Книга: Ночи в цирке
Назад: 3
Дальше: 5

4

– У вас блокнот закончился, – заметила Лиззи. Уолсер перевернул его на обратную сторону. Он заточил карандаш лезвием, которое всегда носил во внутреннем кармане. Размял затекшее запястье. Лиззи, будто в награду за эти упражнения, налила в его кружку свежий чай, а Феверс протянула свою. «Пить от этой автобиографии хочется», – сказала она. Ее пышные волосы выбились из-под шпилек Лиззи и игриво торчали вдоль бычьей шеи.
– Мистер Уолсер, – серьезно продолжала она, крутанув к нему табурет. – Вы должны понять следующее: заведение Нельсон объединяло тех, кто, приведенный в смятение собственным телом, желал убедиться, что, как бы они ни были сомнительны и сколько бы за них ни платили, в основе своей плотские утехи прекрасны. А мадам Шрек… она стремилась угождать только тем, кто был не в ладах со своей… душой.
Помрачнев, Феверс на мгновение отвлеклась на приторный чай.
– Это был огромный мрачный дом в Кенсингтоне, на площади с унылым сквером, в котором остались только пожухлая трава и голые деревья. Фасад был покрыт настолько плотным слоем лондонской копоти, что вся лепнина казалась облаченной в траур. Угрюмый портик перед входом, сэр, все внутренние ставни наглухо закрыты, а дверное кольцо зловеще обернуто крепом.
После долгого громыхания и позвякивания мне открыл тот самый человек без рта, бедняга, и выразительными жестами предложил войти. Я никогда не встречала в глазах столько горя, сколько у него, горя изгнания и брошенности; глаза его говорили не хуже, чем сказали бы губы: «Девочка! Уходи! Спасайся, пока не поздно!», но он взял у меня шляпу и накидку; как и он, я была жертвой крайней нужды и, если не уходил он, должна была остаться и я.
Несмотря на то что для дома наслаждений время было раннее – около семи, – мадам Шрек уже не спала, хотя и лежала еще в постели с чашкой шоколада. Она усадила меня и предложила подкрепиться с ней за компанию, на что я, невзирая на волнение, охотно согласилась, так как устала от ходьбы и жутко проголодалась. Ставни уже открыли, но жалюзи были опущены; тяжелые занавеси плотно закрывали окна, и единственным источником света в спальне был ночник на каминной полке, напоминающий блуждающие огни на кладбище, почему я и не смогла разглядеть, что за ведьмовское варево налили мне в чашку. Мадам Шрек лежала на кровати под пологом, почти полностью скрытая краем драпировки, и я не могла рассмотреть ни ее лица, ни фигуры… Там было ужасно холодно. «Рада вас видеть, Феверс, – сказала она голосом, похожим на завывание кладбищенского ветра. – Туссен покажет вам вашу комнату, и вы отдохнете перед обедом, после которого мы снимем мерку для костюма». – По ее тону можно было подумать, что речь шла о саване.
Когда мои глаза привыкли к полумраку, я разглядела, что из мебели в комнате, помимо кровати и моего стула, был сейф размером со шкаф с огромным медным кодовым замком – я таких никогда не видела – и запертое бюро.
Больше она не проронила ни слова, и я поспешила допить свой шоколад. Затем Туссен, безротый слуга, осторожно прикрыл мне глаза ладонью, и когда я снова их открыла, мадам Шрек стояла передо мной, одетая в черное платье с плотной вуалью, какие носят вдовы в Испании, доходящей ей до колен, и в своих митенках – в полном облачении.
Не подумайте, мистер Уолсер, что я слабонервная женщина, но хотя я прекрасно понимала, что все это – и черный экипаж, и человек без рта, и тюремный холод – не более чем представление, все равно в мадам Шрек было нечто жуткое: казалось, что под ее траурной одеждой скрывалась какая-то уродливая марионетка, дергающая за свои собственные ниточки.
– Можешь идти! – проговорила она. Но я подумала о маленьких племянниках и племянницах, умоляющих Лиззи дать им на завтрак хотя бы кусочек, вспомнила, как в последний вечер мы делили последнее, что у нас осталось, и сказала: «Я хотела бы получить аванс, мадам Шрек. Иначе я упорхну в трубу, и вы меня больше никогда не увидите». Я заплакала, подошла к камину и, готовая исполнить свою угрозу, отодвинула в сторону каминный экран.
– Туссен! – позвала мадам Шрек. – Немедленно велите закрыть все каминные трубы! – Но когда я начала яростно размахивать щипцами, она нехотя произнесла: «Ну, хорошо», – нашарила под подушкой ключ, встала между мной и сейфом, так чтобы я не смогла разглядеть код, и через секунду дверца сейфа распахнулась. Внутри была пещера Аладдина! Содержимое сверкало и переливалось: наваленные друг на друга горы золотых соверенов, кучи бриллиантовых колье, жемчуг, рубины, изумруды вперемежку с банковскими векселями, просроченными закладными и так далее – до бесконечности. С величайшей неохотой мадам Шрек берет пять соверенов, пересчитывает и, словно отрывая от сердца, протягивает мне.
