовили для своего повелителя разные яства.
А он ни одну из них не оставлял своими заботами, по очереди навещал каждую, и хватало его на всех: вроде бы, кроме любовных забав, и не было у него другого занятия и, кроме сладкого ремесла любовника, неведомы были ему другие ремесла… Жил он да поживал в свое удовольствие, ел и пил вволю – горд, как лорд, спесив, как паша, – был местре Педро неизменно спокоен и уверен в себе, не ведал он, что значит страдать от любви, терзаться от потери, изнывать от желания, потому что любовницы его, навеки утратив и стыд и честь, льстили ему наперебой – так перед ним и стелились. Даже в шутку никто из них и подумать не смел о том, чтобы бросить Аршанжо, вызвать в нем ревность или изменить ему – так искусен он был и неутомим.
Нестерпимым оскорблением показалось иабе такое надругательство над всем женским полом, вот и решила она строго наказать местре Педро, да так, чтобы навеки запомнил он суровый и жестокий этот урок, чтобы в мольбах и ожидании, в просьбах и отказах, в презрении и одиночестве, в измене и позоре, в тоске безответной любви познал он все ее зло, всю ее боль. Никогда не страдал от любви Аршанжо, бабник и соблазнитель, – на пышной перине ли устраивал он свое ложе или на деревянном топчане, на пляже или на лесной опушке, на рассвете или на закате. «Не страдал от любви, а теперь пострадает, теперь на своей шкуре испытает все тяготы и мучения, – решила иаба, увидав такую возмутительную безмятежность, и поклялась: – Выставлю я тебя на посмешище и поругание всей Баии и всему свету; иссякнет сила твоя, ослабеет жила твоя, закровоточит сердце твое, вырастут рога на лбу твоем!»
И, сказавши так, обернулась иаба негритянкой, прекрасней которой не было ни в африканских землях, ни на Кубе, ни в Бразилии: сказки рассказывают люди о таких вот ослепительных неистовых красавицах и песни поют. Ароматом распустившихся роз заглушила она серную вонь, туфельками прикрыла козлиные свои копыта, а хвост превратился в безупречно очерченный зад – гордо отставлен он был и покачивался при ходьбе из стороны в сторону, словно сам собой. Чтобы хоть отдаленно представили вы себе ее красоту, скажу только, что по дороге из преисподней к «Лавке чудес» свела иаба с ума шестерых мулатов, двенадцать белых и двоих негров. Увидав ее, разбежалось шествие богомольцев, падре сорвал с себя сутану и отрекся от веры, а святой Онуфрий обернулся к ней со своих носилок – обернулся и улыбнулся.
Шла иаба, шурша накрахмаленными и выглаженнымы юбками, шла и посмеивалась: дорого придется заплатить самонадеянному Педро за свою славу неутомимого жеребца, непобедимого производителя. Станет надменный жезл местре Аршанжо ломким и хрупким, как молодой кокос, и проку от него не будет никакого – разве что в музей отнести и подписать: здесь, мол, лежит некогда славное оружие Педро Аршанжо – было славное да сплыло, покончила иаба с этой славой и отвагой.
Не сомневалась проклятая в своей победе, твердо была она в ней уверена: ведь всякому известно, что иабы способны превращаться в женщин необычайной красоты и непобедимого очарования, умеют они становиться пылкими и искуснейшими любовницами, но известно также, что достичь наслаждения им не дано: всегда, всегда остаются они неудовлетворенными и просят еще и еще и страсть их только пуще разгорается. Прежде чем достигнет иаба райских врат и отведает нектара, должен будет сдаться ее любовник, сдаться и отступить побежденным. Не родился еще на свет тот, кто прошибет эту стену, из бешеного, страстного, но тщетного желания сотворенную, кто проведет дьяволицу туда, где зазвучат для нее осанна и аллилуйя.
Но иаба придумала Аршанжо кару позлее бессилия, пострашней поражения в сладостном и яростном этом поединке: хотелось ей, чтоб навек раненным осталось и сердце его, хотелось ей смешать Педро с грязью, превратить его в жалкого, молящего, несчастного невольника, тысячекратно преданного и презренного.
Шла иаба по улице, довольна была она своим замыслом. Когда же тысячу раз заставит она Педро испытать наслаждение дивным своим телом, когда покорится он ей, влюбившись насмерть, тогда равнодушно уйдет она прочь, – уйдет, не попрощается. И увидит она – и весь мир увидит! – как будет он валяться у нее в ногах, и целовать следы ее в дорожной пыли, и вымаливать, словно величайшую милость, взгляд или улыбку, и униженно просить позволения прикоснуться хоть к мизинчику ее, хоть к пятке – ах, сжалься, сжалься! – к черным набухшим виноградинам сосцов…
И тогда, протащив его по грязи бессилия и презрения, втопчет его иаба еще глубже – в бесчестье. Станет она открыто предлагать себя всему свету, станет кокетничать со всеми встречными, завлекать их, кружить им головы. Пусть все увидят, как сходит он с ума от ревности, как заносит над нею нож, как размахивает бритвой: «Вернись, не то я убью тебя, проклятая! Если другому позволишь ты сорвать полевой твой цветок, я убью тебя – тебя и себя!»
И придет день, когда все увидят, как плачет он и молит, когда превратится он в жалкого рогоносца, когда потеряет он последние крохи достоинства и навек распрощается с гордостью, когда очнется он в грязи, в позоре, в смерти, в любовной муке. «Приди! – закричит он тогда. – Приди и приводи с собою всех, кто с тобою спит, всех любовников твоих и кавалеров! Изменяй мне сколько хочешь, но только приди! Я, вывалянный в дерьме, я, вымоченный в желчи, заклинаю тебя: приди! И я приму тебя с благодарностью…»
Как все знают, иабам не дано испытать наслаждение, но неведомы им ни любовь, ни любовное страдание, потому что – это доказано – сердца у них нет: грудь их пуста, словно дупло, и тут уж ничем не поможешь… И шла проклятая природой и вечно свободная иаба по дороге, шла и посмеивалась, и покачивался отставленный ее зад, и стрелялись, увидев ее, мужчины. Бедный, бедный местре Педро Аршанжо!
Но, любовь моя, вышло так, что он, растянувшись на пороге «Лавки чудес», уже поджидал дьяволицу, – поджидал с той минуты, когда ночь зажгла первую звезду, а луна выкатилась из-за домов Итапарики и повисла над темно-зеленым, маслянистым морем. Все было в ту ночь: и луна, и звезды, и безмолвное море. Была и песня:
За вежливость, сеньора,
Спасибо от души!
Ужасно вы надменны,
Но дивно хороши!
Нетерпеливо ожидал Аршанжо прихода иабы, и так велико и непомерно было его желание, что, должно быть, от него одного на десятки миль окрест теряли девственницы невинность, а иные даже беременели.
Ты спросишь, любовь моя: «Как же это? Откуда прознал Аршанжо о коварных и потаенных замыслах иабы?» Ответ на загадку эту прост: разве не был Педро Аршанжо любимым сыном Эшу, повелителя дорог и перекрестков? Разве не был он, кроме того, оком Шанго, а око Шанго видит далёко-далёко и глубоко.
Эшу известил его о могуществе и намерениях пустогрудой дьяволицы-распутницы, известил, а потом научил, что делать: «Омойся настоем из листьев, только не каких попало, – сходи сначала к Оссайну, узнай у него: только этому богу ведома тайная сила растений. Потом пропитай воду ароматом питанги, а как пропитается, смешай ее с солью, медом и перцем и натрись ею: будет тебе больно, а ты вытерпи боль как мужчина и скоро увидишь, что станет с тобой. Ни женщина, ни иаба не победят тебя».
А под конец волшбы вручил ему Эшу ожерелье и браслет, какой носят на лодыжке, и так сказал: «Когда уснет иаба, надень ей ожерелье на шею и браслет на ногу, и будет она скована и пленена навечно. Остальное расскажет тебе Шанго».
А Шанго прислал ему двенадцать петухов черных и двенадцать петухов белых и еще – голубку: незапятнанной белизны было ее оперение, и выгнута грудка, и нежно воркование. Из окровавленного любящего сердца голубки сотворил колдовским способом Шанго бусину – белую, красную бусину – и отдал ее Аршанжо и проговорил громовым своим голосом такие слова: «Слушай, Ожуоба, и постигай: когда уже будет связана иаба, когда заснет она и станет беззащитна перед тобою, всунь эту бусину ей в зад и жди без страха, что последует за этим. Но что бы ни случилось – не беги, не сходи с места, ожидай». Аршанжо пал ниц и ответил: «Аше».
Потом омылся он настоем из листьев, которые по одному отобрал для него Оссайн. Медом и питангой, солью и горьким перцем растерся он перед битвой, и словно страннический посох стало оружие его. В карман спрятал он ожерелье, браслет и сердце голубки – бело-красную бусину Шанго – и на пороге «Лавки чудес» стал поджидать иабу.
Только-только показалась она на углу – бросился на нее Аршанжо, не теряя времени на разговоры, ухаживанья и заигрыванья. Сразу начали они схватку. Да, любовь моя, только-только появилась она у «Лавки чудес», ринулся ей навстречу Аршанжо, задрал ее накрахмаленные, отглаженные юбки и оказался где хотел. Пламя на пламя, мед на мед, соль на соль, перец на перец. Ах, любовь моя, кто ж в силах описать эту схватку двух равных противников, эту случку жеребца с дикой кобылой, кто поведает о том, как мяукает обезумевшая кошка, как воет волк, как ревет вепрь, как рыдает девушка в миг, когда становится она женщиной, как воркует голубка, как рокочут волны?!
Проникли они друг в друга и, пронизывая ночь, покатились вниз по склону, а остановились только на песке у порта. Прилив унес их в море, но и в морской пучине продолжали они безумную скачку, неистовую игру.
Не рассчитывала иаба, что придется ей иметь дело с таким противником, и после каждой новой атаки Аршанжо думала проклятая с надеждой и яростью: «Ну, уж теперь-то ослабеет и сдастся он!» Ничуть не бывало: только крепче становилось железо в огне и страсти.
