Глава VIII
– Э, Диксон, можно вас на два слова?
Такое начало всегда чрезвычайно пугало Диксона. Так обычно обращался к нему его сержант, старый кадровый служака со старомодными замашками, считавший, что капрала следует сначала отвести подальше от рядовых, а потом уже обрушить на него за какую-нибудь безобидную оплошность отнюдь не два слова, а целые ушаты угроз и брани. Уэлч употребляет этот зачин в качестве короткого вступления maestoso allegro con fuoco своего неудовольствия по поводу какого-нибудь нового промаха Диксона, неутомимо продолжавшего создавать о себе дурное впечатление. В лучшем случае это означало, что Уэлч возложит на него какую-либо новую задачу в целях выявления его ценности для факультета. Мичи тоже не раз пользовался этим сакраментальным словосочетанием, прежде чем выразить желание побеседовать о средневековой жизни и культуре и задать кое-какие вопросы. На этот раз призыв исходил от Уэлча, который внезапно возник на пороге маленького кабинета, отведенного Диксону и Голдсмиту. Правда, за этим призывом могло последовать все что угодно: Уэлч хочет похвалить его за то, что он так хорошо составил примечания к материалам, собранным Уэлчем для своей книги, хочет предложить ему постоянное место на кафедре средних веков, хочет пригласить его на тайную оргию… И тем не менее всем своим существом Диксон предчувствовал какую-то неприятность. Он ощущал ее с такой силой, что от страха у него комок подступил к горлу.
– Да, разумеется, профессор. – Направляясь следом за Уэлчем в соседнюю комнату и стараясь угадать, пойдет ли речь о прожженных одеялах, или об его увольнении, или об одеялах и об увольнении разом, Диксон беззвучно бормотал все ругательства, какие только приходили ему на ум, бормотал, так сказать, авансом, чтобы уже в начале беседы иметь некоторое преимущество. Он шагал твердо, громко топая, отчасти для того, чтобы поддержать в себе мужество, отчасти чтобы заглушить то, что он бормотал, а отчасти потому, что он еще не успел покурить в это утро.
Уэлч сел за свой необоснованно заваленный бумагами стол.
– Да… м-м-м… Диксон…
– Да, профессор?
– Я хотел… Насчет вашей статьи.
Невзирая на удивительную нечленораздельность своей речи, Уэлч всегда без обиняков подходил прямо к делу, если ему нужно было кого-нибудь отчитать. Поэтому такое начало до некоторой степени вселяло бодрость. Диксон повторил осторожно:
– Да?
– Я беседовал на днях с одним моим старинным другом из Южного Уэльса. Он занимает кафедру в университете в Абсрто. Его зовут Этро Хейнс. Вам, вероятно, известен его труд о средневековой…
– О да, конечно, – произнес Диксон уже с некоторым облегчением, но все еще с опаской. Он хотел, чтобы это прозвучало почтительно и с достаточным воодушевлением, не создавая вместе с тем впечатления, что он знает эту книгу от корки до корки. Вдруг еще Уэлч вздумает потребовать от него, чтобы он вкратце изложил ему ее содержание.
