Книга: Резидентура. Я служил вместе с Путиным
Назад: Немецкие друзья
Дальше: Книга третья. Шпионские истории

Книга вторая

Последняя анкета

Говорят, самое трудное в создании книги – это первая фраза. Она сложилась. Значит, можно начинать книгу. Значит, с Богом…

Вот и прошла жизнь. Как всегда. Как у всех. Это была обычная жизнь обычного человека. В детстве я не сидел на коленях у Сталина, как Юлиан Семенов, в зрелые годы не стал зятем Хрущева, как Аджубей, в старости не помогал Горбачеву разрабатывать основы нового мышления, как Яковлев. В жизни моей мне довелось видеть и слышать многих людей выдающихся и знаменитых. Однако я никогда не был близок ни с кем из них и не оказал заметного влияния на эпохальные процессы и события. В великой исторической драме мне была отведена роль всего лишь статиста. «Так зачем же ты взялся за перо? – могут спросить у меня. Разве тебе есть о чем рассказать? Разве у тебя есть, чему научить идущих вслед за тобой?» Я полагаю, что все это есть. Более того, считаю себя обязанным писать. Во-первых, потому, что храню в памяти очевидца более полувека истории моей земли. Во-вторых, потому, что, относя себя к числу людей порядочных, смогу воздержаться от вранья. В-третьих, потому, что, владея в достаточной степени русской речью, сумею грамотно и точно ответить на все вопросы моей последней анкеты. «Что еще за анкета?» – спросите вы. Обыкновенная анкета, личный листок по учету кадров, основной кадровый документ большинства совучреждений. Я таких в жизни заполнил десятки и ознакомился с сотнями заполненных другими. Вопросы анкеты будут главами книги. О! Я расскажу об интересных и капитально забытых или основательно перевранных событиях. Ведь жил я в жуткое и прекрасное время на земле горестной и радостной. Другого времени и другой земли я для себя не хочу. Прошу мне верить. Я некрещеный и не имею права, положа ладони на Библию, дать клятву, что стану писать правду, только правду, одну только правду. Я не могу поклясться Отечеством в том, что не позволю себе лгать, ибо того Отечества, которому я присягал на верность и служил, как умел, больше нет. И все-таки еще раз прошу верить мне. Я, хоть и некрещеный, но не нехристь. Я, хоть и отставной, но русский офицер. И хоть нет больше Отечества, но осталось пепелище на том месте, где оно было, осталась память о нем, а это уже кое-что. Итак, я начинаю заполнять мою последнюю анкету.



1. Фамилия ____________________________

имя Александр отчество Алексеевич.

Фамилия моя происходит от слова, которое есть во многих славянских языках и наречиях. Людей с такой фамилией полным-полно на Украине, в Белоруссии и в Польше, что давало основание и хохлам, и белорусам, и полякам считать меня своим.

Имя мое на Украине звучало как Олесь, Олесик. В России же меня звали то Шурой, то Сашей. Чаще, правда, Сашей. А в общем все это значит Александр, что переводится с греческого как защитник людей.

Отчество получено мною от отца, работавшего в момент моего рождения учителем в городке Красилове нынешней Хмельницкой области. Об отце, однако, разговор пойдет в другой главе.



2. Пол мужской.



3. Год, число и м-ц рождения 24 марта 1934 года.

Такое число проставлено в паспорте. В свидетельстве о рождении указана другая дата – 29 марта. Воспитавшая меня сестра моей матери настаивала на 24 марта, именно по ее инициативе эта дата и попала в паспорт. Вообще-то история с числом моего рождения – дело темное. 29 марта – день священномученика Александра, и моя бабушка, дочь и жена священников, не могла этого не знать. Может быть, я родился не 24, а 29 марта. Не исключено, что бабушка меня тайно окрестила.

Если мы заглянем в четырехкилограммовый немецкий справочник «Хроника XX века», изданный Вестерманном, то обнаружим, что 24 марта 1934 года ничего знаменательного в мире не произошло. Зато 1 марта короновался император Манчжурии Пy И, 8 – Гитлер открывал международную выставку автомобилей в Берлине, 9 – родился Юрий Гагарин, 20 – Конрад Генлейн основал фашистскую партию судетских немцев, а 29 – состоялась премьера фильма «Золото» с Гансом Альберсом в главной роли. В общем, месяц моего рождения был относительно тихим. Вроде бы и не горел недавно рейхстаг, и не гремел на Лейпцигском процессе Димитров, и не взрывался овациями в честь великого вождя ХVII съезд ВКП(б) – съезд расстрелянных победителей. Другие месяцы 1934 года были отмечены событиями куда более значительными. Взять хотя бы громкие политические убийства. Друг и соперник Гитлера Рём, друг и соперник Сталина Киров, австрийский канцлер Долльфус, король Югославии Александр, французский министр иностранных дел Барту. В том году много строили, смеялись и в который раз заново учились чтить память героических предков. Мир готовился к самой ужасной в истории человеческой бойне. Миру не нужны были слабые телом и духом. Не нужны были такие и нашей стране. И потому страна спасла челюскинцев и отлила первую звезду Героя. И потому засияли в витринах новенькими обложками «Петр Первый», «Педагогическая поэма» и знаменитая книга Николая Островского, поскакал по экранам «Чапаев» с занесенной для удара шашкой, запели о любви и счастье с других экранов Любовь Орлова с Леонидом Утесовым. В том году зажглись звезды на башнях Кремля. В том году появились на свет прекрасные женщины – София Лорен и Брижит Бардо.



4. Место рождения город Чернигов.

Любая женщина хочет, чтобы в момент появления на свет ее ребенка рядом с ней была мать. В 1934 году в Чернигове жила мать моей матери – бабушка Женя, вот почему я родился не в Красилове, где тогда проживали и работали мои родители, а в Чернигове.

Чернигов, сосед и младший брат Киева, – колыбель Руси. Именно здесь Россия, Украина и Белоруссия плавно переходят друг в друга. Тут топтал папоротник конь Ильи Муромца, посвистывал Соловей-разбойник, отсюда уходила на половцев Игорева рать, здесь, на Черниговско-Северской земле плакала Ярославна, тут учился и начинал свою литературную деятельность Гоголь, в красоте этих мест черпали вдохновение Шевченко, Глинка, Коцюбинский, Врубель, Ге, Довженко и многие другие.

Я всегда говорю о Черниговщине с любовью не только потому, что тут впервые увидел свет, но и потому, что эта земля на протяжении веков была родиной всех моих предков по линии матери.

Теперь Черниговщина злой волей мерзавцев-политиков с подлыми хитрыми рожами, раздувшимися от обжорства и пьянства, стала заграницей, и письма туда не доходят. Хорошо бы поместить здесь портреты этих людей, дабы потомки видели, что я не был голословным, характеризуя тех, кого грядущие поколения проклянут во веки веков.



5. Национальность украинец.

Что еще можно к этому добавить? Оказывается, можно и немало. Дело в том, что я вырос в России и при получении паспорта назвался русским. Тетя Вера, родная сестра моей матери, воспитавшая меня, ничего против этого не имела, хотя сама считала себя украинкой, и именно такая национальность была проставлена в ее паспорте. Мы жили тогда на Кубани. Тамошние казаки говорят по-украински, но считают себя русскими. У них очень развито чувство именно русского патриотизма. А в общем, они совершенно справедливо считают, что русские и украинцы – одна кровь, один народ. Как полагал хохол Гоголь: да разве найдутся на свете такие огни, муки и такая сила, которая пересилила бы русскую силу?! Тетя Вера, будучи учительницей русского языка, в одинаковой степени владела как русским, так и украинским. Она морщилась, немедленно внося коррективы, когда слышала, как я болтаю со своими приятелями на кубанском наречии украинского языка, и шлепала меня по губам, когда я по-южному смягчал звук «г», говоря по-русски. В русском она требовала от меня только московского выговора.

Русским я оставался до 36 лет, то есть до 1970 года, а в упомянутом году поменял национальность по указанию руководства. Деле было так. В июне 1970 года меня назначили на должность старшего оперуполномоченного Первого главного управления КГБ СССР, иными словами, я стал сотрудником центрального аппарата советской разведки. За плечами у меня уже было семь лет работы в периферийных органах ЧК, из них – четыре года в загранпредставительстве. Я считал себя достаточно опытным оперативным сотрудником, да так оно и было в самом деле. Однако мой первый московский шеф подполковник Туляков придерживался на сей счет иного мнения. После ознакомительной беседы он дал мне документ, исполненный им самим, заявив при этом, что я должен начинать свою деятельность в столице с постижения искусства подготовки оперативной документации. Его бумага, как он полагал, являла собой эталон министерского бумаготворчества. Меня такая постановка вопроса задела за живое. Я исправил в документе Тулякова все ошибки, подчистил стиль и молча вернул ему бумагу. Туляков был далеко не лучшим экземпляром чекиста старой закваски. Недостаток образованности с лихвой восполнялся в нем избытком жизненного опыта, помноженного на совершенно иезуитский нрав. На другой день он вызвал меня к себе и спросил, коварно улыбаясь:

– А уж не еврей ли ты?

– Нет, – ответил я. – Но почему возникли такие подозрения?

– Шибко ты грамотный!

– Я филолог. Быть грамотным – моя профессия.

Тулякова такое мое объяснение не удовлетворило. Он заявил обо мне в отдел кадров, и полетели запросы в Чернигов, а также по местам рождения моих родителей. Надо сказать, что такой интерес Тулякова к моей национальности не был случайным. Как раз в том году офицер КГБ Лялин, совершив предательство, провалил всю нашу Лондонскую резидентуру, а заодно и резидентуру ГРУ. Лялин, как поговаривали, оказался скрытым евреем. После этого случая евреев в разведку, да и вообще в органы старались не брать, хотя исключения иногда делались.

Через пару месяцев меня пригласил кадровик и объявил, что я по национальности украинец. Он велел впредь во всех кадровых и партийных документах указывать только эту национальность. Я выслушал данное известие с равнодушием, ибо с детства привык воспринимать русских, украинцев и белорусов как один народ.



6. Социальное происхождение служащий.

Я прямо-таки испытываю потребность добавить к этому единственному, очень емкому и вместе с тем почти ничего не значащему слову несколько страниц текста. Тут надо писать о родителях и вообще о предках, а также о среде, условиях, в которых проходило становление меня как личности. Но сначала пару слов о понятии «служащий». Сын министра, привыкший с детства к фешенебельной квартире, госдаче и курортам – служащий. Сын сельской учительницы, пробирающийся зимним утром по пояс в снегу к холодному нужнику, – тоже служащий. Вроде бы оба одинаковые. А так ли это?

Девичья фамилия моей матери – Иваницкая. Есть на Черниговщине большое село Иваница. Все Иваницкие оттуда. Украинский казак Петр Иваницкий, чья молодость пришлась на середину позапрошлого века, был лихим воином и хорошо послужил своей саблей России. Когда блестящие полководцы Екатерины отодвинули пределы далеко на юг и на запад, надобность в украинских казаках отпала. Более того, строптивые и драчливые, они стали занозой в теле империи. Поэтому часть из них матушка-государыня переселила к новым границам, а другая часть осела навсегда в родных краях, утратив постепенно все привилегии казачества. Старший сын Петра Андрей принял духовный сан. У Андрея было два сына – Маркел и Максим, а также дочь, имя которой мне неизвестно.

Маркел стал священником. О нем я знаю лишь то, что он был моим прапрадедом.

Максим Иваницкий был яркой личностью. Блестяще окончив Черниговскую духовную семинарию, отказался от предложенного ему места священника при черниговском кафедральном соборе, а также от поступления в Киевскую духовную академию. Предпочел стать актером. Писал бунтарские стихи. Был знаком с декабристами, с И. П. Котляревским, играл в одной труппе со Щепкиным. Подвергался преследованиям со стороны властей. Вынужден был долгие годы прожить в селе Мезин Коропского уезда Черниговской губернии под надзором урядника и священника.

Дочь Андрея Петровича Иваницкого доводилась родной бабкой человеку, чье имя навсегда вошло как в историю революций, так и в историю науки. Имя этого человека – Николай Иванович Кибальчич. Это тот самый народоволец Кибальчич, который сделал бомбу, убившую Александра II, и разработал в мире проект космического аппарата с реактивным двигателем. Кибальчич рано потерял мать и воспитывался в семье Максима Иваницкого. От него будущий «химик» «Народной воли» получил революционный заряд на всю жизнь. И не случайно под именем Максима Иваницкого Кибальчич жил в Одессе и Петербурге, находясь на нелегальном положении.

Сын Маркела Иваницкого Николай, хоть и приходился Н. И. Кибальчичу двоюродным дядей, был старше него всего на два года. Они вместе учились в духовном училище и до ранней гибели Кибальчича оставались добрыми друзьями. Даже в одну девушку влюбились. Звали ее Катюша Зенькова. Портрет Катюши вклеен в мой семейный альбом. Лицо ее прелестно. Им можно любоваться без устали. На фотографии есть пометка – 1875 год.

Николай Маркелович Иваницкий и Екатерина Ивановна Зенькова стали моими прадедом и прабабкой. Прадед мой после окончания духовной семинарии некоторое время работал учителем и только к тридцати годам стал священником в селе Пальчики Сумской области, где и закончил свои дни.

Первенца своего – моего будущего деда – супруги Иваницкие нарекли Рафаилом. Ну и угораздило же их! Старшая дочь Рафаила, моя тетя Вера, которая большую часть прожила среди казаков донских, ставропольских и кубанских, натерпелась от своего отчества, как говорится, под завязку. Я много раз слышал, как она со слезами в голосе рассказывала знакомым, что Рафаил – это не простой ангел, а целый архангел и что он в ангельской иерархии старше Николая-угодника, что в российском императорском флоте был броненосец «Святой Рафаил», который утоп при Цусиме, что в одной из новелл Константина Федина главный герой – игумен монастыря отец Рафаил и т. д. и т. п. В ответ на все эти тетины россказни казаки только улыбались да качали головами, продолжая считать тетю еврейкой и, хотя относились к ней и к ее образованности с большим уважением, в «свои» никогда не принимали.

Дед мой родился под сенью виселицы народовольцев. Его родителей жандармы замордовали тогда допросами. Все докапывались, не помогал ли чем прадед Кибальчичу. Для Катюши допросы эти не прошли бесследно, и Рафаила она родила семимесячным. Мой дед приходился Кибальчичу троюродным братом, значит, я ему троюродный внук. Седьмая вода на киселе, а все ж родня. И потому портрет знаменитого бунтаря и ученого нашел почетное место в моем альбоме.

Рафаил пошел по стопам родителя. Окончив семинарию и приняв духовный сан, получил место священника в уездном городке Козельце, который расположен на большой дороге как раз посредине между Киевом и Черниговом, в шестидесяти верстах от того и другого. В 1904 году Рафаил женился на Евгении Ивановне Яснопольской, дочери человека тоже духовного звания. Будущая моя бабушка, судя по фотографиям, была девушкой прехорошенькой. Рафаил жил в Козельце до конца своей недолгой жизни. Служил он там и простым священником, и законоучителем в местной прогимназии, и протоиереем в храме Рождества Богородицы. Собор этот цел и сейчас. Он вместе с колокольней парит над утопающим в садах Козельцом, ведущим счет своим годам со времен Киевской Руси. Дед Рафаил, насколько мне известно, вел жизнь, достойную доброго христианина. Во время первой русской революции он каким-то образом предотвратил в Козельце еврейский погром. В 1918 году спрятал от петлюровцев в своем доме комиссара-большевика. По этим причинам новая власть относилась к нему вполне лояльно. Умер он от тифа в 1920 году. Перед смертью благословил семью, стоявшую у изголовья, попросил старшую дочь Веру не оставлять в беде младшую – Лидию.

Прадед Николай Маркелович Иваницкий намного пережил старшего сына. Смерть нашла его в 1933 году в бедной церковной сторожке, голодного и обобранного до нитки собственными прихожанами, коим он полвека отпускал грехи. Он не дожил до моего рождения нескольких месяцев. Ему было 82 года. Прабабушка моя Екатерина Ивановна умерла двумя годами раньше. Помнят ли в Пальчиках моего прадеда? Вряд ли. Много воды утекло. Но пусть знают жители этого села, что Николай Иваницкий был не только честным духовным пастырем, но и искусным садоводом. Многие сорта плодово-ягодных культур завезены в Пальчики им.

После смерти деда Рафаила семья его впала в крайнюю нужду. Имевшееся золотишко и другие ценные вещи быстро сожрали торгсин да спекулянты. Вера, успевшая кончить четыре класса гимназии, поступила в педучилище и в восемнадцать лет стала учительницей начальной школы. Младшую сестру взяла к себе.

Моя мать, Лидия Рафаиловна Иваницкая, как и все ее родичи, училась прекрасно. В 1929 году она легко поступила на филологический факультет Киевского пединститута. Казалось, все складывается хорошо. Но тут начались знаменитые классовые чистки. Осенью того же года маму исключили из института как дочь священника. Недолго думая, мама пошла на берег Днепра и бросилась в холодную воду. Добрые люди ее вытащили и откачали, но она сильно простудилась. Простуда дала осложнение на сердце, которое с тех пор не давало ей покоя до конца ее очень коротенькой жизни. После попытки самоубийства институтское начальство сжалилось над мамой. Ее снова приняли в студенты, но только не на филологический, а на биологический факультет, который тогда еще не был столь идеологизированным, каким стал в тридцатые и последующие годы. Подготовка учителя средней школы продолжалась в то время всего три года. В 1932 году мама окончила пединститут и была направлена учителем биологии в одну из школ уже упоминавшегося мною городка Красилова. Тут-то она и познакомилась с моим отцом.

Об отце я знаю немного. Дед мой по отцу жил с женой в деревне Липки Корнинского района Житомирской области. В молодости служил в лейб-гвардии в Петербурге. Происходил по слухам из окрестьянившихся шляхтичей, что не позволяло ему ни подняться до уровня сельского мироеда, ни податься в батраки. Поэтому к известному Великому перелому он пришел крестьянином-середняком и раскулачиванию не подвергся. Сыну его как представителю победившего класса была при новой власти обеспечена зеленая улица. В 1932 году он без проблем окончил филологический факультет Винницкого пединститута и получил назначение в ту же самую школу, куда попала по распределению мама. Поженились они весной 1933 года. И вот передо мной их фотография, сделанная в день регистрации брака. Мои родители красивы. У них открытые, одухотворенные, не омраченные горем лица. Если бы они только знали, какая судьба уготована им!

Моя мама умерла, когда мне было полтора года, а ей 23. Тетя Вера говорила, что от воспаления легких. И сердце было слабое. В 1936 году отец женился вторично на красивой девушке по имени Ядвига, тоже учительнице. А еще через год отца арестовали. Так я остался круглым сиротой.

Арест отца и обыск в нашей квартире я проспал. И слава Богу. Последующие несколько месяцев моей жизни протекали в доме отцовых тестя и тещи. Детей в этой семье было много. Братья и сестры мачехи приняли меня в свою компанию сразу и без церемоний. Никто из них ни разу не обидел меня. Я думаю, что в данном случае мне просто повезло, и я попал в семью хороших людей. К чести Ядвиги надо сказать, что она, будучи очень красивой женщиной, ждала отца до тех пор, пока не получила официального извещения о его смерти. Такая бумага пришла лишь после войны, а умер отец в 1942 году в одном из лагерей Гулага, расположенном в Республике Коми. Было ему тридцать три года.