Не ждала иаба, что испытает она такое удовольствие от чудесного, невиданного, на меду, на перце, на соли настоянного оружия Аршанжо. «Ах, – простонала она в отчаянии, – ах, если бы мне…» Но нет, не вышло.
Три дня и три ночи без перерыва продолжалась великая эта битва, небывалое это празднество, десять тысяч раз овладел Аршанжо иабой, и так измучилась она в безграничной своей ярости, что внезапно сдалась, побежденная колдовской силой… Закричала она от наслаждения, и словно раскололось грозовое небо. Орошена пустыня, побеждена засуха, преодолено проклятие! Осанна и аллилуйя!
И тогда она уснула, – уснула, став наконец самкой, но не женщиной, нет, нет, еще не женщиной.
В комнате Аршанжо, где сплелись тени и ароматы, ничком спала иаба, и, когда успокоилось ее дыхание, надел Аршанжо ей ожерелье на шею и браслет на лодыжку и сковал ее. А потом со всей своей баиянской нежностью вложил меж божественных ее ягодиц птичье сердечко, волшебную бусину Шанго.
В тот же миг испустила она рев – раздались ужасные, страшные, оглушительные звуки, и смертельным запахом чистейшей серы наполнился воздух. Молнии блеснули над морем, глухим эхом отозвались громы, бешеные вихри-ураганы пронеслись над планетой. Огромный гриб поднялся к небесам и закрыл солнце.
Но сразу все успокоилось: наступила тишина, воцарилась радость, радуга засверкала на небе – то богиня Ошумарэ объявила о том, что настал мир, начался праздник. Запах серы сменился ароматом распустившихся роз, а иаба была уже не иаба, а негритянка Доротея, и волею Шанго в груди ее выросло самое нежное, самое послушное, самое любящее сердце, какое только бывает. Навеки стала иаба негритянкой Доротеей: огненное лоно, непокорный и дерзкий зад и – сердце голубки.
Вот и вся история, любовь моя, и прибавить к ней нечего. Разгрызен этот орешек, раскрыта тайна, решена задача. А Доротея стала отважной и преданной дочерью Иансан. Некоторые сплетники клянутся, что, когда начинает она танец на террейро, откуда-то явственно пахнет серой – остался этот запашок с тех времен, когда была Доротея иабой и пожелала сбить спесь с Педро Аршанжо.
Трудное это дело – сбить спесь с мулата! Многие пытались – и в переулках Табуана, где помещается «Лавка чудес», и на Террейро Иисуса, где возвышается факультет, – многие пытались, да ни с чем остались. Только вот Роза… Если кто и обучил местре Педро любовному страданию, если кто и победил его, то это Роза, Роза де Ошала, а больше никто – ни угольно-черная иаба со всей злобой своей, ни во фрак обряженный профессор со всеми своими премудростями.
2
Двое мужчин склонились над типографским станком, а юный подмастерье не хочет, чтобы они заметили, как неодолимо клонит его ко сну. Он своими глазами увидит первые страницы – много месяцев в радостном волнении ждал он этой минуты; ждал ее Аршанжо, ждал и Лидио Корро, который так взбудоражен и оживлен, что именно его человек несведущий и посторонний принял бы за автора книги «Обряды и обычаи народа Баии» – первой книги местре Педро Аршанжо.
Последние забулдыги разошлись по домам, последняя гитара оборвала позднюю серенаду. Крик петухов разносится по улице, совсем скоро город проснется и оживет. Подмастерье слушал главы из книги, считывал и помогал набирать первые строчки, а теперь он пытается подавить зевоту, трет воспаленные глаза, моргает отяжелевшими веками – вроде бы незаметно, но Лидио Корро видит все:
– Иди спать.
– Я еще не хочу спать, местре Лидио, еще рано!
– Ты ведь на ногах не держишься, стоя спишь. Отправляйся.
– Крестный, пожалуйста, – теперь в голосе мальчика слышится не только горячая мольба, но и решимость, – попросите местре Лидио, чтобы позволил мне остаться до конца. Мне совсем не хочется спать.
Для работы над книгой оставалась у них только ночь: утром ветхий типографский станок ждали обычные заказы – брошюрки бродячих певцов, рекламные листовки и проспекты для лавок и магазинов. В конце месяца – кровь из носу! – Лидио должен выплатить Эстевану очередной взнос за типографию. Вот и сражаются они по ночам со временем и с маленькой, ручной, ревматической, капризной и брюзгливой машиной. Лидио Корро называет ее «тетушкой», просит ее благословения и благоволения, заручается ее поддержкой, но сегодня «тетушка» что-то упрямилась, и большую часть времени ее чинили и отлаживали…
Подмастерье зовут Тадеу, и ремесло типографщика ему по нраву. Когда Эстеван дас Дорес решился в конце концов уйти на покой и продать мастерскую, Лидио позвал в помощники Дамиана. Однако ни типографская краска, ни литеры не заинтересовали шалопая, и проработал он недолго. Дамиан жить не мог без движения, без уличной толчеи. Он устроился в суд, бегал с протоколами, актами, петициями, апелляциями и прошениями, носился от судей к адвокатам, от прокурора к секретарям. Так началась его юридическая карьера: был Дамиан на редкость сообразителен, лукав и пронырлив… А в типографии один ученик сменял другого, и никто не задерживался надолго – платили здесь мало, а работать – и притом вручную – приходилось много. Никто не справлялся. Тадеу был первым учеником, которым местре Лидио остался доволен.
Лидио соглашается, и, вскрикнув от радости, бежит Тадеу умыться холодной водой, чтобы прогнать сон. День за днем, страница за страницей следил Тадеу за работой местре Аршанжо и даже сам не подозревал, как нужен он был тому, кого называл крестным, как вдохновлял он Аршанжо на новое и нелегкое дело – как помогал ему овладеть искусством решительных выводов и тонких намеков, откровенности и недомолвок, искусством писать правду, постигать слово и его смысл.
Педро Аршанжо пишет для этих двоих людей, и они водят его рукой: вот они – кум, компаньон, близнец, друг всей жизни и этот мальчик, бойкий, прилежный, хрупкий мальчик с горящими глазами, сын Доротеи. И вот закончена книга, и Лидио раздобыл в кредит бумагу.
Придумал-то все паренек с Тороро по имени Валделойр, но заставили Аршанжо взяться за перо случившиеся в это самое время происшествия. Ему всегда нравилось читать – он проглатывал любую книгу, что попадала в руки, запоминал и записывал всякие истории, случаи и события – все, что имело отношение к обычаям и нравам народов Баии, – но о своей книге и не помышлял. Не раз, правда, казалось ему, что все его заметки – ответ на теории некоторых факультетских профессоров: теории эти были нынче в большой моде, выводы их и положения склонялись на все лады в аудиториях и коридорах медицинского факультета.
В ту ночь выпито было изрядно. Большая компания внимательно слушала рассказы местре Педро, а все истории были не простые, а с подковыркой, все наводили на размышления и заставляли призадуматься… Лидио Корро и Тадеу тем временем укладывали в пачки экземпляры новой книжечки, автор которой, Жоан Калдас, «певец народа и его слуга», семистопными, кое-как зарифмованными стихами излагал повесть о жене пономаря, что уступила домогательствам падре, а потом обернулась безголовым мулом и теперь носится по лесам и дорогам, изрыгая пламя и наводя страх на всю округу. Обложку украшала резанная по дереву гравюра местре Лидио – была она одновременно и скромная, и впечатляющая: изобразил художник грозу дорог, ужас путников – безголового мула, голова же его, отрубленная, но живая, впилась поцелуем в согрешившие уста падре-святотатца. В общем, как сказал Мануэл де Прашедес, «картинка – закачаешься!».
– Местре Педро знает все на свете, помнит столько историй и так здорово их рассказывает, что мог бы все это записать, а Лидио бы напечатал, – сказал вдруг Валделойр, непременный участник всех афоше, мастер самбы и капоэйры, любитель поэзии и прозы.
Разговор этот шел в деревянной пристроечке, в саду. Комната была теперь занята типографским станком, так что все беседы велись в этой сделанной местре Лидио пристройке под оцинкованной крышей. Там же работал отныне и волшебный фонарь.
Лидио просто надрывался: он верстал и печатал, рисовал «чудеса», резал гравюры для обложек и еще время от времени рвал зубы. С Эстеваном был заключен кабальный договор сроком на два года, и платить приходилось ежемесячно. Пристройка была нужна еще и потому, что сборы от волшебного фонаря приносили некоторый доход, а кроме того, Педро Аршанжо не мог не читать стихов Кастро Алвеса, Гонсалвеса Диаса, Казимиро де Абреу, – стихов, воспевающих любовь и проклинающих рабство, не мог не участвовать в круговой самбе, не восхищаться замысловатыми па Лидио и Валделойра, монотонным голосом Ризолеты, пляской Розы де Ошала. Аршанжо не согласился бы отменить спектакли, даже если бы они не приносили ни гроша, и по четвергам плакат на дверях «Лавки чудес» по-прежнему возвещал: «Сегодня – представление».
Дождь лил без перерыва почти целую неделю – был месяц штормов, месяц влажных, пронизывающих, иглами колющих, печально завывающих ветров с юга. Затонули две рыбачьих шхуны, троих погибших так и не нашли – видно, суждено им до скончания века плыть в поисках земли Айока, на край света. Остальные четыре трупа через несколько дней прибило к берегу: глаза выедены соленой водой, тела облеплены крабами… Страшно смотреть! Вымокшие до нитки, дрожа от холода, стучались друзья в двери «Лавки чудес». Вот в такие-то печальные и беспросветные дни узнается истинная цена кашасы. В ту ночь после заявления Валделойра слово взял Мануэл де Прашедес:
– Местре Педро много знает: чего только нет у него в голове, чего только не поназаписывал он на своих бумажках. Жаль будет, если одними песенками, которым грош цена, все дело и кончится! Люди не слыхали о многом, а послушать стоит! Пусть бы местре Педро рассказал свои истории какому-нибудь профессору-грамотею, на факультете таких пруд пруди, а тот все запишет по порядку: будет людям польза. Готов поспорить, профессор с радостью ухватится за это дело.