– Конечно, проблемы, которые стоят перед ними, весьма отличны… от… от наших… На нашем факультете, в частности… Так вот, он говорил мне… По-видимому, первый курс… независимо от того, собираются ли студенты заниматься историей или нет, проходит известное… некоторое количество…
Диксон слушал его уже только краем уха – ровно настолько, насколько это было необходимо, чтобы не кивнуть невпопад. У него отлегло от сердца. Ничего особенно скверного, по-видимому, не произойдет, хотя совершенно неясно, какая существует связь между его статьей и неведомым Хейнсом. Пока что пропасть между этими двумя предметами лишь расширялась все более и более, а тем временем в голове у Диксона начинал складываться план, который, не успев еще окончательно оформиться, уже поверг его в ужас. Сейчас, воспользовавшись тем, что они остались с Уэлчем наедине, он поговорит с ним напрямик, заставит его открыть, решилась ли его судьба, а если ничего определенного еще не решено, заставит его сказать, когда это будет решено и от чего зависит, чтобы это было наконец решено. Ему надоел этот шантаж. Надеясь укрепить свое положение в университете, он вынужден рыться в публичной библиотеке, подбирая материал, который «может случайно пригодиться» для книги Уэлча по истории края. Должен «просматривать», то есть вычитывать самым тщательным образом гранки пространной статьи Уэлча для местного журнала. Должен был изъявить согласие отправиться на конференцию по народным танцам. (Благодарение небу, в конце концов обошлись без него!) Должен был присутствовать на этом нелепом музыкально-вокально-художественном вечере в прошлом месяце. Должен был, наконец, согласиться прочесть лекцию о «доброй старой Англии» – и это было значительно хуже всего остального. Семестр шел к концу, времени оставалось меньше месяца. Любым способом – штыком или пулеметом – ему необходимо выбить Уэлча из позиции, на которой тот так хорошо окопался, укрывшись за упорное молчание, не относящиеся к делу разговоры, недоуменно нахмуренные брови.
Неожиданно Диксон снова насторожился, услышав:
– Оказывается, этот Кэтон три-четыре года назад одновременно с Хейнсом добивался кафедры в Аберто. Хейнс, разумеется, не мог сообщить мне о нем особенно много, но, насколько я понял, Кэтон чуть было не занял кафедру вместо него. Однако выяснились кое-какие довольно темные обстоятельства. Пусть это останется между нами, Диксон, вы понимаете? Если не ошибаюсь, была обнаружена подделка диплома или что-то в этом роде – в общем, что-то довольно темное. Сейчас, конечно, в его журнале дела, быть может, ведутся вполне честно… я ничего не хочу сказать… быть может, там… дела ведутся вполне честно, но я подумал, что мне все же следует поставить вас об этом в известность, Диксон, чтобы вы могли принять меры, которые бы… которые вам… которые вы найдете нужными, если вы…
– Большое спасибо, профессор, вы очень добры, что предупредили меня. Пожалуй, мне следует написать ему и попросить…
– Вы еще не получили ответа на вашу просьбу сообщить нечто более определенное относительно срока публикации вашей статьи?
– Нет, ни слова.
– Ну, в гаком случае вы, конечно, должны еще раз написать ему, Диксон, и потребовать, чтобы он указал срок. Напишите, что другой журнал интересуется вашей статьей и что вам нужно в течение недели получить вполне определенный ответ. – Столь беглую речь, так же как и быстрый острый взгляд, сопровождавший ее, Уэлч держал про запас, специально для тех случаев, когда надо было кого-нибудь поучать.
– Да, конечно. Я так и сделаю.
– Напишите сегодня же, слышите, Диксон?
– Да, непременно.
– В конце концов это очень важно для вас, не так ли?
Диксон немедленно воспользовался возможностью, которой он так долго ждал.
– Разумеется, сэр. Я даже хотел поговорить с вами об этом.
Косматые брови Уэлча слегка опустились.
– О чем?
– Вы, несомненно, понимаете, профессор, что мое положение в университете последние месяцы внушает мне некоторое беспокойство.
– Вот как? – весело сказал Уэлч, и брови его возвратились в исходное положение.
– Мне бы хотелось знать, что меня ожидает?
– Что вас ожидает?
– Ну да, я… я хочу сказать… Боюсь, что я произвел не совсем благоприятное впечатление с самого начала, когда поступил сюда. Я действительно наделал много глупостей. И теперь, когда первый год моего пребывания здесь подходит к концу, я, естественно, немного тревожусь.