Какой же шок я испытала, когда она приносилась ко мне кончиками своих пальцев, твердыми, будто на них совсем не было мяса. Впоследствии, когда я снова была свободной, муж Эсмеральды, Человек-змея, рассказал мне, что мадам Шрек (она сама себя так назвала) начинала карьеру в репризе «Живой скелет», и что она всегда была костлявой.
Я отправилась в ванную, но по пути оглянулась, что еще может замышлять старая ведьма, а она – чтоб мне провалиться! – так и залезла вся в этот сейф и с неистовой страстью негромко заскулила, прижимая сокровище к своей хилой груди…
Туссен сразу же мне понравился, и я доверила ему отнести соверены в Бэттерси, после чего опустила голову на жесткую плоскую подушку и тут же забылась сном. Проснулась я спустя несколько часов, ближе к ночи. Мне в жизни не попадалась более убогая и грязная комната – с маленькой железной койкой, деревянным умывальником и железными решетками на окнах, за которыми в запущенном сквере виднелись голые деревья и освещенные окна домов на той стороне площади. Я увидела свет в окнах счастливых семей и чуть не расплакалась, сэр, потому что там, где я находилась, не было этого света, не было… Я подумала, что, наверное, уже не смогу отсюда выбраться, ведь я явилась сюда по собственной воле: ради денег, хотя и из лучших побуждений, я согласилась на добровольное заточение среди обреченных, и что свершилась предуготованная мне судьба.
И в этот апокалипсический момент вдруг открывается дверь, я вижу в свете керосиновой лампы какое-то привидение, с диким криком вскакиваю с постели… и привидение с сильным йоркширским выговором произносит: «Это всего лишь старуха Фэнни, милашка, не пугайся!»
В обществе обреченных суждено мне было найти единственное утешение.
Кто работал на мадам Шрек, сэр? Разные природные выродки вроде меня. Старая четырехглазая Фэнни, Спящая Красавица, Уилтширская Дива ростом в три фута, Альберт-Альбертина – непонятно что, состоящее из двух частей – двух половинок, не подходящих друг другу, девица, которую мы звали Паутиной. Это все, кто был у мадам Шрек, и хотя она часто просила Туссена отыскать какие-нибудь новые «живые картинки», он этого не делал, потому что был наделен высочайшим чувством собственного достоинства. И умел играть на органе. В подвале была еще повариха-алкоголичка, но она редко появлялась на глаза.
– Этот Туссен… – сказал Уолсер, постукивая кончиком карандаша по зубам. – Как он…
– Ел, сэр? Через нос, по трубочке. Только жидкое, но достаточно для поддержания жизни. Я счастлива, что, с тех пор как мои дела на сцене пошли в гору, я стала часто общаться с учеными людьми и мне удалось заинтересовать случаем Туссена сэра С… Дж… Два года назад в феврале его успешно прооперировали в госпитале св. Варфоломея. Полный отчет об операции можно найти в июньском выпуске «Ланцета» за 1898 год.
Это научное подтверждение существования Туссена она сопроводила ослепительной улыбкой.
То, что Феверс была знакома со многими представителями науки, было правдой. Уолсер вспомнил, как эта женщина в течение трех часов разжигала любопытство всего Королевского хирургического колледжа, даже не расстегнув на себе корсажа, и продемонстрировала на общем собрании Королевского научного общества такое владение научной терминологией во время диспута о навигационных способностях птиц, что ни одному профессору не пришло в голову осведомиться о пределах ее личного опыта в данном вопросе.
– Ах, этот Туссен! – заговорила Лиззи. – Как он будоражил толпу! Какое красноречие! Если бы все, кому есть, что сказать, имели рты! Однако же это удел тех, кто трудится не покладая рук и невыносимо страдает от своей немоты. Задумайтесь только над этой диалектикой, сэр, – продолжала она с разгорающимся энтузиазмом, – что же такое получается: белая рука тирана проделала отверстие для речи в горле, которое, можно сказать, она же и содеяла бессловесным, и…
Тут Феверс метнула на нее взгляд, исполненный такого бешенства, что старуха умолкла так же внезапно, как и заговорила. Уолсер удивился, но не подал вида. Что-то здесь нечисто! Но Феверс ловко заарканила его внимание рассказом и потащила за собой, не дав опомниться и спросить Лиззи…
– Прежде чем попасть к мадам Шрек, Туссен выступал на концертах на ярмарках, известных с вашей стороны океана как «десять в одном». Так что он-то на деле был знатоком деградации и всегда считал, что противоестественными были не мы, а те утонченные джентльмены, что выкладывали за нас соверены, дабы утолить свой болезненный интерес. Да и что такое, в конце концов, «естественно» и «неестественно»? Форма, в которую отлит человек, – очень хрупкая: ткни пальцем – и разобьется. Одному только Богу известно, господин Уолсер, почему все, кто посещал мадам Шрек, обладали каким-нибудь уродством; на их лицах было написано, что создававшему их оболочку с самого начала не было никакого дела до конечного результата.
Туссен прекрасно нас слышал и нередко в блокноте, который всегда носил с собой, чиркал какие-нибудь ободряющие слова или короткие афоризмы; в нашем заточении он был источником великого утешения и душевных сил, каким является сейчас для многих других.