Спокойно и задумчиво взглянул местре Педро Аршанжо на добродушного великана Мануэла, взглянул – и вспомнилось ему, сколько всего произошло за последнее время здесь, на Табуане, и в его окрестностях, и на Террейро Иисуса. Веселая улыбка медленно осветила лицо, прогоняя непривычную суровость, и стала еще шире, когда глаза Аршанжо скользнули по лицам гостей и встретились с глазами кумы – красавицы Теренсии, матери сорванца Дамиана.
– А зачем мне профессор? Я и сам напишу. Неужто ты считаешь, Мануэл, что раз мы бедняки, то ничего путного не можем создать и ничего, кроме корявых куплетов, нам не по силам? Я тебе докажу, милый, – это не так! Я сам напишу.
– Я вовсе и не сомневаюсь в тебе, Педро, дружище! Сам так сам. Просто профессор, думается мне, все проверит – не подкопаешься. Ученый человек… Для него все – открытая книга…
– Эх, Мануэл, никто на свете не врет больше, чем твои ученые люди: они черное выдадут за белое. Их-то и надо учить, невежественных и ничтожных этих всезнаек! Тебе это невдомек, Мануэл де Прашедес, ты ведь не бываешь на факультете, не слышишь этих разговоров, не мотаешь их на ус. А известно ли тебе, Мануэл де Прашедес, что, по мнению некоторых ученых мудрецов, «мулат» и «преступник» – синонимы?!
– Я, дружище Педро, не знаю, что такое «синоним», но это бессовестное вранье и о нем надо рассказать поподробней!
Подмастерье Тадеу не выдержал, захохотал, захлопал в ладоши:
– Крестный научит их всех уму-разуму, и дурак, кто в этом сомневается.
Напишет ли Педро Аршанжо свою книгу или, завертевшись в водовороте празднеств, женщин, репетиций пасторилов, капоэйры, обрядов макумбы, позабудет обещание, что дано было той штормовой, хмельной ночью в «Лавке чудес»? Наверно, позабыл бы, если б через несколько дней не потребовала его к себе для неотложного разговора матушка Маже Бассан.
Она восседала у алтаря в своем кресле с подлокотниками – и убогое кресло казалось троном грозной царицы. Так сказала она Педро Аршанжо:
– Прознала я, что обещал ты сочинить книгу, но ведомо мне, что ты не пишешь, а только разговоры разговариваешь и до дела руки твои не доходят. Только думать – мало! Ты носишься по всему городу, беседуешь со всеми и все записываешь, а зачем? Неужто собираешься ты всю жизнь быть на посылках у докторов? Служба твоя кормит тебя, но довольствоваться этим не имеешь ты права. И не писать не имеешь ты прав. Не для того создан ты Ожуобой.
Вот тогда-то Аршанжо и взялся за перо.
Лидио Корро помогал ему во всем: подбирал материал, делился своими догадками – они почти всегда подтверждались, – остроумно и ненавязчиво высказывал свое мнение. Если бы Лидио не торопил его, не доставал денег на типографскую краску и бумагу, может статься, бросил бы местре Педро сочинение свое на полдороге или затянул бы работу до невозможности, боясь наделать грамматических ошибок, поддавшись обстоятельствам, а то и просто отвлекшись. Очень не хватало ему танцулек, воскресной попойки, любви какой-нибудь новой подружки. Лидио подгонял Аршанжо, подмастерье Тадеу вдохновлял, а сам местре Педро излагал на бумаге свои мысли, так что поручение матушки Маже Бассан выполнено было в срок.
В самом начале работы он никак не мог позабыть о самоуверенных факультетских профессорах, и отзвуки расистских теорий так или иначе влияли на его сочинение, лишая книгу свободы и силы, навязывая определенный тон. Но по мере того как на свет рождались новые и новые главы, Педро Аршанжо все меньше думал о профессорах и теориях, потому что вовсе не собирался разоблачать их в полемике, к которой не был готов, а просто хотел поведать о жизни народа Баии, о нищете и великолепии убогой и благородной повседневности – хотел показать, как этот преследуемый и гонимый народ полон решимости все пережить, все преодолеть, сохранив и умножив свое достояние: танец, песню, железо, дерево – свою культуру и свою свободу, рожденную в киломбо и сензалах.
Вот тогда он и начал работать с истинным, почти чувственным удовольствием, тогда и стал уделять своему сочинению все свободное время – каждую его секунду. Он перестал вспоминать о сухом, грубом и недоброжелательном Нило Арголо, о вежливом, веселом и общительном, но оттого не менее яростно отстаивавшем дискриминационные доктрины профессоре Фонтесе и о прочих недругах. Наставники и воспитанники, эрудиты и шарлатаны не тревожили его больше. Рукою Педро Аршанжо водила любовь к народу Баии, а гнев только вносил в его книгу страсть и поэтичность, и потому из-под его пера вышел документ – документ неопровержимой силы.
Бессонная ночь в типографии. В тяжком усилии напрягаются руки. Медленно постанывает печатный станок. И подмастерье Тадеу забыл про сон и усталость, увидав лист бумаги, покрытый буквами, – первую страницу книги! – вдохнув запах свежей типографской краски. Кумовья вынимают бумагу, и Педро Аршанжо читает – читает или произносит по памяти – первую фразу, свой боевой клич, лозунг, итог исследований, символ веры: «Смешение рас – это лицо бразильского народа, смешение рас – это его культура».
Сентиментальный Лидио Корро чувствует, как сжимается его сердце – еще не хватало умереть от волнения в такой радостный час. А Педро Аршанжо вдруг становится серьезен, важен, держится как-то торжественно, и видно, что мысли его далеко. Но уже через минуту его не узнать: слышен его добрый, звонкий, ясный смех, раскатывается неумолчный, вольный хохот – он подумал об этих мудрецах, об этих столпах науки, о не знающих жизни знатоках, о профессоре Арголо, о профессоре Фонтесе. То-то скорчат они рожи! «И мы, и вы – плод смешения рас, но наша культура и родилась от смешения рас, а вот ваша вывезена из-за границы, как консервированное дерьмо!» Да их обоих кондрашка хватит! Смех Педро Аршанжо зажигает зарю, светом заливает баиянскую землю.
3
За несколько месяцев до этого события, однажды ночью, когда празднество на террейро было в самом разгаре и ориша танцевали с сыновьями своими и дочерьми под гром атабаке и хлопков, там появилась Доротея, и за руку она вела мальчика-подростка лет четырнадцати. Иансан позвала было ее к себе, но она попросила прощенья и сначала опустилась на колени перед Маже Бассан, чтобы та благословила ее и мальчика. Потом подвела она его к Ожуобе и велела:
– Подойди под благословение.
И Аршанжо увидел, что мальчик худ, но крепок, что лицо у него тонкое, открытое, а волосы черные, прямые и блестящие, глаза живые, пальцы длинные, губы красиво очерчены. Жозе Аусса, жрец Ошосси, стоявший рядом, окинул их обоих быстрым любопытным взглядом и улыбнулся.
– Кто он мне? – спросил мальчик.
Доротея улыбнулась, как Аусса, – загадочно и едва заметно:
– Он твой крестный.
– Благословите, крестный.
– Садись, дружок, – вот здесь, возле меня.
А Доротея, прежде чем уйти к Иансан, которая нетерпеливо кликала ее, произнесла мягко, но властно, как она умела:
– Он говорит, что хочет учиться – только о том и твердит. До сих пор ни к какому берегу не прибился: не пожелал стать ни плотником, ни каменщиком. Все считает да считает: таблицу умножения знает лучше учителя! Помощи мне от него никакой, одни расходы. Что мне делать? Не хочу ломать ему жизнь – видно, не в меня он пошел, – не хочу, чтобы он занимался тем, что ему не по душе. Я ведь ему не мачеха, а родная мать. Я и мать, и отец, а для меня это чересчур: сам знаешь, живу я бедно, торгую на улице, стою у жаровни – вот и весь мой заработок. Привела я его к тебе, Ожуоба, отдаю его тебе. Выведи его в люди.
Она взяла руку сына и поцеловала ее. Потом поцеловала руку Аршанжо и долго смотрела на обоих. Иансан призывала Доротею, и она испустила крик, что и на мертвых наводит страх, и с короткой кривой саблей в руках начала танцевать на террейро. «Эпаррей!» – крикнули ей разом Аршанжо и Тадеу.
В типографии, в книгах, в познании местре Педро мальчик нашел то, что искал. Аршанжо узнавал себя в крестнике: та же любознательность, то же беспокойство, та же неугомонность… Только у Тадеу была точно намеченная цель и шел он по заранее выбранному пути: учился не урывками, не кое-как, не потому, что ему просто нравилось постигать и приобретать знания. Тадеу шел к цели. Тадеу хотел многого достичь. Откуда взялось в нем такое честолюбие, от какого далекого прадеда унаследовал он его? Упрямством-то его наделила мать, и непокорная сила тоже была от нее – от дьявольской этой женщины.
– Крестный, я хочу сдать экзамены, – сообщил он Аршанжо как-то раз, отказавшись от прогулки. – Мне надо заниматься. Если вы мне поможете по языку и географии, можно будет попробовать. По арифметике не нужно, а по истории Бразилии меня подготовит один знакомый.
– Ты хочешь сдать четыре экзамена сразу, в один год?
– Если вы мне поможете, я сдам.
– Ну что ж, милый, давай начнем не откладывая.
…А собирались они в Рибейру. Будиан отправился вперед, повез провизию и девиц. Обещалась там быть одна, по имени Дурвалина, – просто куколка… Педро Аршанжо посулил ей, что будет петь под гитару, а потом, в самый разгар праздника, похитит ее и на лодке свезет в Платаформу… Не сердись, Дурвалина, прости, – в следующий раз, хорошо?
4
Бродячие поэты, большинство которых пользовались услугами типографии Лидио Корро, не могли упустить такой замечательной темы, как ссора Аршанжо с учеными мужами, и воспели ее в стихах. Происшествие стоило того.
На Террейро Иисуса
Вышел раз большой скандал…
За несколько лет было напечатано не то шесть, не то семь книжек: в них описывались события, последовавшие за выходом его сочинения. Все авторы были на стороне Аршанжо. Первая книга местре Педро была воспета в восторженных стихах славного импровизатора Флорисвало Матоса, неизменного участника всех именин, свадеб и крестин:
Я почтеннейшей публике рад
Сообщить: гениальный трактат
Сочинил местре Педро. Впервые
Живописаны нравы Баии.