В 1990 году, в день ухода на пенсию, я зашел к своему кадровику и попросил его показать мне справку на отца. Кадровик почесал затылок, крякнул, но достал-таки заветную папку из моего личного дела. Это было коротенькое заключение, написанное сотрудником Хмельницкой прокуратуры уже в 50-е годы. В заключении говорилось, что в тридцатые годы троцкистской организации в г. Красилове не существовало, и потому отец не мог быть участником такой организации, следовательно, он подлежит реабилитации. Справку о peaбилитации отца добывала тетя Вера. Она вручила мне этот столь много значивший для меня документ в 1957 году. Но между 1937 и 1957 годами пролегли двадцать лет, и все эти двадцать лет мне приходилось врать при сочинении автобиографий и заполнении анкет. Врать приходилось тете Вере, ее мужу Николаю Ильичу и еще миллионам других наших сограждан.

После ареста отца мои родственники стали прикидывать, что со мной делать дальше. Ведь я был не просто живым существом, я был сыном врага народа и, значит, мог принести людям, меня приютившим, массу неприятностей. Не знаю, почему родители отца не взяли меня. Может, побоялись, что старые уже и не успеют поставить малого пацана на ноги. Бабушка Женя жила в коммуналке с матерью и сестрой. У них не было лишнего места. Оставалась еще тетя Вера.

И теперь я чувствую себя обязанным рассказать об этом человеке, сыгравшем в дальнейшей судьбе роль весьма значительную, если не определяющую. Тетя Вера, как я уже писал выше, начала работать с восемнадцати лет. В этом же возрасте вышла замуж. По большой любви, между прочим. Через год у нее родилась дочь Люся. Моя двоюродная сестра умерла в двенадцать лет от скарлатины. Это было тяжелейшим ударом для тети Веры. Больше она не могла иметь своих детей, поэтому постоянно занималась воспитанием чужих. С родственниками мужа отношения у нее сразу не сложились. Муж был коммунист, брат его работал в ЧК. Дочь попа не пришлась им ко двору. Она отрицательно влияла как на карьеру мужа, так и на карьеру его брата. В итоге – серия стычек и разрыв. В конце 20-х годов тетя Вера работала ответственным секретарем в козелецкой районной газете. На работе ее ценили. Она была абсолютно грамотна и обладала журналистской жилкой. Такие люди тогда на дороге не валялись. Однако, в конце концов, кто-то вспомнил о тетином происхождении, и редактору было предложено уволить дочь священника из партийного органа массовой информации. Редактор уволил ее по собственному желанию с блестящей характеристикой. Тетя Вера сообразила, что надо уехать далеко-далеко, туда, где ее никто не знает. Оставив дочь у бабушки Жени, она поехала в Киев и села там вечером на первый подвернувшийся поезд, а на следующее утро проснулась в большом красивом городе, привольно разбежавшемся по крутым холмам над тихой широкой рекой. Это был Ростов-на-Дону. В Ростове тетя сразу устроилась в какое-то издательство. Это была хорошая работа. Платили неплохо и продовольственные карточки давали. Да и город был теплый, приветливый, зеленый, щедрый дарами юга. Одним словом, можно было начинать новую жизнь. А почему бы и не начать ее сызнова, если тебе только двадцать пять лет? Ан нет! Тетя Вера была слишком грамотным корректором, и ей стали поручать самую ответственную работу. Вопрос стал о допуске к секретам. Тут ЧК и занялась тетиной проверкой. Ее моментально вывели на чистую воду и потихоньку уволили снова по собственному желанию и снова с блестящей характеристикой. Тетя Вера несколько дней бродила по Ростову с мыслью о самоубийстве, но потом вспомнила, что у нее есть еще одна специальность – учительская. Она зашла в областной отдел народного образования, рассказала там все как есть и попросила направить ее на работу в какой-нибудь медвежий угол, где о ней никто никогда не вспомнит. Медвежий угол для нее нашелся быстро. Это было село Миллерово. Не следует путать его с городом Миллерово на севере Ростовской области. Сельцо это расположено не так уж далеко от Ростова и других городов, но в те годы являло собой место достаточно дикое. Самым мощным культурным очагом в нем была начальная школа, которая с минуты на минуту могла превратиться в семилетнюю.

Вслед за тетей Верой в Миллерово приехал Николай Ильич Казачок, тоже лишенец. Отец его был то ли царским, то ли белым офицером, а мать происходила из семьи купца второй гильдии. Николай Ильич встречался с тетей еще в Козельце. Однажды ночью кто-то разбросал по городу антисоветские листовки. Николая Ильича арестовали. Тогда тетя пошла в ЧК и наврала, что он ту ночь провел у нее. Его отпустили. Этот эпизод сблизил их еще больше. Когда тетя уехала в Ростов, они начали переписываться, а в Миллерово решили пожениться. Голодный и холодный 1932 год стал годом их счастья.

Вот и закончил я повесть о своей родне, попавшей под каток революции и частью погибшей, частью уцелевшей для того, чтобы верой и правдой служить новой власти, а точнее, не новой власти, но прежнему и вечному своему Отечеству. Родина! Непутевая ты, моя Родина! За что же так беспощадно карала ты нелюбимых детей твоих?! Помни: дети твои никогда не держали на тебя зла. Они любили тебя всякую. Они согревали и спасали тебя, расхристанную, поруганную, недужную, они плакали от счастья, когда была ты в зените могущества и славы, они спасут тебя снова и снова, куда бы ни увлекли тебя сукины сыны, ставшие волею судеб твоими правителями.

Если бы кадровик, оформлявший меня на службу в ЧК, знал о моих предках всю правду, впервые изложенную на этих страницах, то последние волосы на его лысине встали бы дыбом от ужаса! «Кого же это мы берем в святая святых?» – завопил бы он. И зря! От казака Петра Иваницкого пошла по Руси целая плеяда учителей, врачей, инженеров, ученых, священнослужителей, военных. Я могу поклясться, что ни одного предателя среди них не нашлось. Предатели рождаются от босяков, не помнящих отцов и дедов своих и проигрывающих уркам на крышах вагонов последние трусы, а также от чужаков, для кого Россия не кожа, которую нельзя сбросить, а очередной модный костюм, легко заменяющийся другим, более изысканным и богатым.

Далее речь пойдет преимущественно обо мне самом. С четырех лет я хорошо помню себя и все, вокруг меня происходившее. С той поры я не нуждаюсь более в услугах посторонних лиц для воспроизведения фактов моей биографии и тех событий новейшей истории, очевидцем которых мне довелось стать…

Есть в приазовских степях маленькая станция Матвеев Курган. Я проезжал здесь около сотни раз и всегда подходил к окну, чтобы увидеть приземистое строение вокзала, а если случалось так, что поезд останавливался, я спускался на перрон и шел к тому месту, где в марте доисторического 38-го года бабушка Женя оставила меня около чемоданчика в потертом матерчатом чехле, оставила, чтобы отыскать тетю Веру, которая должна была увезти нас отсюда в Миллерово. Мимо меня ползет грузовая платформа, а на ней, как дрова, покрытые брезентом, штабелями уложены совершенно одинаковые памятники одному и тому же человеку. Правая рука у памятника заложена за борт военной куртки, левая висит вдоль туловища. Все памятники покрыты серебристой краской. Я уже знаю, что это Сталин. И что он у нас самый главный. Но мне еще неизвестно, что, пока я отсиживался в Красилове, на одной шестой Земли победил социализм, что последним врагам его именно сейчас в подвалах Лубянки доламывают последние кости: второго марта начался процесс над остатками ленинской гвардии во главе с Бухариным и Рыковым, а пятнадцатого марта их уже пустили в распыл. В эти же дни вермахт ввалился в Австрию, и началось поглощение Европы нацистским удавом, в эти дни рушилась и захлебывалась в крови под фашистскими бомбами красавица Барселона, а испанская революция корчилась в предсмертных судорогах, в эти дни началось победное шествие по экранам мира немецкого приключенческого фильма «Индийская гробница», а великий акын Джамбул сложил такую песню:

 

Кто барсов отважней и зорче орлов? —

Любимец страны, быстроглазый Ежов!

 

И сыпались, сыпались густым дождем листовки на главные магистрали и площади Москвы – это папанинцы вернулись с Северного полюса.

Миллерово в 1938 году уже не являлось медвежьим углом в полном смысле этого слова. Оно было электрифицировано. В клубе пару раз в неделю крутили фильмы. Открылась библиотека. Очагом культуры была школа-семилетка, где директорствовала и одновременно преподавала русский язык и литературу тетя Вера. Ее муж Николай Ильич преподавал в той же школе математику и физику. Коллективизация осталась далеко позади, и крестьяне начали потихоньку втягиваться в новый свой хозяйственный быт. Жизненный уровень сельского населения в то время был достаточно высоким. Во всяком случае, голодных и раздетых среди своих сверстников я не встречал. Обстановка в стране и в данной конкретной деревне была стабильной. Тетю Веру и дядю Николая Ильича в 38-ом году уже никто открыто не шпынял их происхождением. Дело в том, что в 1936 году была принята новая Конституция Советского Союза, написанная прекраснодушным и восторженным идеалистом Бухариным. Эта самая демократическая конституция XX века, а скорее всего – самая демократическая конституция в человеческой истории, осталась в большинстве своих статей пустым звуком. Но кое-что и выполнялось. Сталин сказал: «Сын за отца не отвечает». Многие восприняли это с удовлетворением и в буквальном смысле.

Три с половиной года, проведенные в Миллерово, были самой безоблачной порой в моей жизни. Дом у дяди и тети был просторный и по тогдашним понятиям хорошо обставленный. Все мы были хорошо одеты, нормально питались. Из Ростова мне привозили дорогие игрушки, конфеты, мандарины. Оторванности от Большой Земли не чувствовалось. У дяди был мощный радиоприемник, который работал без умолку, когда дома были взрослые. Выписывалось много газет и журналов. В доне царил культ хорошей книги. Книг у нас было много. Правда, в основном я видел вокруг себя в детстве книги для взрослых. И самой главной из них была Книга книг. Священное Писание многих поколений советских людей, в том числе и моего, – «Краткий курс истории ВКП(б)». Ее написал Миней Губельман, известный партии и народу под псевдонимом Емельян Ярославский. Нельзя сказать, чтобы «Краткий курс» был сплошной ложью. Он был лживым в той степени, в какой лжив любой без исключения учебник истории. Помимо прочей лжи, в нем весьма тенденциозно подавалась роль Сталина и его окружения в русском революционном движении и в партийном строительстве. Этой книгой Ярославский купил себе жизнь. Написана она была просто, доходчиво, я бы даже сказал, талантливо. Иногда автор поднимался до высот подлинной поэзии. Взять хотя бы пророческую легенду об Антее, которого Геракл задушил, оторвав его от матери-Земли, питавшей героя силой. Пророчество это сбылось в наши дни. КПСС погибла, когда ее вожди, холеные, спесивые, зажравшиеся, коррумпированные, полностью обуржуазившиеся, оборвали последние нити, которые связывали партию с народом. Позднее «Краткий курс» стали приписывать великому вождю и включать в полное собрание его сочинений. Вообще-то Сталин имел некоторое касательство к написанию этой книги. Его работа «О диалектическом и историческом материализме» вошла в «Краткий курс» четвертой главой. Работу Губельмана изучала в специальных кружках вся страна. Изучение продолжалось два года. Потом все начиналось сызнова. Я в молодости многие страницы «Краткого курса» знал наизусть. Правда, значительная часть населения державы сильно спотыкалась о четвертую главу. Эта часть в любой державе весьма многочисленна. Она не замечает смены режимов, не принимает участия в референдумах, любит фильмы про богатых, которые тоже плачут, собирает деньги на памятник Веронике Кастро и при любом общественном укладе чувствует себя достаточно комфортно. Это как раз те самые люди, о которых мудрец сказал: они живут лишь только потому, что каким-то образом ухитрились родиться. «Краткий курс» имелся почти в каждой семье, и лежал он на самом почетном месте. У дяди и тети эта не очень толстая книжка в скромном картонном переплете серо-зеленого цвета бала небрежно брошена на середину письменного стола в гостиной около вазочки с цветами.

Был ли в те годы у взрослых постоянный страх, что за ними придут? Вскоре после того, как я приехал в Миллерово, ежовщине пришел конец, самого Ежова расстреляли, кое-кого выпустили из мест заключения, и страх несколько поослаб. Но определенная опаска у того поколения осталась навсегда. Имена Сталина и Берии тетя и дядя произносили шепотом, озираясь по сторонам. С родственниками своими, оставшимися в живых, восстановили связь только в пятидесятые годы. О моих родителях тетя рассказывала, что они погибли в автоаварии. Мне было валено говорить то же самое, и я до 1957 года никому из своих самых близких друзей не рассказывал правды об отце. Тут я должен помянуть добрым словом тогдашнего начальника отделения НКВД нашего района. Он быстро докопался до того, чей я сын, и сказал тете Вере: «Правильно сделали, что взяли мальчишку. Ничего не бойтесь. Об этом будем знать во всей Ростовской области только мы с вами».

Тетя с дядей часто уезжали по делам в райцентр или в Ростов. Тетя была депутатом то ли районного, то ли областного Совета, дядя повсюду искал наглядные пособия и приборы для школьных предметных кабинетов, а они у него были не по чину богаты. Деньгами школе помогал председатель колхоза. Школу планировали в 1941–1942 годах сделать десятилеткой, и к этому тетя как директор готовилась заблаговременно и очень тщательно. Сама она поступила на заочное отделение историко-филологического факультета в Ростовский пединститут. Дядя учился тоже заочно на физмате университета.

Тетя Вера и дядя Николай Ильич вели в своем селе большую просветительскую работу: воевали с неграмотностью, читали лекции на общеобразовательные темы, организовывали вечера, посвященные великим писателям. Иногда тетя устраивала громкие читки и брала меня с собой в клуб. Она читала колхозникам «Капитанскую дочку» и «Белеет парус одинокий», всякий раз делая перерыв на самом интересном месте. Зал всегда был полон. Как они слушали! А ведь это были в основном люди среднего возраста. Приходили и совсем пожилые. Однажды я спросил у тети:

– Зачем ты читаешь им? Разве они сами не могут прочесть этого?

– Могут, – ответила тетя, – только по складам. Они ведь почти неграмотные. Но когда-нибудь мы научим их всех читать бегло.

Учились тогда все. Это была стихия, захватившая страну. За двадцать лет новая власть построила 20 000 школ. Это больше, чем было построено за предыдущие двести лет. Вузов в Советском Союзе за те же двадцать лет открыли в семь раз больше, чем их было в дореволюционной России. По уровню образованности мы уверенно выходили на первое место в мире. Французский премьер Эррио сказал тогда: «Наука стала кумиром новой России». И это соответствовало действительности. У меня могут спросить: а как же Вавилов и другие? Страшны эти потери. Однако, несмотря ни на что, приобретения были весомее потерь.

Я полагаю, что победное шествие культурной революции стало основной причиной того, что мои родственники простили новой власти свои обиды и приняли всю революцию целиком. Приняли и поверили в нее. Ужасы Гулага были известны только тем, кто там сидел. Немногие вернувшиеся молчали как рыбы. Об истинных масштабах репрессий знал малый круг посвященных. Знал и тоже молчал десятилетия.

Как же должен относиться к революции я сам? Ведь Советская власть лишила меня родителей и на протяжении всей моей жизни относилась ко мне с некоей долей подозрительности. Об этом я еще напишу подробнее в последующих главах. Да, революция оставила меня круглым сиротой, но она же дала мне самое дорогое – жизнь. «Как так?» – спросит читатель. Очень просто. Не случись революции, моя мама, дочь весьма состоятельных родителей, никогда не вышла бы замуж за моего папу, сына бедняка. Тетя Вера рассказывала, что как Николай Маркелович Иваницкий, так и родители бабушки Жени в день рождения обязательно дарили каждой из своих внучек по десять золотых червонцев. Это помимо обычных подарков. Уверен, что отцу моему ничего подобного не дарили. Конечно, не будь революции, у моей матери, возможно, все равно родился бы сын, но это был бы уже не я, а кто-то иной. Другая сторона вопроса заключается в том, что революции своей Россия ждала сто лет. Она ее выносила, выстрадала. А то, что протекала наша революция так жестоко и дико, виноваты мы сами, русские. Такой уж мы народ. Революция была продолжением бунтов Стеньки и Пугачева. Чего же вы хотели от нее? Я прощаю революции всю боль, какую она мне причинила, и скорбно склоняю голову над ее могилой.

Тетя Вера и дядя Николай Ильич были хорошими учителями. Я говорю так потому, что в 40-е годы сам у них учился. Они и воспитателями были хорошими. Потому ученики их не забивали, писали им, заходили в гости. Почти все учителя миллеровской школы в прошлом учились у них. Я пошел в первый класс тоже к бывшей их ученице. Особенно мне запомнились красавцы-командиры Красной армии с кубарями в петлицах. Это были рослые, физически сильные степные парни. Это было поколение, заслонившее собой страну в годину войны. Мало кто из них остался в живых. В 1947 году тетю Веру разыскал кто-то из коллег по работе в миллеровской школе. Помню, как тетя плакала, читая письмо, полученное будто из прошлого. В письме сообщалось, что в 1942 году девять бывших учащихся миллеровской школы во главе с Иваном Яровым, которого я хорошо помню, создали в тылу у немцев подпольную организацию. Никакого существенного ущерба оккупантам эти мальчишки не успели нанести. Немцы их быстро переловили и уничтожили всех до одного. Тетя Вера эту весть пережила очень тяжело. Она все снова и снова вспоминала, как прекрасно Ваня Яровой читал наизусть «Песню о Соколе». Даже поэму написала о своих учениках – героях Сопротивления. Поэму эту никто не напечатал, а черновик во время наших переездов был утерян. Мертвый Сокол, ощипанный и оплеванный, выброшен теперь на корм собакам. Победоносные ужи, обвивая своими скользкими телами микрофоны и телекамеры, поднимая маленькие плоские головки с газетных полос, глумливо шипят, издеваясь над памятью павшего героя. О, им неплохо заплатили, этим ужам! Им тепло и сыро! Как хорошо, что тетя Вера не дожила до наших похабных дней! И все-таки я прощу тебя, гориллоподобный парень с пустыми глазами и неподъемной сумкой через плечо, несущийся невесть куда по делам своих коммерческих структур, я прошу тебя: остановись и вспомни, что ты человек и что ты русский!

Круг моих друзой в раннем детстве был весьма ограниченным. Со двора мне отлучаться не разрешали, а когда не было бабушек, вообще запирали одного дома. Такие дни я проводил в гостиной среди книг и игрушек, незаметно для всех научившись читать. У меня были кубики с картинками и буквами. Похожие кубики и теперь делают для дошколят. Вот из таких кубиков я и научился складывать слова, а затем перешел к чтению книжек. Однажды дядя, сидя за обеденным столом, читал областную газету «Молот». Глядя через его плечо на крупные заголовки, я прочел: «Прокурор». Дядя опешил.

– А ну-ка это прочти! – попросил он.

Я прочел.

– А это, а вот это!

Я прочел все, что он просил.