– Да, я знаю, что многие молодые люди не сразу осваиваются с работой на своей первой должности. В конце концов после войны мы должны были этого ожидать. Вам не приходилось встречаться с молодым Фолкнером? Он сейчас в Ноттингеме. Он преподавал у нас в тысяча девятьсот… – профессор сделал паузу, – в тысяча девятьсот сорок пятом. Так вот, ему довольно туго пришлось на войне, по разным, да, по самым разным причинам. Одно время, видите ли, он был на Востоке, в летных частях, а затем его перебросили на средиземноморский фронт. И когда он устроился здесь у нас, помню, говорил мне, как трудно ему было первое время перестроиться, привыкнуть воспринимать все по-иному и…
«Удержаться, чтобы не садануть тебя кулаком в нос», – подумал Диксон. Он молчал, выжидая, когда Уэлч сделает наконец паузу, затем сказал:
– Да, вдвойне трудно, конечно, когда не чувствуешь твердой почвы под ногами. Я знаю, что работал бы куда лучше, если бы мог чувствовать себя увереннее…
– Да, конечно, неуверенность очень вредит углубленной работе, я понимаю. И, конечно, когда стареешь, концентрировать свое внимание становится все труднее. Просто поразительно, как различные отвлечения, которые в молодые годы совершенно на вас не действуют, становятся абсолютно непреодолимыми, когда… когда… стареешь. Помнится, когда здесь строились новые химические лаборатории… я говорю – новые, но, конечно, теперь их едва ли можно назвать новыми… Так вот, в то время, о котором я рассказываю, это было еще за несколько лет до войны, здесь клали фундамент – кажется, это было на Пасху, – и бетономешалка или как это у них называется работала…
«Слышал Уэлч или нет, как я скрипнул зубами, – подумал Диксон. – Во всяком случае, если слышал, то не подал виду». Чувствуя себя боксером, каким-то чудом еще стоящим на ногах после десяти раундов неравного боя, Диксон сделал попытку вставить слово:
– Я бы чувствовал себя вполне счастливым, если бы самая большая забота свалилась у меня с плеч.
Голова Уэлча медленно поднималась на длинной шее, словно ствол устарелой гаубицы. Недоуменная морщина начинала быстро углубляться на его челе.
– Я не совсем понимаю…
– Мой испытательный срок, – громко сказал Диксон.
Морщина разгладилась.
– О! Вот что! Вы приняты сюда с двухлетним испытательным сроком, Диксон, а не с годичным. Это указано в вашем контракте. Два года.
– Да, я знаю, но это означает только, что я не могу быть зачислен на постоянную должность до истечения двух лет. Это не означает, что я не могу… что мне не могут предложить покинуть университет по истечении первого учебного года.
– Нет, нет, – сказал Уэлч мягко. – Нет. – Подтверждал ли он слова Диксона или отрицал их – понять было невозможно.
– Меня могут освободить от работы по окончании первого учебного года, не так ли, профессор? – быстро проговорил Диксон и судорожно прижался к спинке стула.
– Да… Да, я полагаю, что могут. – Голос Уэлча на этот раз звучал холодно, словно у него вынудили признание, к которому, хоть он и обязан был его сделать, ни один порядочный человек не стал бы его принуждать.
– Вот мне и хотелось бы знать: решено ли что-нибудь?
– Да, не сомневаюсь, – сказал Уэлч все тем же ледяным тоном.