Лиззи энергично кивнула. Феверс спокойно продолжала.
– Музей мадам Шрек был организован так. В нижней части дома, где когда-то находился винный погреб, был сводчатый склеп с изъеденными червями балками, выложенный влажным плитняком. Это место называлось «На дне» или «Бездна». Девушек заставляли стоять в каменных нишах, вырубленных в склизких стенах; всех, кроме Спящей Красавицы, которая лежала ничком, потому что такая у нее была работа. Перед каждой нишей, задернутой небольшой занавеской, горела маленькая лампа. Мадам Шрек называла их «алтарями для профанов».
Клиент приходил, стучал, и стук этот, благодаря суконной заглушке на дверном кольце, был похож на гром приближающейся смерти. Туссен отпирал дверь, впускал пришедшего, забирал у него плащ и цилиндр и провожал в маленькую приемную, где тот рылся в скопившейся в большом шкафу куче старья и выбирал себе рясу или балетную пачку – в зависимости от своей фантазии. Я терпеть не могла капюшон палача: его то и дело выбирал один судья. А хотел он всего лить того, чтобы на него плевала плачущая девушка. И платил за это сто гиней! За исключением тех случаев, когда он надевал черный колпак и поднимался наверх (мадам Шрек называла это «Пойти в черный театр»), где Альберт-Альбертина накидывала ему на шею петлю и слегка, не до боли затягивала; он кончал и давал за это ей-ему целых пять фунтов, но мадам Шрек всегда за этим внимательно следила.
Когда клиент облачался в выбранную им одежду, свет приглушали. Туссен быстро спускался вниз, занимал свое место за фисгармонией, спрятанной за дырявой складной ширмой в готическом стиле, и наигрывал какую-нибудь трогательную мелодию, вроде «Кирие» из какого-нибудь реквиема. Это был сигнал, что нам пора разоблачаться из шалей и курток, в которые мы кутались от холода, бросать безик и трик-трак, скрашивающие время ожидания, забираться на свои пьедесталы и задергивать занавески. Вскоре сама старая ведьма ковыляла вниз по ступенькам, как леди Макбет, на пару с довольным клиентом. Слышался лязг цепей, отпиралось несколько дверей, единственным источником света в кромешной тьме был ее фонарь, сделанный из черепа с воткнутой в него грошовой свечой.
Мы стояли в напряженном ожидании на своих местах, отпиралась последняя дверь, и, как Вергилий в аду, появлялась мадам Шрек, позади которой семенил маленький Данте, хихикая в душе от изощренного, наводящего смертельный ужас предвкушения, а от свечи по сочащимся влагой стенам разбегались причудливые тени.
Она останавливалась наугад напротив какой-нибудь ниши и спрашивала: «Откинуть занавеску? Кто знает, какое уродство и противоестественность таятся за ней?» А клиент отвечал «да» или «нет» в зависимости от того, бывал ли он здесь раньше и имел ли уже возможность удовлетворить свою фантазию. Если «да», то под дикую какофонию Туссена мадам Шрек отдергивала занавеску.
А там была она…
За дополнительную сотню гиней Уилтширская Дива брала в рот, а за двести пятьдесят можно было взять Альберта-Альбертину с собой наверх, потому что это было и он, и она, и наоборот, а ставки резко возрастали, если клиенту хотелось чего-нибудь необычного. Касательно меня и Спящей Красавицы было правило «Руками не трогать», потому что мадам Шрек выставляла нас в виде живых картин.
После того как дверь с лязгом захлопывалась, я зажигала свет, набрасывала одеяло на Спящую Красавицу, снимала Диву с выступа, с которого ей было слишком высоко прыгать, и Туссен приносил нам котелок кофе с каплей бренди или чай с ромом, потому что холод там стоял собачий. В общем, работа была несложная, особенно у меня и Красавицы. Но я так и не смогла привыкнуть к выражению глаз клиентов – весь ужас в дом приходил вместе сними.
Считалось, что в неделю мы получаем по десять фунтов включая вознаграждения за всякие эксклюзивные «номера», от которых клиенты особенно заводились. Пятерку старуха забирала на питание, весьма скудное: вареное мясо с морковью и пудинг. Что до остального – неимоверных сокровищ, которые не всем могли и присниться, – то мы их даже не видели. Мадам Шрек «хранила их для нас в сейфе», ха-ха! Очень смешная шутка. Те пять соверенов, что она выдала мне в первый день, были единственными деньгами, которые я получила на руки за все время. Как только за вами запиралась входная дверь, вы становились узником, в буквальном смысле рабом.
Лиззи снова опустилась на корточки у ног Феверс, потянула ее за полу халата:
– Расскажи ему о Спящей Красавице.
– О, это трагический случай, сэр! Она была дочерью деревенского викария, веселая и подвижная, как кузнечик, пока однажды на четырнадцатом году, в день, когда у нее начались первые месячные, она не проснулась ни к середине дня, ни на следующий день к вечеру… Только через два дня, когда безутешные родители смотрели на нее и молились у постели, ближе к ужину она открыла глаза и проговорила: «Хочу хлеба с молоком».