Согласитесь: для этого шага
Нужны равно талант и отвага.
Едва полиция нагрянула на кандомбле Прокопио, Педро Аршанжо был воспет сразу в трех поэмах, заполненных, славословиями по его адресу. Стихи немедленно стали предметом живейшего обсуждения на рынках, на улицах и в переулках, в мастерских и лавчонках – словом, всюду, где собирался бедный люд Баии. Кордозиньо Бемтеви, «романтический менестрель», даже забросил на время очень удававшуюся ему любовную лирику и сочинил поэму с таким вот длинным и завлекательным названием: «О том, как инспектор Педрито повстречался на террейро у Прокопио с Педро Аршанжо». На обложке брошюрки Люсино Формиги «О том, как Педрито Толстяк потерпел поражение от Педро Аршанжо» изображен был отступающий в страхе инспектор, уронивший плеть, а перед ним стоял безоружный и неколебимый, как утес, местре Педро. Но наибольший успех выпал на долю эпического романа в стихах, принадлежащего перу Дурвала Пименты. Он назывался «Педро Аршанжо против полицейского страшилища» и вызвал настоящую сенсацию.
Среди поэтов, посвятивших свою музу собственно научной дискуссии, лавры стяжали Жоан Калдас и Каэтано Жил. Первый был прославленным трубадуром и отцом восьмерых детей – по прошествии времени их стало четырнадцать, кроме того, появились внуки, и тоже в немалом числе, – он порадовал читающую публику следующим шедевром, озаглавленным «Педель учит профессора»:
…Исчерпав все аргументы,
Заявили оппоненты,
Что Аршанжо – черт…
После публикации «Заметок…» на сцену вышел, презрев все нормы и правила, юный, отважный и талантливый Каэтано Жил: он пел под гитару свои песенки о жизни, любви и надежде, сочинял самбы и модиньи. Вот его творение:
Утверждать Аршанжо смеет:
Нынче негр читать умеет!
Чернокожий!
Было ж сказано когда-то,
Что диплома у мулата
Быть не может!
Но Аршанжо заявляет:
И метис теперь читает.
Вот напасти!
В наказанье за отвагу
Засадить его в тюрягу!
Где же власти?!
Что же смотрит полицейский?
Ясен умысел злодейский!
Это смута!
Покарать за оскорбленье,
За такое поношенье
Нужно круто!
5
В 1904 году профессор судебной медицины Нило Арголо представил собравшемуся в Рио-де-Жанейро научному съезду свой доклад «Баия как пример психосоматической дегенерации – народов со смешанной кровью». Доклад был опубликован в медицинском журнале, а потом вышел отдельной брошюрой. В 1928 году Педро Аршанжо написал «Заметки о смешении рас в баиянских семьях»; было напечатано всего сто сорок два экземпляра – больше не успели, – пятьдесят из которых Лидио Корро разослал по отечественным и заграничным библиотекам и институтам, отправил ученым, профессорам и писателям. За те двадцать лет, что разделяли эти события, весь медицинский факультет оказался вовлеченным в полемику о проблеме расизма в мире и в Бразилии: выдвигались доктрины, отстаивались теории, ссорились профессора и кафедры. В споре приняли участие и авторитетные ученые, и полицейские. Было написано множество книг, докладов, статей, брошюр; газеты проводили яростные кампании, в ходе которых обсуждались различные стороны жизни Баии, включая религиозный и культурный аспекты.
Книги Аршанжо – особенно первые три – имеют самое непосредственное отношение к этому спору, и можно с полной уверенностью утверждать, что в первой четверти двадцатого века в городе Баия разгорелась война – война идей и принципов – между некоторыми профессорами, окопавшимися на кафедрах психиатрии и судебной медицины, и преподавателями житейского университета Пелоуриньо: многие из них лишь тогда поняли, что происходит – да и то не вполне, – когда полиция была призвана вмешаться в конфликт и вмешалась.
В начале века на медицинском факультете Баии создались исключительно благоприятные условия для высиживания расистских теорий, потому что факультет, основанный еще при короле Жоане Шестом, медленно, но верно терял черты мощного центра медицинских исследований, колыбели бразильской науки, приюта ученых, одинаково хорошо разбиравшихся и в своем деле, и в жизни, и превращался в прибежище закостеневшей, пустопорожней, напыщенной, реакционной, академической литературы, которую и литературой-то можно было назвать с большой натяжкой. В те времена над славным факультетом реяли знамена предрассудка и нетерпимости.
Наступила печальная эпоха медиков-литераторов – они больше интересовались правилами грамматики, чем законами науки, они орудовали местоимениями гораздо увереннее, чем скальпелем. Там боролись не с болезнями, а с галлицизмами; там изыскивали не способы лечения эпидемий, а неологизмы, и «галошу» заменяли «мокроступом». Там создавали гладкую, правильную, классическую прозу; там процветала реакционная, подлая лженаука.
Да будет позволено заявить, что именно книги почти никому не известного Педро Аршанжо начали борьбу с этой официальной псевдонаукой, завершили эру печального прозябания факультета. Дискуссия по расовой проблеме, вырвав славный факультет из пут дешевой риторики и сомнительных теорий, пробудила в ученых интерес к науке, вдохновила на честные и самостоятельные умозаключения – словом, заставила их вновь заняться делом.
Полемика происходила при весьма примечательных обстоятельствах.
Во-первых, полностью отсутствуют какие бы то ни было архивные материалы: нет ни записей, ни сведений, ни сообщений, хотя полемика вызвала студенческие демонстрации и крутые меры властей. Только в полицейской картотеке сохранилось упоминание о Педро Аршанжо, сделанное в 1928 году: «Известный смутьян, вступил в конфликт с выдающимися учеными». Знаменитости, принимавшие участие в дискуссии, не могли унизиться до перебранки с педелем. Никогда и нигде – ни в одной статье, ни в одном докладе, ни в одном реферате, исследовании или диссертации – выдающиеся ученые словом не обмолвились о работах Аршанжо: их не цитировали, с ними не дискутировали, их не опровергали. А сам местре Педро лишь в «Заметках…» откровенно и прямо заговорил о книгах и статьях профессоров Нило Арголо и Освалдо Фонтеса (о работах молодого, недавно приехавшего из Германии профессора Фраги – единственного человека, который осмелился опровергать утверждения высокопоставленных мудрецов). До этого Аршанжо не трогал двух баиянских теоретиков расизма, не касался их трудов, не отвечал им, предпочитая бороться с арийскими теориями грозным оружием неоспоримых фактов, яростной защитой, страстной апологией смешения рас.
Во-вторых, эта полемика, эхом прокатившись по всему факультету, затронув и преподавателей, и студентов, и даже полицейских, оставила совершенно равнодушным общественное мнение. Интеллигенты всех мастей вообще о ней не подозревали: спор не выходил за пределы медицинского факультета. Отзвук спора можно найти только в эпиграмме Лулу Пиролы, влиятельного журналиста того времени: он ежедневно помещал в одной из утренних газет стихотворный фельетон, остроумно и едко комментируя события. В руки ему попал экземпляр «Заметок…», и он с веселой злостью потешался над «темными мулатами» (то есть теми, кто скрывал свое происхождение и смешанную кровь), издеваясь над их спесью и претензиями на благородство, и превозносил «мулатов светлых» (то есть тех, кто открыто и гордо заявлял, что происходит от смешанного брака). Итак, поэзия была на стороне Аршанжо: и бродячие певцы, и сочинители ярмарочной литературы, и прославленный в газете и гостиных бард поддержали его.
Ну а народ очень мало знал о происходящем. Волнение вызвал только арест Ожуобы, хотя все уже успели привыкнуть к полицейскому произволу. Педро Аршанжо так часто попадал в разнообразнейшие передряги и скандальные истории, что последнее происшествие особенного шума не вызвало и славе его не способствовало.
Именно во время дискуссии о смешении рас Аршанжо принял активное участие в борьбе между инспектором Педрито и участниками макумбы. До сих пор на террейро, на рынках и ярмарках, в порту, на всех углах, на всех улицах и во всех закоулках можно услышать многочисленные версии рассказа о встрече Педро Аршанжо и Педрито Толстяка в час, когда грозный инспектор нагрянул на кандомбле у Прокопио; до сих пор повторяют слова, сказанные Аршанжо в ответ полицейскому страшилищу, одно имя которого наводило на всех ужас. Гонения на участников кандомбле явились прямым следствием расистской полемики, начатой на факультете и подхваченной некоторыми газетами. Педрито Толстяк применил на практике идеи Нило Арголо и Освалдо Фонтеса, действия его были логическим продолжением их теорий.
Об этой несправедливо забытой дискуссии можно сказать, что итоги ее были чрезвычайно значительны: расизм заклеймили как антинаучную доктрину, его объявили синонимом – гнусным синонимом! – шарлатанства, реакционности, последним прибежищем обреченных на гибель классов и каст. Если Педро Аршанжо и не покончил с расистами – дураки и подлецы были и будут во все времена и при любом строе, – то отметил их огненным клеймом, выставил на позорище – «полюбуйтесь, вот они – антибразильцы!» – и мужественно восславил смешение рас.
6
– Нет, дорогой коллега, это не лишено интереса, – произнес профессор Нило Арголо. – Разумеется, глупо было бы ждать, что мулат, факультетский педель, сочинит что-нибудь основательное, но если оставить в стороне эту бессмысленную и наглую защиту смешения рас, – конечно, нам, белым, находящимся у источника познания, это не пристало, но метису-полукровке сам бог велел ратовать за метисацию, – так вот, если, не обращая внимания на очевидные нелепости и смехотворные выводы, рассматривать эту книжку лишь как пространный перечень обрядов и обычаев, то нужно признать: многое из того, о чем пишет этот плут, мне было известно.
– Ну что ж, тогда я отважусь прочесть его опус, хотя особенного желания у меня нет, да и времени тоже. Вот он идет, а мне пора на лекцию, – ответил профессор Освалдо Фонтес и вышел. Коллега, друг, последователь и интеллектуальный выкормыш Арголо слегка побаивался его: Нило Арголо де Араужо был не просто теоретик – это был пророк и вождь.