Диксон ждал, что за этим последует, мысленно изобретая новые рожи. Он окинул взглядом маленький, уютный кабинет с хорошо подобранным ковром, рядами устаревших ученых трудов и папок с экзаменационными работами и личными делами многих поколений студентов, с плотно закрытыми окнами, выходившими на залитую солнцем стену физической лаборатории. Над головой Уэлча висело расписание лекций, вычерченное чернилами пяти различных цветов (по числу преподавателей исторического факультета) – вычерченное самим профессором. Диксон поглядел на расписание, и вдруг словно прорвало плотину: впервые за все время пребывания в университете он ощутил страшную, одуряющую, непреодолимую скуку, а вместе с ней и неизменных ее спутников – подлинную ненависть и злость. Если Уэлч еще секунд пять не произнесет ни слова, он сделает что-нибудь такое, после чего его без лишних слов в два счета вышвырнут отсюда. И это будет совсем не похоже на то, о чем он так часто мечтал, когда сидел в соседней комнате, притворяясь, что углублен в работу. Ему, например, уже не хотелось больше кратко, в письменной форме изложить на этом расписании (хорошенько сдобрив непристойностями) все, что он в действительности думает о профессоре истории, историческом факультете, истории средних веков, истории вообще и о Маргарет, и после этого вывесить расписание в окне к сведению всех проходящих мимо студентов и преподавателей. Не возникало у него сейчас и особого желания связать Уэлча, прикрутить его к креслу и бить по голове бутылкой до тех пор, пока он не признается, почему, не будучи французом, он дал своим сыновьям французские имена. Не хотелось ему и… Нет, он просто скажет, скажет очень медленно, спокойно, внятно – так, чтобы Уэлч получил полную возможность хорошенько вникнуть в смысл его слов: послушай, ты, старый навозный жук, почему ты, собственно, воображаешь, что можешь руководить историческим факультетом, хотя бы даже в таком задрипанном университете, как этот? Старый ты навозный жук! Ты слышишь меня, ты, старый навозный жук? А я тебе скажу, где твое настоящее место…
– Видите ли, все это далеко не так просто, как вам кажется, – неожиданно сказал Уэлч. – Все это довольно сложно, понимаете ли, Диксон. Тут приходится иметь в виду уйму всевозможных соображений.
– Конечно, я понимаю, профессор. Я просто хотел узнать, когда примерно это решение может быть принято. Если я должен оставить университет, было бы только справедливо известить меня об этом заблаговременно. – Говоря это, он чувствовал, как голова у него слегка трясется от ярости.
Взгляд Уэлча, порхнув два-три раза по лицу Диксона, опустился на свернутый в трубочку конверт, лежавший на письменном столе, и Уэлч промямлил:
– Да, видите ли… я…
Диксон сказал, еще немного повысив голос:
– Потому что я должен, как вы понимаете, начать подыскивать себе другое место. А большинство учебных заведений заполняют вакансии на будущий учебный год уже в июле, перед летними каникулами. Так что мне надо знать заранее.
В лице Уэлча, в его маленьких глазках начинало проглядывать страдание. Заметив, что и Уэлча можно чем-то пронять, Диксон сначала почувствовал удовлетворение. Затем, видя, как этому человеку трудно, должно быть, причинить боль другому, он испытал легкий укор совести. И тут его объял страх. Как понять нерешительность Уэлча? Неужели это значит, что для него все кончено? Ну, если так, то он по крайней мере сможет сейчас произнести свою «речь к навозному жуку» – обидно только, что перед столь немногочисленной аудиторией.
– Вы будете поставлены в известность, едва лишь что-нибудь решится, – необычайно быстро и гладко произнес Уэлч. – Пока еще ничего не решено.
Тема разговора была совершенно исчерпана, и Диксон понял вдруг, насколько нелепой и дикой была приготовленная им речь. Нет, никогда не сможет он высказать Уэлчу то, что ему бы хотелось, как никогда не скажет он и Маргарет.
Ему казалось, что он в этом разговоре припер Уэлча к стенке, а в действительности тот наколол его, как бабочку на булавку, благодаря своему редкому умению уклоняться и исчезать, хотя на этот раз оно выразилось только в словах. Вооруженный этим приемом, Уэлч мог выдержать куда более сильный натиск, нежели тот, на который был способен Диксон.
Теперь Уэлч, как уже давно ожидал Диксон, извлек из кармана носовой платок. Не могло быть сомнения, что сейчас он начнет сморкаться. Это всегда было ужасно, хотя бы уже по одному тому, что невольно приковывало внимание к носу профессора – огромной, пористой выпуклости пирамидальной формы. Но когда хорошо знакомый трубный звук потряс стены и окна, на Диксона это почти не произвело впечатления, его настроение неожиданно изменилось.