Они подложили ей подушки, покормили с ложечки, после чего она сказала: «Нет сил держать глаза открытыми», – и заснула. Так и продолжалось. Прошла неделя, месяц, год… Слухи об этом удивительном случае дошли до мадам Шрек. Она приехала в ту деревню, назвалась членом благотворительного общества, сказала, что позаботится о бедной девочке, наймет ей лучших врачей, и уже стареющие родители Красавицы не могли поверить в свалившееся на них счастье.
Девочку принесли в носилках на лондонский поезд и отправили в Кенсингтон, где ее жизнь продолжалась точно так же, как и раньше. Она просыпалась на закате, как ночной левкой, ела, испражнялась и снова засыпала. Единственной разницей было то, что каждую полночь Туссен брал это спящее тело на руки и относил в склеп. Когда мы встретились, ей был двадцать один год; невероятно привлекательная, хотя и слегка изможденная. Во время сна ее женские кровотечения становились все скуднее, подстилка оказывалась едва запачканной, а вскоре они вообще прекратились; волосы же отросли в ее рост. Фэнни взяла на себя обязанность их расчесывать: наша Четырехглазка была ласковой женщиной с добрым сердцем. Ногти Красавицы на руках и ногах тоже отрастали, их стригла Уилтширская Дива своими удивительно проворными крошечными пальчиками.
Лицо Спящей Красавицы постепенно так похудело, что глаза заметно выдавались, а веки стали темными и, наверное, очень тяжелыми за долгие годы сна, поэтому, если вечером с наступлением темноты она открывала свои маленькие окошки, то делала это с чудовищным усилием, как будто отнимавшим у нее последние ничтожные силы на то, чтобы открывать рот.
Всякий раз ближе к ужину мы наблюдали за ней и боялись, что это ее последняя героическая попытка пробуждения, что необъятный, неизведанный океан сна, в котором она скользила, как Щепка от затонувшего корабля, унесет ее в эту ночь своими таинственными течениями так далеко от берега, что она уже не вернется. Но все время моего пребывания у мадам Шрек Спящая Красавица просыпалась. Она съедала кусочек рубленого цыпленка или ложку сладкого творога, потом испражнялась полужидкой каплей в подставленное Фэнни судно и с кротким вздохом вновь принимала на себя легчайшее бремя сновидений.
Да-да, она видела сны! Под тонкими, оплетенными венами перепонками ее глазные яблоки постоянно двигались, словно она наблюдала на внутренней стороне век движущиеся фигуры, исполняющие какие-то древние танцы. Иногда пальцы ее рук и ног конвульсивно сжимались и подергивались, как у собак, когда им снятся кролики. Порой она тихо стонала или вскрикивала, а иногда чуть слышно смеялась, что было самым удивительным.
Однажды ночью, когда клиентов не было, мы с Фэнни играли в трик-трак, Дива, которая делала Красавице маникюр, вдруг воскликнула: «Это невыносимо!», потому что из-под ресниц спящей вдруг вывернулось несколько крупных слез. «А я думала, – сказала Дива, – что она не чувствует боли».
Несмотря на свои миниатюрные размеры, пропорции у Дивы были идеальные, как и у подобных ей: у маленькой симпатичной наперсницы старушки-королевы Бесс – миссис Томисен, у Энн Гибсон. вышедшей замуж за художника-миниатюриста, у Анастасии Боркуласки, которая была настолько мала, что могла стоять под рукой своего брата, который и сам-то был невысокого роста. Кроме того, Дива потрясающе танцевала, выделывая кренделя, похожие на раскрывающиеся ножницы.
Я ей говорила: «Дива, почему ты опускаешься до работы в этом – воистину – доме стыда, хотя могла бы вполне прилично зарабатывать на сцене?» – «Ах, Феверс, – отвечала она. – лучше уж я покажусь одному, чем целому театру, полному гадких противных волосатых существ… Здесь я надежно защищена от переполняющих мир дремучих толп, от которых очень страдаю. Среди монстров я в безопасности: кто в лесу обратит внимание на древесный лист?
Хочешь, я расскажу тебе, как я родилась? Моя мать была веселой дояркой, которая обожала всякие шалости. Неподалеку от нашей деревни был курган круглой формы, который, хоть и зарастал травой, внутри был почти пуст из-за прорытых в нем вдоль и поперек ходов, словно бы многочисленных мышиных нор. Впрочем, говорили, что он создан не природой; ходил слух, будто бы это огромная могила, в которой хоронили своих покойников люди, жившие в Уилтшире до нас. до норманнов, до саксонцев и даже до римлян… Люди в деревне называли его "Волшебным холмом" и по ночам старались обходить подальше, убежденные в том, что даже если это не проклятое место, то наверняка такое, где человек может подвергаться разным напастям и превращениям.
А матушка моя сумасбродная, которую науськивал сын сквайра (редкостная скотина: посулил шестипенсовик, если она не испугается) как-то летом переночевала в этом подземном замке. Взяла с собой хлеб с медом, свечку и пробралась в самую глубь, туда, где стоял продолговатый камень, похожий на алтарь, хотя, скорее всего, это была надгробная плита одного из древних королей Уэссекса.