– Быть тебе прокурором, – сказала, смеясь, тетя Вера, а дядя накинул плащ и отправился в школу, откуда принес букварь, который я тут же прочел от корки до корки вслух своим изумленным родственникам.

Забегая вперед, скажу, что прокурором я не стал. Наоборот, значительную часть моей жизни мне пришлось нарушать законы. Правда, это были законы чужих стран…

Войну ждали все как неизбежность, и все знали, с кем будем воевать. И ненавидели фашизм, несмотря на политические игры, затеянные Сталиным и Гитлером. Войны не ждали 22 июня 1941 года. Думали, она придет позже. Я хорошо помню тот день. Он выдался погожим, жарким. С утра мы остались дома вдвоем с бабушкой Женей, которая в то время гостила у нас. Тетя с дядей уехали на курорт. В полдень бабушка разожгла на веранде керосинку и стала разогревать обед. Я играл во дворе. Радио было выключено. Мы включали приемник только с дядиного разрешения. Пришла соседка и без всякой паники пересказала нам основные положения выступления Молотова. Все мы по дурости не вполне осознали серьезности момента. Бабушка занервничала только потому, что бомбили Киев, а ее Чернигов совсем рядом. Соседка ее успокоила, заявив, что немцу все равно скоро крышка. Так якобы сказал товарищ Молотов. Мы пообедали и продолжали заниматься своими делами. Однако вечером появились вернувшиеся с ростовского вокзала тетя с дядей, которые популярно разъяснили нам, что война будет тяжелой и кровавой и что всех нас ждут суровые испытания. Бабушка, маленькая и шустренькая, начала собираться домой, в Чернигов.

В первом классе я проучился всего месяц с небольшим. Обстановка становилась все более тревожной. Приближался фронт. Однажды темным дождливым октябрьским вечером около нашего дома остановилась целая вереница повозок, набитых домашним скарбом и людьми обоего пола, молодыми, старыми и малыми. Через минуту все наши комнаты заполнило районное начальство с семьями. Кто-то сказал, что немцы то ли прорвались, то ли высадили десант и Ростов дал указание эвакуировать наш район, расположенный на западе области. Дядя пошел к председателю колхоза договариваться насчет лошадей. Ему быстро выделили крепкую телегу и тройку лошадей. С ними дядя умел управляться. Кроме того, у него были хорошие руки мастерового человека. За ночь он превратил нашу телегу в цыганскую кибитку. Тетя между тем собирала и укладывала в телегу саже необходимые вещи. Пока тетя с дядей работали, приезжие спали вповалку на полу по всему нашему дому. Я в последний раз задремал в своей кроватке. Выехали на рассвете. Мне поначалу все это даже правилось. Я был еще слишком глуп и плохо представлял перспективу своей дальнейшей, жизни. Я не понимал, что в то октябрьское утро оборвалось навеки мое короткое детство и мне придется вместе со взрослыми испить до дна огромную чашу огромного горя, выпавшего на долю моей страны и моего народа.

Путь наш лежал на восток, к Дону. Ехали через Новошахтинск и Шахты в направлении станицы Раздорской. Казалось, вся страна сдвинулась с места. Вереница повозок змеей петляла по холмам Донецкого кряжа от горизонта до горизонта. Вдоль обочин дороги брели стада коров и овечьи отары. Вперемешку с людьми и животными отступала армия. Сначала ехали, стараясь не терять из вида своих, но через двое суток потерялись в гигантском водовороте повального бегства, потерялись навсегда. Ночевали в шахтерских городках и поселках. Принимали нас рабочие хорошо, доброжелательно, сострадательно. Когда кончился Донбасс и начались казачьи поселения, обстановка резко изменилась. Мы почувствовали, что попали во враждебную среду. В Раздорах нас никто не пустил на ночлег. Простоволосая казачка гналась за нашей повозкой и, потрясая кулаками, орала во весь голос: «Коммунисты проклятые! Вот напеку из последней муки блинов и буду немцев встречать! У жиды-ы-ы!» Кто-то из мужиков остановил и увел ее. Так впервые в жизни меня обозвали коммунистом и, надо сказать, не случайно. А между прочим, дядя с тетей не были тогда членами партии. Их бы в нее и не приняли из-за нечистого происхождения. Дядя вступил в партию на фронте, скрыв правду о своих родителях. Проверить его не представлялось возможным. Его родной Козелец был в том году под немцем.

Через Дон переправились на пароме в Раздорах. Паром был сильно перегружен, колеса телег уходили под воду, лошади нервно ржали. Мне тоже было страшно. И все-таки мы благополучно пересекли реку и выгрузились на противоположном берегу.

Первый большой привал сделали на железнодорожной станции Зимовники. Когда немцы заняли Ростов, то по этой ветке пошел в Россию через Тихорецк и Сталинград основной поток горючего из Баку Цистерны постоянно мелькали в просветах между домами, когда я смотрел в сторону вокзала из окна снятой нами комнаты. В Зимовниках дядя с тетей решили дождаться ясности в развитии событий. И тут на наши головы впервые посыпались немецкие бомбы. А дело было так. Я стоял у ворот дома, который уже считал своим, и наблюдал за самолетиком, вынырнувшим внезапно из низких облаков. От самолетика отделилось несколько черных точек, которые понеслись к земле компактной группой. Внезапно воздух взорвался оглушительным трескучим грохотом, земля качнулась и ушла из-под моих ног. Я упал и пополз к дому. Животный ужас на несколько мгновений лишил меня рассудка. Когда я пришел в себя, то увидел крупные клубы черного дыма, поднимающиеся в районе недалекой станции. Дым быстро заволок полнеба. Говорят, что страшнее горящей нефти только зрелище атомного взрыва. Не случайно во время учений для имитации ядерного взрыва подрывают емкость с горючим. В дальнейшем нас стали бомбить ежедневно. Но теперь о приближении немецкой авиации жителей всегда оповещали прерывистыми гудками сирены, и мы успевали спрятаться в подвал, а после отбоя собирали во дворе и на улице еще теплые осколки. Иногда нашим летчикам-истребителям и зенитчикам удавалось отогнать немцев еще на подходах к Зимовникам. Но чаще фашистские бомбы достигали цели. И если загоралась хотя бы одна цистерна, от нее вскоре вспыхивали и рвались соседние. Начиналось дикое буйство пожара. Тушение продолжалось долгие часы. Во время налетов и борьбы с огненной стихией погибало много людей как гражданских, так и военных, после каждой бомбежки мимо нас ехали возы с гробами.

Поздней осенью и в начале зимы немцев разбили под Москвой, Ростовом и Тихвином. Освободили даже наше родное Миллерово. Однако фронт остановился всего в 20–30 километрах от него. Возвращаться туда не было смысла. Поэтому дядя с тетей приняли решение ехать дальше, в Орджоникидзевский (Ставропольский) край, где они рассчитывали получить постоянную работу и жилье. Помню, что именно в это время я впервые захотел есть без рыбьего жира и уговоров. Начинался голод. Голод на много лет.

В конце декабря мы снова тронулись в путь. Верениц обозов больше не было. Мы ехали одни. Степь, занесенная снегом, казалась безжизненной пустыней. Все, что было у нас теплого, мы с тетей напялили и намотали на себя. Но холод все равно пронимал нас до костей. Дядя в фуфайке и в брюках на вате часто соскакивал с облучка и брал коней под уздцы, чтобы помочь им найти полотно дороги под снегом. Страшный случай произошел с нами, когда мы были почти у цели. Стояла новогодняя ночь. Вовсю свистела метель. От ветра не было спасения. Я почувствовал, что замерзаю, и впал в безразличие. Лошади сбились с пути и остановились. Нас стало засыпать снегом. Дядя посмотрел на часы и охрипшим голосом поздравил нас с наступлением нового 1942 года. По всем канонам реальной действительности мы в ту ночь должны были погибнуть. Однако с нами произошло то, что случается только в романах со счастливым концом. Забрехала собака. Дядя потащил коней по снежной целине туда, откуда доносился лай. Вскоре наша кибитка остановилась перед какой-то изгородью. Замелькал свет в окнах большого строения, полузанесенного снегом. Через несколько минут мы все уже сидели раздетые в просторной теплой горнице и пили горячий сладкий чай, окруженные шумными и веселыми людьми самых разнообразных возрастов – от совсем старых до совсем маленьких.

Люди, приютившие нас, заслуживают того, чтобы рассказать о них подробнее. По их словам, в 1929 году они были раскулачены односельчанами. В Сибирь ехать не пришлось. У них отобрали имущество, выгнали всю семью за околицу и сказали, что они могут либо убираться ко всем чертям, либо строиться заново прямо тут, в чистом поле. Бывало, оказывается, и такое. Они решили строиться и через пару лет воссоздали заново свое процветающее хозяйство. Их милостиво приняли в колхоз, где они тут же стали передовиками. Главу семьи даже в правление избрали. Когда мы попали к ним, в сборе была не вся семья. Старшие сыновья воевали. Мы жили у этих людей около трех недель. Ни за питание, ни за постой они не взяли с нас ни копейки, более того – снабдили продуктами, когда мы от них уезжали. Жена главы семейства, перекрестив каждого из нас, сказала жалостливо: «Храни вас Господь!» Они помогли нам добраться до станции и погрузиться в поезд, а потом долго махали нам вслед. А за пару дней до этого тетя с дядей съездили на поезде в Ворошиловск (Ставрополь), пошли в краевой отдел народного образования и без всяких проблем получили работу в неплохом месте. Молох войны быстро перемалывал многотысячную армию учителей, не защищенных никакой бронью, и вакансий в школах было навалом. Тетю назначили директором одной из школ райцентра Петровского (ныне г. Светлоград), а дядю туда же учителем.

В Петровском нам отвели половину так называемого директорского дома во дворе школы. Тетя приняла школу на. другой день после приезда. Дядя тоже приступил к работе. Меня решили в школу пока не посылать. Я был слишком слаб. Мне принесли из школьной библиотеки книги Жюля Верна и Майн Рида. Я читал их одну за другой, отогреваясь у печки и отщипывая маленькие кусочки от своей пайки хлеба. Во двор до весны почти не выходил. Боялся холода и снега. От нашего дома до школы было метров семьдесят, иногда я смотрел из окна, как мои сверстники играли во время перемен в снежки и валялись в сугробах. Мне от этого становилось холодно, и я снова уходил к печке. Но вот пришла весна. Я выполз, наконец, из моего убежища и стал помогать взрослым в обработке клочка земли, прилегающего к дому. Короткий наш покой в Петровском был весьма призрачным. В нескольких сотнях километров от нас бушевала война, уносившая ежедневно десятки тысяч жизней. Похоронки приходили на нашу улицу и в школьный коллектив все чаще. Чувствовалось, что где-то бьют наших и бьют страшно. Так оно и было на самом деле. В конце июня немцы прорвали наш Юго-Западный фронт и хлынули к Сталинграду и на Кавказ. В начале июля дядя получил повестку из военкомата. Забирали всех мужчин, способных носить оружие, старшеклассников. Это было правильно, потому что все равно мобилизовали бы их либо для службы в своих тыловых частях, либо в полицию, либо на трудовой фронт. Дядя собрался быстро. Он потрепал меня по голове и уехал с тетей Верой на станцию в школьной пролетке. Кучер привез тетю назад поздно. Тетя прижала меня к себе, всхлипнула и сказала сквозь слезы: «Ну вот, ты теперь у меня один мужик в доме». Эти ее слова я воспринял очень серьезно.

Накануне прихода в Петровское немцев тетя Вера принесла из школы большую деревянную коробку из-под шахмат. Однако в коробке лежали не фигуры. Тетя достала оттуда знамя школьной пионерской организации. На знамени был портрет Ленина. Я взял в руки красное полотнище. Тяжелый прохладный шелк заструился между пальцами. «Это надо куда-то спрятать», – сказала тетя. В конце концов, решили зарыть знамя в огороде, упаковав его все в ту же коробку из-под шахмат. На дно коробки тетя положила школьную печать и медаль, полученную накануне войны из рук Калинина. Коробку завернули в клеенку и стали ждать ночи. Когда совсем стемнело, мы пошли в огород и захоронили коробку, договорившись никому, даже добрым соседям, об этом рискованном поступке не рассказывать, пока не вернутся наши. Когда свои-таки вернулись, знамя не раз брали у школы напрокат для проведения всевозможных торжественных актов районного масштаба. В нашем поступке я не вижу ничего необычного. Красное знамя было тогда символом сопротивления ненавистному убийце-фашизму. Подобно нам поступали тысячи людей во многих странах, в том числе – в самой Германии. В одном из музеев ГДР я видел красное знамя, которое немецкие рабочие прятали от гестаповских ищеек все двенадцать лет гитлеровского режима. Погибали под пытками, но знамени не выдали.

Немцы появились во дворе нашей школы лишь через два дня после того, как пришли в Петровское. Эти два дня показались нам вечностью. Мы были напряжены до предела, не спали, не ели, почти не разговаривали друг с другом. У каждого в глазах был немой вопрос: как поведут себя оккупанты? Поэтому, когда тете Вере сказали, что приехал немецкий офицер и требует ее на разговор, она даже обрадовалась. Вот, дескать, все теперь и прояснится. Я того офицера не видел, а содержание его беседы с тетей передаю с ее слов. Офицер объявил, что школу со всеми служебными постройками занимает немецкая воинская часть Лошади подлежат реквизиции. Мебель не трогать. Партами будет по наступлении холодов отапливаться школа. Библиотека подлежит немедленному уничтожению. Если фрау директор не в силах справиться с этой работой, немецкие солдаты окажут необходимую помощь. Тетя поспешила ответить, что книг немного и она уничтожит их сама. Офицер откозырял тете Вере и уехал, сказав напоследок, что его солдаты займут школу завтра утром.

Тетя Вера обманула офицера. В школьной библиотеке насчитывалось несколько тысяч томов. Это были прекрасные книги: почти вся русская и зарубежная классика. Большинство книг появилось на свет при Советской власти. Дореволюционных изданий было мало. Всю короткую ночь учительницы растаскивали по своим квартирам книги и наиболее ценное оборудование физического и других учебных кабинетов. Большую часть библиотеки свалили в нашей квартире у печки.

Немцы, как и обещали, прибыли на следующее утро. Школьный двор наполнился ревом моторов, вонью отработанных газов и военными в зеленых мундирах. Это были фронтовики, молодые, наглые, злые и хамоватые. У этих парней, воспитанных фюрером, интеллект был на нулях. Должен заметить, что в те годы степень образованности среднего русского значительно превышала степень образованности среднего немца, а наша система моральных ценностей в сопоставлении с системой германской была примерно тем же, чем является Священное Писание в сопоставлении с матерной надписью на заборе. Вот сейчас мы по уровню образованности и обалдения стоим на уровне немца образца 1942 года, только не августовского немца, а немца декабрьского, уже окруженного в Сталинграде и не знающего, как поступить: застрелиться или поднять вверх руки.

К нашей великой радости очень скоро школу заняла другая часть – тыловая. А те, молодые и наглые, ушли воевать дальше. Их ожидали разгром, смерть, плен и долгие годы тяжелой работы по восстановлению разрушенной ими страны. Их ожидало трудное прозрение. И не было через двадцать лет более яростных противников войн, чем те, кто купался голяком и мочился на глазах у женщин и детей летом 1942 года в Петровском.

Нельзя сказать, что новые немцы пришлись нам по душе, но с этими, новыми немцами, можно было сосуществовать. Всем им, сорокалетним, война давно обрыдла. Они тосковали по дому, роняли слезы на фотографии жен и детей, играли на губных гармошках, понимали, что войне не видно конца и, будучи воспитанными в догитлеровские времена, вполне корректно относились к жителям оккупированного ими населенного пункта. Служил в той немецкой части переводчик Фишер из фольксдойче. Ему было лет 30. Жизнь его прошла среди русских, и потому его постоянно тянуло к нам. Он заходил в наш дом попить чаю и покалякать о том о сем. Приносил шоколад и печенье. Сначала мы ему мало доверяли, потом поняли, что этот человек ничего общего с фашизмом не имеет, что он добр и интеллигентен. Фишер сразу разгадал блеф со школьной библиотекой. Однажды он застал меня сидящим у печки с раскрытой книгой в руке. При его появлении я хотел швырнуть книгу в огонь. Раньше мы говорили ему, что используем эти советские издания в качестве топлива. Фишер остановил меня. «Нельзя жечь книги, – сказал он. – И вообще, не бойтесь меня. Я порядочный человек. Я не причиню вам зла». Это Фишер первый рассказал нам об окружении немцев под Сталинградом. Это он первый известил нас о том, что немцы бегут с Кавказа. Он прощался с нами тепло и печально, сказав напоследок слова, меня поразившие: «Германия будет разбита наголову. Она это заслужила. Я немец, но хотел бы с самого начала быть по ту сторону линии фронта». Правда, первые в моей жизни карикатуры на Сталина я тоже увидел в тех фашистских газетах, которые приносил Фишер. Они были, как две капли воды, похожи на антисталинские карикатуры, публикуемые нынче в нашей демократической печати.

В своей автобиографии я всегда писал, что во время немецко-фашистской оккупации моя тетя не работала, а я не учился. Это неправда. И тетя работала, и я учился. Дело в том, что немцы разрешали открывать начальные школы в оккупированных ими районах. Там обучали письму, чтению и счету. Именно такую школу и решила открыть тетя Вера вкупе с другими учительницами в одном из свободных жилых домов на самом краю бывшей школьной территории. Занятия начались 1 октября и продолжались месяца полтора. Помню, что учились мы по старым советским учебникам, и готов дать голову на отсечение, что портрет Гитлера в нашем классе не висел, а висела там физическая карта Советского Союза. Вскоре немцы нас из этого помещения вытурили, и нашим благодетелем стал сторож бескрайних петровских садов, имевший двухкомнатный домик в самой их чащобе, там, где они уже переходили в лес. Сторож был старым, ворчливым, сумрачным человеком. Он растапливал печи и куда-то исчезал, а учителя начинали свой педпроцесс, при этом первый класс занимался в одной комнате с третьим, а второй – с четвертым. В сторожке мы чувствовали себя куда вольготнее, чем на глазах у немцев. Тут можно было прочесть наизусть «Бородино» и даже спеть «По долинам и по взгорьям». Вскоре мы обнаружили, что у старика-сторожа есть тайна, которую ему не удалось от нас спрятать. За одной из его печей жила прелестная девочка лет пяти явно еврейской национальности. У нее было нежное тонкое личико и густые курчавые черные волосы. Дед каким-то образом сберег ребенка, когда за родителями девочки пришли немцы. Все мы приняли живейшее участие в судьбе этого очаровательного создания. Каждый считал своим долгом принести ребенку либо игрушку, либо какой-нибудь съедобный гостинец. Думаю, что вскоре о девочке узнали сотни людей. Думаю, что о ней узнала и агентура гестапо. Иначе просто не могло быть. Тем не менее не нашлось в Петровском такого нелюдя, который смог бы опуститься до предательства этой несчастной божьей твари.

Самонадеянный сын Сиона! Сегодня ты победил Россию, победил не силой, но коварством. Сегодня ты управляешь миром. Сбылась вожделенная мечта твоих пращуров и пророков. Я прошу тебя, поставь памятник старику-сторожу, спасшему еврейскую девочку. Поставь! Что тебе стоит? Это будет памятник русскому мужику, спасшему твой народ от поголовного уничтожения. Не будь этого мужика, твой народ полвека назад стал бы дымом крематориев. Помни: Гитлер клялся наградить последнего еврея высшим орденом рейха. За то, что он последний. И не забывай, что Россию нельзя победить навсегда.