Если уж из Уэлча удавалось что-нибудь выжать, на его слова можно было положиться. Следовательно, Диксон вернулся к тому, с чего начал, и оказалось, что вернуться к тому, с чего он начал, несравненно приятнее, чем кончить тем, чем ему меньше всего хотелось бы кончить. Как не правы те, кто твердит: «Нет ничего хуже неизвестности, лучше уж знать самое худшее». Нет, как раз наоборот. «Скажите мне все, доктор, я предпочитаю знать правду», – но только в том случае, если правда это то, что мне понравится.
Убедившись, что Уэлч кончил наконец сморкаться, Диксон встал и поблагодарил его за любезность, почти совсем не покривив душой. Даже вид профессорского саквояжа и светло-коричневой соломенной шляпы, валявшихся на кресле (эти предметы всегда вызывали в нем глухое раздражение), привел ему на память лишь сложенную им в честь Уэлча песенку, и он тихонько замурлыкал ее, выходя из комнаты. Он сложил ее после того, как Уэлч заставил его однажды прослушать рондо из какого-то скучнейшего фортепьянного концерта. Рондо было записано на четырех огромных двусторонних пластинках с красными наклейками, и Уэлч воспроизводил его с помощью своей показательной сверхусовершенствованной радиолы, а Диксон потом подобрал к нему слова. Спускаясь по лестнице в профессорскую гостиную, где в это время можно было выпить чашку кофе, он, не разжимая губ, напевал слова этой песенки: «Ты старый осел, ты слюнявый козел, ты глупый баран…»
Дальше следовал целый залп малоцензурных слов, отлично сочетавшихся с «трам-пам-пам» оркестра.
Ты вонючий, дремучий сморкач,
Ты гунявый, писклявый…
Если эпитет «писклявый» недостаточно ясно намекал на пристрастие Уэлча к флажолету, Диксона это мало смущало, он-то знал, что имеется в виду.
Шли экзамены, и Диксону в это утро делать было нечего. Только в половине первого нужно было пойти в конференц-зал и собрать работы студентов – ответы на составленные им вопросы по истории средних веков. По дороге в профессорскую гостиную он задумался на минуту над этим периодом истории человечества. Тот, кто говорит, что не верит в прогресс, должен хотя бы бегло ознакомиться с историей средних веков. Это ободрит его, подымет его дух точно так же, как экзамены подымают дух студентов. Водородная бомба, правительство Южной Африки, Чан Кайши, даже сам сенатор Маккарти – все это покажется очень дешевой платой за то, что средние века остались далеко позади. Были ли когда-нибудь люди столь омерзительны, столь тупы, столь распущенны, столь хвастливо самонадеянны, столь несчастны, столь беспомощны в искусстве, столь мрачно, чудовищно нелепы и заблуждались ли они когда-нибудь столь глубоко, как в «среднем возрасте», пользуясь выражением Маргарет, которое она всегда пускала в ход, говоря о средних веках? Диксон усмехнулся, отворил дверь в гостиную, и усмешка сбежала с его лица – он увидел Маргарет. Бледная, с ввалившимися глазами, она сидела совсем одна возле нетопленого камина.
После памятной музыкально-вокальной субботы в их отношениях не произошло сколько-нибудь существенной перемены. Диксону пришлось потратить целый вечер в «Дубовом зале», немалую сумму денег и порядочную дозу лицемерия, чтобы заставить ее признаться, что она на него обижена, и еще больше времени, денег и лицемерия, чтобы убедить ее высказать эту обиду, обсудить ее с ним со всех сторон, сначала преувеличить, затем смягчить и, наконец, похоронить. По какой-то причине, периодически оказывающей на него свое воздействие, но абсолютно непостижимой, вид Маргарет возбуждал в нем теперь чувство нежности и раскаяния. Отказавшись от кофе и отдав по случаю жаркого дня предпочтение лимонаду, Диксон принял бокал из рук женщины в халате у столика с напитками и, пробираясь между группами болтавших людей, направился к Маргарет.
На ней был ее художественный туалет, только вместо деревянных бус – деревянная брошка в виде буквы М. Большой конверт с экзаменационными сочинениями студентов был прислонен к ножке кресла. Внезапно пронзительный визг кофейной мельницы в другом конце комнаты заставил Диксона вздрогнуть. Он сказал:
– Здравствуйте, дорогая, как вы себя чувствуете?