Села на этот камень перекусить, а свечка постепенно гаснет, гаснет… осталась она в темноте. И уже начала было жалеть о своем безрассудстве, как вдруг услышала тихие шаги. „Кто здесь?" – „Как кто, Мэг?… Кто еще может быть, кроме Короля эльфов?" И этот невидимый уложил ее на могильную плиту и доставил ей такое удовольствие, она сама рассказала, какого она не испытала ни до, ни после. „Ей-богу, в ту ночь я была в волшебной стране!" – говорила она, доказательством чего спустя девять месяцев стало появление на свет меня – капельки… Она убаюкивала меня в половинке скорлупы грецкого ореха, укрывала лепестком розы, сложила мое младенческое приданое в фундук и, наконец, отвезла меня в Лондон, где показывалась за шиллинг как „Няня эльфов", в то время как я висела у нее на груди, словно репейник на овце.
Но все, что зарабатывала, она спускала на выпивку и мужиков, потому как была ветреницей. Когда я вышла из младенческого возраста, я сказала: „Мама, так дело не пойдет! Мы должны заботиться о нашей безопасности и о наглей старости!" Она хохотала до упаду, услышав такой тон от своей дочери, а мне было тогда семь, а ей не исполнилось и двадцати пяти, и для меня черным оказался тот день, когда я напомнила этому легкомысленному созданию о будущем, потому что она тут же меня продала.
За пятьдесят золотых гиней моя собственная мать продала меня французскому кондитеру со штопоровидными усами, который пару сезонов подавал меня в торте. Он щегольски заламывал на голове поварской колпак, выносил из кухни серебряный поднос и ставил его перед мальчиком-именинником: кондитер был довольно сентиментальным, и я выступала подарком только для детей. Ребенок задувал свечи и поднимал нож, чтобы разрезать торт, но кондитер держал его за руку, чтобы ребенок случайно не порезал меня и не испортил его произведения. Потом я выпрыгивала из дырки, танцевала на столе, разбрасывала серпантин, фанты и леденцы. Но иногда самые жадные дети начинали рыдать и жаловаться, что все это обычные фокусы и что им нужен вовсе не волшебный эльф, а торт.
Я всегда боялась замкнутого пространства, возможно, из-за обстоятельств моего зачатия. Очень скоро я поняла, что вряд ли долго выдержу сидение в тортах. Я с ужасом ожидала момента заточения под глазурь, умоляла хозяина отпустить меня, но он грозился отправить меня в печь наговорил, что, если я не замолчу, то в следующий раз он подаст меня не в торте, а запечет в слоеный пирог.
Но настал-таки день, когда клаустрофобия меня одолела. Я вскарабкалась в свой гроб, стерпела закрывшуюся сверху крышку, перенесла тряску кэба до дома клиента, после чего в кухне меня выгрузили на поднос и понесли на стол. В полуобморочном состоянии, потея и задыхаясь от недостатка воздуха в этой круглой норе размером с шляпную коробку, с подкатывающей тошнотой от вони запеченных яиц и масла, липкая от сахара и изюма, я не вытерпела. С нечеловеческой силой сумасшедшего я проломила голыми плечами верхнюю корку и возникла раньше условленного времени, вся в глазури, смаргивая с ресниц крошки. Свечи и засахаренные цветы посыпались от моего появления в разные стороны, скатерть загорелась, и малышня в ужасе завопила, когда я побежала по столу в охваченной пламенем сорочке из тюля, с горящими волосами, преследуемая разъяренным кондитером с ножом в руке, который кричал, что он сделает из меня «лакомый кусочек».
Но одна девочка сообразила в этой свалке, что к чему, она спокойно сидела в конце стола и, когда я добежала до ее тарелки, накинула на меня салфетку и сбила пламя. Потом подняла меня, сунула себе в карман и сказала кондитеру: „Убирайтесь вон, гадкий вы человек! Как можно так мучить живое создание?!"
Как выяснилось, девочка была старшей дочерью хозяина дома. Она отнесла меня в детскую, ее няня смазала мои ожоги и одела в шелковое платье, пожертвованное куклой этой маленькой леди, хотя я могла одеться и самостоятельно. Тогда же мне было сказано, что богатые женщины, как и куклы, не могут одеваться без посторонней помощи. Вечером меня представили Мата и Papa, которые пили кофе и угостили меня, тем более что подавали его в чашках, как раз подходивших мне по размеру. Papa казался горой, вершина которой скрывалась в сигарном дыму; но какая же это была приятная и добрая гора! Когда я рассказала, как смогла, свою историю, гора выпустила лиловое облако, улыбнулась Maman произнесла: "Что ж, маленькая женщина, нам ничего не остается, как удочерить вас". А Мата сказала: "Мне стыдно. Я не могла и подумать, что эта дикая шутка с тортом может причинить страдание живому человеку".
