Созидательная смерть
Перевод Б. Ерхова
«Я не хочу, чтобы Судьба или Провидение благоволили ко мне. Ибо по сути я воин». Лоуренс написал это к концу жизни, но уже у самой первой ступеньки своей карьеры говорил: «Чтобы освободиться от власти ближайших предшественников, их следует возненавидеть».
Люди, которым он был обязан всем, великие, кто питал и воспитывал его, те, кого он должен был отвергнуть, чтобы утвердить свою власть и обрести собственное ви́дение, – разве не обращались они, подобно ему, к истокам? И разве не воодушевляла их та же идея, которую Лоуренс провозглашал раз за разом, – солнце не испортится, и земля никогда не будет бесплодной. И разве они, все они, в их поисках Бога и «недостающего к человеку ключа» не были жертвами Святого Духа?
Кто же были его предшественники? От кого снова и снова, прежде чем высмеять и разоблачить их, он признавал свою зависимость? Несомненно, это были и Христос, и Ницше, и Уитмен, и Достоевский. Все они были поэты жизни, мистики, те, кто, отвергая цивилизацию, весьма способствовал ее лжи.
Лоуренс чрезвычайно зависел от Достоевского. Из всех своих предшественников, включая Иисуса Христа, именно влияние Достоевского ему было труднее всего стряхнуть с себя, превзойти и «преодолеть». Лоуренс всегда рассматривал солнце как источник жизни, а луну как символ небытия. Они были ориентирами Жизни и Смерти; подобно моряку в океане, Лоуренс определял свое местонахождение по этим двум полюсам. «Тот, кто приблизится к солнцу, – говорил он, – это вождь, аристократ из аристократов. А тот, кто ближе к Достоевскому, тяготеет к луне нашего небытия». Промежуточные фигуры между ними его не интересовали. «Но самое могущественное существо, – заключает он, – это то, что продвигается к еще неведомому расцвету!» Лоуренс видел в человеке явление сугубо сезонное, луну, что прибывает и убывает, семя, которое прорастает из первородной тьмы, чтобы потом снова в нее вернуться. Жизнь есть явление короткое, переходное, вечно находящееся между двумя полюсами бытия и небытия. Без ключа, без откровения жизни нет, а есть только жертва существованию. Бессмертие Лоуренс интерпретировал как тщетное желание бесконечного существования. Подобная смерть при жизни представлялась ему чистилищем, в котором неустанно борется человек.
Как бы странно это ни звучало сегодня, но цель жизни в том, чтобы жить, а жить – значит внимать, радостно, опьяненно, нежно и божественно. В состоянии божественной внимательности вы поете, и мир в вашем царстве становится не чем иным, как поэмой. В ней нет никаких «почему», нет направления, цели, стремления или развития. Подобно загадочному китайцу, вы поглощены вечно меняющимся зрелищем мимолетных явлений. Таково возвышенное, внеморальное состояние художника, живущего только одним провидческим моментом полной, дальнозоркой прозрачности. Столь ясная, ледяная здравость сходна с безумием. Силой и мощью художнического видения статичное и синтетическое целое, которое мы называем миром, уничтожается. Зато художник дарит нам витальную, поющую вселенную, живую во всех ее отдельных частях.
Некоторым образом художник всегда действует против движения судьбоносного времени. Он всегда внеисторичен. Он «принимает Время абсолютно», как говорит Уитмен, в том смысле, что, куда бы ни покатился он (закусив хвост ртом), там и есть его направление; и еще: что любой и каждый миг может быть всем временем сразу; для художника не существует ничего, кроме настоящего, вечного здесь и сейчас, расширяющегося бесконечного мига, который есть пламя и песня. И когда ему удается установить такую меру страстного опыта (вот что Лоуренс подразумевал под «повиновением Святому Духу»), тогда, и только тогда, он утверждает свою человечность. Только этим он реализует свой образ Человека, покорного любому позыву, – без различий в морали, этике, законе, обычае и прочем. Он открыт для любого влияния – все питает его. Все становится его легкой поживой, включая то, чего он не понимает, – и особенно то, чего он не понимает.
Такова конечная реальность, которую художник узнает в зрелости, она и есть тот символический рай утробы, тот «Китай», который психолог относит в область где-то между сознанием и подсознанием, та предрожденческая безопасность и бессмертие, то единство с природой, у которого он должен вырвать свободу. Каждый раз при очередном духовном рождении он мечтает о невозможном и чудесном, о том, чтобы, поломав колесо жизни и смерти, избежать борьбы и драмы, боли и страдания жизни. Его поэма – это легенда, в которой он хоронит себя и рассказывает о тайнах рождения и смерти, это его реальность и его опыт. Он хоронит себя в усыпальнице поэмы, дабы обрести то бессмертие, в котором ему отказано как физическому существу.