– Отлично, благодарю вас.
Диксон неуверенно улыбнулся.
– Бы говорите это так, что вам трудно поверить.
– Разве? Очень жаль. Я в самом деле чувствую себя превосходно. – Маргарет говорила необычайно резко. Мускулы на скулах напряглись, словно у нее болели зубы.
Оглянувшись по сторонам, Диксон подошел ближе, наклонился к Маргарет и сказал мягко, насколько мог:
– Послушайте, Маргарет, пожалуйста, не говорите так. Это же ни к чему. Если вам нездоровится – скажите, и я вам искренне посочувствую, а если вы правда чувствуете себя хорошо – тем лучше. Но как бы то ни было, давайте прежде всего закурим. Только, Бога ради, не будем ссориться. Я совсем к этому не расположен.
Она сидела на ручке кресла и вдруг резко повернулась – спиной к остальным, лицом к Диксону, – и он увидел, что глаза се наполняются слезами. Он сразу растерялся и не знал, что сказать, а она громко всхлипнула, продолжая смотреть на него.
– Маргарет, перестаньте! – сказал он в ужасе. – Не плачьте! Я не хотел вас обидеть.
Она яростно махнула рукой.
– Бы ни при чем, – сказала она срывающимся голосом. – Я сама во всем виновата. Простите.
– Маргарет…
– Да, да, я была не права. Я нагрубила вам. Но я не хотела, это получилось невольно. У меня все сегодня идет не так.
– Скажите же мне, в чем дело. Вытрите глаза.
– Вы – единственный человек, который хорошо относится ко мне, а я так с вами поступаю. – Все же она сняла очки и стала вытирать глаза.
– Это все пустяки. Скажите мне, что случилось?
– А ничего. Все и ничего.
– Вы опять плохо спали ночь?
– Да, милый, я плохо спала и, как всегда после этого, чувствовала себя ужасно несчастной. И вот хожу и думаю, хожу и думаю: на черта все это нужно? А я сама в особенности.
– Возьмите сигарету.
– Спасибо, Джеймс, это как раз то, что мне необходимо. Поглядите на меня – все в порядке?
– Да, вполне. Только вид немного усталый.
– Я не могла уснуть до четырех часов. Нужно пойти к врачу и попросить, чтобы он мне что-нибудь прописал. Я больше не в состоянии так мучиться.
– Но разве он не сказал, что вы должны приучить себя обходиться без снотворного?
Она взглянула на него с выражением какого-то горького торжества.
– Да, сказал. Но он не сказал, как мне приучить себя обходиться без сна.
– Неужели ничего не помогает?
– О, Господи, вы же знаете, все одно и то же – и ванны, и горячее молоко, и этот… э… аспирин, и закрытые окна, и открытые окна…
Они продолжали разговаривать в таком же духе, а гостиная тем временем понемногу пустела – все возвращались к своим делам, по большей части необязательным, так как было то время учебного года, когда никто из преподавателей не читает лекций. Пока их беседа текла своим путем, Диксон легонько потел, мучительно стараясь отогнать от себя мысль о том, что он как будто дня два назад пообещал Маргарет позвонить ей завтра вечером. Теперь этот вечер стал уже вчерашним. Совершенно очевидно, что ее надо немедленно куда-то пригласить или хотя бы сделать попытку. Необходимо как-то все это загладить. Улучив удобную минуту, он сказал:
– А может, мы пообедаем сегодня вместе? Вы свободны?
Эти вопросы почему-то побудили ее возвратиться к первоначальной манере разговора.
– Свободна ли я? Кто это, по-вашему, мог бы пригласить меня на обед?
– Я подумал, что вы могли пообещать миссис Уэлч вернуться домой к обеду.
– Кстати, у нее действительно будут сегодня к обеду гости, и она приглашала меня.
– Ну, вот видите, кто-то уже успел вас пригласить.