Они обращались со мной не как с любимой вещью или игрушкой, а как с равной. Очень скоро я так привязалась к девочке – моей спасительнице, а она – ко мне, что мы стали неразлучны, и когда мои ноги не поспевали за ней, она носила меня на руках. Каждая из нас называла другую «сестрой». Ей было восемь лет, мне девять. Наконец-то в моей жизни началась светлая полоса!
Шло время. Мы, девочки, начали уже задумываться об укладке волос, длинных юбках и всех тех сладостных тайнах, которые сопутствуют росту… хотя про себя я знала, что никогда не вырасту в общепринятом смысле слова, и иногда мне становилось от этого грустно. Как-то на Рождество заговорили о пантомиме. Какое-то шестое чувство подсказало мне, что здесь таится опасность. Я сказала Мата, что в эту ночь детских забав с куда большим удовольствием осталась бы дома с книгой. Но в плане взросления моя сестра от меня отставала, ей хотелось ярких огней, блеска и красивой мишуры, и она сказала, что, если я не пойду на семейный праздник, все удовольствие будет испорчено. Я поддалась ее ласковым угрозам. Пантомимой оказалась „Белоснежка".
Мы сидели в ложе, и, по мере того как разворачивалось действие, меня бросало то в жар, то в холод, ибо, как бы горячо ни любила я свою семью, между нами всегда чувствовалось неизменное различие. Меня не особо удручали их неповоротливые конечности и неуклюжие движения; я даже к громоподобным голосам привыкла, хотя каждый день ложилась спать с головной болью. Все это было мне знакомо с детства, я привыкла к чудовищному уродству человечества. В самом деле моя жизнь в этом доме могла бы заставить простить убогим (хотя бы некоторым) их убожество. Но когда я наблюдала на сцене себе подобных, которые резвились и весело приплясывали, изображая комических гномов, я как бы видела мир в миниатюре; крохотное, гармоничное и блаженное место, словно отраженное в глазу мудрой птицы. И мне казалось, что мой дом – там, что эти маленькие люди – его жители, которые любили бы меня не как „маленькую женщину", а как просто женщину.
К тому же… возможно, сказывалась еще кровь моей матери, текущая по этим крошечным венам. Возможно, я не могла довольствоваться удовлетворенностью как таковой! Вероятно, я всегда оставалась дикаркой, и дикость моя, в конце концов, проявилась в действии.
По окончании спектакля мне не составило труда потихоньку ускользнуть в толпе от семьи; я легко нашла служебный вход, прошмыгнула мимо охранника, который в это время вносил Белоснежке букет. Потом обнаружила дверь, на которой кто-то с комичным бессердечием налепил семь крошечных звезд. Я постучала. Внутри на ящичке, подходящем по размеру нам обоим, сидел необыкновенной красоты юноша и штопал брюки иголкой с ниткой, которые тебе, Феверс. было бы не разглядеть. „С какой крошечной планеты вы появились?" – воскликнул он. увидев меня».
И тут Дива закрыла лицо руками и горько заплакала.
«Я опущу грустные подробности своего падения, Феверс, – сказала она, успокоившись. – Достаточно того, что я путешествовала с ними долгие семь месяцев, переходила от одного к другому, ибо они были братья и все делили поровну. Увы, они дурно со мной обращались: хоть и маленькие, но они были мужчинами. О том, как они бросили меня без гроша в Берлине и как я оказалась под ужасным покровительством мадам Шрек, я, закрывая глаза, вспоминаю каждую ночь. Снова и снова прокручиваю в голове бесконечную ленту ужасных воспоминаний, пока не наступает время вставать и видеть, что те, кто приходит удовлетворить свою фантастическую похоть при помощи меня, такой маленькой, деградировали больше, чем я смогла бы за всю свою жизнь».
Феверс вздохнула.
– Теперь вы понимаете, это милею существо искренне считало себя настолько падшим и лишенным Божьей милости, что уже не верило, что сможет когда-нибудь выбраться из «Бездны», и поэтому относилась к себе – доброй и чистой – с величайшим омерзением, Я не находила слов, способных убедить ее в том, что цена ей – не один фартинг. Она говорила: «Как я завидую этой бедняжке» – указывая на Спящую Красавицу; – во всем, кроме одного: она видит сны».
Фэнни тоже была экземплярчик: высокая, худая, открытая и сердечная девушка из Йоркшира, ничем не примечательная, кроме ярко-розовых щек и походки человека, пышущего здоровьем. Когда мадам Шрек отдергивала занавеску у Фэнни, она стояла – роскошная дама – в одной сорочке и с повязкой на глазах.
Шрек говорила: «Взгляни на него, Фэнни», и Фэнни снимала повязку, одаряя клиента лучезарной улыбкой.
Потом мадам Шрек говорила: «Я сказала, взгляни на него, Фэнни», – после чего задирала ей сорочку.
На месте сосков у нее были глаза.
Мадам Шрек продолжала: «Взгляни на него, как следует, Фэнни» – и эти глаза открывались.