«Китай» – это проекция в духовную область его биологического небытия. Быть – это значит обладать смертной формой, жить в конкретных конечных условиях, бороться и развиваться. Рай, подобно мечте буддистов, – это нирвана, где нет более личности и, следовательно, не существует конфликтов. В рае выражено желание человека восторжествовать над действительностью, над процессом становления. Мечта художника о невозможном, чудесном, – это просто результат его неспособности приспосабливаться к действительности. Поэтому художник создает свою собственную действительность – в поэме, действительность, которая ему подходит и в которой он может реализовать свои бессознательные стремления, желания и мечты. Поэма – это воплотившаяся мечта в двойном смысле: произведение искусства и жизнь как произведение искусства. Когда человек полностью осознает свои силы, свою роль и судьбу, он становится художником и прекращает борьбу с действительностью. Он становится предателем человечества. Он объявляет ему войну, потому что более не может постоянно идти с ним в ногу. Художник сидит на пороге материнской утробы, лелея воспоминания о своей расе и кровосмесительные стремления и отказываясь двигаться с места. Так он реализует свою мечту о рае. Он преобразует реальный опыт жизни в духовные уравнения; презрительно отвергает обычный алфавит, транслирующий, самое большее, только грамматику мысли, и переходит на язык символа, метафоры, иероглифа. Он пишет по-китайски. Он создает невозможный мир из непонятного языка, из выдумки, которой очаровывает и порабощает людей. Он не то чтобы неспособен жить. Напротив, его стремление к жизни настолько мощно и жадно, что оно заставляет его убивать самого себя снова и снова. Художник умирает много раз, чтобы прожить неисчислимые жизни. Таким образом он мстит действительности и испытывает свою власть над людьми. Он создает легенду из самого себя, придумывает ложь, в которой принимает на себя роль бога или героя, изобретает выдумку, в которой торжествует над жизнью.
Возможно, одна из главных трудностей при соприкосновении с личностью творческого индивидуума – это мощная неясность, которой намеренно или бессознательно он обволакивает себя. Лоуренс же возводил неясность в принцип и ставил на высочайший пьедестал жизни такой ее источник и проявление, как человеческое тело. Все усилия по прояснению его доктрины означают возвращение к анализу вечных, фундаментальных проблем, которые ставил перед собой художник. Проводя нас по мистическому лабиринту, он вечно устремляется к источнику, к самому сердцу космоса. Его творчество в целом обобщается символом и метафорой. «Феникс», «Корона», «Радуга», «Пернатый змей» – названия этих произведений концентрируются вокруг одной навязчивой идеи разрешения конфликта двух противоборствующих начал в форме тайны. Повествование движется с одной плоскости конфликта на другую, от одной проблемы жизни к другой, а символический характер творчества остается постоянным и неизменным. Лоуренс – художник одной идеи: жизнь имеет символическое значение. Или, сказать по-другому: жизнь и искусство – одно и то же.
В выборе названия «Радуга», например, видно, что он пытался прославить вечную надежду на человечество, иллюзию, на которой покоится оправдание Лоуренса как художника. Во всех его символах, и в частности Фениксе и Короне, самых ранних и мощных его образах, мы видим, что он всего лишь придавал конкретную форму своей реальной природе, своей сути как художника. Потому что художник в человеке – это бессмертный символ единства воюющих в нем начал. Жизни следует придавать смысл из-за того очевидного факта, что смысла она не имеет. Следует создавать нечто как лекарство и победное вмешательство в борьбу между жизнью и смертью, ибо решение, на которое указывает жизнь, – это смерть, а на этот решающий факт человек инстинктивно и постоянно закрывает глаза. Чувство тайны, лежащее в основе всякого искусства, – это амальгама всех безымянных ужасов, которые внушает жестокая реальность смерти. Смерть, следовательно, надлежит преодолеть – или замаскировать, или превратить ее в нечто иное. Но в попытке преодолеть смерть человек неизбежно и вынужденно преодолевает жизнь, ибо они неразрывно связаны. Жизнь движется к смерти, и если вы отрицаете вторую, то отрицаете первую. Строгое чувство судьбы, которое раскрывает каждый творческий индивидуум, лежит в осознании цели, в приятии этой цели, в движении по направлению к обреченности, в единении с непостижимыми силами, которые воодушевляют художника и гонят его вперед.
Вся история – это повесть о показательной неудаче человечества предотвратить судьбу. Иными словами, это повесть о немногих творцах судьбы, которые, в силу признания их символической роли, историю делали. Вся ложь и увертки, которыми тешит себя человечество, или, иными словами, цивилизация, – это плоды художника-созидателя. Именно творческая природа человека не допустила его возвращения к бессознательному жизненному единству, характеризующему животный мир, из которого он бежал. Подобно тому как в развитии эмбриона прослеживаются стадии его физической эволюции, так же после извержения из утробы на всем пути человека от детства до преклонного возраста считывается его духовная эволюция. В личности художника суммируется в основных чертах вся историческая эволюция человечества. Его творчество – это одна громадная метафора, раскрывающая через образ и символ весь цикл культурного развития, через который прошло человечество, от примитивного состояния до изнеженно-цивилизованного бытия.
