Книга: Ночи в цирке
Назад: Петербург
Дальше: 2

1

– Жил-был поросенок, – рассказывала бабушка Иванушке, круглоглазому мальчику, примостившемуся рядом с ней в кухне на табурете, а сама в это время большими деревянными мехами, ярко размалеванными сказочными сюжетами, с завитушками и цветами, раздувала угли в самоваре.
Скрюченная от многолетнего непосильного труда бабушка смиренно склонилась перед кипящим сосудом с немощным покорным почтением человека, заклинающего о короткой передышке или милости, которой – и ему это заведомо известно – никогда не суждено сбыться, и ее руки, натруженные жилистые руки, за многие годы до блеска отшлифовавшие рукоятки мехов, эти древние руки медленно расходились и так же медленно сходились в повторяющемся, словно в гипнозе, движении, как будто она вот-вот соединит их в молитве.
Соединит в молитве. Но в самый последний момент, будто вспоминая о чем-то, что нужно спешно сделать по дому, она разводила руки. После чего скрывающаяся в ней Марфа вновь превращалась в Марию, осуждающую Марфу: что может быть важнее молитвы? И все равно, когда в очередной раз руки уже готовы были соединиться, жившая в ней Марфа напоминала Марии о том, что есть нечто и в самом деле более важное… И так до бесконечности. Будь мехи невидимыми; это стало бы трагедией непрерывно повторяющегося нарушения последовательности, как если бы во время раздувания углей внезапно налетевший ветер вдруг вырвал мехи из рук старухи и унес; примером напряженного противоречия духа и плоти, хотя слово «напряжение» несет в себе слишком много энергии, тогда как ее измождение настолько умеряло течение этой воображаемой неуверенности, что, не зная ее, можно было подумать, что она ленится.
Более того, ее работа предполагала некую бесконечную незавершенность – женский труд никогда не кончается; труд всех Марф и всех Марий, их вселенский труд – мирской и духовный – и в этом мире, и в приуготовлении к загробному – извечен, ибо всегда отыщется противоречивая необходимость отложить любое дело на неопределенный срок. И значит… нет нужды торопиться!
Впрочем, она и не торопилась, потому что была… почти… изнурена.
В ограниченности ее движений пребывала вся Россия и большая часть ее поруганной иссохшей женственности. Символ и женщина или – символическая женщина – она склонилась над самоваром.
Угли становились то красными, то черными, краснели и чернели в ритме сипящих вздохов, которые вполне могли издавать не мехи, а изношенные легкие бабушки. Ее замедленные безрадостные движения, ее безрадостная замедленная речь были исполнены достоинства отчаявшегося человека.
– Жил-был… ф-ф-ф!.. поросенок… ф-ф-ф!.. И вот отправился он однажды в Петербур… Петербург! При этом слове угольки вспыхнули и зашипели; Петербург! – имя, заставляющее приободриться даже тех, кто там живет; даже в душе России-матушки что-то слегка шевельнется…
Санкт-Петербург – прекрасный город, которого больше не существует. Теперь другой красивый город с другим названием раскинулся на берегах могучей Невы, там, где когда-то стоял Санкт-Петербург.
Россия – сфинкс. Величавая древняя святая несокрушимость, одной ногой опершаяся об Азию, а другой – о Европу, какой неведомый и исключительный удел суждено сплести тебе из крови и жил истории в своем дремучем лоне?
Она не отвечает. Загадки отскакивают от ее стен, расписанных весело и броско, как крестьянская тройка.
Россия – сфинкс; Санкт-Петербург – прекрасная улыбка на его лице. Петербург, милейшее из всех видений, мираж: в Северной пустыне, возникший на долю секунды между черным лесом и покрытым льдом морем.
В городе – идеальная геометрия любого проспекта; за его пределами – бескрайняя Россия и надвигающаяся буря.
Уолсер остановился, чтобы размять озябшие пальцы и вставить в машинку новый лист.
По приказу Государя скалы пустыни обратились в дворцы! Государь простер благородную длань, и северное сияние стало светить ему в канделябрах… Да! Строительство Санкт-Петербурга стало прихотью тирана, пожелавшего, чтобы его воспоминания о Венеции обрели гранитную форму на болотистом берегу моря, на краю света, под суровым небом; город, камень за камнем выложенный мечтателями и обманщиками, авантюристами и безумными священниками, крепостными и каторжниками, носит имя Государя – то же самое, что и имя святого, хранящего ключи к вратам рая… Санкт-Петербург… Город, выстроенный гордыней, воображением и страстью…
Как и все мы… Или как все мы должны быть созданы.