Школа наша прекратила свое существование сама собой в декабре. Ударили сильные морозы, а одежонка у большинства из нас была совсем хлипкая. Мы просто перестали посещать занятия. Да и наши были уже близко. Стали ждать их.

Никто никогда не ставил тете Вере в упрек того, что она в период оккупации организовала обучение русских детей грамоте. Более того, в 1945 году все в том же Петровском ее наградили медалью «За доблестный труд в Великой Отечественной войне».

В одну из январских ночей немцев как ветром сдуло. Следом повалили отступавшие с ними калмыки и донские казаки. Последние были злы и бесшабашны. Население попряталось, а мы остались дома. Будь что будет. Вот эта беспечность чуть не стоила тете Вере жизни. Кто-то из ее недоброжелателей сказал пьяным казакам, что она еврейка и коммунистка. Те немедленно приняли решение пустить ее в расход. Они пришли к нашему дому, вызвали тетю на улицу, поставили ее к стенке и передернули затворы винтовок. Их было трое. Я стоял рядом, окаменевший от ужаса. Тетя держалась очень спокойно. Она сказала казакам, что сама казачка из станицы Вешенской, да еще и дочь священника. Здесь ее Шолохов выручил. «Прочти молитву!» – потребовал кто-то из казаков. Тетя без запинки прочла «Отче наш». Казаки засомневались, опустили винтовки и стали переминаться с ноги на ногу. В этот момент появился их командир, тоже крепко поддатый. Он разогнал казаков к такой-то матери, попросился к нам на постой, сразу же улегся на мою кровать и захрапел. Я заснул на соломе у печки под книжной горой, а тетя заперлась в своей комнате. Утром следующего дня казачий офицер тихонько оделся и ушел. В Петровском установилось безвластие.

Наши пришли, по-моему, 19 января, на Крещение. Помню, бабы судачили: «Вот святой праздник, и наши пришли». Это была огромная радость. Против школы в убогой хибаре жил одинокий дед, о котором говорили, что Советская власть обобрала его до нитки. Так этот дед в день прихода наших вывесил на крыше самое дорогое из всего, что у него было, – красное байковое одеяло. Школу заняли красноармейцы. С удивлением мы рассматривали погоны на плечах наших военных. До сих пор военный в погонах неизбежно ассоциировался с белогвардейцем. Я продолжал сидеть на книжной горе и глотать одну книгу за другой. Хотите верьте, хотите нет, но как раз тогда я прочел всего Шекспира. И с тех пор в моих ушах звенит голос Фортинбраса: «Пусть Гамлета, как воина, поднимут на катафалк четыре капитана». Там была не только беллетристика. Из книжной кучи я выуживал и такие издания, как «Переписка Тургенева с Фетом» или «Переписка Пушкина с Вяземским». Это уж было совсем не для детей. Но так или иначе именно в те месяцы я стал филологом. Впрочем, филологическая жилка была фамильной чертой Иваницких. Да и отец мой писал стихи. А известный украинский поэт Микола Шпак, зверски убитый немцами, доводился ему двоюродным братом.

Осенью 1943 года я пошел в третий класс. Тут-то и началось мое систематическое образование, а два практически пропущенных класса продолжают тяжелым камнем висеть на моих ногах по сей день: у меня ужасный почерк, и, кроме того, я не умею читать по слогам.

Еще весной 1943 года у тети Веры и у одной из наших соседок появилась навязчивая идея – купить совместно корову, чтобы поддержать детей. Жили мы, как и все, трудно. Учительская зарплата имела чисто символическое значение. Реальный смысл имели хлебные карточки и подсобное хозяйство, основой которого были 15 соток земли, полагавшиеся учителю. Я с девяти лет не за страх, а за совесть вкалывал на своем огороде, зная, что хорошо возделанная земля – это жизнь. Кое-что с нашего участка я продавал на рынке, чтобы купить себе какую-нибудь одежонку. В конце концов женщины собрали сумму, необходимую для покупки коровы. В основном – за счет продажи вещей мужиков, пребывавших в армии. В 1944 году корова была куплена. Собственно, это была еще и не корова, а всего-навсего телка на сносях, но молока оставалось ждать уже недолго. Эти прозаические события происходили в преддверии Великой нашей Победы над Германией и, само собой, я не могу не коснуться этой темы.

Однажды тетя Вера попросила меня написать лозунги, которые должны были украсить школьный актовый зал в день какого-то праздника. Я нарезал газетной бумаги, склеил куски в длинные полосы и быстро вывел на одной из них плакатным пером призыв: «Под знаменем Ленина, под водительством Сталина – вперед, к нашей победе!» Когда лозунг повесили, тетя обнаружила в нем опечатку и потребовала, чтобы я сам ее нашел.

– Мне отсюда не видно, – сказал я.

До лозунга было метров семь.

– Не выдумывай! – возмутилась тетя.

– Мне правда не видно.

Тетя испугалась. Она решила, что я слепну, и повела меня к окулисту.

– Ерунда! – сказала врачиха, осмотрев меня. – Это от недоедания. Нужны мясо, масло, яйца, сахар, витамины – и все восстановится.

Потом действительно все восстановилось. Первые очки мне понадобились в 47 лет.

К чему я вспомнил этот эпизод? К тому, что теперь мы тоже живем трудно, но все же легче, чем во время войны. А сколько сейчас нытья, стенаний, проклятий, злобы невысказанной! Потому что не знаем мы, ради чего должны страдать. Тогда нытья не было, а было всеобщее молчаливое подвижничество во имя великой цели. Говорят, Бог тогда Бог, когда он в человеке. Я, атеист, могу сегодня сказать с уверенностью: я знаю, что это такое. Я знаю, что в годы моего детства во мне был Бог, он был в моих друзьях, во взрослых, окружавших меня. Люди той поры были добры, отзывчивы, подельчивы, сострадательны, порядочны, благородны даже. В основной своей массе, конечно. А ведь большинство из них не верило ни в Бога, ни в черта. Что же произошло с нами теперь? А теперь в нас нет Бога, хоть и звоним мы во все колокола, крестами увешались, стоим со свечой во храме, стараясь придать оскотинившимся нашим физиономиям выражение благолепия. Бог ушел от нас, а заменил его, вопреки заветам Иисусовым, другой кумир – золотой телец. Алчность сделалась нашим Господом. Хищная жадность выжгла Бога из наших душ. Кто же будет тем святым, пусть даже безумным, как большинство святых, который благочестивой мольбой своей вернет нам нашего оскорбленного Бога, а тот будет настолько великодушен, что простит нам все ужасные прегрешения наши и снова зажжет свет веры в наших холодных опустошенных сердцах?

Передвигать на карте флажки, маркирующие линию фронта, поручили мне. В конце апреля 1945 года я воткнул один из флажков в кружочек, у которого чернела жирная надпись: «Берлин». Воткнул и торжественно провозгласил под одобрительные крики моих сверстников: «Фашистскому зверю закрыты дороги, его мы прикончим в берлинской берлоге!» Второго мая ненавидимый всем миром последний оплот фашизма пал. Третий рейх издыхал в конвульсиях. По случаю капитуляции Берлина я совершил прыжок с крутой черепичной крыши нашего дома и при этом сильно повредил руку, за что тетя Вера впервые в жизни поколотила меня.

День Победы запомнился мне как день всеобщего светлого и горького счастья. Вторым днем всеобщего счастья был день полета Гагарина. Третьего такого дня на моем веку не было и, боюсь, не будет. Мне жаль молодых. Они не видели и не увидят своей Родины в час ее триумфа.

Жарким июльским днем на нашей улице появился немолодой солдат в обмотках, в пилотке, со скаткой шинели через плечо. За спиной у него висел вещмешок, в руке он нес обшарпанный чемоданчик. Солдат был усталый, припорошенный пылью. Он вошел в школьную калитку и направился к нашему дому. «Тетя Вера! – заорал я. – Наш дядя Коля вернулся!» Тетя выбежала на крыльцо и стала медленно спускаться навстречу мужу. Дядя обнял ее, потрепал меня по голове, тяжело вздохнул и, сбросив вещмешок, сел на лавочку у дома. На его погонах краснели лычки старшего сержанта…

После войны мы несколько лет мыкались по Северному Кавказу в поисках лучшей жизни и, наконец, бросили якорь на кубанской земле, в станице Удобной. Здесь тете Вере суждено было прожить более тридцати лет. Здесь она умерла и здесь похоронена.

Я жил в Удобной всего два года. В дальнейшем бывал там лишь наездами. Но это место на Земле стало моей любовью. Удобная, в то время один из райцентров Краснодарского края, протянулась десятикилометровой полосой вдоль неширокого быстрого Урупа – притока Кубани. Северная ее часть рассыпалась по степи, южная – втягивается в лесистую долину реки, бегущей меж невысоких, но крутых гор. Здесь благодатный мягкий климат, плодороднейшая почва, роскошные сады, чистейшая родниковая вода, самые крупные на Кавказе звезды и самый дешевый в стране рынок. И хотя до ближайшей железнодорожной станции – Армавира отсюда более ста километров, Удобная – станица отнюдь не дикая. Тут задолго до революции открыли казачью гимназию. Я бы сказал, что здесь сложилось некое подобие своей культурной традиции. Народ в Удобной живет надежный, основательный, знающий себе цену. Это очень здоровый духом и телом и очень работящий народ. Как-то я, наблюдая за издерганными, непредсказуемыми, хамоватыми столичными подростками, подумал: «А ведь у меня не было трудного, переломного возраста. Не было его и у моих школьных товарищей. Спасибо за это Удобной и другим сельским поселениям, где проходили наше детство и отрочество, где начиналась наша юность. Нас миновало все дурное, потому что росли мы на земле, на природе».

С последними учителями мне повезло. Удобненская средняя школа была укомплектована квалифицированными кадрами. Должен заметить, что почти все мои последние учителя, помимо профессионализма, обладали еще одним ценнейшим качеством – они были порядочными, высоконравственными людьми.

Я кратко расскажу о трех моих учителях.

Словесник Михаил Калинович Журавель был суховатым пожилым человеком. Образование получил до революции. Русский язык любил больше русской литературы. Терпеть не мог Маяковского. Любовь к Маяковскому у меня от тети Веры. Он давал нам длиннющие диктанты из Толстого, Чехова, Тургенева. Потом, принеся испещренные красными пометками тетради, дотошно разбирал с нами каждое слово, каждую фразу, каждый знак препинания. Мы спорили с классиками, и иногда наш учитель соглашался с нами: вот, дескать, Толстой мог бы и не ставить здесь запятой, а тут вместо тире ему лучше было бы поставить двоеточие. В конце концов, Толстой всего лишь недоучившийся студент Казанского университета, шутил он. А уж у Лермонтова мы столько ошибок находили! В фотокопиях рукописей, конечно. Меня Михаил Калинович не любил. Видимо, из-за излишней эмоциональности. Он больше любил Генку Бондаренко, умного, въедливого, строгого аналитика. Но если мое сочинение было лучше Генкиного, он ко мне и обращался: «Ну, вставай сегодня ты, читай свой опус, пускай другие учатся». На мою выпускную работу он написал восторженную рецензию. Половина моей золотой медали от него.

Математику Георгию Елисеевичу Гладченко было года 43–44. Образование он получил в советском вузе. Предмет свой преподавал легко и увлекательно. Меня считал математически одаренным человеком и очень обиделся, когда узнал о моем намерении стать филологом. Так обиделся, что начал относиться ко мне с подчеркнутой холодностью. Меня это несколько шокировало, и вот однажды, через семь лет после окончания школы, я, прихватив с собой пару бутылок и друга, с которым вместе приехал на побывку в Удобную, отправился к Георгию Елисеевичу в гости, чтобы потолковать с ним по душам. Он нам очень обрадовался и, когда мы выпили по три рюмки, вдруг предложил: «Хотите, расскажу, как воевал?»

Война началась для него осенью 1941 года в Крыму. А в июле следующего года, когда их батарея выпустила последний снаряд, когда была брошена последняя граната и кончились патроны, его в числе немногих оставшихся в живых взяли в плен. Это случилось за день до падения Севастополя. Потом были лагеря и многочисленные попытки побега. Его травили собаками, ловили, нещадно били и снова водворяли за колючую проволоку. В конце концов, одна из попыток удалась. Его прятали украинские крестьяне, передавая из рук в руки. На Украине дождался наших. Фильтровали его долго. Он спасся от своих тем, что запомнил все фамилии и адреса людей, оказавших ему помощь. Затем снова фронт и как самое яркое воспоминание – штурм Одессы. Перед штурмом написал заявление о приеме в партию. Чудом остался жив. Пришел за партбилетом, а парторг ему и говорит: «Вот если бы ты погиб, мы считали бы тебя коммунистом. А так – живи беспартийным, в плену находился». Были еще другие штурмы. Было освобождение Европы, на груди не осталось свободного места для наград, а в партию его не принимали… Давно была выпита водка, давно мы протрезвели, а Георгий Елисеевич все рассказывал, смахивая слезы со щек. Мы ушли от него на рассвете. По дороге друг сказал мне: «Он коммунист в большей степени, чем все партийцы, каких я знаю». Вторая половина моей золотой медали от Георгия Елисеевича.

Учительница немецкого языка Таисия Даниловна Трофимовская в коллективе учителей была старше всех. Дочь богатого казачьего офицера, она получила образование в Швейцарии. До войны преподавала немецкий язык в Краснодарском пединституте. У нее были два сына. Оба, находясь на фронте, попали в плен и служили то ли у Власова, то ли еще в каких-то немецких формированиях. После войны каждый получил солидный срок. Ее выдворили из Краснодара, а самый дальний в крае район был Удобненский. Таисия Даниловна терпеливо ждала сыновей и дождалась, но нескоро. Когда я окончил университет, они еще досиживали. Со скудной учительской зарплаты она регулярно собирала и отправляла им посылки. У Таисии Даниловны был очень сильный характер. Никто не видел ее в минуты слабости. Держалась она независимо. Ходила, не горбясь, не шаркая ногами, хотя ей давно было пора на пенсию. Предмет свой заставила уважать и сделала чуть ли не главным в школе. Когда она, высокая, прямая, в неизменном черном платье, в затемненных очках с чудовищной диоптрией, входила в класс, мы замирали в священном трепете. Я привык быть круглым отличником, но Таисия Даниловна ставила мне «двойку» за «двойкой», нимало не интересуясь тем, что там я представляю из себя как личность. Ее предмета я не знал и на «кол», ибо до нее немецкому языку меня учили сплошные проходимцы. Ее предмета нельзя было одолеть нахрапом, способностями, безбрежной эрудицией. Здесь нужны были труд, труд и еще раз труд. Когда накануне нового, 1950 года, Таисия Даниловна, выставляя четвертные оценки в классный журнал, подошла к моей фамилии и уже готовилась с легкой душой вкатить мне заслуженный «неуд», кто-то из моих доброжелателей пробасил с задней парты на кубанском наречии:

– Нэ ставтэ ему «двойку», вин на мэдаль тягнэ!

Тут Таисия Даниловна впервые посмотрела на меня с интересом.

– Ты что, в самом деле круглый отличник?

Я кивнул.

– Подойди ко мне на перемене, – сказала она.

На перемене я подошел к ней.

– Вот что, – объявила свое решение Таисия Даниловна, – сейчас я поставлю тебе «пятерку», дабы не портить табель. Но на каникулах ты будешь каждый день приходить ко мне домой, и мы будем заниматься немецким языком до упаду. Кроме того, в течение третьей четверти ты прочтешь со словарем все сказки Вильгельма Гауффа. У тебя плохой словарный запас.

Я сделал все, как она велела. В конце учебного года Таисия Даниловна уже не натягивала мне «пятерку». А в десятом классе я ходил у нее в любимчиках. Когда подошел экзамен по немецкому языку на аттестат зрелости, я на этом экзамене ни одного слова не произнес по-русски. Даже грамматические правила говорились по-немецки. Впрочем, так знал ее предмет почти весь класс. От Таисии Даниловны у меня гражданская специальность: филолог-германист.

В Удобной я завершил изучение первоначального курса истории, в том числе – истории нашей страны. В десятом классе мы узнали подробности убийства царской семьи. Мы хорошо усвоили, что жестокость революции оправдана, но внутренне я никогда не мог примириться с казнью мальчишки-наследника и девушек-царевен. Это всегда казалось мне бессмысленным кошмарным злодеянием тем более, что многие Романовы все равно сбежали за границу, они все равно стали там знаменем контрреволюции и все равно ничего с революцией не сумели поделать. Я не мог с этим примириться, хотя великий гуманист Пушкин учил меня:

 

Самовластительный злодей!

Тебя, твой трон я ненавижу.

Твою погибель, смерть детей

С жестокой радостию вижу.

 

Это я о детях. А что касается царей и цариц, то у меня к ним особое отношение. Я прожил долгую жизнь. Я был свидетелем многих событий новейшей истории. Я прочел много книг, написанных историками отечественными и зарубежными. И вот к чему я пришел: любой властитель России, будь то великий князь, царь, вождь или президент, в конце своего правления заслуживал исключительной меры, ибо число совершенных им злодеяний всегда превышало и перевешивало добрые дела. Ни один из властителей России не любил своего народа, почитал его быдлом и как с быдлом с ним обходился. Однако у большинства царей и вождей имелось смягчающее обстоятельство: они пеклись о величии державы. Последние наши правители даже этого не делали. Казнь Николая Второго я оправдываю. Царицу нельзя было казнить как психически невменяемого человека.

Удобная в конце 40-х – начале 50-х годов не была дремучей глухоманью. Ее связывали с городом Армавиром два ежедневных автобусных рейса. Центральные газеты доставлялись сюда на вторые сутки, а краевая – «Советская Кубань» – в день выпуска. Почту регулярно привозил самолет-кукурузник. Центральные улицы станицы были электрифицированы и радиофицированы. Удобненцы не стали взрывать свою церковь и не устроили в ней овощного склада, а превратили ее в отличный кинотеатр. Священника они не изгнали, а отвели ему для отправления службы дом поскромнее на почтительном удалении от райкома партии. Фильмы нам показывали те же, что и городскому зрителю. Правда, с недельным опозданием. Ни одного нового фильма мы, естественно, не пропускали. Имелись в Удобной Дом культуры с разными кружками, хорошая библиотека и книжный магазин. Молодежь активно занималась спортом. В основном это были футбол, волейбол и шахматы. Так что деревенскими вахлаками нас нельзя было назвать. Мы не путали королеву Марго с графиней Рудольштадтской, мы знали в лицо Дину Дурбин и Джанет Мак-Дональд, не говоря уже об отечественных звездах, мы понимали толк в сицилианской защите и системе «Дабл ю». Помимо этого, каждый из нас мог самостоятельно проделать весь цикл сельскохозяйственных работ на приусадебном участке, наловить добрый кукан голавлей, усачей и плотвы к обеду, а также заготовить на зиму необходимое количество лесных груш, фундука, кизила, шиповника и других даров природы.