Разговор шел о книге Педро Аршанжо, и профессор Арголо удивил своего единомышленника, попросив его:
– Покажите мне этого кафуза. Я не вглядываюсь в физиономии служащих, знаю только тех, кто усерден и старателен, да и то лишь с моей кафедры. Все остальные кажутся мне похожими друг на друга, и от всех одинаково скверно пахнет. Дома моя супруга дона Аугуста заставляет челядь мыться ежедневно.
При упоминании имени ее превосходительства доны Аугусты Кавальканти дос Мендес Арголо де Араужо, благородной и жестокой супруги прославленного ученого, профессор Фонтес поклонился. Это была дама старого закала, из разорившейся знати времен Империи, высокомерная и мстительная: перед ней трепетали не только слуги, но и бестрепетные политики. Несмотря на то что профессор Фонтес был убежденным расистом и считал мулатов неполноценной субрасой, а негров – попросту говорящими обезьянами, слуг семьи Арголо он все же пожалел: каждый из супругов и по отдельности был нелегким испытанием для смертного – можно себе представить, каковы они вдвоем!
Педро Аршанжо шел по коридору к выходу, радуясь омытому солнечными лучами дню, ступая в такт мелодии самбы, тихонько – из уважения к стенам факультета – насвистывая ее. У самых дверей, когда он засвистел громче, потому что на площади всякий волен распевать или шуметь в свое удовольствие, властный голос остановил его:
– Подождите!
Неохотно оборвав мелодию, Аршанжо повернулся и узнал профессора Нило Арголо: профессор судебной медицины, краса и гордость медицинского факультета, высокий, прямой, сухощавый, весь в черном, был похож на средневекового инквизитора. Злой золотистый огонек горел в его маленьких глазках мистика и фанатика.
– Подойдите!
Аршанжо своей развалистой походкой капоэйриста приблизился к профессору. Зачем он позвал его? Неужели прочел книгу?
Расточительный Лидио Корро разослал по экземпляру нескольким профессорам. Бумага и типографская краска стоили денег, и, чтобы оправдать расходы, книга продавалась в магазинах или прямо на улице чуть дороже себестоимости. Когда местре Аршанжо упрекнул Лидио в мотовстве и напомнил о затратах, того едва не хватил удар. «Нужно показать этим хвастунам, – кричал он, – этим попугаям в крахмальных манишках, чего стоит баиянский мулат!» «Обряды и обычаи народа Баии» – чудо из чудес, созданное кумом Аршанжо, сверстанное и отпечатанное в типографии Лидио, казалось ему самой главной в мире книгой. Она стоила Корро многих жертв, но он не гонится за барышами! Единственная его цель – утереть нос всем этим надутым шарлатанам, которые считают негров и мулатов неполноценными существами, чем-то средним между человеком и животным. Не спрашивая Аршанжо, он рассылал экземпляры в Национальную библиотеку Рио-де-Жанейро, в Публичную библиотеку Баии, писателям и журналистам южных штатов, за границу – был бы только адрес.
– Знаешь, кум, куда я сегодня послал нашу книженцию? В Соединенные Штаты, в Колумбийский университет, в город Нью-Йорк. Адрес нашел в одном журнале; а еще раньше я отправил по экземпляру в Сорбонну и в Коимбрский университет.
Профессорам Нило Арголо и Освалдо Фонтесу книги в деканате оставил сам Аршанжо. Теперь, стоя в коридоре, он спрашивал себя: неужели «зверь» прочел этот непрезентабельный, скверно отпечатанный томик? Очень бы хотелось, потому что именно труды Арголо повлияли на решение местре Педро написать книгу: он просто захлебывался от ярости, читая сочинения профессора.
«Зверь!» – говорили студенты о Нило Арголо: имелась в виду и его всесветная слава эрудита – «Вот зверь! Семь языков знает!» – и его отвратительный нрав, сухость и бесчувственность; профессор терпеть не мог смеха, веселья, свободы, он свирепо придирался на экзаменах и обожал проваливать: «Вот зверь! Прямо весь заходится от удовольствия, когда лепит кол!» Тишина, царившая в аудитории на его лекциях, вызывала зависть других преподавателей, которые не могли добиться от студентов такого благонравия. Арголо не разрешал прерывать себя и не допускал возражений: он вещал с кафедры как осененный благодатью пророк, впавший в транс прорицатель.
Молодые преподаватели, зараженные анархическими европейскими идеями, позволяли себе пускаться со студентами в дебаты, выслушивали их возражения, соглашались с их доводами – профессор Арголо де Араужо считал это «недопустимой распущенностью». Уж те-то аудитории, в которых он читает, никогда не превратятся в «кабак, где орут смутьяны, в прибежище всякой швали». Когда пятикурсник Жу, блестящий студент и круглый отличник, «избалованный попустительством других профессоров», назвал идеи Арголо реакционными, тот отстранил его от занятий и потребовал учинить следствие над наглым мальчишкой, который посмел прервать его лекцию неслыханно дерзким выкриком с места:
– Профессор, вы настоящий Савонарола! Вы пришли на медицинский факультет Баии прямо из инквизиции!
Арголо не удалось засыпать Жу на выпускных экзаменах – воспротивились два других члена комиссии, – но поставили ему все же только «удовлетворительно», испортив тем самым отличный диплом. А возглас юноши, возмущенного расистскими теориями профессора, вошел в факультетские анналы, превратился в легенду, что передается студентами из поколения в поколение и облетает весь город. Арголо не удостоился той анекдотической славы, какая была суждена, например, профессору Монтенегро – главному персонажу бесчисленных и забавных историй, которые живописали его придирчивый пуризм в употреблении глаголов и местоимений, его пристрастие к архаической терминологии и нелепым неологизмам, – но угрюмый столп судебной медицины стал мишенью для остроумных и злых, а то и вовсе неприличных шуточек насчет монархической твердокаменности его взглядов и вкусов.
О нем рассказывают следующий анекдот, весьма похожий на правду. Узы сердечной дружбы более десяти лет связывали профессора Арголо и судью Маркоса Андраде; раз в месяц, по укоренившейся привычке, Арголо приходил к судье в гости. В тот невыносимо душный и знойный вечер, когда профессор, как обычно, явился к почтенному юристу, Маркос отдыхал после ужина в кругу семьи и позволил себе небольшую вольность: оставшись, разумеется, в полосатых брюках, жилете, крахмальной манишке и воротничке, он снял сюртук.
Маркос, извещенный горничной о том, что его прославленный друг прибыл и ожидает в гостиной, так заторопился поскорее приветствовать профессора и насладиться его ученой беседой, что сюртук надеть позабыл. Когда же Арголо увидел судью в столь непристойном виде, уместном лишь в спальне, он поднялся и произнес:
– До сих пор, милостивый государь, мне казалось, что вы меня уважаете. Теперь я вижу, что заблуждался, – и вышел вон, не прибавив к сказанному ни слова. Он не захотел выслушать ни оправданий, ни извинений судьи, навеки рассорился с ним, даже перестал здороваться.
А Мундиньо Карвальо, которого «зверь» провалил на экзамене, решил зло отомстить ему и пустил по городу такие вот грубые, оскорбительные и, без сомнения, лживые стишки:
Мне рифмы теперь не даются –
Я белым стихом изложу
Событья последней недели.
Профессор наш, мудрый Арголо,
Так черного цвета не любит,
Что даже велел соскрести
С бедра благородной супруги
Две родинки: были они
Прелестны, да больно черны.
Подойдя, Педро Аршанжо заметил, что профессор заложил обе руки за спину, чтобы избежать рукопожатия. Лицо мулата вспыхнуло.
Профессор внимательно, словно изучая редкое насекомое или незнакомый предмет, оглядел педеля с ног до головы, и враждебное выражение на его лице сменилось нескрываемым удивлением: мулат был аккуратно и чисто одет и держался с достоинством. О некоторых метисах профессор думал и даже иногда заявлял вслух: «Он заслуживает того, чтобы быть белым: африканская кровь – его несчастье».
– Это вы написали брошюру под названием «Обряды и обычаи…»?
– «…народа Баии». – Аршанжо проглотил унижение и приготовился к беседе. – Я оставил вам экземпляр в деканате.
– Добавляйте «сеньор профессор», – сухо поправил его прославленный ученый. – Попрошу не забывать об этом. Я получил это звание в результате конкурса, имею на него право и требую, чтобы меня называли именно так. Понятно?
– Да, сеньор профессор. – Единственным желанием Педро Аршанжо было уйти прочь, и голос его звучал холодно и отчужденно.
– Скажите, все эти сведения относительно обрядов, празднеств, церемоний, фетишей, которые вы собрали и классифицировали, соответствуют действительности?
– Да, сеньор профессор.
– Вы их не выдумали?
– Нет, сеньор профессор.
– Я прочел вашу брошюрку… – Профессор снова смерил собеседника враждебным взглядом горящих глаз. – Она заслуживает внимания, особенно если вспомнить, кто ее написал. Разумеется, она не имеет никакого отношения к науке, а ваши выводы о метисации – это вздор и опасные бредни. Но приведенные вами факты, повторяю, заслуживают внимания. Их стоит учесть. Это любопытно.
Педро Аршанжо сделал еще одну попытку преодолеть преграду, отделявшую его от профессора:
– Сеньор профессор, а не кажется ли вам, что именно эти факты подтверждают справедливость моих выводов?
По тонким губам профессора скользнула еле заметная усмешка: Арголо смеялся в исключительных случаях и почти всегда – над глупостью и неразумием человеческим.
– Не смешите меня. Вы не ссылаетесь в своем опусе ни на одну диссертацию, статью или книгу, вы не подкрепляете свои положения авторитетом отечественных или зарубежных ученых – как же можно считать вашу работу научным трудом?! На чем основываются ваши выводы о смешении рас как об идеальном решении расовой проблемы в Бразилии? Как вы смеете определять нашу латинскую культуру как культуру мулатов? Это чудовищное искажение!
– Мои выводы основываются на фактах, сеньор профессор.