Старуха и мальчик не обращали внимания на треск пишущей машинки. Они не знают об этом городе того, что знаем мы. Они живут в нем, не ведая и даже не предполагая, что город этот вот-вот станет легендой, но… нет, не сейчас… этот город, эта Спящая Красавица всех городов, шевелится и разговаривает во сне, мучительно ожидая и одновременно страшась грубого и несущего проклятие поцелуя, который ее разбудит, потянув за швартовы прошлого, ее, изо всех сил борющуюся и страстно желающую прорваться из настоящего в жестокость подлинной истории, к которой наше повествование – это очевидно – не имеет никакого отношения.
его бульвары с лепниной из персиков и ванили растворяются в осеннем тумане…
…в сахарном сиропе ностальгии, приобретая искусственно приданную изысканность; я пишу и тут же придумываю несуществующий город. Тот город, в который спешит бабушкин поросенок.
– Жил-был поросенок, и однажды отправился он в Петербург помолиться, – сказала усталая бабушка, откладывая мехи, на которых благоухали единственные цветы запущенного сада ее жизни. Она подставила стакан и открыла кран самовара. Как болят ее старые кости! Как она жалеет о том, что пообещала ребенку рассказать сказку!
– А что стало с поросенком? – напомнил чмокающий сладким пирожком Иванушка, худой, как тростинка, с широко раскрытыми огромными глазами.
Но бабушку, казалось, уже не интересовали ни поросенок, ни его история. Нет, плохая она рассказчица!
– Его съел волк. Отнеси-ка чай господину и не путайся под ногами. Иди лучше погуляй! Давай-давай, малыш, поиграй себе…
Она опустилась на колени перед иконой. Она бы помолилась во спасение души своей дочери-убийцы, но настолько устала, что исполнила только телесный обряд.
В темном углу мрачной закопченной комнаты неразличимый, но проворный Уолсер выстукивал за неотесанным столом свои первые впечатления от города на видавшем виды «ундервуде», своем верном спутнике на войне и в мятежах. Обутый в валенки ребенок нехотя приблизился и поставил стакан с чаем как можно дальше от Уолсера.
– Спасибо! – пальцы Уолсера замерли, и он, словно подарок, выдал мальчику одно из немногих слов, которое знал по-русски. Иванушка с ужасом покосился на его лицо, сплошь покрытое красным и белым гримом, что-то промычал и исчез. Уолсер сроду не пугал детей; этот же ребенок испугался клоуна, в испуге его угадывалось нервное благоговение и восхищение непонятным.
Уолсер перечел написанное. Город провоцировал его к гиперболам; никогда еще в его статьях не встречалось столько прилагательных. Казалось, что Уолсер-клоун жонглировал словарем с азартом, присущим разве что сгинувшему Уолсеру – иностранному корреспонденту. Он усмехнулся, представив себе изгиб брови шефа, получившего очередную депешу, и опустил два хрустящих кубика серого сахара в стакан с янтарного цвета жидкостью: он слишком дорожил своими зубами, чтобы подражать бабушке: сосать драгоценные кусочки сахара и прихлебывать чай. Лимона не было и в помине. Клоунов селили среди самых бедных горожан.
Клоун Уолсера был «дураком» в белой рубахе, в штанах мешком, с нелепыми подтяжками, в школьной кепочке поверх жуткого парика, который то и дело сползал. Торопливо нацепив все это, Уолсер вернулся за стол. Итак, исходные данные: Санкт-Петербург – город, усыпанный вшами и жемчугами, укрытый непонятным алфавитом, прекрасный и тошнотворный – город, не поддающийся прочтению. За окном, на грязном дворе Иванушка, с приятелем поймали бродячего кота и заставляли его ходить по булыжнику на тощих задних лапах. Им хотелось, чтобы бедное, изголодавшееся, жалобно мяукающее животное потанцевало им, подобно его собратьям – ласковым и таинственным тиграм из цирка полковника Керни.
Если набожный поросенок отправился в Санкт-Петербург помолиться, то другая, менее набожная свинка приехала в Петербург в вагоне первого класса, чтобы как следует здесь заработать. Эта удачница и любимица знаменитого импресарио достигла совершенства; она предсказывала судьбу по буквам алфавита, нарисованным на карточках, – в самом деле! – она вынюхивала предсказание из двадцати четырех латинских букв, расположенных перед ней по порядку, и это был не единственный из ее выдающихся талантов. Хозяин называл ее «Сивилла» и повсюду возил с собой. Когда Уолсер появился в лондонском отеле «Риц», умоляя дать ему любую работу в цирке: кормить слонов, чистить лошадей – все, что сохраняло бы его анонимность, – полковник Керни попросил свою свинку сказать, брать молодого человека на работу или нет.