Нас было в классе 26–13 девушек и 13 парней. К своим девушкам мы относились уважительно. Об одноклассницах никогда не говорили похабно. Были в нашем классе, как водится, влюбленности. Некоторые закончились впоследствии браками. Мы не знали радости секса, но нам были неведомы и радость СПИДа, восторг наркомании, счастье алкоголизма. Свою первую водку я выпил, когда получил аттестат зрелости, и после этого меня года два тошнило при одном взгляде на нее. Класс наш был дружным, сильным. Все мои одноклассники поступили в вузы или военные училища, и все их закончили. Многие вернулись в родную станицу и стали работать там учителями, врачами, агрономами, но большая часть, подобно мне, осела в городах.

Мне могут сказать: вот твои детство и ранняя юность прошли в сельской местности. Почему ты не пишешь, как жили тогда крестьяне? Напишу. Бедно жили крестьяне. Они неплохо питались, а если бы они питались плохо, то мои друзья, большей частью крестьянские дети, не играли бы на спортплощадке двухпудовыми гирями и были бы не в состоянии подтянуться на турнике тридцать раз. Но одежонка у них была жалкая. Когда я стал городским жителем, то сразу заметил, что одеваются горожане куда лучше крестьян, а питаются хуже. У крестьян не было денег. А откуда было им взяться? Трудодень оплачивался крайне низко и преимущественно натурой. Деньги колхозник добывал в основном на рынке, продавая плоды своего тяжкого труда. Надо заметить, что уровень жизни крестьян медленно, но верно повышался, как и уровень жизни населения всей страны, которая удивительно быстро выгребалась из послевоенной разрухи и нищеты.

Сейчас болтают, что колхозник был тогда вроде как крепостной. Это не совсем так. Из истории мне неизвестно, чтобы крепостных награждали орденами за доблестный труд и чтобы дети крепостных учились в университетах и кадетских корпусах. Ложь и то, что колхозник не имел права никуда уехать из своего села. Он всегда мог завербоваться на какую-нибудь стройку. Он всегда мог с разрешения правления съездить куда угодно к родственникам или знакомым. Но покинуть колхоз просто так, без всякого основания, чтобы пополнить собой ряды городских алкоголиков и бомжей, он не мог. Спросите у любого человека, переселившегося в город из деревни, доволен ли он, нашел ли он себя в новой обстановке, уверяю вас: почти каждый ответит на такой вопрос отрицательно. Зачем же было снимать крестьян с земли и осуществлять пауперизацию по-советски?

Вскоре после переезда в Удобную мы решили купить дом с участком. Надоело снимать квартиры. Весной 1950 года такой дом был куплен. Вообще-то домом наше приобретение можно было назвать с большой натяжкой. Скорее, это была большая хата с русской печью и под камышовой крышей. В хате имелись две большие комнаты, кухня и сени. В ней было тепло зимой и прохладно летом. На участке росло несколько деревьев. К ним мы с дядей той же весной добавили десяток яблонь, слив и вишен. Получился неплохой садик. На более солидное имение у нас не было денег. Вот из этой хатки я и отправился в большую жизнь. Напоследок заботливые родственники решили подправить мою биографию, изъяв из нее папу и маму. В этом нам помог хороший человек Петр Прохорович Голый, старый кисловодский учитель, проработавший в народном просвещении более полувека и награжденный звездой Героя социалистического труда. По просьбе тети Веры он написал бумагу, в которой торжественно лжесвидетельствовал, что мои тетя и дядя взяли меня из черниговского детдома в 1934 году. Эта бумага спасала меня от ненужных расспросов о родителях в мои студенческие годы. Она, наверное, и сейчас в моем личном деле, если таковое до сих пор хранится в архиве Ростовского университета. А портрет Петра Прохоровича можно увидеть в краеведческом музее города Кисловодска. В детстве я хорошо знал этого чудесного старика и его семью. Вот, пожалуй, и все о моем социальном происхождении.



7. Партийность член КПСС партстаж с июня 1962 года партбилет № 14293726.

В «Полном православном богословском энциклопедическом словаре», изданном в Лондоне в 1971 году, сказано: «Первым коммунистом можно считать Ликурга, реформатора, и законодателя спартанского. Но ярко и последовательно впервые строит свою теорию коммунизма философ Платон».

Так вот когда все это началось! Оказывается, коммунизм намного древнее мировых религий: буддизма, магометанства и христианства. Потом был Иисус. Фарисеи распяли его не за то, что он объявил себя царем Иудеи (экая невидаль: еще один царь!), а за то, что он исподволь вел в народе пропаганду коммунистических идей. Христу был глубоко отвратителен дух стяжательства и наживы, и потому он учил: «Как трудно имеющим богатство войти в царство божие!.. Как трудно надеющимся на богатство войти в царство божие!.. Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим…» Иисус изгнал торгашей из храма. Он давал шанс рабу стать человеком: «Многие же будут первые последними, а последние первыми». Иисус призывал властителей быть слугами народа: «И кто хочет быть первым между вами, да будет всем рабом».

Заповеди Иисуса: не убивай, не прелюбодействуй, не кради, не лжесвидетельствуй, почитай отца и мать, люби ближнего своего, как самого себя.

Некоторые извлечения из Морального кодекса строителя коммунизма:

– добросовестный труд на благо общества;

– забота каждого о сохранении и умножении общественного достояния;

– гуманные отношения и взаимное уважение между людьми;

– честность и правдивость, нравственная чистота, простота и скромность в общественной и личной жизни;

– взаимное уважение в семье, забота о воспитании детей, непримиримость к несправедливости, тунеядству, нечестности, карьеризму, стяжательству;

– дружба и братство всех народов СССР, нетерпимость к национальной и расовой неприязни.

Основной недостаток Морального кодекса в многословии, а, в общем, суть его сводится все к тем же заповедям Иисуса. Общечеловеческие и коммунистические ценности – одни и те же. Главная беда в том, что ни заповеди, ни Кодекс практически никем не выполнялись.

Многие святые христианской веры и подвижники коммунистической идеи были великомучениками, страдальцами за народ. Коммунистами были Кампанелла, Мор, Мюнцер, Бабёф, Чернышевский, Тельман. Коммунистом был комиссар Клочков, который сказал: «Велика Россия, а отступать некуда. Позади Москва!» И пошел с гранатой под танк.

Власть жестоко карала как истинных христиан, так и истинных коммунистов. Сотни тысяч из них умерли не своей смертью.

Когда я летом 1962 года явился в Ленинский райком партии г. Грозного за партбилетом, первое, что я там услышал, была визгливая ругань двух сотрудниц партаппарата. Предметом ругани стала квартира, предназначавшаяся одной из них, а доставшаяся другой. На столе секретаря я увидел банку с кукурузными зернами. Кукуруза тогда была в почете. «Ты знаешь, что есть партия?» – спросил секретарь. Я ответил утвердительно. Мне действительно было известно, что есть партия. Я уже шестой год воспитывал взрослых людей, работая преподавателем в педагогическом институте. Но секретарь все-таки счел необходимым дать кое-какие пояснения на этот счет. Он взял из банки кукурузное зернышко.

– Что значит одно-единственное зерно? Ничего. А что можно сделать из целой банки таких зерен? Сварить кашу. Ты один тоже ничего не значишь, а все вместе мы можем горы свернуть. Вот что есть партия. Понял?

– Понял.

– Очень хорошо!

Секретарь вручил мне партбилет, тепло пожал руку и проводил меня до двери.

Я не из тех коммунистов, что ездили в черных лимузинах. Я из тех, что первыми вылезали из окопов. В фигуральном смысле, конечно: в горячих войнах мне не довелось участвовать. Своему формальному членству в партии я никогда не придавал мистического значения. Я коммунист по убеждению. Я всегда им был. Даже в ту пору, когда закапывал с тетей Верой красное знамя накануне оккупации Петровского немцами. Поэтому мне до конца моих дней суждено быть нелюбимым пасынком как прокоммунистических, так и антикоммунистических скоморохов от политики. Возможно, они в конце концов объединятся, чтобы свести счеты с такими, как я.



8. Состоите ли членом ВЛКСМ, с какого времени и № билета. Состоял с сентября 1950 года по июль 1961 года, билет № 04749066.

В комсомол я вступал в Удобной. Раньше не получилось из-за наших частых переездов и моих болезней. Накануне этого торжественного дня наш районный комсомольский вождь гулял на свадьбе, и там с ним приключилась белая горячка. Его связали и отвезли в больницу. Однако, очухавшись, он перегрыз веревки, сбежал от врачей и явился на работу в положенный срок. Слух об этом моментально облетел всю Удобную, после чего рейтинг этого парня стремительно пошел вверх. Я влился в резерв партии точно по графику. А между прочим, тогда в комсомол не загоняли скопом, а принимали по одиночке, с большим разбором. Я, после того как вступил в комсомол, перестал ходить в кино зайцем, выражаться, обманывать учителей и вообще начал жить по совести. С моей комсомольской юностью у меня связано много самых светлых воспоминаний. Об этом я еще напишу ниже. Когда пришла пора уходить из комсомола, я написал заявление с просьбой оставить мне комсомольский билет. И мне его оставили.



9. Образование высшее.

Название учебного заведения и его местонахождение: Ростовский государственный университет, г. Ростов-на-Дону.

Факультет или отделение: Историко-филологический факультет, отделение романо-германской филологии.

Год поступления: 1951.

Год окончания: 1956.

Какую специальность получил в результате окончания уч. заведения, № диплома: Филолог-германист, диплом с отличием № 560643.



Если вам когда-нибудь придется проезжать город Армавир, обратите, пожалуйста, внимание на армавирский вокзал. Он был первым крупным объектом, восстановленным в этом городе после войны. У вокзала великолепный классический портал с высокими колоннами на площадке каменной лестницы. Вот на этой самой лестнице под колоннами я и мой дружок Генка Бондаренко сидели в одну из душных июльских ночей 1951 года, ожидая поезда на Москву. Станционные огни, отливающая сталью змеевидностью рельс, гудки локомотивов настраивали на романтический лад. Мы, двое самонадеянных провинциальных юнцов, чьих щек еще не касалась бритва, строили грандиозные планы завоевания мира. Наглость наша подкреплялась медальными аттестатами, которые тогда давали право поступления в любой вуз Советского Союза без экзаменов. Первым объектом наших честолюбивых устремлений стал Московский университет. Именно в его стенах я хотел стать журналистом примерно таким, как Симонов. Генка же надеялся, что, окончив юридический факультет, переплюнет Плевако. Однако таких, как мы, оказалось чересчур много. Гораздо больше, чем вакантных мест. Поэтому с абитуриентами-медалистами в МГУ стали проводить собеседования, дабы отобрать наиболее достойных, а точнее, наиболее соответствующих. Детище Сталина, высотное здание университета, еще стояло в строительных лесах. Приемная комиссия работала на Моховой. Со мной беседовал доцент Ухалов, флегматичный мужчина лет сорока пяти. Беседовал мягко, тактично. Ни на чем он меня не срезал, но я, видимо, и не блистал, поскольку был оглушен и ослеплен Москвой, чувствовал себя стесненно в незнакомой обстановке. Мне было неуютно с Ухаловым еще и потому, что я по каким-то неуловимым интонациям его голоса сразу почувствовал свою обреченность. В завершение беседы Ухалов сказал буквально следующее: «Вот вы были на оккупированной территории. Почему бы вам не поехать в Ростов? Он сам был на оккупированной территории. Там все такие».

В этот день я узнал, что являюсь бракованным не только из-за отца (а о нем Ухалов ничего не знал), но и из-за того, что побывал под немцем. Мне это показалось диким и нелепым. Только придя на работу в контрразведку, я стал относиться с долей понимания к графе о пребывании на оккупированной территории. Дело в том, что абвер и другие спецслужбы рейха оставили на нашей земле густую сеть агентуры, исчисляемой тысячами человек. После разгрома Германии большая часть досье на этих агентов попала в руки американцев. С некоторыми американцы впоследствии восстановили связь. Мне неизвестны случаи, когда кто-либо из этих агентов завербовал своих детей для работы на американскую разведку. Но мне известен факт, когда наш агент из числа западных немцев, побывавший в советском плену, завербовал для работы на нас своего сына, родившегося после войны. Вот что бывает на свете. Однако я считаю, что подобные единичные случаи не давали нашим властям основания относиться с долей подозрительности ко всем без исключения своим гражданам, побывавшим в оккупированных немцами областях.

Я последовал совету Ухалова, поехал в Ростов и за полчаса устроился там на отделение романо-германской филологии местного университета имени В. М. Молотова. Впрочем, моя ростовская alma mater не была совсем уж провинциальной. В прошлом она звалась Варшавским университетом. Ее эвакуировали в Ростов во время Первой мировой войны. На старинных книгах нашей научной библиотеки стояли большие четкие печати-экслибрисы: «Императорский Варшавский университет». Почему я решил стать филологом-германистом? Да потому что в Ростове не было факультета журналистики, а изучение западной филологии представлялось мне тоже делом солидным и увлекательным. Естественно, тут не обошлось без влияния Таисии Даниловны.

Генку, как и меня, турнули из МГУ. К чему придрались, не помню. Он поступил в Новочеркасский политехнический институт. Его специальностью стали котлы и трубы.

В конце августа я приехал в Ростов в сопровождении дяди Николая Ильича, который хорошо знал этот город и быстро нашел для меня неплохую квартиру в десяти минутах ходьбы от университета. Собственно, это была и не квартира, а койка в комнате, где жили еще два студента и два сына хозяев, отделенные от нас ширмой. Проводив дядю на вокзал, я вернулся в свое новое жилище, погасил свет, открыл окно, выходившее прямо на трамвайную остановку у пересечения улицы Горького с проспектом Чехова, и уселся на подоконник. Смеркалось. Внизу звенели трамваи, шумела вечерняя толпа, народ валил с работы по домам, мороженщица громко предлагала свой товар, три пузача у пивного киоска не спеша наполнялись пивом и заедали его огромными красными раками. Начиналась моя самостоятельная, совершенно взрослая жизнь. А история тем временем продолжала крутить свое колесо. Доживал последние месяцы Сталин, полыхала кровавая, казавшаяся бесконечной Корейская война, полыхала объявленная Черчиллем холодная война, тоже казавшаяся бесконечной, готовили к испытанию первую водородную бомбу, готовили к пуску первую атомную электростанцию, готовили к открытию Волго-Донской канал, первую великую стройку коммунизма, катил тележку с рудой гулаговский зек и пел серебряным ангельским тенором Лемешев:

 

Светит солнышко на небе ясное,

Цветут сады, шумят поля.

Россия вольная, страна прекрасная,

Советский край, моя земля!

 

Ростов начала 50-х годов был городом, еще не вполне оправившимся от последствий войны. Зияли черными глазницами окон обгоревшие коробки Дома Советов, театра, гостиницы «Ростов» и некоторых других монументальных зданий. Но главную улицу – красавицу Садовую, а по-новому – улицу Энгельса, к тому времени уже привели в порядок. Садовая, застроенная еще до революции большими каменными домами с массой милых архитектурных излишеств, производила нарядное, праздничное впечатление, а наш университет был одним из ее любимых украшений. В Ростове насчитывалось тогда семь крупных вузов и около тридцати техникумов, поэтому был он городом молодым, шумным, веселым. Таким его видели в 30-е годы тетя Вера и ее муж. Функционировали в Ростове драматический театр с очень неплохой труппой, театр музыкальной комедии, ТЮЗ, филармония, цирк и масса кинотеатров как стационарных, так и открытых, летних. Часто наведывались эстрадные знаменитости из столицы. Словом, жизнь тут протекала совсем нескучно. С харчами проблем тогда не было. Проблемы возникали с деньгами. Стипендия на первом курсе составляла сумму весьма скромную – 225 рублей, повышенная – 275 (по нынешним деньгам это примерно 800 и 1000). К последнему курсу она возрастала до 325 и 375 рублей. Тетя с дядей по мере возможности помогали мне: одежду покупали, квартиру оплачивали, да и на питание подбрасывали. И если я когда-нибудь ходил голодный, так это по причине собственной безалаберности. Обед в студенческой или рабочей столовке стоил 4–5 рублей, еще столько же уходило на завтрак и ужин. Во время перемен к университету подтягивались лоточницы с горячими пирожками. Этими дешевыми пирожками с мясом или печенкой можно было отлично заморить червячка. Получалось так, что тогдашний студент ел мясо несколько раз в день. Интересно, сколько раз в день кушает мясо теперешний средний работающий гражданин свободной России? О студентах я уже молчу. К сказанному хочу добавить, что мы, как и все люди, отмечали праздники и дни рождения далеко не за нищенским столом. Может быть, зря я начал с хлеба насущного? Но, будучи марксистом, по-другому не могу. Ведь не случайно Энгельс в слове на могиле Маркса сказал, что человек, прежде чем заниматься политикой, искусством или наукой, должен есть, одеваться и иметь крышу над головой. В открытии этой простой истины и заключается величие Маркса.

Первого сентября 1951 года начались мои студенческие будни. Должен сказать, что программа романо-германского отделения была весьма и весьма насыщенной. Помимо двух современных и одного древнего языка – латыни, нам предстояло изучать на всю катушку как зарубежную, так и русскую литературу, а кроме того, целый букет общественных наук. Были еще русский язык, история зарубежная и отечественная, языкознание, педагогика и разные спецкурсы. Занимались по восемь часов в день, а потом надо было еще готовиться к семинарам и практическим занятиям следующего дня. Дисциплина была строгая. За несколько пропущенных без уважительных причин занятий, даже за несколько опозданий, могли исключить из университета. Стипендию платили только тем, кто учился на «хорошо» и «отлично». Многие наши девицы этого напряжения не выдержали и разбежались по различным пединститутам. На первый курс нашей немецко-английской группы пришли 19 человек. Дипломы получили 11. Ребят еще донимала военная подготовка, которая велась по программе артиллерийского офицерского училища.