– Вздор! Чего стоят все ваши факты, не освещенные философией, наукой? Приходилось ли вам хоть что-нибудь читать по этой теме? – Арголо издевательски засмеялся. – Рекомендую книги Гобино. Это французский дипломат и ученый; он жил в Бразилии, и его мнение в споре по расовому вопросу является решающим. Его труды есть в нашей библиотеке.
– Я читал только некоторые ваши книги, сеньор профессор, ваши и профессора Фонтеса.
– И они вас не убедили?! Вы считаете ужасающие звуки всех этих самб и батуке музыкой, вы выдаете отвратительных идолов, слепленных без малейшего понятия об эстетике, за произведения искусства, вы утверждаете, что ритуальные обряды кафров имеют отношения к культуре. Если мы допустим проникновение этого варварства, если мы дрогнем под напором этих ужасов, нашей стране будет грозить беда! Вот что я вам скажу: мы очистим культуру нашей отчизны от этой вывезенной из Африки мерзости, даже если придется применить силу!
– Да уж применяли, сеньор профессор…
– Значит, мало применяли, нужно было действовать решительнее! – Бесцветный голос Арголо стал жестче, желтый огонек фанатизма блеснул в его беспощадных глазах. – Раковую опухоль надо удалять без жалости! Хирургическое вмешательство только кажется жестокостью; на самом же деле оно необходимо и благотворно!
– Что ж, сеньор профессор, не придется ли тогда перебить нас всех, одного за другим?
Жалкий педель осмеливается иронизировать? Краса и гордость факультета угрожающе и подозрительно воззрился на Аршанжо, но лицо мулата было безмятежно, поза почтительна, ничто не свидетельствовало о неуважении. Профессор успокоился, взгляд его стал мечтательным.
– Истребить всех, кто не принадлежит к арийской расе? – переспросил он и засмеялся почти весело.
Да, мир стал бы совершенен! Грандиозная, но неосуществимая мечта! Где он, тот отважный гений, который воодушевится этим смелым планом и воплотит его в жизнь?! Но, может быть, непобедимый бог войны выполнит однажды свой священный долг? Перед провидческим взором профессора Арголо возник этот герой во главе арийских когорт. Блистательный образ лишь на секунду, на славное мгновение мелькнул перед ним и исчез: профессор вернулся к убогой действительности.
– Я считаю, что это излишне. Достаточно будет принять закон, запрещающий смешанные браки. Надо регулировать их: белый женится на белой, негр – на негритянке или мулатке, и – в тюрьму того, кто преступит этот, закон.
– Трудновато будет различать и классифицировать, сеньор профессор.
Снова почудился Арголо оттенок издевки в этих правильно произнесенных словах, в мягком голосе мулата. Ах, если бы профессор обнаружил иронию!…
– Не вижу в этом ничего трудного, – сказал он и, давая понять, что беседа окончена, велел: – Возвращайтесь к своим обязанностям, я больше не могу терять время. Так или иначе, молодой человек, в вашей книжке среди вздора содержится и кое-что дельное. – Профессор Арголо стал если не любезнее, то снисходительнее и протянул мулату два пальца для пожатия.
Но Педро Аршанжо ухитрился не заметить протянутой костлявой руки: он ограничился кивком, точно таким же, каким приветствовал его в начале разговора Нило Арголо де Араужо, только чуточку, самую малость небрежней.
– Мерзавец! – зарычал, побледнев от ярости, профессор.
7
Педро Аршанжо в задумчивости шел по Табуану, по переулкам, где носились мальчишки: было от чего задуматься. На факультете – неприятный разговор. Здесь, на улице Мизерикордия, иссушенная страстью Доротея совсем потеряла голову. Сатана потребовал, чтобы, расставшись с Баией, со свободой, с сыном, она следовала за ним. Давно уже ничто не связывало Педро и Доротею, а если иногда и встречались они случайно, как в прежние времена, то были эти встречи лишь воспоминанием миновавших штормов и штилей. Но оставался еще Тадеу! Тадеу – смысл жизни Педро Аршанжо!… Вдобавок ко всему книжка потребовала многих расходов, и Лидио Корро еле-еле сводил концы с концами.
Эстеван дас Дорес с сигарой во рту, с тростью в руках – трость была не простая, а со стилетом внутри – неукоснительно появлялся в «Лавке чудес» каждый месяц в тот день, когда надо было платить ему по закладной, присаживался у дверей и заводил на целый вечер неспешные беседы. Иногда, если у Лидио что-нибудь не ладилось, он прислонял свою трость к стене, поднимался, засучивал рукава и шел к наборной кассе. Дряхлый и сгорбленный типограф был настоящим мастером своего дела: работа так и горела в его черных от машинного масла руках, а старенькая «тетушка» переставала капризничать и печатала быстрее. Хотя он ни словом не намекал на долг («Сижу дома, один как сыч, а ведь ни от чего так не устаешь, как от безделья, вот и пришел помочь друзьям…»), Лидио при виде ожидающего кредитора чувствовал себя неловко и говорил:
– Мне очень много должны, сеу Эстеван. Как только вернут, сейчас же вам отдам.
– Да я не за деньгами пришел, помилуй бог! Позвольте, однако, вам заметить, местре Корро: вы слишком часто работаете в кредит, будьте осторожны.
Так оно и было: бродячие поэты-трубадуры печатали свои книжечки в долг и расплачивались постепенно, малыми суммами, по мере продажи. Лидио превратился в главного издателя ярмарочной литературы, но скажите, у кого хватило бы духу отказать Жоану Калдасу, старому другу, отцу восьмерых детей, существовавшему на свое вдохновение, или слепому на оба глаза Изидро Поророке, который так несравненно воспевал красоты природы?!
– Послушайте моего совета, местре Корро: чтобы дело процветало, типография должна работать быстро и хорошо, а заказчики должны платить наличными.
Едва получив и трижды пересчитав денежки, Эстеван исчезал вместе со своими советами, сигарами, ревматизмом и тростью, от которой Тадеу был без ума: когда-нибудь, мечтал он, и у меня будет грозное это оружие – трость со стилетом…
– Однажды он достанет свой ножик и зарежет меня, – говорил Лидио Корро, сохранявший хорошее настроение и в этих трудных обстоятельствах.
А обстоятельства были таковы, что представления пришлось давать чаще, иногда и по три раза в неделю. Помогал Будиан со своими учениками, Валделойр, Аусса и некий морячок по имени Манэ Лима, списанный на берег с ллойдойвского парохода за драки и поножовщину. Он не знал себе равных в матчише и лундуне, а за время стоянок в заграничных портах научился и аргентинскому танго, и пасодоблю, и танцам гаучо, потому и говорил, что у него «международная программа». Он познакомился с Толстой Фернандой – действительно очень толстой, но очень подвижной особой, – и в объятиях моряка она порхала как бабочка. Эта пара прославилась: после «Лавки чудес» стала выступать в кабаре и снискала громкий успех в «Монте-Карло» и «Элеганте» – было это, правда, много лет спустя. А Манэ Лима, прозванный Вальсирующий Моряк, так и не покинул больше Баию – выезжал только на гастроли в Аракажу, Масейо и Ресифе.
Но Педро Аршанжо перестал радоваться, как бывало, этим участившимся представлениям: у него едва хватало времени на то, чтобы читать, чтобы учиться самому и учить Тадеу.
– Местре Педро, ведь вы и так столько знаете, зачем вам еще читать?
– Я, милый, читаю, чтобы понять, что я вижу и что слышу.
Легкую, почти незаметную перемену в нем ощутили и женщины: постоянный, верный, нежный их любовник, всем равно и щедро даривший наслаждение, уже не был похож на беззаботного юнца, который, кроме любви, других обязанностей не знал. Раньше его жизнь заполняли праздники, карнавалы, самбы, афоше, капоэйра, ритуалы макумбы, приятные разговоры, где сообщалось и выслушивалось много всякой всячины, но главным были женщины, веселая наука любви, и он служил ей усердно и безвозмездно. Теперь же не простое любопытство приводило его на террейро, где совершались обряды кандомбле, на афоше, на репетиции танцевальных групп, в школы капоэйры, в дома всезнающих стариков, не бескорыстное любопытство заставляло его подолгу беседовать с почтенными старухами. Да, какая-то неуловимая, но значительная перемена произошла с Педро Аршанжо, словно, прожив на свете сорок лет, он вдруг в совершенстве и до конца познал жизнь и мир, его окружавшие.
Когда он проходил мимо дома Сабины дос Анжос, к нему подбежал мальчуган. «Благословите, крестный!» Аршанжо взял его на руки. Мальчик унаследовал материнскую красоту, красоту Сабины, царицы танца, яростное тело которой исполнено жизни и силы, Сабины – царицы Савской. Ну вот, царица, я – царь Соломон, я пришел в царство твоей спальни. Он читал ей «Песнь Песней», и пахло от возлюбленной его нардом, – нардом, смиряющим сердечные тревоги.
– Крестный, дай денежку!
Такой же попрошайка, как и мать, – Аршанжо достает из кармана монету, и лицо мальчика расплывается в улыбке. От кого унаследовал он этот плутовской и вольный смех?
Сабина появилась в дверях, подзывает сына. Аршанжо ведет его за руку, и, обрадовавшись неожиданной встрече, мулатка смеется:
– Ты ко мне? Я думала, никогда уж не придешь.
Голос у нее томный, ласковый, спокойный…
– Да нет, я просто мимо проходил. У меня много дел.
– С каких это пор, Педро, появились у тебя дела?
– Сам не знаю. Появились. Появились дела и обязанности.
– Ты насчет святого? Или про свой факультет?
– Ни то, ни другое. Обязанности перед самим собой.
– Что-то непонятное говоришь.
Она стоит, прислонившись к стене: уста ее жаждут, тело трепещет, и ничем не прикрыта ее грудь. Трудно удержаться от искушения в такой вот вечер. Аршанжо ощущает этот зов каждой клеточкой своего существа, смотрит на красавицу и делает шаг вперед, навстречу аромату ее тела. Он достает из кармана конверт, облепленный красивыми марками: письмо пришло издалека, с края света, с Северного полюса – оттуда, где все покрыто льдом и царит вечная ночь.
– А Кирси живет во льдах?
– Она живет в городе Хельсинки, это в Финляндии.
– А-а, знаю! Кирси – шведка, хорошенькая такая! Письмо прислала?