– Своим успехом я обязан этой свинье, – изрек полковник Керни нараспев, что выдавало в нем уроженца Кентукки. – Позвольте вас с ней познакомить.
Он с нежностью держал на руках худосочную проворную свинку, голова которой, наподобие отсеченной голове Иоанна Крестителя на блюде, покоилась на широком жабо из тафты. Ее изящные, как у балерины, передние ножки были аккуратно сложены под грудью, а быстрые, ясные и приветливые глазки блестели на Уолсера розовыми китайскими фонариками. Она была изумительного кремового цвета и сверкала, словно позолоченная, потому что каждое утро, используя лучшее оливковое масло из Лукки, Полковник делал ей массаж, чтобы уберечь нежную кожу от трещин. Он потрепал ее по подбородку, и ее болтающиеся уши захлопали.
– Познакомьтесь, мистер Уолсер, это – Сивилла, моя партнерша по Игрищам.
Полковник развалился на вращающемся стуле, положив начищенные сапоги на стол среди остатков приготовления джулепа: бутылки виски, ведерка со льдом, пучка мяты, повсюду распространявшего свой запах. Маленький толстый человек с редким седоватым «ежиком» на круглой голове, задуманным в пару к подобию эспаньолки на подбородке: в росте волос природа ему явно отказала. Курносый, с сизыми челюстями.
Под его обширным животом на ремне виднелась бронзовая пряжка в виде знака доллара; наверняка Феверс упоминала о нем. Даже в относительной уединенности гостиничного номера Полковник носил свой «фирменный» костюм: узкие штаны в бело-красную полоску и синий жилет, украшенный звездами.
Кроме того, американский флаг с позолоченным орлом на древке стоял в углу, развернутый с вопиющим пренебрежением: хоть Полковник и родился в Кентукки, патриотом Юга он не был, нет! Веселому голубому флагу здесь не осталось места: все было покрыто звездами и полосами. Завернутые рукава рубахи, поддерживаемые блестящими пружинами. Старомодный сюртук с фалдами свисал с подлокотника, на котором висел и котелок. Во рту Полковник мусолил огромную гаванскую сигару. Над его головой, извиваясь, тянулся ароматный лиловый дымок.
Шелковые стены его комнаты были облеплены афишами, из них Уолсер впервые узнал о том, кто его компаньоны по турне: дама с огромным тигром, называющая себя Принцессой Абиссинии; Великий Буффо с командой белых клоунов; ученые шимпанзе мсье Ламарка («умны, как туча мартышек»). Канатоходцы, слоны – несть числа чудесам, которые Полковник собирался показать всему свету, чудесам, сливающимся в мире и согласии при виде зеленой долларовой бумажки.
И, конечно же, она – Феверс, ошеломительная, размахивающая копчиком у Уолсера перед носом, броском вырывающаяся за пределы афиши в свои эмпиреи или еще куда-нибудь. Афиш было столько, что казалось, будто Полковник построил себе среди слишком прочных гостиничных стен хлипкий временный шалаш; ярко раскрашенные, плохо пришпиленные к стенам афиши налезали друг на друга, шелестели и толкались, словно пытаясь обратить на себя внимание, а из огромной мусорной корзины, в которой он хранил документы, торчало невиданное количество газетных вырезок, контрактов, денежных купюр, и все это шуршало и шевелилось от сквозняка из окна, выходящего на оживленную Пикадилли. Казалось, все было в движении, готовое сорваться и улететь.
На полу рядом с Полковником стоял прекрасный в своей неподвижности бочонок с яблоками. Время от времени Полковник нагибался за очередным яблочком, которое Сивилла ловко подхватывала.
– Что и говорить, сэр, мы с Сивиллой – большие циркачи, – проскрежетал он, передвигая сигару между редкими зубами и поглядывая на ее горящий кончик. – Много лет тому назад, на ферме моего отца в Лексингтоне, штат Кентукки, – я был тогда еще мальцом в два вершка от горшка, – впервые познакомился с великолепнейшей леди из тех, кто когда-либо питался помоями, не считая, конечно, присутствующих. Да-да, сэр, это была прапрабабушка нашей мисс Сивиллы – так точно! Первая из великой династии моих свинских помощников!