Я рассказал, чему нас учили. Но ведь нельзя обойти вниманием и тех, кто нас учил. Сейчас Ростовский университет – один из авторитетнейших вузов страны. Но и тогда в нем были неплохие профессорско-преподавательские кадры. Кафедрой немецкого языка заведовал доцент Шпарлинский. Он читал теоретические курсы. Лет ему было много. «Знаете, коллеги, я учился в Цюрихе, – говаривал он в минуты ностальгии. – Я занимался в одной библиотеке с Лениным. Наши столы стояли рядом. Если бы я знал, кем станет Ленин, я бы с ним обязательно сблизился». Для чего Шпарлинскому надо было сближаться с Лениным, не ведали ни он, ни мы. Практические занятия по немецкому языку вел А. А. Гердт, в будущем известный профессор-германист. В течение некоторого времени языку учила нас Е. Е. Щемелева, в прошлом переводчица на Нюрнбергском процессе, а в будущем профессор Института им. М. Тореза. Прекрасную память о себе оставили профессор Г. С. Петелин, читавший курс зарубежной литературы XIX–XX веков, и Ф. А. Чапчахов, специалист по литературе советского периода. Последний стал известным критиком и многолетним членом редколлегии «Литературной газеты». Были среди преподавателей, как водится, и комические персонажи, такие, как профессор Немировский, крупный специалист в области языкознания, и латинист Сурин. Эти замечательные добрые старики, осколки далеких прошлых времен, чувствовали себя потерянными в современной круговерти. О первом студенты старших курсов рассказывали, что после выхода в свет работы Сталина «Марксизм и вопросы языкознания» он собрал пятикурсников и, поднявшись за кафедру, произнес краткую и трагическую речь: «Товарищи! Все, чему я учил вас пять лет, оказалось ложью». И зачитал вслух брошюру вождя. Второй жутко боялся чекистов. Он то и дело предупреждал нас: «Осторожно, осторожно, вас же из пуговки могут сфотографировать!» Преподавателя основ марксизма-ленинизма Дьяченко ждали, как ждут в цирке любимого клоуна. У Дьяченко, партийного номенклатурщика с огромным стажем практической работы, было о чем вспомнить. «Приехал я в 1925 году в Москву, – рассказывал он. – Подходит ко мне Лев Давидович Троцкий, руку пожимает. А я беру его руку и чувствую, что она липкая, скользкая. Не наш человек, думаю, не наш!» Или о коллективизации: «Как стал я станичных баб насчет колхоза агитировать, они меня ведрами, ведрами. Избили до полусмерти. А убежать я от них не смог. Уже тогда полный был». Но подлинный апофеоз наступал, когда Дьяченко, налившись кровью, бросался в атаку на философов-агностиков Юма и Беркли. «Эти подлые апологеты буржуазии, – кричал он, – утверждают, что мир есть всего лишь комплекс наших ощущений и существует лишь до тех пор, пока существуем мы. Исчезли мы – исчез мир. Но посмотрите, что получается! – Тут Дьяченко прятался за кафедру. – Разве вы перестали существовать от того, что исчез я? Разве перестал существовать я от того, что вы меня не видите?» – «Нет!» – орали мы, плача от смеха. Дьяченко возникал из-за кафедры, победно улыбаясь и вытирая лицо платком. Юм и Беркли были повержены, развеяны в прах. Впрочем, диамат, истмат и история философии читались у нас на достаточно хорошем уровне. А на пятом курсе нам просто повезло. Мы прослушали несколько лекций по современной философии в исполнении нашего нового ректора Юрия Андреевича Жданова. Да, да, это был сын того самого Жданова, крупнейшего партийного идеолога сталинской эры, это был второй муж Аллилуевой и, следовательно, зять самого Сталина, это был будущий академик, блестящий ученый и при всем при этом хороший человек. Вот когда Жданов читал лекции, то я не однажды слышал звук полета мухи в большом, переполненном студентами зале. От Жданова я впервые узнал правду о генетике, кибернетике и многих других интересных вещах.

Весной 1952 года я познакомился с будущим своим закадычным приятелем Левушкой Бардановым, который тоже приехал с Кубани и учился курсом выше на отделении славянской филологии. Точнее, Лев со мной познакомился. Подошел запросто, представился и заговорил. Осенью того же года мы оба получили места в общежитии. Решили поселиться в одной комнате. Общежитие РГУ было новое, хорошо благоустроенное, чистое, теплое, уютное. В комнату вселяли по шесть человек. Пятикурсников – по четыре. Молодожены могли рассчитывать на отдельное жилище. В нашей комнате первоначально жили четверо русских и два поляка. В следующем году прибавилось двое немцев, а мы с Левушкой представляли нашу великую Родину, пребывая в абсолютном меньшинстве. В то время в Ростовском университете училось много иностранцев. Преимущественно это были поляки, венгры, немцы, румыны, корейцы. Мы с ними быстро сходились и вскоре забывали, что они не совсем наши. Иностранцы же, в свою очередь, признавались в том, что среди нас быстро утрачивают ощущение заграницы. Все мы были тогда молоды, все верили во всемирное братство людей и в рай на Земле. Эта вера сплачивала нас и облагораживала отношения. Больше дружили с поляками и, как ни странно, с немцами. А, впрочем, что тут странного? Мы представляли наиболее пострадавшие от войны народы. Очень бережно, участливо относились к корейцам. Все они были травмированы войной, что заливала в те дни горящим напалмом их страну.

Левушка Барданов, поэт и художник, ввел меня в редакцию факультетской стенной газеты, которая была отнюдь не скучной и занудной, как большинство изданий подобного рода. Газета выходила ежедневно, и каждое утро под ней толкалась и шумела солидная толпа читателей. Редакция на несколько лет сделалась родным домом. Здесь я, несостоявшийся журналист, отводил душу и оттачивал перо. Сколько тут было написано фельетонов, пародий, басен, эпиграмм и обычных репортажей! И все это одним махом, и все это на краешке редакционного стола! Здесь царил вольный дух интеллектуальной раскованности и чистого юного товарищества. Здесь всегда было весело. Здесь украдкой можно было полюбоваться самой красивой девушкой факультета Томкой Романовой, которую в мужских кругах величали не иначе, как Первой Леди. Кстати, о девушках. Они стали обращать на меня внимание, когда мне стукнуло восемнадцать. Я на них – еще раньше. Но всегда случалось так, что я влюблялся в хорошеньких дур, меня же любили девушки умные и содержательные, но не очень красивые. Наверное, поэтому я уехал из университета без спутницы жизни.

Сегодня то время называют черной дырой, а нашу страну того периода сплошным концлагерем. Чушь собачья! Вы послушайте лирические песни той поры. Такие песни не поются в черных дырах и концлагерях. Все дело в том, что Сталин строил свою империю в двух измерениях, в двух плоскостях, которые никогда не пересекались. Первая плоскость была для большинства. На ней люди жили обычной жизнью: трудились, влюблялись, радовались весеннему ветру и солнцу, ездили в отпуска, отмечали праздники, вливались вечерами в толпы на ярко освещенных улицах больших городов, непринужденно шутили, смеялись. Вторая плоскость была для меньшинства, хотя и весьма многочисленного. Там мела поземка, лаяли сторожевые псы, маячили на вышках часовые, тянулись до дальних горизонтов ряды колючей проволоки. Это был архипелаг Гулаг, где вместе с уголовниками и фашистскими пособниками отбывали немыслимые сроки бывшие люди, осужденные еще в 30-е годы. Для большинства это была terra incognita. Клянусь, что слово «Гулаг» я впервые услышал только в 60-е годы, когда начал работать в ЧК. Говорят, что в людях той поры сидел постоянный страх. Не было страха! Чего следовало бояться, если за все время моей учебы в университете в нем не арестовали ни одного человека? Да и ради чего требовалось сажать людей? Они ведь в огромном большинстве своем были преданы режиму, верили ему, шли за ним. В тот момент Сталин имел как раз тот народ, который он хотел иметь. Со мной учились дети репрессированных в 30-е годы. У Анатолия Слинько, Владимира Барсукова, Дмитрия Джавахидзе отцы были видными партийными работниками. Все они сгинули в Гулаге. Как видите, это не послужило препятствием для поступления их детей в советский вуз. Анатолий Слинько даже получал Сталинскую стипендию. Таковы были парадоксы того времени. К сему следует добавить, что я хорошо знал всех троих и ручаюсь: любой из них в случае необходимости отдал бы жизнь за власть, оставившую его сиротой. Так же поступил бы и я, ибо власть эта была освящена столетиями самой что ни на есть праведной борьбы многих поколений за счастье человечества. Во имя священных идеалов власти этой дозволялось и прощалось очень многое.

Итак, политический сыск госбезопасности в последние годы эры сталинизма спрятал зубы и ограничивался тотальной конспиративной слежкой за всем и вся. О масштабах этой слежки я узнал только лет через десять. Один старый сотрудник КГБ рассказал мне, что во время моей учебы в университете каждая академическая группа была «закрыта», то есть обеспечена осведомителем. Вот я теперь и думаю: а кто же из моих сокурсников исполнял эту роль в нашей группе? Вспоминаю одну девушку, которая относилась ко мне как старшая сестра. Она и в самом деле была старше меня на пару лет. Эта девушка иногда отзывала меня в сторону и, сделав строгие глаза, предупреждала: «Сашка, не болтай лишнего! Сашка, попридержи язык! Сашка, не сносить тебе головы!» Тогда такое ее поведение меня удивляло. А теперь мне все ясно: она была единственной из нас, кто соприкасался с той, невидимой плоскостью, которая, как я сказал выше, вроде бы никогда не пересекалась с измерением нашего обитания.

В последний раз бериевский политический сыск обнажил свои клыки за несколько недель до смерти Сталина. Это было так называемое «Дело врачей». Помню крысу в белом халате со шприцем в лапках на обложке «Крокодила». Шприц для вящей убедительности был снабжен надписью «Яд». Помню комсорга нашего курса Ирину Креммер, плачущую навзрыд на лестнице, и утешающих ее русских подружек. Иришка была девушкой обаятельной, умной, с очень сильным характером. Я никогда не видел ее хнычущей. А тут – на тебе! Видно, кто-то прошелся по поводу ее национальности. Помню, как били в трамвае врача-еврея. Нам, воспитанным в духе интернационализма, все это казалось диким. В то время вообще мало кого интересовала национальность соседа. Мы на пятом курсе жили вчетвером: русский, украинец, грек и грузин. И не было в общежитии более дружной комнаты, чем наша. Это теперь, под сенью парада суверенитетов, оскорбление или даже убийство на национальной почве стало таким же привычным, как, скажем, матерщина. Тогда только за одно словечко, уязвляющее национальное достоинство, полагался срок – и немалый. Вы спросите: а как же депортация целых народов? Об этом напишу ниже. Сейчас речь идет о «Деле врачей» 1953 года. Для чего Сталину понадобилось сажать ни в чем не повинных врачей-евреев? Сталин решил ударить по сионизму, который, как и любой национализм, есть явление отвратительное и опасное, тем паче, что сионисты сыграли весьма зловещую роль в новейшей русской истории. Почему выбрали врачей? Так было нагляднее и проще. По статистике, в мире всего 15–20 миллионов евреев. В сионистских организациях состоит лишь каждый десятый еврей. Остальные девять ни при чем. Величайшая глупость приплетать к сионизму всех без исключения евреев. Тогда, весной 1953 года, партийные органы быстро погасили поднявшуюся было в нашей стране волну антисемитизма. Нам очень четко разъяснили, в чем разница между евреем-сионистом и евреем – советским патриотом. У меня был знакомый, который в те годы учился на факультете иностранных языков в Североосетинском пединституте. Этот парень всегда желал выглядеть католиком в большей степени, чем папа. Как только по радио передали сообщение о врачах-убийцах, он поспешил обозвать жидовкой свою преподавательницу английского языка. Его исключили из комсомола в тот же день, а в институте он удержался, только благодаря влиятельным связям.

В самом начале марта 1953 года во время лекции по английскому романтизму вдруг неожиданно заговорил висевший на стене аудитории динамик. Левитан стал читать сообщение о болезни Сталина. Через несколько дней страна оделась в траур, а весь мир приспустил знамена. Умер могущественнейший из владык, каких когда-либо знала история. Любил ли народ Сталина? Вряд ли. Не было любви. Но уважение было огромное, искреннее. Так уважают отца-самодура, который может вздуть совсем не по делу, но который кормит, одевает и дом которого воры и разбойники обходят стороной за сто верст. Скажу по-честному, у меня во время похорон Сталина было муторно на душе, а девчонки и преподавательницы плакали. Смахивал слезы и кое-кто из ребят-фронтовиков. Но время и молодость брали свое. Скоро все вошло в обычную колею. Потеплело. Нам объявили, что надо принять участие в кроссе имени маршала Берии. И мы приняли участие. А скоро Берию расстреляли. В тот самый день, когда его официально на всю страну объявили агентом мирового империализма, я как раз приехал на побывку к тете Вере. Вечером пошел погулять по милым удобненским улицам. Навстречу мне попался подвыпивший гармонист с компанией дружбанов. Они, никого не таясь, весело орали свежую частушку:

 

От Берия Лаврентия

Да не осталось ни х..!

 

А памятники Сталину снесли только через восемь лет. Дух его и теперь бродит по земле. Было в этом человеке что-то мистическое. Я хорошо помню выставку подарков Сталину в Музее имени А. С. Пушкина на Волхонке. Помню античных богов, стыдливо обмотанных простынями, и гигантскую картину художника Хмелько «Триумф победившей Родины». На картине был запечатлен тот момент парада Победы, когда наши солдаты швыряли фашистские знамена к подножью Мавзолея. Где она теперь, эта картина? На выставке той я видел тысячи экспонатов. И были там не только шикарные лимузины, хрусталь, фарфор и оружие. Там была масса подарков простых и даже бедных людей со всего света. Много лет писал индус на рисовом зернышке письмо любви к Сталину. Прислал свой головной убор и трубку какой-то индейский вождь, были вышивки и другое рукоделие. Тогда человечество еще хорошо помнило, кто и какой ценой его спас. Свою любовь к нашей стране оно переносило на Сталина. И любовь эта была неподдельной. Ведь в те годы еще жив был премьер-министр великой европейский державы, которого наши солдаты сняли с нар гитлеровского концлагеря. Он прижимался щекой к грязной колючей пропахшей порохом и махрой шинели, гладил эту шинель слабой костлявой рукой и повторял, всхлипывая: «Спасибо тебе, русский солдат! Спасибо! Спасибо!»

Началась хрущевская оттепель. Мы продолжали учиться, летом ездили на уборку урожая в колхоз, на военные сборы, на экскурсии. Особенно мне запомнилась поездка из Ростова в Сталинград по Волго-Дону. У костра на полевом стане, в армейских палатках, на палубе теплохода мы много пели. Под гитару и просто так. Пели советскую эстраду, песни Петра Лещенко, Вертинского, песни на стихи Есенина, вечные студенческие песни. Но пели и «Марш энтузиастов»:

 

В будних великих строек,

В веселом грохоте, в огнях и звонах,

Здравствуй, страна героев,

Страна мечтателей, страна ученых!

 

И все это было правдой. Повсюду, куда ни глянь, что-то строили. Именно в те годы расцветал гений Королева, Курчатова, Сахарова, Семенова, Ландау, Туполева, Басова, Колмогорова, Тамма, Прохорова и сотен других ученых, принесших стране мировую славу. Герои жили среди нас. На Садовой можно было встретить запросто прогуливающегося с женой командующего округом маршала Еременко или командующего авиацией округа генерала Покрышкина с тремя звездами на кителе. А мечтателями были мы сами, верившие, что до счастья остался один поворот. Это было то самое время, когда папа римский рекомендовал католической молодежи всего мира смотреть советские фильмы как наиболее нравственные.

А потом пришел XX съезд, и по нашим мозгам грохнули закрытым докладом Хрущева, приподнимавшим завесу над мрачными тайнами режима. Мы и это переварили. Слишком сильна была инерция Великой Победы в войне и многих других побед.

Пришла пора государственных экзаменов. Первым, как водится, шел экзамен по основам марксизма-ленинизма. Ох, и трудно было его сдавать в том году! Ни преподаватели, ни студенты не знали, с каким подсветом преподносить тот или иной материал. А тут еще Хрущев приехал! Экзамен прекратился. Все высыпали на Садовую, чтобы лицезреть нового вождя. Никита пребывал тогда в зените славы и никого не боялся. Он ехал в открытой машине. На нем сияла ослепительной белизной вышитая украинская рубашка. Он был розовый, как поросенок. В него кидали цветы, и он улыбался, превозмогая июньскую жару. Вокруг были только сияющие от восторга лица. Через восемь лет эти же люди будут обниматься от радости, узнав, что Никиту, наконец, скинули.

Дипломы нам вручили в начале июля. Вечером, 14 июля 1956 года я переправился на левый берег Дона, сел там на опрокинутый рыбацкий баркас и долго разглядывал Ростов, оставивший в моей душе на всю жизнь след неизгладимый и счастливый. Утром следующего дня я навсегда уехал из своей юности.



10. Какими иностранными языками и языками народов СССР владеете? Немецким (свободно), английским (читаю и перевожу со словарем) украинским (могу изъясняться).

11. Ученая степень, ученое звание? Ученой степени и ученого звания не имею.

12. Какие имеете научные труды и изобретения? Научных трудов и изобретений не имею.

13. Выполняемая работа с начала трудовой деятельности (включая учебу в высших учебных и средних специальных учебных заведениях, военную службу, участие в партизанских отрядах и работу по совместительству)





Каким же образом я попал в свою родную Удобненскую школу? Ведь распределили-то меня в г. Грозный. В Удобной мне пришлось ждать, пока в Грозненском пединституте для меня освободится место на кафедре иностранных языков, а в школе мне предоставили возможность заменить заболевшую тетю Веру. Там я проработал всего сорок дней. Большинство из них провел со своими учениками на уборке картофеля и кукурузы в колхозе. Эти дни остались светлым пятнышком в моих воспоминаниях. Меня окружали сильно постаревшие мои любимые учителя и быстро полюбившиеся ученики. Я был поражен тем, как сильно улучшилось положение дел в станице за пять лет моего отсутствия. Это было видно по школе. Наш класс в составе 26 человек был единственным в районе. Теперь передо мной сидело четыре 10-х класса по сорок человек в каждом. Страна перешла ко всеобщему обязательному среднему образованию. Все дети были хорошо одеты, сыты, а главное – хорошо настроены. Дебилов и хулиганов среди них я не встретил, у этих детей были открытые смышленые лица. С ними хорошо работалось. Я покидал Удобную с сожалением.

У меня нет намерения описывать в деталях мою более чем шестилетнюю деятельность в Грозненском, а затем в Чечено-Ингушском пединституте. Это скучно. Скажу только, что годы эти даром не пропали. Я набрался в педвузе жизненного опыта, умения работать с людьми и вообще возмужал во всех отношениях. За шесть лет произошли существенные изменения в моей личной жизни. Я женился на выпускнице пединститута, которую хорошо знал в ее студенческие годы. Свадьбу сыграли веселую, шумную, а вот обручальных колец у нас не было: в интеллигентских кругах кольца тогда считались мещанством, а стоили они баснословно дешево. Не было и лимузинов с лентами, марша Мендельсона, толпы друзей и свидетелей. В скромный грозненский ЗАГС мы оба пришли с работы в обычной одежде. Процедура оформления брака заняла несколько минут, а живем мы вместе уже тридцать три года, деля пополам все невзгоды и радости. У нас есть дочь и внучка. В общем, мы довольны тем, как прожили жизнь.

Пришла пора начать рассказ о том, ради чего я решил написать этот очерк. Каким образом я попал в ЧК? Что меня к этому привело? Начну издалека. В 1960 году военкомат направил меня, офицера запаса, на трехмесячные курсы при Главном разведывательном управлении Генштаба Советской армии. Это мероприятие проводилось в рамках обычных военных сборов. Нас готовили в качестве резерва военной разведки на случай возможной войны. При этом, само собой, учитывалось знание иностранного языка. На курсах ГРУ я получил первичную оперативную подготовку сотрудника секретной службы. После моего возвращения в Грозный местный Комитет госбезопасности положил на меня глаз и, как говорят опера, запустили меня в проверку на предмет решения вопроса о приобретении в моем лице нового кадра для себя. Как ни странно, проверка дала положительные результаты. Это говорило о том, что агентура органов, вертевшаяся вокруг меня, сообщила сотрудникам КГБ, что я предан делу партии, настроен патриотично, не жаден, не завистлив, не склочник, не пьяница, не бабник, а кроме того, честный и добросовестный работник. Все это могла одним махом перечеркнуть наша квартальная тетя Маша, которая однажды видела, как я вернулся домой сильно поддатый, не мог попасть ключом в замочную скважину и вынужден был обратиться к ней за помощью. Однако тетя Маша, родственница моей жены, этого не сделала. Более того, она пришла к нам и подробнейшим образом передала мне содержание своей беседы с установщиком из КГБ. Так я узнал, что меня проверяют. Было это летом 1962 года, а через пару месяцев я был приглашен на беседу в одно из помещений республиканского военкомата. Должен заметить, что Грозненская область прекратила свое существование в 1957 году, а на ее месте была восстановлена Чечено-Ингушская республика. Беседовали со мной начальник оперативного отдела А. С. Бойко и начальник контрразведывательного отделения Б. Н. Белов. Это были умные, хорошо образованные люди. Они поведали мне об оперативной обстановке в мире, в Союзе, в республике, о происках вражеских разведок и дали понять, что хотели бы видеть меня в кадрах местного КГБ. Я сразу же рассказал им всю правду об отце, которая, как выяснилось, была им давно известна. Они ответили, что в настоящее время этот факт моей биографии не имеет никакого значения, и как раз теперь одна из основных задач органов не допустить повторения трагедии 1937 года. Я, естественно, попросил время на размышление.