Он вынимает из конверта фотографию, а письма нет: только на обороте снимка несколько фраз по-французски, несколько слов по-португальски. Сабина берет фотографию мальчика – ах, какой милый! Какой красивый и нежный, волосы курчавые, а глаза Кирси. Просто прелесть! Сабина отводит взгляд от фотографии и смотрит на другого, на своего сына, который носится по улице.
– Красивый… (О ком она говорит?) Вот смех, такие разные, а все-таки похожи! Педро, почему от тебя рождаются одни только парни?
Аршанжо улыбается, а жадные губы Сабины совсем близко.
– Войди…
– У меня очень много дел.
– С каких пор, Педро, у тебя нет времени сотворить мальчишку? – Она обнимает его за шею. – Я только вымылась. Видишь, вся еще мокрая…
В пышном теле Сабины, в аромате ее кожи затерялся в тот день путь Аршанжо – когда теперь явится местре Педро в «Лавку чудес», где ждут его Лидио и Тадеу? Ах, Сабина дос Анжос, самая красивая из ангелов, царица Савская в царстве своей постели! Каждой – свой черед, но случается и непредвиденное. Было ведь время, когда волен был Педро Аршанжо как птица и одним только праздным ремеслом любви занимался он! Было время, да прошло.
8
– Скажите мне, мой друг, сколько это будет стоить? Я не просто бедна – я разорена, вам известно, что это значит? Много лет подряд я ни в чем себе не отказывала, сорила деньгами, а теперь вот стала скрягой. Прошу вас, не обижайте старуху, назначьте божескую цену!
У Лидио Корро по дешевке «чудо» не купишь: он лучший из лучших, им неизменно остаются довольны и заказчик, и святой, не было случая, чтоб ему вернули работу; Лидио Корро – любимец спасителя Бонфимского. Заказы так и сыплются: бывают месяцы, когда обеты-«чудеса» приносят больше денег, чем типография. Приезжают к нему клиенты из Ресифе и из Рио, а один англичанин заказал сразу четыре картины.
– Какой именно святой сотворил чудо и в чем оно выразилось?
– Напишите мне каких хотите святых и чудо тоже сделайте по своему усмотрению.
Вот и эта старушенция, что стоит сейчас перед художником и размахивает зонтиком, вроде того полоумного гринго: совсем седая, вся сморщенная, высохшая, худенькая. Ей, наверно, уже за шестьдесят. Шестьдесят или тридцать? Такая она жизнерадостная, оживленная, болтливая, подвижная, что поневоле засомневаешься. Она рассказывает про своего кота, заболевшего лишаем, и приговаривает:
– Я бедная старая дама, но я не жалуюсь!…
Жила она когда-то не хуже принцессы, в роскоши, широко и пышно, владела плантациями сахарного тростника, сахарными заводами, рабами и домами в Санто-Амаро, Кашоэйре и Салвадоре. Вздыхали по ней знатные кавалеры, дрались из-за нее на дуэлях – один офицер смертельно ранил ее жениха, бакалавра права. Разорялись банкиры и бароны, чтобы добиться ее благосклонности. Много приключений было в ее жизни, многих любила она и весь мир объездила, прельщали ее и титулами, и чинами, и деньгами, но к деньгам была она равнодушна, и тем, кто, обезумев от страсти, покупал ей драгоценности, особняки и кареты, лишь тогда удавалось завоевать эту женщину, если вспыхивало в ее груди пламя любви, если хоть ненадолго увлекалась она кем-нибудь из поклонников. Сердце ее было переменчиво, нрав капризен, тело ненасытно.
Но потом появились морщины, седые волосы и вставные зубы, и она промотала состояние, делая юным своим возлюбленным по-королевски щедрые подарки, дарила она в старости так же беспечно, как когда-то в молодости принимала дары. Праздник жизни становился для нее все дороже, но, ни минуты не колеблясь, платила она чудовищную цену: дело стоило того! Денежные ее дела пришли в полный упадок, сама она совсем состарилась и вместе с котом и воспоминаниями о бурной, но краткой молодости возвратилась в Баию. Почему же так скупо отпущено человеку радости?
А сейчас она пришла заказать по обету «чудо», разузнать о цене и сроках. Кот ее, по кличке Арголо да Араужо, шляясь по крышам, подцепил у какой-то кошечки отвратительный лишай и в считанные дни облысел: иссиня-черный бархатистый его мех, в который принцесса так любила погружать пальцы, вспоминая былые свои романы, весь вылез. Хозяйка обратилась к врачам – «здесь даже ветеринара нет!» – обегала аптеки, накупила разных снадобий, притираний и мазей – все напрасно! А вылечил кота святой Франциск Ассизский, когда она обратилась к нему с молитвой. Однажды в Венеции, в объятиях некоего поэта, она научилась любить господнего нищего: поэт в постели часто повторял проповедь святого Франциска птицам, а потом скрылся, негодяй, скрылся и прихватил ее кошелек.
Лидио Корро, сбитый с толку этим потоком слов и смеха, сказал цену («Ну и старушка! Комедия, да и только!»). Торгуется и спорит, но есть в ней какое-то необъяснимое очарование, и порой забываешь о ее старости, и блещет в заказчице юная и соблазнительная прелесть; надменная властительница Реконкаво стала попросту добродушной и симпатичной отставной проституткой. Спор продолжался; старуха, чтобы ловчей было торговаться, уселась на стул и вдруг, заметив на стене афиши «Мулен Руж», замерла от изумления:
– Oh, mon Dieu, c'est le Moulin! – и вновь без умолку затрещала о своей жизни, о городах, где побывала, о чудесах, что повидала, о музыке, о спектаклях, о выставках, о прогулках, о праздниках, о винах, о сырах, о любовниках. Она получала от этих воспоминаний истинное наслаждение, и радость ее была вдвое сильней, потому что, кроме воспоминаний, у нее уже ничего не оставалось, и бедная старуха вспоминала дни, когда была прелестной сумасбродкой. Принцесса так увлеклась, что мешала французские слова с португальскими, то и дело восклицая в самых патетических местах по-испански, по-итальянски, по-английски.
А Педро Аршанжо вернулся от царицы Савской как раз в тот миг, когда дряхлая мореплавательница отправлялась в кругосветное путешествие, и, засмеявшись приветливо, он отчалил вместе с ней. Снявшись с якоря на Монмартре, они плыли и заходили в гавани театров, кабаре, ресторанов, музеев Парижа и его окрестностей – то есть всего остального мира. Скажу вам, друзья мои, существует только Париж, а все остальное, о-ля-ля, c'est le banlieu.
Старуха рада была выговориться: ее внучатным племянникам, изредка и ненадолго навещавшим принцессу в домике напротив монастыря Лапа, где прозябала она вместе с котом и сварливой служанкой, не хватало терпения выслушивать ее рассказы. Полное имя своенравной старухи было: сеньора дона Изабел Тереза Гонсалвес Мартине де Араужо-и-Пиньо, графиня да Агуа-Бруска. Для близких – просто Забела.
Педро Аршанжо спросил ее, бывала ли она в Хельсинки. Нет, в Хельсинки не бывала, зато бывала в Петрограде, в Стокгольме, в Осло, в Копенгагене. А почему вы с таким чувством говорите о Финляндии? Вы, должно быть, заходили в Хельсинки, когда плавали, хотя на моряка, друг мой, вы не похожи, больше напоминаете какого-нибудь профессора или бакалавра.
Аршанжо засмеялся добродушно, как он умел. Что вы, мадам, я не бакалавр и не профессор и уж тем более не моряк! Я служу на факультете и так, пописываю, интересуюсь литературой… А в Финляндии у меня любовь… Он достает фотографию, и графиня долго восхищается мальчиком: «Ах, какой прелестный!» Аккуратным почерком Кирси выведены по-португальски самые главные слова, перелетевшие через море и время: любовь, тоска, Баия. По-французски написана целая фраза, и старуха переводит ее, хотя Педро давно заучил ее наизусть: "Наш сын растет, он красивый и сильный, его, как и отца, зовут Ожу, Ожу Кекконен, он верховодит всеми мальчишками, в него влюблены все девчонки. Он маленький волшебник».
– Вас зовут Ожу?
– При крещении получил я имя Педро, Педро Аршанжо, но на языке племени наго мое имя Ожуоба.
– Я бы очень хотела побывать на макумбе. Никогда не видела.
– Прикажите только, и я с удовольствием свожу вас на кандомбле.
– Не лгите – «с удовольствием»! Кому нужна старая перечница? – Она лукаво смеется и смотрит на красивого, крепкого мулата, у которого любовница – финка. – Мальчик весь в вас.
– Нет, он и на Кирси похож. Он будет королем Скандинавии, – хохочет в ответ Аршанжо, а графиня да Агуа-Бруска – для близких просто Забела – в восторге вторит ему.
– Попросите сеу Лидио… Пусть он сделает мне скидку… Я понимаю, что работа его стоит гораздо дороже, чем он сказал, но у меня нет и этих денег. – Графиня вежлива, как Аршанжо и Корро, как простолюдины Баии.
– Назначьте цену сами, мадам, – немедленно отзывается Лидио.
– Нет, не хочу.
– Тогда ни о чем не беспокойтесь. Я нарисую, а потом вы заплатите за «чудо», сколько захотите.
– Не сколько захочу, а сколько смогу.
С тетрадями и книжками в руках появляется Тадеу. Забела сравнивает его с Аршанжо, сдерживая улыбку: подмастерье вытянулся в статного и грациозного юношу, а как он смеется – с ума сойти!
– Мой крестник, Тадеу Каньото.
– Каньото? Это фамилия или прозвище?
– Так нарекла его мать при рождении.
Тадеу прошел в другую комнату.
– Студент?
– Он работает здесь, помогает Лидио в типографии и учится. В прошлом году сдал экзамены на подготовительном отделении. – Голос Аршанжо чуть подрагивает от гордости. – В этом году сдаст еще четыре, а в будущем окончит отделение. Он хочет поступить в университет.
– Кем же он хочет быть?
– Инженером. Не знаю, удастся ли. Бедняку нелегко учиться в университете, мадам. Это недешево стоит.
Тадеу возвращается в комнату, раскрывает книгу, но вдруг замечает фотографию:
– Можно посмотреть? Кто это?