А я парнишкой-то был ленивым, но настойчивым – ага! – лет в десять целый год совершенствовал мастерство игры на задней флейте, – понимаете, о чем я? Стоит учителю отвернуться, как я тут как тут: пока он выводит на доске названия главных рек Европы, выпукивал припев «Моя родина – Кентукки»… Да, такой вот я был… увлекался чем угодно, только не тем, что приносило пользу, и как только положил глаз на прапрабабушку Сивиллы, тут же говорю себе: вот она – сенсация!
Школу прогуливал – только так! – целых три месяца без перерыва дрессировал старушку – учил стоять на задних ногах и размахивать флагом. Сначала думал, все это фигня, напрасная трата времени – пока не получил первые пять центов в баре за показ Свиньи-патриота, и… о-о-о… тут-то все и завертелось! Огромные дубы вырастают из маленьких желудей, вам это известно, молодой человек? Пир на колесах, услада для глаз, странствующий праздник жизни и смеха – все это началось одним душным южным утром много лет назад, когда прапрабабушка мисс Сивиллы встала на задние ноги и преподала мне урок, которого я никогда не получил бы в школе… и знаете, что это был за урок, молодой человек?
Кося хитрым глазом сквозь завесу сигарного дыма, Полковник сделал паузу – ради большего эффекта – и пропел девиз Игрищ: «Дурак нам денежки отдаст!»
– Ха-ха-ха, – загремел он, как Санта-Клаус. – Еще джулепчика? – бокалы он держал на правом ящике стола. – Итак, молодой человек, вы свалили из солнечной Калифорнии через мыс Горн? Всякий нормальный американский ребенок хочет убежать вместе с цирком…
Его голубые, похожие на гальку, с покрасневшими веками глаза блуждали; он все время смотрел на собеседника, но никогда – в упор. Его присутствие не успокаивало: за видимым дружелюбием угадывалась какая-то тревога, неудовлетворенность, и, будучи себе на уме, он, похоже, не особо привечал простаков. Уолсер не мог похвастаться какими-то особыми способностями, он неумел ходить по канату, на зебре смотрелся бы как корова на льду, но прекрасная интуиция Полковника подсказала ему, что этот молодой человек не попросит много денег, что он силен, разносторонне развит находится, что называется, «на подъеме», и не вопреки, но благодаря всем этим качествам мог стать как выгодным приобретением, так и проблемой. Полковник поделился сомнениями со своей партнершей:
– Что скажешь, Сивилла? Пан или пропал?
Хрюшка на секунду склонила голову набок, внимательно посмотрела Уолсеру в лицо, после чего издала странный короткий недовольный визг и кивнула, прядая углами.
– Считайте, что вам удалось с первого взгляда очаровать молодую леди, – заметил Полковник чарующим тоном и покосился на Уолсера. Вытащив изо рта слюнявый окурок, он стряхнул пепельный нарост дюймов в шесть прямо на ковер. Потом достал из кармана жилета знаменитую колоду затертых и засаленных алфавитных карточек, быстро пролистал их и, убедившись, что все на месте, одним движением руки смахнул царящий на столе развал. Пустая бутылка из-под бурбона шлепнулась на перевязанную красной лентой пачку судебных повесток. Уолсер с удивлением наблюдал за тем, как Полковник, тяжело дыша, разложил карточки, после чего поставил поросенка на все четыре ноги перед буквами.
– Ну-ка, Сивилла, поведай мне, чем нас может порадовать этот отважный кабальеро?
Сивилла глянула на карты, опять покосилась на Уолсера, на несколько мгновений задумалась и вытолкнула своим любознательным пятачком буквы: К-Л-О-У-Н, после чего, довольная, присела на задние ноги. Полковник бурно зааплодировал, кинул ей яблоко, опрокинул корзину и извлек из ее шелестящих недр очередную бутылку виски. Откупорив ее («Льда и мяты – сколько пожелаете»), он наполнил бокалы. Свинка свернулась калачиком на его удобной груди, наслаждаясь хозяйской лаской и уютом, но беспокойные глаза Полковника, с такими же, как у Сивиллы, красными кругами под ними, продолжали изучать Уолсера: «Что у него на уме, и чем он вообще занимается?… Дурак, каким кажется, или еще больший?»
– Итак, молодой человек, – сказал он, – отныне вы – «Первомай». Не спрашивайте, откуда появилось это прозвище, просто так мы называем новичков, тех, кто впервые выходит на манеж, зеленую поросль лицедейства. Всего пара вопросов. Первый: клопов боитесь?
Уолсер, смеясь, покачал головой, и Полковник продолжал:
– …прекрасно, потому что нигде нет столько клопов, сколько в цирковом поезде. Цирк, что и говорить, – один большой вагон-ресторан для cimex lectularius.