– Да, верно, – сказала она с таким растерянным, озадаченным видом, как будто у нее уже вылетело из головы все то, о чем она говорила минуту назад, да и вообще весь их разговор, и это испугало его больше, чем слезы, которые она только что проливала.
Он сказал поспешно:
– А что у них там затевается?
– Ах, не знаю, – сказала она устало. – Ничего потрясающего, думается мне. – Она взглянула на него так, словно стекла ее очков внезапно помутнели. – Мне надо идти, – сказала она и медленно, неуверенно начала искать свою сумочку.
– Когда же мы теперь увидимся, Маргарет?
– Не знаю.
– У меня сейчас плоховато с деньгами, временная заминка… Может, мне напроситься к Недди на чашку чаю в субботу?
– Как хотите. Впрочем, должен приехать Бертран. – Все это говорилось каким-то странным, безжизненным голосом.
– Бертран? Ну, в таком случае лучше придумать что-нибудь другое.
– Да… – сказала она, и голос се чуть-чуть оживился. – Он, между прочим, собирается пойти на летний бал.
У Диксона появилось такое ощущение, словно сейчас, сию минуту он должен вскочить на ходу в поезд… Замешкается на мгновение – и все будет кончено.
– А мы с вами пойдем на этот бал? – спросил он.
Через десять минут выяснилось, что на бал они идут, идут вместе, и Маргарет, сияя улыбкой, уже направлялась к дверям, чтобы убрать экзаменационные работы, напудрить нос и сообщить по телефону миссис Уэлч, что ее не нужно ждать к обеду – в конце концов этот обед, как оказалось, был не столь уж для нее важен. Вместо этого Маргарет решила отправиться с Диксоном в бар – подкрепиться пивом и булочками с сыром. Диксон был рад, что его козырная карта произвела столь грандиозный эффект, но, как это часто бывает в таких случаях, теперь он стал думать, что продешевил, слишком рано пустил свою козырную карту в ход, что с ней можно было бы выиграть в десять раз больше… Словом, пока он держал ее в руках, она казалась ему куда более ценной, чем теперь, когда он с нее пошел. Однако в его распоряжении имелись сведения, о которых Маргарет и не подозревала. Во-первых, ей неизвестно о существовании каких-то (Бог его знает еще каких!) отношений между Бертраном и Кэрол Голдсмит. Он вспомнил об этом внезапно, когда Маргарет сообщила ему, что Бертран собирается пойти на летний бал с Кэрол, так как ее муж едет в этот день в Лидс в качестве представителя профессора Уэлча. По-видимому, приятельница Бертрана, светловолосая и пышногрудая мисс Кэллегэн, получила уже – что только делало ей честь – отставку. Ситуация складывалась интригующая, и это до некоторой степени компенсировало угрозу того, что Кэрол, Бертран, Маргарет и он сам должны будут отправиться на бал все вместе. «Небольшой, но тесной компанией», – как выразилась Маргарет. Во-вторых, Маргарет было неизвестно и то, что Диксон еще раньше условился с Аткинсоном встретиться в том самом баре, куда они с Маргарет теперь направлялись. Присутствие Аткинсона послужит ему неоценимой поддержкой, если Маргарет опять что-нибудь выкинет, хотя, видит Бог, теперь, когда он уже пошел со своей козырной карты, этого не должно бы случиться! Притом Аткинсон не болтлив, и, значит, можно не опасаться, что их сговор нечаянно выплывет наружу. И, наконец, самое главное – Маргарет и Аткинсон еще не были знакомы. Стараясь представить себе, что каждый из них скажет ему завтра о другом, Диксон ухмыльнулся и сел на стул, ибо опять-таки одному Богу было известно, сколько ему придется ждать Маргарет. Затем, чтобы как-то скоротать время, разыскал бумагу и чернила и принялся писать:
«Уважаемый доктор Кэтон! Надеюсь, Вы не будете на меня в претензии, если я попрошу Вас сообщить мне, когда моя статья может…»