– Да так, один мой родственник… дальний, – еще бы не дальний: живет на другом конце земли.
– Самый красивый мальчик, какого я видел. – И с этими словами Тадеу берется за тетради: нужно заниматься.
А графиня да Агуа-Бруска, дона Изабел Тереза Гонсалвес Мартине де Араужо-и-Пиньо, стала просто Забелой. Она объясняет Тадеу французские глаголы, обучает его парижскому жаргону, она отпивает глоточек домашнего ликера из какао – приготовленного Розой де Ошала божественного напитка, словно шампанское лучшей марки. Всем стало как-то грустно, когда она собралась уходить.
– Было бы лучше, сеу Лидио, – сказала графиня, прощаясь, – если бы вы смогли зайти ко мне и познакомиться с Арголо де Араужо, чтобы знать, как он выглядит. Это самый красивый кот в Баии. И с самым отвратительным характером.
– С удовольствием, мадам. Завтра, с вашего позволения.
– Вашего кота зовут Арголо де Араужо? Как забавно… Это имя одного профессора, – говорит Аршанжо.
– Вы имеете в виду Нило д'Авила Арголо де Араужо? Это ничтожество я хорошо знаю, слишком даже хорошо. Мы с ним кузены по линии Араужо, я была невестой его дяди Эрнесто, а сейчас, когда мы встречаемся на улице, он делает вид, что знать меня не знает. Аристократишка! Пусть другим рассказывает про свое благородное происхождение! Я-то знаю всю его подноготную, и его, и всей этой гнусной семейки, все их махинации и подлости, oh, mon cher, quelle famille! Если захотите, когда-нибудь я вам такое порасскажу!
– Еще бы мне не хотеть, мадам! Сегодня благословенный день: сегодня среда, день Шанго, а я Ожуоба, око Шанго; мне полагается все видеть, все знать про бедняков Баии, а если нужно – то и про богачей.
– Сводите меня на макумбу, а я вам расскажу про баиянских аристократов.
Тадеу помог ей спуститься со ступенек.
– Старая я стала, никуда уж не гожусь, а умирать все не хочется. – Она кокетливо погладила Тадеу по подбородку. – Вот из-за такого смуглячка моя бабка Виржиния Мартине потеряла благоразумие и разбавила нашу дворянскую кровь.
Она раскрыла свой умопомрачительный зонтик и твердо зашагала по крутому Табуану вниз, словно шла по парижским улицам или по бульвару Капуцинок, как в прекрасные времена своей молодости.
9
Насчет этой истории врали очень много, но одно сомнению не подлежит: Забела присутствовала на празднестве Огуна, когда там, на террейро, произошло великое чудо. Каждый рассказчик стоял на своем: каждый своими глазами видел случившееся – «провалиться мне на этом месте», – но излагали историю по-разному, а громче всех кричали, как всегда бывает, те, кого и близко в тот час не было на террейро, кто вообще ничего не видел, – такие люди все знают лучше всех, они-то и есть главные свидетели.
Все, однако, единодушно заявляли:
– А не верите – спросите у сеньоры с Лапы, она не даст соврать. Важная такая сеньора, благородная, вся в бриллиантах с головы до пят. Настоящая дама! Вот она была там и все видела.
Благородная – спору нет. Богатая и важная – тоже верно: была когда-то. А бриллианты – фальшивые, поддельные, ненастоящие, хоть и много их было и блестели ее перстни, кольца, браслеты всеми цветами радуги: только «мать святого», главная жрица, навешивает на себя столько. Уходя (чтоб потом вернуться, и не раз), графиня Агуа-Бруска, что было очень на нее похоже, сняла с шеи ожерелье, и протянула его Маже Бассан:
– Оно ничего не стоит, но все же возьмите его, пожалуйста.
Забела сидела в кресле для почетных гостей и с огромным интересом следила за церемониями, а потом встала, чтобы лучше видеть. Она волновалась, прижимала руки к груди, восклицала по-французски: «Nom de Dieu! Zut, alors!» – когда под гул бубнов спустились на землю боги-ориша, зазвенели мечи Огуна, когда началась пляска Ошумарэ, полумужчины-полуженщины, двуполого божества.
– А что случилось с той красивой девушкой, которая разговаривала с вами, а потом так неистово танцевала? Она задержалась в дверях и исчезла. Почему она больше не танцует? Куда она ушла, Педро?
Если Аршанжо и знал разгадку этой тайны, то старой болтунье он ее не выдал. «Я ничего не заметил, мадам».
– Вы что, меня за дурочку считаете? Я же ясно видела: рядом с нею, за огнем, оказался мужчина, белый, блондин, нервный, нетерпеливый! Ну скажите мне, кто это?
– Она исчезла, – повторил Педро Аршанжо и ничего больше не сказал.
Если собрать все свидетельства, отбросив явные нелепицы, то можно будет установить: Доротея была в кругу жриц, она кружилась в бараке, соперничая красотой и изяществом с Розой де Ошала. Там же были: Стелла де Ошосси, Паула де Эуа и другие «посвященные», гордые и надменные.
Ошосси, украшенный конским волосом, спустился и овладел Стеллой. Эуа проник в тело Паулы, порывистой, как ветер с лагуны, чистой, как вода из ручья. Роза стала Ошолуфаном, Ошала – старцем. Три Омолу, два Ошумарэ, две Иеманжи, Оссайн и Шанго. Разом явились шесть Огунов – было тринадцатое июня, день его праздника: ведь в Баии Огун – это святой Антоний, и народ, вскочив на ноги, радостно приветствовал его дружным криком.
А когда долгим свистом, паровозным гудком, пароходной сиреной Иансан позвала Доротею, она торопливо подошла к Аршанжо, поцеловала ему руку.
– Что ж ты не привел моего парня?
– Он занимается… У него много дел.
– Я ухожу, Педро. Ухожу сегодня. Сегодня ночью.
– Он пришел за тобой? Сегодня?
– Да. Он пришел за мной. Ничего не говори Тадеу, молчи, как будто воды в рот набрал. Потом скажешь, что я умерла: ему будет больно, но зато сразу все кончится: он перестрадает и не вспомнит обо мне.
Она встала на колени, склонила голову к земле. Аршанжо прикоснулся к ее курчавым волосам и поднял негритянку Доротею во весь рост. Не успела еще она выпрямиться, как Иансан с криком, от которого проснулись бы и мертвые, вселилась в нее. Рассказывают, что откуда-то из глубины террейро духи-огуны отозвались на этот крик, ответили жалобным воплем.
Немногие видели, что предшествовало приходу Иансан, но Забела, для которой все было в диковинку, наблюдала эту сцену от начала до конца. Младшие жрецы-экеде повели «посвященных» переодеться, потом запели кантигу и начали ритуальный танец. Больше всех танцевала Иансан в окружении шести Огунов. То был танец прощания, но никто не знал этого.
Пока менялись костюмы, в соседней комнате готовили царское пиршество Огуна. Забела отведала каждого кушанья – ей очень нравились блюда, приправленные пальмовым маслом, только потом, к сожалению, печень болела… Когда взлетели в воздух ракеты, возвещая возвращение богов, старушка чуть не бегом припустила к выходу, чтобы ничего не прозевать на макумбе.
Появилась торжественная процессия, во главе ее шел один из шести Огунов – Огун Богоявления. Загремели атабаке, народ поднялся, захлопал в ладоши, зарево осветило небо, взлетели ракеты, шутихи, огни: июнь в Баии – месяц кукурузы, месяц фейерверков. В громе и свете огней один за другим стали входить в барак ориша, каждый со своим атрибутом, оружием, символом. Матушка Маже Бассан запела кантигу, Ошосси начал танец.
Но где же Иансан? Почему она не вернулась в барак? Издали донесся только отзвук чего-то. Чего? Паровозного гудка? Пароходной сирены? В дверном проеме видели тогда люди Доротею в последний раз. Не было на ней одежды Иансан, хотя многие клянутся и божатся, что была; не было и накрахмаленных юбок и кружевной блузки – наряда баиянских женщин; в платье как у настоящей сеньоры, с длинным шлейфом и пышными кружевами, появилась она. Тяжело дышала ее грудь, сверкали, как угли, глаза.
Все сходятся на том, что у человека, стоявшего рядом с Доротеей, были маленькие рожки – как у черта. В остальном к согласию и единому мнению прийти не удалось: одни видели у него хвост, кончик которого был переброшен через руку; другие заметили козлиные копыта; большинство утверждает, что был он черен как уголь, а Эвандро Кафе, человек пожилой и уважаемый, заявил, что дьявол был ярко-красный. Любопытные же и внимательные глаза Забелы заметили белокожего и белокурого красавца с двумя завитками волос надо лбом. И графиня, и бывший раб Кафе – люди немолодые, всего в жизни навидавшиеся, так что оба заслуживают доверия.
Все произошло в сиянии шутих, в сверкании ракет, в ослепительном огне и оглушительном громе фейерверка. Доротея растворилась в воздухе, когда вспыхнула пламенем эта заря, когда загрохотало, когда мелькнула молния. Только что стояла Доротея в дверях – и вот исчезла, как и не было ее вовсе: в дверях никого нет, только запах серы, только свет и гром. Может быть, ракета? Кто слышал этот грохот, скажет, что тут не ракета, не шутиха – другое…
Доротею с тех пор никто больше не видел – ни ее, ни призрака ее. Забеле послышался частый стук подков: должно быть, любовники бежали в далекие края. Эвандро Кафе услыхал, как топочут козлиные копыта: должно быть, сатана уводил свою иабу. Так или иначе, нет больше Доротеи.
Несколько дней пустовало ее место на улице Мизерикордия, где много лет подряд любители абара, акараже, кокады и прочих баиянских яств встречали негритянку в ожерелье Иансан, с красно-белой бусиной Шанго. А потом перед разукрашенным лотком уселась кроткая белесая Микелина с зелеными глазами.
Плачет мальчик в «Лавке чудес», склонившись над книгами, оплакивает мать – для него она умерла. Прочие считают, что Доротею колдовством вернули к ее прежнему дьявольскому призванию. У каждого свое объяснение, а если Аршанжо и разгадал загадку, то не сказал никому ничего.