Тут он ухитрился на мгновение задержать на Уолсере свой дергающийся взгляд, нажевывая сигару так, что клубы дыма плясали вокруг его лица, и продолжая теребить худыми пальцами с обкусанными ногтями Сивиллу за уши; свинка повернула свое внимательное рыльце в сторону Уолсера, словно тоже хотела услышать ответ на второй вопрос:
– А как насчет унижения?
Уолсер вздрогнул и поперхнулся бурбоном.
– Понятно, что вы не знаете первой заповеди клоуна, – мрачно сказал Полковник. – Очень хороню. Это не страшно. Некоторые рождаются дураками, некоторые дураками становятся, а некоторые строят из себя дураков. Стройте из себя дурака. Я возьму вас на правах ученика, молодой человек; подпишете контракт на шесть месяцев, и мы покажем вам Сибирь. Сибирь! О, это настоящее испытание! Под флагом Америки сквозь тундру!
С этими словами он щелкнул Сивиллу по уху, нагнулся, вытащил откуда-то связку звездно-полосатых шелковых носовых платков и помахал ими над головой.
– Я убежден, что мой соотечественник-американец станет свидетелем этого триумфа! Все нации, объединенные Игрищами под знаменем свободы! Улавливаете грандиозность замысла, молодой человек? Флаг Америки через всю тундру, коронованные особы склоняют головы перед демократической феерией! Вы только подумайте, молодой человек: слоны в Стране восходящего солнца! Слоны Ганнибала остановились сразу за Альпами, а мои обойдут весь свет! Еще никогда в истории смеха и трепета свободный цирк Америки не совершал кругосветного путешествия!
Какой он был мечтатель!
– И по окончании этого беспрецедентного, эпохального события я верну вас живого и невредимого на благословенную землю Соединенных Штатов. Да будет так!
И Полковник с силой опустил свой кулак (все еще сжимая в нем связку платков) на стол, отчего стаканы и бутылка задребезжали, и без всякой иронии и сарказма, а, очевидно, от радости и возбуждения, переполнявших его сердце, выкрикнул:
– Добро пожаловать на Игрища!

 

Когда Уолсер впервые наложил грим и посмотрел в зеркало, он не узнал себя. Разглядывая незнакомца, вопросительно косящегося на него из-за стекла, у него закружилась голова от удивительного ощущения свободы, которое не покидало его все то время, что он работал с Полковником. До того самого момента, пока их пути не разошлись и уолсерово «я», как он его понимал, от него не отделилось, он жил свободой, прячущейся за маской, скрытой пеленой притворства и обмана, свободой передергивать как действительность, так и жизненно необходимый человеку язык, той свободой, без которой смешное немыслимо.

 

…Помолившись, бабушка улеглась на печку и вскоре заснула. Боясь потревожить ее старческий сон стуком машинки, Уолсер напечатал слово «конец». Он не хотел привлекать внимание к своей репортерской деятельности, однако, находясь в городе, был вынужден носить костюм клоуна, рекламируя таким образом цирк полковника Керни. Поэтому он подошел к задней двери и свистом оторвал Иванушку от его забавы. Даже если ребенку присутствие клоунов казалось зловещим и вызывало беспокойство, ему всегда можно было заплатить несколько копеек и попросить отнести письмо в Британское посольство, откуда оно дойдет до Лондона с дипломатической почтой. (Уолсер видел что мальчик боится прикоснуться к его руке.)
Чтобы не идти на работу под улюлюканье и насмешливое передразнивание толпы оборванцев и городских бродяг, Уолсеру приходилось отыскивать обходные пути, пробираться вонючими переулками, завешенными стираным бельем, мимо мрачных дверей неподвижных громад доходных домов. Как оказалось, Уолсер видел только гнилую изнанку этого красивейшего города: желтый фонарь в окне аптеки, два безносых подобия женщин под уличным фонарем, перекатьтающегося в блевотине у порога пьяного… Иней в шкуре дохлой собаки, плавающей в загаженном канале. Туман и надвигающуюся зиму.
Феверс, удобно устроившаяся у венецианского канделябра в отеле «Европа», не видела того города, в котором обитал Уолсер. Она видела ледяных лебедей с инкрустацией из икры между крыльями, хрусталь и бриллианты, роскошные, яркие, прозрачные вещи, делавшие ее голубые глаза злыми от жадности.
Их пути сходились только в кирпичном здании Императорского цирка.
Назад: Петербург
Дальше: 2