Они были голубые, как и на лице; небольшие, но очень ясные. Я как-то спросила ее, что она ими видит. «То же, что и верхними, только ниже», – отвечала она. Мне кажется, что из-за своего свободного, открытого нрава она вообще видела больше, и потому приходила отдохнуть к нам, обездоленным, совершенно бесполезным по земным меркам созданиям, в этот чулан, хранящий нечто женоподобное, в эту лавку душевного хлама…
Как-то я наблюдала, как Фэнни, прижимая голову Спящей Красавицы к своей груди, пыталась накормить ее с ложечки вареным яйцом, и спросила: «А почему бы тебе не выйти замуж, Фэнни? Любой был бы счастлив… когда оправится от шока. И давать жизнь детям, которых ты хочешь и заслуживаешь». Она безмятежно ответила: «Разве накормишь ребенка солеными слезами?» Тем не менее она всегда была весела, смеялась и шутила. Паутина – та говорила очень мало; была очень меланхоличной, все больше сидела в одиночестве и раскладывала пасьянс. Говорила, что это ее жизнь. Пасьянс, терпение.
– Почему вы называли ее Паутиной? – зачарованно, с отвращением спросил Уолсер.
– У нее было покрыто паутиной лицо, сэр, от бровей до скул. Чего только не вытворяла Альберт-Альбертина, чтобы рассмешить ее! Он-она была чудной, просто светилась от юмора, но нет… Паутина почти никогда не улыбалась.
Эти девушки и стояли за занавесками, сэр, – обитатели «дна», с бьющимися, как у вас, сердцами и страждущими душами.
– А что делали вы? – спросил Уолсер, пожевывая карандаш.
– Я? Роль, которую играла я в комнате воображаемых ужасов мадам Шрек? Спящая Красавица лежала абсолютно голая на мраморной плите, а я стояла у изголовья с распростертыми крыльями. Я была ангелом у могильной плиты, Ангелом Смерти.
Если кто-то хотел спать со Спящей Красавицей, то имелось в виду спать пассивно, а не активно, по причине ее очень слабого состояния, ведь мадам Шрек и думать не хотела о том, чтобы погубить курицу, которая несет золотые яйца. Если хотите лежать рядом с живым трупом и держать в своих дрожащих руках тайну сознания, которая существует и в то же время нет, пожалуйста, только платите денежки. Туссен надевает вам на голову мешок, выводит из Бездны наверх в Театр, где вы ждете, ничего не видя и не слыша… в абсолютной темноте, абсолютной тишине, наедине со своими мыслями и фантазиями, созданными воображением под воздействием увиденного. Затем Туссен срывает с вас капюшон, и вот они – мы: за это время он поднимал нас снизу на хорошо смазанном бесшумном кухонном лифте.
Источником зловещего света был единственный разветвленный канделябр, отбрасывающий тени на спящую на своем мрачном одре Красавицу и на меня, склонившуюся над ней с опущенными крыльями и с мечом, – ну прямо Смерть-Защитница. И если кому-то захотелось бы вдруг чего-то, не включенного в тариф, я тут же могла пообрубать ему пальцы. Красавица не имела об этом никакого представления, вздыхала во сне, что-то бормотала, а я наблюдала за дрожащим от вожделения мерзавцем, которому нравилось приближаться к ней, будто бы лежащей на плахе… и я, как Гамлет, думала: «Какое чудо природы человек!»
Вскоре нас стал посещать один джентльмен, и, надо сказать, на редкость регулярно, раз в неделю, по воскресеньям. Перед тем как спуститься в «Бездну», он облачался в своеобразный костюм, что-то вроде бархатной рясы до колен, сливового цвета, отороченной серым мехом, а на ногах ярко начищенные сапоги из красной кожи с колокольчиками на голенищах, которые при ходьбе тихонько позвякивали. На золотой шейной цепи висел большой медальон из чистого золота, сделанный настолько оригинально, что я нередко замечала, как мадам Шрек с завистью на него косится. На медальоне было выгравировано изображение – простите мой французский – члена… в мужском смысле; фаллоса в состоянии, в каком в геральдике обычно изображают стоящего на задних лапах льва, на яйцах – маленькие крылышки, которые сразу же привлекли мое внимание. Вокруг мощного мужского ствола вился стебелек розы, бутон которой уютно покоился в месте складки отодвинутой крайней плоти. Не могу сказать, была ли эта штука древней или новоделом, но денег, похоже, в нее было вложено порядочно.
Щеголял этим необыкновенным сокровищем мужчина уже не первой свежести, высокий, худой, слегка сутулый, с лиловатым цветом лица, в каких-то пятнах, будто он постоянно мерз, но с тонкими изящными чертами лица, большим крючковатым носом и гладко выбритыми щеками. У него были блуждающие водянистые голубые глаза человека, несчастного в этом мире. В довершение его внешнего описания: он носил большую круглую, как барабан, касторовую шляпу с загнутыми вверх полями, так что из-под нее не было видно ни волоска. Когда мадам Шрек в первый раз отдернула занавеску на мне, он чуть из кожи вон не выскочил и воскликнул: «Азраил!» После чего приходил смотреть только на меня. Красавица ему была не нужна, он хотел, чтобы я сама поднялась в верхнюю комнату, ходил вокруг меня и посмеивался, поигрывая с собой под сорочкой. Фэнни потом меня дразнила и называла его моим «любимчиком».