Надо сказать, что они выбрали подходящий момент для беседы со мной. Я был на распутье. Работа преподавателя меня не устраивала. Конечно, годам к сорока я написал бы какую-нибудь пошлую диссертацию и получил бы степень кандидата и звание доцента. Дальше этого дело не пошло бы. В душе-то я оставался, хоть и несостоявшимся, но журналистом, репортером, и в тихом омуте института мне порой становилось тошно. Хотелось смены обстановки. Ко всему этому примешивалось ощущение некомфортности, которое испытал каждый русский преподаватель, работавший в национальном вузе. Поставил восемь «двоек» на экзамене студентам коренной национальности – и ты уже великодержавный шовинист со всеми вытекающими последствиями. Приходилось все время подлаживаться под местные условия. Это было мне отвратительно. Поэтому, когда на следующую беседу прибыл сам председатель КГБ А. А. Хлестков и повторил предложение своих коллег, то я дал согласие. А. А. Хлестков был высоким красивым мужчиной и человеком большого личного обаяния. Оперативное ремесло знал прекрасно. Впоследствии он стал генерал-лейтенантом, руководил управлениями КГБ в Челябинске, Свердловске, Ростове. Четверть века спустя после нашего первого знакомства я, седой полковник, стоял в почетном карауле у его гроба в нашем траурном зале на Пехотной в Москве.

Прошло ровно тридцать лет с того апрельского утра, когда я впервые пришел на свою новую работу, но день этот помню хорошо. Он был солнечный, теплый. Борис Николаевич Белов в форме майора встретил меня у проходной и проводил в кабинет. На нем был мундир, поскольку он дежурил по Комитету. Белов собрал отделение и представил меня сотрудникам. Затем познакомил меня с непосредственным куратором – Петром Ивановичем Погодиным, который должен был обучать маня основам контрразведывательного искусства. Тот сразу ушел со мной в свою комнату, где для меня уже были приготовлены рабочее место и сейф.

КГБ Чечено-Ингушетии размещался тогда в приземистом двухэтажном доме в самом начале улицы Дзержинского на берегу реки Сунжи. Здание имело форму замкнутого треугольника, а стены его по толщине не уступали крепостным. До революции тут был публичный дом, и госбезопасность совсем неплохо вписалась в бывшие отдельные кабинеты веселых девушек. После 1917 года это здание повидало много разных ужасов, о которых к моменту моего появления здесь вряд ли помнил кто-либо из сотрудников. В 50-х годах многие подразделения Комитета были упразднены, его состав сократился в несколько раз. Лица, причастные к репрессиям, были либо осуждены, либо уволены. Спешно подбирались и обучались новые кадры из числа нормальных выпускников советских вузов. Высшее образование стало непременным условием зачисления в кадры КГБ. Органы к началу 60-х годов утратили статус государства в государстве. Их полностью подмяла под себя партия. Секретарь обкома мог в любой момент потребовать на свой стол любую разработку КГБ. Начальник отдела административных и хозяйственных органов обкома был в курсе всех основных дел Комитета. По нашим коридорам шлялась какая-то мымра из райкома КПСС, которая, оказывается, тоже нас курировала. В то время Председателем КГБ СССР стал бывший Первый секретарь ЦК ВЛКСМ Семичастный. Он сменил на этом посту тоже бывшего комсомольского вождя Шелепина. Шелепин и Семичастный привели в органы немалое количество партийных и комсомольских функционеров. Их никто не проверял. Подразумевалось, что они от горшка патриоты, трезвенники, целомудренники и честняги. Эти люди занимали, как правило, сразу руководящие должности и получали большие звезды на погоны. Вначале они слегка терялись, но через месяц-другой начинали изъясняться с прежним металлом в голосе и писать поперек документов дурацкие резолюции, в которых проглядывал знакомый стиль: «Усилить… улучшить… поднять на должную высоту…» Надо сказать, что этих пришельцев в органах недолюбливали, иногда над ними откровенно посмеивались. Один очень глупый генерал из «комсомольцев» похвастался как-то в моем присутствии: «У меня в КГБ было всего два звания – полковник и генерал». Чего можно было ожидать от руководителя крупного подразделения спецслужбы, которому не довелось преодолевать основных ступеней оперативной лестницы?

Что ж, оно, может, и правильно, что карающий меч пролетариата оказался, наконец, под жестким контролем. Но в этом деле была и другая, негативная сторона. Еще до моего появления в Грозненской ЧК сверху был спущен документ, запрещающий органам проверять и брать в разработку партийную и советскую номенклатуру. Этот документ выдавал номенклатуре карт-бланш на вседозволенность. Отсюда и пошло сращивание партийного и государственного аппарата с преступным миром. Сколько раз оперативные сотрудники, матерясь, на моих глазах швыряли в огонь документы с компроматом на местное начальство! Сколько раз такие документы вырывались из дел и заменялись другими! Вы можете сказать: ведь бывало, что их тоже сажали. Да, бывало! Но санкцию на это надо было получить в ЦК. И далеко не всякий начальник республиканского или областного органа КГБ был способен отважиться на такое.

Меня в Чечено-Ингушском Комитете госбезопасности приняли хорошо как молодые, так и старые чекисты. Более того, я почувствовал, что окружен постоянным добрым вниманием. Там был хороший коллектив. Настоящие крепкие мужики. Негодяев среди них не помню.

В первый же день моей работы в ЧК меня экипировали, вооружили пистолетом Макарова и выдали удостоверение, из которого следовало, что я являюсь лейтенантом и оперуполномоченным, а также имею право на хранение и ношение огнестрельного оружия. Кое-что из униформы пришлось шить в военном ателье. Это было сделано быстро. Во всяком случае, Первого мая я уже стоял разряженный, как петух, у трибуны, на которой возвышалось правительство Чечено-Ингушетии, приветствовавшее протекавших мимо демонстрантов.

Меня ознакомили с теми параграфами Уголовного кодекса, которые предусматривали ответственность за разглашение государственной и военной тайны, после чего отобрали соответствующую подписку. Пришлось еще раз расписаться и под текстом воинской присяги. Я уже делал это ранее при присвоении офицерского звания.

Огромное количество государственных и ведомственных секретов посыпалось на меня, будто из дырявого мешка. Петр Иванович хорошо понимал мое состояние. «Если захочешь поделиться с кем-либо нашими тайнами, пойди в поле и расскажи все ветру. Человеку не рассказывай ничего!» – говорил он. Постепенно я привык к секретам, перенасытился ими и научился сразу же забывать о них, выйдя из здания Комитета.

Один из секретов лежал в большом дерматиновом конверте на столе Погодина, когда я впервые перешагнул порог его и своего служебного кабинета. «Вот с этого и начнем», – сказал Петр Иванович, натягивая тонкие перчатки и вытряхивая на стол содержимое пакета. Это были обыкновенные письма в обыкновенных почтовых конвертах. «Не смотри на меня как на нарушителя Конституции, – продолжал он. – Мы читаем чужие письма, но тайну переписки гарантируем».

У обывателя сложилось мнение, что КГБ читал чуть ли не все письма подряд. Это глубочайшее заблуждение. Читалось мизерное количество писем от их огромного общего вала. Это были, в первую очередь, письма лиц, находящихся в оперативной проверке и разработке, а также письма, вызывавшие подозрение своим внешним видом. Контролировалась также входящая и исходящая заграничная корреспонденция. В первой содержалось много пропагандистских материалов, которые конфисковывались и уничтожались. Вторая просматривалась на предмет предупреждения возможной утечки секретов. К сказанному должен добавить, что получить санкцию на перлюстрацию переписки гражданина СССР было не так уж просто. Для этого были нужны веские основания. Так же обстояло дело и с прослушиванием телефонных разговоров. Перлюстрация существует спокон веков во всех странах. Как-то один из президентов США решил запретить ее. «Джентльмены не читают чужих писем», – заявил он. На. другой же день подали в отставку его начальники полиции и контрразведки. Перлюстрация дает порой в руки секретных служб сведения, которым нет цены. Однажды мне довелось видеть апофеоз, триумф перлюстрации. Это было в 1964 году в Киеве, когда в результате поджога сгорела библиотека Академии наук Украины. Погибли бесценные рукописи времен Руси Ярослава Мудрого и Владимира Мономаха. Этим делом занялся КГБ УССР. Целую неделю всю исходящую переписку города Киева возили на специальных автобусах в контрразведывательную школу, где я в то время учился. Там ее читали офицеры-слушатели. Это не одна сотня человек. Все, что касалось пожара, откладывалось на отдельный стол. Поджигателя-таки нашли. Он оказался душевнобольным человеком.

Несколько слов о структуре КГБ того времени. Поскольку структура любого периферийного органа госбезопасности была повтором в миниатюре структуры Центра, то я ограничусь описанием скелета КГБ Чечено-Ингушетии. Основным подразделением этого органа в описываемый период был оперативный отдел под номером 2. «Двойкой» в ЧК всегда обозначали контрразведку. Первый номер (разведка) у нас отсутствовал. Во 2-ом отделе было 4 отделения:

1 – контрразведка (занималась разработкой иностранцев или других лиц, в чьих действиях просматривались признаки шпионажа);

2 – политический сыск;

3 – розыск скрывающихся преступников (преимущественно это были немецкие пособники военной поры);

4 – контрразведывательное обслуживание промышленных и научных объектов, а также транспорта.

Всего в отделе насчитывалось человек 40–45. Вокруг него вертелись все остальные подразделения: оперативно-техническое отделение, отделение установки и наружной разведки (слежки), следственное отделение, шифровальная группа, учетно-архивная группа, отделение правительственной связи, секретариат, группа кадров, хозяйственное отделение, отделение охраны. В районных центрах республики сидели крошечные (2–4 человека) группы чекистов. Назывались они районными отделениями КГБ. Вот, пожалуй, и все. Нас в республике было вместе с вахтерами, шоферами и уборщицами человек 150–200. Мы все знали друг друга в лицо. Мой полный титул, коим я подписывал исполненные мною документы, читался так: оперуполномоченный 1 отделения 2 отдела КГБ при СМ ЧИАССР лейтенант такой-то.

У каждой секретной службы, помимо гласного аппарата, имеется аппарат негласный, который в количественном отношении намного превышает число официальных сотрудников. Это так называемая агентурная сеть. Какой только грязи не лил обыватель на головы агентуры КГБ! Особенно в последние годы. «Стукач» тут было самым безобидным оскорблением.

К началу 60-х годов агентурно-осведомительная сеть госбезопасности сократилась во много раз. В ней были оставлены лишь наиболее ценные, необходимые для нормального функционирования органов источники. К моменту моего появления в ЧК в республике действовало не более 500–600 агентов КГБ. Правда, были еще так называемые доверительные связи и официальные контакты. Гражданин обыватель, знай и помни: ни одно дело ни в разведке, ни в контрразведке не было бы реализовано без помощи агентуры. Мы должны склонить головы перед светлой памятью тысяч агентов разведки и контрразведки, вклад которых в победу над фашизмом поистине огромен. Многие из них приняли мученическую смерть в застенках гестапо. Вечная им слава! В послевоенные годы агентура добывала ценнейшую разведывательную информацию, с ее помощью были обезврежены сотни иностранных разведчиков и шпионов. Что же касается сотрудников и агентуры, работавших по линии политического сыска, то мне всегда было жаль их. Получалось так, что они против своей воли часто оказывались втянутыми в борьбу за неправое дело. Политический сыск отстаивает настоящее, воюя не только против прошлого, но и против будущего. Единственная сфера, где я на стороне политического сыска, – это борьба с националистами всех мастей. А вообще необходимо помнить, что политический сыск никогда и нигде не смог предотвратить ни одной революции.

Хотелось бы рассказать о двух известных мне делах политического сыска. Я преднамеренно беру дела времен так называемой хрущевской оттепели. Одно из них было реализовано в Ростове в 1967 году. Группа студентов младших курсов университета организовала кружок по углубленному изучению истории СССР. Многое там подвергалось острой критике. Они даже внесли поправки в действующую Конституцию страны. Эти ребята не делали из своих собраний тайны, факультетского комсорга приглашали к себе на посиделки. Таких можно было брать голыми руками. В конце концов, их посадили, припаяв каждому приличный срок. Как же! Попытка изменения конституционного строя! Людям искалечили жизнь, а ведь это тот случай, когда можно было ограничиться простой воспитательной беседой. Второе дело касалось моего коллеги по институту Тёмина. Тёмин, человек глубоко невежественный, носил в кармане диплом кандидата филологических наук. Где он его взял, одному черту ведомо. Он был горьким пьяницей, совращал студенток и вообще действовал разлагающе на окружающую среду. Кроме того, графоманствовал – сочинял антисоветские стихи, пересыпанные площадной бранью. Одну из своих поэм послал в посылке вместе с бутылкой водки брату. Вот эта бутылка его и погубила. Сотрудник КГБ, знавший о содержимом ящика, грохнул его об пол, бутылка разбилась, после чего патриотически настроенные почтари вскрыли посылку, прочли поэму и передали ее в госбезопасность. Тёмина арестовали, судили и дали ему аж восемь лет. На мой взгляд, его следовало просто вышвырнуть из института с волчьим билетом.

Должен заметить, что подобные случаи были тогда единичными. Хотите верьте, хотите нет, но во все время моей работы в Грозненской ЧК наша внутренняя тюрьма пустовала. Иногда, правда, в следственном изоляторе КГБ отдыхал от своей трудной и опасной работы какой-нибудь занюханный валютчик, по нынешним понятиям – уважаемый человек, бизнесмен.

Политический сыск в описываемый период переключился в основном на профилактику. Тут работы было невпроворот. Я позволю себе отвлечься и обратить внимание читателя на мальчика из песочницы или просто со двора. Присмотритесь к самому плюгавенькому, самому лупоглазенькому, самому конопатому, самому большеротому, самому ушастенькому, самому тонкошеему, самому, самому тихонькому. Это он научил дурачка-одноклассника забить гвоздь в стул учителя острым концом вверх, это он порекомендовал младшему братишке помочиться в соседкину кастрюлю с супом на коммунальной кухне, это он подбил приятеля проделать дыру в стенке женского туалета, а потом занимался у этой дыры онанизмом. Такого нещадно лупят сверстники, а учителя считают дни, оставшиеся до окончания им школы. Повзрослев, он отпускает усы или бороду, чтобы спрятать дегенеративность черт. Иногда отпускает и то и другое. Этот мальчик – будущий советник лидера. Неважно, какого лидера: главаря воровского клана или главы великой державы. Именно такие мальчики посоветовали недотепе Хрущеву сеять кукурузу в Архангельской области, обобществить домашний скот колхозников, укрупнить колхозы, искоренив начисто горемычную русскую деревеньку. Потом они давали советы маразматику Брежневу, продолжают советовать и теперь. Академиками стали, живут в достатке, а державы нашей больше нет. Работа советника безопасна для его жизни и здоровья. С него какой спрос? Дебил он и есть дебил. К чему я гну? К тому, что в 1963 – 64 годах недовольство реформаторскими загибами Хрущева достигло высокого накала, ибо реформы эти привели к снижению уровня жизни народа. Появились ощутимые трудности с продуктами питания. Не хватало молока, масла, мяса. В очередях и на работе люди допускали резкие, а порою и оскорбительные высказывания в адрес Никиты. К чести последнего он никого не велел за это сажать, а распорядился усилить разъяснительную и воспитательную работу. В КГБ такая работа называлась профилактической. Как выглядела профилактика советского гражданина в жизни? Сотрудник КГБ приглашал проштрафившегося в свой кабинет и в течение долгих часов ласково, по-отечески доказывал профилактируемому его неправоту, ходил с ним в столовку и туалет, после чего продолжал качать права. В конце концов, измочаленный приглашенный со всем соглашался и писал бумагу, в которой обещал нездоровых высказываний впредь не допускать и пресекать таковые, ежели кого другого бес попутает брякнуть лишнее. В разгар профилактической деятельности политического сыска случился октябрьский Пленум ЦК 1964 года, на котором Хрущева заменили Брежневым. Народ снова стал ждать перемен. Вспоминая то время, я думаю: а молодец все-таки Никита, что не опустился до уровня своего предшественника и не развязал массового террора против собственного народа. И выплывает из моей памяти одно архивное дело 30-х годов. Передам коротко его содержание. В глухую сибирскую деревню приехал уполномоченный райкома агитировать насчет вступления в колхоз. Народ собрался в избе-читальне. И тут в самый разгар агитации один из мужиков испортил воздух. Все вышли под предлогом проветривания помещения. Вышли и не вернулись. Приговор злоумышленнику гласил: «За срыв мероприятия партии и правительства по коллективизации сельского хозяйства приговорить такого-то к высшей мере наказания – расстрелу». Вот ведь какие они были, 30-е годы!

У меня могут спросить: ты работал в Чечено-Ингушской контрразведке, а видел ли ты там живого шпиона? Нет, живого шпиона я в те годы в Чечено-Ингушетии не встречал. Но живых иностранных разведчиков-дипломатов повидал много. Они не обходили Грозный своим вниманием. Приезжали американцы, англичане, французы, канадцы даже. Они занимались тем, чем и положено заниматься разведчикам: вели сбор разведывательной информации. Наша задача заключалась в том, чтобы максимально помешать им в этой деятельности. Мы обставляли их соответствующей техникой, подсовывали им на каждом шагу своих людей, их автомобили на подъездах к секретным объектам неизбежно ломались. Мы доводили их до изнеможения и сами валились с ног от усталости. Помню, как помощник военного атташе одной великой державы, войдя в купе вагона, который должен был увезти его в Москву, и увидев, что на верхней полке уже лежит наш агент, печально сказал своей супруге: «Дорогая моя, в этой проклятой стране, даже занимаясь любовью с женой, не можешь быть уверенным, что под кроватью никого нет». Чудак зря обижался. Мои друзья-разведчики, работавшие в его стране, рассказывали мне, что они там чувствовали себя не лучше, чем он у нас.

Много времени у контрразведки отнимала проверка специалистов, направляемых на длительные сроки за рубеж. Это были прежде всего нефтяники разных профилей. Мы старались отобрать добросовестных, во всех отношениях порядочных людей, за которых нашей стране не было бы стыдно. Мы блюли честь державы. Теперь стране нечего терять, и вся наша мразь за рубежом, а у порядочного человека нет денег, чтобы поехать не то что за рубеж, а даже к собственному отцу в Хабаровск.