Шесть воскресений он приходил поклоняться моей святыне, а на седьмое, когда мы все обедали, Туссен передал, что мадам Шрек желает меня видеть.
Обеды наши в этой мерзкой гробнице были никуда не годными. Постоянно закладывающее за воротник старое чучело на кухне, как правило, нещадно переваривало яйцо, поэтому Фэнни то и дело была вынуждена лишать Красавицу ее инвалидной диеты. То воскресенье я помню особенно хорошо, потому что ночью кухарка скопытилась, и Фэнни попросила Туссена принести немного бекона, что он и сделал. Фэнни подсуетилась со сковородками и выдала нам недурной кусок окорока с яблочным пюре. Пока мы его уписывали, меня вызвали в спальню Миледи… и это был мой последний ужин в этом доме.
«– Джентльмен сделал тебе предложение», – сказала мадам Шрек. Она сидела за столом, повернувшись ко мне спиной, и над ней, как змея, шипела газовая лампа – единственный источник света. «Какой джентльмен, и сколько это будет стоить?» – спросила я, сразу заподозрив неладное. «Он назвался Христианом Розенкрейцем, и он очень щедрый». – «Очень – это как?» – «Пятьдесят гиней – тебе, минус комиссионные», – бросила она через плечо, не переставая писать что-то в своей книге, и это был первый и последний раз, когда я с ней не сдержалась. «Что!? Пятьдесят паршивых гиней за единственную в мире пернатую целку!? Вы что, сводница?»
Я схватила ее за плечо, развернула на стуле и начала трясти. Она весила не больше вязанки хвороста, слышалось даже легкое похрустывание. Она завопила: «Убери свои руки!» – но я продолжала трясти, пока она не взмолилась: «Хорошо, ладно… сто гиней». «Бери больше!» – подумала я, потому что ни секунды в это не верила: «Мадам-черт-бы-тебя-взял-Шрек, – настаивала я, – ты не возьмешь ни пенни комиссионных, потому что за полгода заплатила мне всего пять блестящих монет и все это время держала в своей тюрьме!»
Я трясла ее до тех пор, пока она не завопила: «Ладно, никаких комиссионных! Двести гиней, кровопийца!» После чего я ее отпустила. «Открывай сейф!» – приказала я.
Мадам Шрек пошарила под подушкой и достала оттуда ключ. Как же ей этого не хотелось! Она двигалась в своем рванье как-то боком, с затравленным видом мотая головой, словно высматривая крысиную нору, в которую можно было бы ускользнуть, но я была ангелом мщения, и ей некуда было от меня деться. Когда она повернулась ко мне спиной, я сбросила свою блузу и встряхнула перья. Старуха открыла сейф, протянула свою руку в перчатке, но едва ее дрожащие пальцы коснулись золота, как мы взлетели! Вверх! Вверх! Вверх! Слава Богу, что потолки высокие! Мы летели вверх до тех пор, пока я не ударилась головой о лепнину и не подвесила старуху за шиворот на край карниза, оставив ее там болтаться, скулить и размахивать своими немощными руками и ногами, и она ничего не могла сделать.
«– Теперь я буду вести переговоры с позиции силы, – сказала я. – Сколько он предложил на самом деле?» – «Тысячу! Отпусти меня!» – тявкала и выла она. «Сколько он обещал авансом?» – потребовала я как честная девушка. «Половину! Отпусти!» Но я опустилась одна и сунула в сейф обе руки, чтобы взять оттуда то, что принадлежит мне по праву, да еще комиссионные, как вдруг… раздался громкий стук в дверь! Кто бы там ни был за дверью, он сорвал для значительности креп с кольца, так что грохот стоял ужасный!
Моей ловушкой стало золото: у меня не хватило сил отшвырнуть сверкающую гору сокровищ и упорхнуть в тот момент, когда на лестнице уже слышался топот. Ввалился Туссен, заметно бледный даже сквозь свой пигмент, он что-то усердно показывал жестами, а за ним два бугая, обряженные в туники, сандалии и накидки, как в комических операх, держали наготове рыболовную сеть.
Я сразу расправила крылья, но куда же лететь? Все окна заколочены… Под потолок и порхать там всю ночь? Присоединиться к своей мадам на другом конце карниза и сидеть там вдвоем, как две горгульи? Обезумев от страха, я забилась птицей, загнанной в угол, но эти громилы мгновенно накинули на меня сеть и потащили вниз по лестнице; я задом считала ступеньки, оставив за спиной распахнутый настежь сейф, кучу денег, расстроенного слугу и старую крысу, болтающуюся на полпути в рай, от которого она наверняка избавлена, черт бы ее побрал.
Входная дверь захлопнулась позади трепещущей кучи страха и перьев, какой я была тогда; меня запихнули в карету, и она помчалась в ночь.
Я потребовала у сидящих в ней джентльменов ответить, куда они меня везут. Но они сидели неподвижно, как статуи; руки на груди, взгляд прямо перед собой, ни один так и не вымолвил ни слова. Занавески были задернуты, лошади неслись, как молнии. И я решила: «Будь что будет», сэр, потому что от меня ничего уже не зависело.
Назад: 3
Дальше: 5