Но вот пришла пора написать о том, о чем другой и не стал бы писать. Уж очень болезненную тему я сейчас затрону. Прощу моих друзей-чеченцев и ингушей не обижаться, если я изложу что-то не так, как им хотелось бы. Речь пойдет о так называемом восстании Исраилова и о депортации чеченцев и ингушей в 1944 году. Работая в грозненской ЧК, я изучил большое количество архивных материалов по этим вопросам и имел на сей счет свое суждение. Начну с того, что горцы в массе своей до революции считались людьми третьего сорта, жили они в своих аулах бедно и в города ездили в основном на базар. Была почти поголовная безграмотность, не было никакого медицинского обслуживания, отсюда болезни и эпидемии. Революцию горцы поддержали. Они увидели в ней символ национальной свободы, потому и спасали Кирова с Орджоникидзе от белогвардейцев. Однако извечные мечты национальных элит о независимости (читай: о единовластном праве ограбления собственных народов) не сбылись. Возможно также, что чеченцы и ингуши со своим старинным родовым укладом жизни перенесли насильственное втаскивание их в социализм болезненнее других. Надругательство властей над религией отцов и дедов усугубило недовольство. Да и тень газавата со времен Шамиля продолжала витать над этими горами. Короче говоря, уже накануне войны в Горной Чечне было неспокойно. Об этом немецкая разведка знала. В своих планах завоевания Кавказа Гитлер придавал немалое значение горскому фактору. Однако после завоевания Кавказа он планировал поголовное истребление всех горцев, которых считал человеческим отребьем. На этот счет имелась его секретная директива. Исраилов, адвокат по профессии, который возглавил антирусское восстание в Горной Чечне, в свою очередь, делал ставку на Гитлера. Он основал в горах Особую партию кавказских братьев, которая позже была переименована в Национал-социалистическую партию кавказских братьев. В момент приближения немцев к границам Чечено-Ингушетии у него появились опытные советники, заброшенные в горы кадровые сотрудники абвера – полковник Губе и обер-лейтенант Ланге. Их рекомендациям Исраилов следовал беспрекословно, но славу с ними делить не хотел и потому писал собственноручно обстоятельные отчеты «О личном вкладе в борьбу с большевизмом» на имя самого фюрера. Генерал К. Г. Латышев рассказывал мне, что видел документы, подтверждающие факт присвоения Исраилову звания полковника германского вермахта. Осенью 1942 года ‘боевые действия против отрядов Исраилова отвлекали значительные силы Красной армии. При этом с обеих сторон имели место проявления жестокости, а иногда и зверства. Писать о том, сколько и когда было вспорото животов, вырезано звезд на спинах и сожжено живьем людей, считаю нецелесообразным. Давайте лучше послушаем, что говорили о событиях тех дней чеченские и ингушские историки на научной конференции по теме «Чечено-Ингушетия в Великой Отечественной войне». Материалы конференции были опубликованы в газете «Грозненский рабочий» от 13 июля 1975 года. Цитирую: «Отдавая должное славным подвигам лучших сынов и дочерей Чечено-Ингушетии, героически отстаивавших честь, свободу и независимость нашей социалистической Родины в период небывалого противоборства сил прогресса и сил реакции, мы не можем замалчивать имевшую место в годы войны враждебную деятельность националистических элементов… В тесном контакте с гитлеровскими диверсантами и в угоду своим корыстным целям они стремились помешать борьбе советских людей с немецко-фашистскими захватчиками, ставили задачу нанести поражение Советской власти. Эта проблема была исследована в докладе С. А. Сангариева и особенно подробно – в выступлении старшего преподавателя Чечено-Ингушского университета М. А. Кодзоева, заострившего внимание участников конференции на мероприятиях партийных и советских органов по ликвидации гитлеровских диверсионных групп и их сообщников… Расценив нападение фашистских варваров на СССР как благоприятный момент для осуществления своих вожделенных целей, националистические элементы… перешли к активным контрреволюционным действиям. Объединившись в бандитские группы, возглавляемые… Х. Исраиловым, А. Бадуевым, И. Кагаировым, М. Шериповым и другими, они совершали диверсионно-террористические акты, разворовывали социалистическую собственность, разлагали колхозы, срывали мобилизационные и хозяйственные мероприятия, распространяли провокационные слухи… В этих условиях чечено-ингушская партийная организация возглавила борьбу против активизировавшихся враждебных элементов. В сельские районы выезжали руководящие партийные и советские работники республики, направлялись группы агитаторов и пропагандистов с предприятий, из организаций и учреждений г. Грозного. Были приняты и другие меры по пресечению вооруженных выступлений бандитов. В район их действий перебрасывались чекистско-войсковые оперативные группы, курсанты Грозненского пехотного училища и авиационной школы. В результате вооруженные выступления удалось ликвидировать. Но их организаторы не прекратили враждебных действий. Они перешли к политическому бандитизму, вступили в прямую связь с гитлеровскими диверсантами. Выброшенная в район села Чишки парашютно-диверсионная группа Ланге установила связь с руководителями банд, ставила задачу захватить нефтяную промышленность в момент подхода германской армии к городу Грозному. Как известно, целям врагов Советской власти не суждено было сбыться. В республике за годы войны были уничтожены все действовавшие бандитские группы. У них была изъята не одна тысяча единиц оружия. В борьбе против контрреволюционных действий националистов принимало участие и местное население. Подлинный пример патриотизма показали колхозники колхоза имени Андреева Чемберлоевского района. В ночь на 27 апреля 1943 года бандитская группа напала на колхозную ферму, чтобы угнать скот. Но колхозники М. Ахмадов, Ш. Зукуев, О. Чинаев во главе с председателем сельсовета М. Абаевым отбили вооруженное нападение и не позволили похитить народное добро. Мужество и героизм в борьбе с бандитами проявили колхозники колхозов “Комсомолец” и “Красный партизан” Веденского района, имени Кирова и имени Ворошилова Итумкалинского района, имени Куйбышева Хароевского района и другие».

В 1944 году Хасан Исраилов был убит в перестрелке с чекистами. Полковника Губе задержали, доставили в Москву, судили и расстреляли. Сохранились протоколы его допросов. Я с ними знакомился. Губе, в частности, выражал недоумение по поводу того, что многие чеченцы, которым новая власть дала материальный достаток, а также письменность, школы, больницы, электричество и прочие атрибуты цивилизации, продолжают ненавидеть своих благодетелей почти так же, как во времена Шамиля, и с легкостью их предают. Оберлейтенанту Ланге удалось перейти линию фронта и бежать к своим. Однако вскоре он погиб в бою, командуя одним из подразделений Северо-Кавказского национального легиона (СКНЛ) – небольшой воинской части, сформированной немцами преимущественно из числа пленных горцев.

Во время депортации в Чечено-Ингушетии было изъято около 20 000 единиц огнестрельного оружия, в том числе около 500 автоматов и пулеметов. В 1943 году 13 000 призывников из числа чеченцев и ингушей дезертировали и укрылись в горах. (Журнал «Служба безопасности», № 1–2 за 1996 год).

Сколько же чеченцев и ингушей были причастны к бандповстанческому движению? Трудно сказать. Вероятно, в этом движении были прямо или косвенно замешаны несколько десятков тысяч человек, но не весь же полумиллионный народ! Гораздо большее количество чеченцев и ингушей сражалось в рядах Красной армии против гитлеровцев. На Мамаевом кургане в Волгограде я видел могилу Героя Советского Союза пулеметчика чеченца Ханпаши Нурадилова. Он один уничтожил несколько сот немцев, защищая Россию и Чечню.

Депортацию чеченцев и ингушей считаю преступлением. Выселили всех – от простого пастуха до Председателя Президиума Верховного Совета республики. Выселяли старых коммунистов – участников революции, выселяли стариков, чьи сыновья в это время сражались на фронте, выселяли женщин-солдаток с грудными детьми, выселили и родственников пулеметчика Ханпаши Нурадилова. Акция проводилась суровой зимой. Можно было взять с собой только узелок с вещами и продуктами. Погибли от холода и голода самые слабые и самые безвинные – дети и старики. Бандиты, молодые здоровые мужчины, выжили и благополучно вернулись через 13 лет домой. Многие из них и сейчас живы.

Когда я еще работал в пединституте, у меня был студент, по национальности ингуш. У него отсутствовали руки. Писал он, зажимая авторучку или карандаш пальцами ног. Для этого приносил на занятия специальную скамеечку. Писал быстро и красиво.

Однажды я спросил у него:

– Где твои руки?

– Их ампутировали. Они были отморожены во время высылки, – ответил он просто.

– Сколько тебе тогда было?

– Два года…

Считаю себя обязанным рассказать еще одну правду – правду об Авторханове, одном из крупнейших зарубежных советологов. Материалы на Авторханова лежали когда-то в моем сейфе. Авторханов в 30-е годы был наркомом просвещения Чечено-Ингушетии. В 1938 году во время учебы в Институте красной профессуры в Москве арестовывался, кажется, по бухаринскому делу, но вскоре был освобожден, после чего работал директором санатория в Серноводске. В тот период состоял в агентурной сети ЧК, но никого не заложил и не оклеветал. Когда началась война, от призыва в армию уклонился, а осенью 1942 года переправился с группой единомышленников через Терек и ушел к немцам. Сотрудничал сначала с абвером, потом с ЦРУ. Долгие годы работал преподавателем в американской разведшколе, что в Обераммергау под баварским городом Гармиш-Партенкирхеном. Сейчас ему за восемьдесят. Он живет в Мюнхене и продолжает сочинять объемистые труды по советскому периоду нашей истории. Я знаком с работами Авторханова. Она написаны просто, живо и увлекательно. К чести Авторханова должен заметить, что его книги намного объективнее того, что сочиняют теперь наши отечественные историки и лжеисторики.

Хочу коснуться еще одного мифа, рожденного современной пропагандой. Речь идет о судьбе советских военнопленных, освобожденных нашими войсками и войсками наших союзников. Сейчас у населения сложилось мнение, будто каждый, побывавший в плену, должен был отсидеть как минимум десятку в Гулаге. Это неправда. Были разные пленные. Большинство из них честно несло свой крест, но ведь десятки тысяч стали власовцами, полицаями, многие служили осведомителями в СД, в лагерной охране, обслуживали печи крематориев, участвовали в казнях своих же товарищей. Кое-кто пошел на немецкие военные заводы и ударным трудом завоевал такое расположение немцев, что был расконвоирован и мог даже иногда сходить в кино, пивную или немецкий бардак. Между прочим, почти все 6000 агентов абвера, заброшенных немцами на нашу территорию и разоблаченных советской контрразведкой в годы войны, были навербованы преимущественно из числа военнопленных. В моем сейфе лежали списки жителей Чечено-Ингушетии, побывавших в плену. Они были многотысячные. Против некоторых фамилий имелись пометки: власовец (10 лет ИТЛ), агент СД (15 лет ИТЛ), каратель (25 лет ИТЛ) и др. Вот эти и сидели. Другие же проходили фильтрацию, иногда многомесячную, после чего направлялись либо в действующую армию, либо домой. Многие из осужденных не досидели своих сроков до конца и были амнистированы. Я допускаю, что кое-кто из военнопленных был оклеветан и пострадал безвинно от своих. Судебные ошибки имели место в то время не так уж редко.

Хочу рассказать о судьбах двух бывших военнопленных. Каждая из них весьма примечательна.

В 1965 году, накануне 20-летия Победы, Петр Иванович Погодин объявил мне, что обком КПСС дал нам поручение найти героя. Нового, свежего героя. Все старые уже были обкатаны прессой и приелись читательской публике.

– КГБ не то место, где следует искать героев, – мрачновато заявил я.

– Не скажи, – ответил умудренный опытом Петр Иванович. – Сходи в архив, посмотри там материалы на власовцев, перебежавших к партизанам.

Искать пришлось недолго. Я нашел героя в подлинном смысле этого слова. Он, действительно, пару недель служил у Власова, но при первом же подходящим случае перебежал к партизанам. Там он проявил чудеса героизма, уничтожив своими руками более пятидесяти немцев. Я повторяю: не автоматным огнем и гранатами, а своими руками. Он душил немцев и разбивал им головы о срубы крестьянских изб. Не мог простить им лагерного унижения. Статья об этом человеке была опубликована в республиканской газете. С его портретом. Он разыскал автора статьи и разрыдался у него в кабинете. Он говорил, что заново родился, что вновь почувствовал себя человеком, что мужики в его коллективе теперь крепко жмут ему руку, хлопают его по спине, приглашают пить пиво. Раньше вокруг него веяло холодком. Кто-то пустил на работе слух, что он служил у немцев. Оправданиям не верили.

Другой случай произошел через 20 лет. Я служил тогда в Представительстве КГБ в ГДР. Из Москвы пришел запрос в отношении одного бывшего военнопленного, который в течение продолжительного времени обивал пороги военкоматов и других учреждений, требуя присвоения ему звания Героя Советского Союза на том основании, что он якобы возглавлял всю подпольную борьбу советских военнопленных на территории Германии. Я, в ту пору уже много повидавший оперработник, сразу заподозрил неладное. Уж слишком много лагерей сменил этот человек, оставаясь при этом живым и невредимым. Решил обратиться за помощью к немцам, которые владели архивами гестапо. Немцы быстро размотали это дело. Даже нашли живого гестаповца, у которого этот «герой» был на связи. Этот человек загубил сотни душ. Прибывая в каждый новый концлагерь, он по заданию гестапо создавал в нем подпольную организацию Сопротивления. К нему тянулись люди, вокруг него быстро собирались подлинные патриоты. В один прекрасный день всех их отправляли в печь, а нашего «героя» под новой фамилией этапировали в новый лагерь, где он все начинал сначала. Я не знаю, как с ним распорядилась Москва, но полагаю, что этот подонок заслужил свою смертную казнь.

Нельзя не сказать несколько слов о том, как к нам относилось в те годы население. В КГБ обращались по всевозможным поводам, часто не имеющим никакого отношения к специфике нашей работы. Наш новый председатель – Василий Ильич Жигалов, сменивший на этом посту А. А. Хлесткова, распорядился принимать к рассмотрению все без исключения заявления и по мере возможности оказывать заявителям помощь. По республике прошел слушок, что мы последняя инстанция, где можно найти правду. А ведь мы в самом деле многим помогли своим авторитетом и связями. Пробили даже нескольким бабулям без волокиты заслуженные ими пенсии. Одна из них, явившись в нашу приемную, потребовала генерала. Василий Ильич, суровый, жесткий человек, не снимавший галстука даже в июльскую жару и всегда застегнутый на все пуговицы, спустился вниз. Бабуля вынула из хозяйственной сумки бутылку коньяка и поставила ее перед генералам. «Магарыч прими, сынок!» Василий Ильич, наверное, впервые за все годы службы в ЧК покраснел до корней волос. Сотрудники, стоявшие вокруг навытяжку, давились со смеху. Да, неспособен был наш брат принять взятку. Даже во сне. Недаром Сахаров, ненавидевший КГБ, заметил, что все-таки это единственная в Советском Союзе некоррумпированная структура. Таковой она и была на самом деле в период моей молодости.

Люди в массе своей были настроены тогда патриотично и относились к нам уважительно, дружелюбно. На контакт шли легко, помогали бескорыстно и охотно. Иногда случалось так, что придешь в какой-нибудь дом с серьезным разговором, а хозяин сразу сажает за стол, где ужинает семья, бутылку тащит. Мы с удовлетворением отмечали, что нас перестали бояться и помогают сознательно, а не из чувства страха.

Отношения с агентурой строились на нормальной человеческой основе. У контрразведки агентура была преимущественно интеллигентная, поэтому на явочных квартирах, помимо служебных вопросов, обсуждались новинки литературы, кино, науки. Говорили, конечно, и о своих детях. Бывало, что и анекдоты рассказывали. Со стороны это могло походить на встречу добрых старых знакомых. Бытует мнение, что агентура КГБ зарабатывала много денег, была платной. Это ложь. Подавляющее большинства источников работало абсолютно бескорыстно. Не обходилось, конечно, без мелких знаков внимания. Женщине – цветы или духи ко дню рождения, мужчине – хорошая книга. Случались и хохмы. Пришел однажды молодой сотрудник к начальнику и доложил, что влюбился в «Коринну» (псевдоним девушки-агента). Начальник, конечно, чертыхнулся про себя, так как «Коринна» была очень ценным источником, но сотруднику сказал: «Поздравляю! Сдавай дело на “Коринну” в архив и женись». Свадьба получилась очень веселой.

В КГБ Чечено-Ингушетии я работал недолго. За вычетом шести месяцев учебы в Киевской контрразведывательной школе – менее двух лет. В конце 1964 года заезжий столичный кадровик заметил в моем личном деле роковую отметку: «Свободно владеет немецким языком». И забрал мое дело в Москву. А в марте следующего года меня вызвали в КГБ СССР на смотрины. «Пахнет загранкомандировкой», – сказал Петр Иванович. И, словно в подтверждение этих слов, меня стали срочно оформлять в отпуск. Отпуск зимой? Кому он нужен? Но раз надо, придется ехать, тем паче, что кадровики даже путевки мне с женой добыли. И не куда-нибудь, а в Сочи. Эти путевки «горели» в обкоме партии, и их перебросили нам. Я бы не стал рассказывать об этом отпуске, но тут случай особый и небезынтересный для читателя.

Дом отдыха «Зеленая роща», куда мы приехали, оказался бывшей дачей Сталина, превращенной в филиал санатория ЦК КПСС. Проснувшись утром, мы узнали, что живем в одной из опочивален великого диктатора. Таких спален в доме было три. Только начальник охраны знал, в которой сегодня ночует вождь. Дом был обставлен удивительно скромно. Там просматривались всего три элемента роскоши: самшитовая обшивка стен, от которой исходил запах вечной свежести, шикарная библиотека и небольшой бассейн с морской водой. Вода в нем едва достигала подмышек. Сталин не умел плавать и боялся утонуть. Гораздо интереснее всего этого был состав отдыхающих. Я никогда не видел столько комсомольских и партийных функционеров, собранных воедино для свободного времяпровождения. Эти люди много пили, распутничали, рассказывали пошлейшие анекдоты и не касались книг. Во дворе дома отдыха была установлена муляжная голова быка с огромными рогами, на которые накидывались валявшиеся вокруг в изобилии деревянные кольца. Кое-кто из отдыхавших все 24 путевочных дня только тем и занимался, что бросал кольца, делая перерывы для приема пищи, отправления естественных надобностей и сна. А ведь в Сочи было что посмотреть! Партийная верхушка уже тогда начала втягиваться в последнюю стадию своего разложения и перерождения. В 40-е и 50-е годы я знал других партийных руководителей. В восьмом классе со мной учился сын первого секретаря райкома. Хорошо учился. Но была в нем одна непонятная черточка. Не выучив урока, он поднимал руку и признавался в этом растерявшемуся учителю.

– Для чего тебе эти фокусы? – спросил я его однажды с раздражением.

Назад: Немецкие друзья
Дальше: Книга третья. Шпионские истории

Tincexern
lowest price for 20 mg of levitra
arospepaY
purchase antabuse
arospepaY
buy prednisone 20mg
Robertnes
Earn on investments in cryptocurrency, up to 300% per month - MoneysCrypto