Прослеживая задним ходом корни творческой эволюции, мы заново открываем в бытии художника различные воплощения героя или его аспекты, которые человек всегда носил в себе. Вот он король, воин, святой, маг, священник и прочее. Путь человечества долог и непрост. И смысл пути – в победе над страхом. Вопрос «почему» приводит к вопросу «куда» и затем к «как». Самое глубокое желание – это бегство. Бегство от смерти, от безымянного ужаса. Но бежать от смерти – значит бежать от жизни. На это всегда указывает в своих произведениях художник. Вживаясь в искусство, он делает своим миром промежуточное царство, в котором он всесилен, в котором он абсолютный монарх. Это промежуточное царство искусства – область, в которой художник играет роль героя, – порождается только из-за глубочайшего чувства горечи. Оно парадоксальным образом возникает из недостатка власти, из осознания неспособности переломить судьбу.
Вот это и есть Радуга – мост, который художник перекидывает над зияющей пропастью реальности. Сияние радуги, обещание, которое она дарит, – это отражение веры художника в вечную жизнь, в постоянную весну, продолжающуюся юность, мужественность и силу. Все его неудачи лишь отражают столкновение хрупкой человеческой природы с неумолимой реальностью. Главной движущей силой здесь выступает воздействие воли, приводящее к разрушению. Потому что с каждой неудачей в реальности художник тем сильнее вынужден полагаться на собственные творческие иллюзии. И все его искусство – это жалкая и героическая попытка опровергнуть человеческое поражение. В искусстве он воплощает чисто воображаемую победу, поскольку победа эта не над смертью и не над жизнью. Художник побеждает воображаемый мир, который сам же и создал. Драматическая коллизия целиком и полностью разворачивается в царстве идей. Война, которую ведет художник с реальностью, – это отражение войны, бушующей у него внутри.
Точно так же, как обретающий зрелость индивидуум доказывает это, принимая на себя ответственность, художник, распознав свою реальную природу, свою уготованную судьбой роль, обязан принять ответственность лидерства. Он наделяет себя силой и властью, и он должен действовать соответственно, не терпя иного диктата, кроме веления собственной совести. Таким образом, принимая свое предназначение, он принимает и ответственность за порождаемые им идеи. И точно так же, как проблемы, которые каждый индивидуум встречает на своем пути, являются уникальными для него и должны быть решены на практике, – так же и все идеи, которые порождает художник, уникальны и должны быть реализованы практически. Художник – он знак самой Судьбы, он сам символ своего предназначения. Поэтому, реализуя логику своей мечты, он реализует себя через уничтожение собственного «я» и воплощает для человечества драму индивидуальной жизни, которая, если хочешь испытать ее в полноте, не должна чураться саморазрушения. Дабы осуществить свою цель, художник обязан устраниться, удалиться от жизни, используя из своего опыта лишь необходимый минимум, достаточный, чтобы передать ощущение настоящей борьбы. Если же он выбирает жизнь, то побеждает только собственную природу. Художник должен жить опосредованно. Таким образом он приобретает способность воспроизводить чудовищную драму жизни и смерти бесчисленное количество раз, в меру своей жизненной силы.
В каждом новом произведении художник заново играет спектакль принесения жертвы богу. Потому что понятие жертвы подразумевает весьма основательную идею таинства: лицо, воплощающее большую силу, убивают, дабы употребить его тело в пищу и перераспределить его магическую силу между собой. В основе веры в бога лежит основополагающая ненависть к нему, она основана на примитивном стремлении заполучить тайную силу богочеловека. В этом смысле художника всегда распинают – чтобы употребить его в пищу, лишить тайны и насильственно отобрать у него власть и магию. Необходимость бога – в голоде, в жажде иной жизни, и этот голод не отличается от стремления к смерти.
А теперь представим себе человека как священное древо жизни и смерти. И далее представим себе, что это дерево воплощает собой не отдельного человека, но народ, Культуру. Мы сможем таким образом установить близкую связь между становлением художника дионисийского типа и понятием священного тела.
Продолжая выстраивать образ человека в качестве древа жизни и смерти, мы, возможно, поймем, как жизненные инстинкты побуждают человека все более отчетливо выражать себя через мир формы, символа и идеологии; как они заставляют его наконец пренебречь чисто человеческими, относительными и базовыми аспектами бытия – его животной природой, его слишком человеческим телом. Человек растет, как ствол жизни, чтобы расшириться до процветания духа. Из незначительного микрокосма, всего лишь недавно выделившегося из животного мира, он преобразуется на небесах в великого антропоса, мифического человека зодиака. Сам процесс выделения из животного мира, к которому он по-прежнему принадлежит, вынуждает его все дальше отходить от своей человечности. Только на последнем пределе творчества, когда мир его формы более не сможет принимать дальнейших архитектурных изменений, он внезапно начинает осознавать свои «пределы». Как раз тут его и настигает страх. Как раз тут он доподлинно ощущает вкус смерти – или ее предвкушение.
В этот миг инстинкты жизни преобразятся в инстинкты смерти. В том, что прежде казалось одним только либидо, бесконечным порывом к созиданию, теперь, видимо, будет различим также иной принцип – инстинктивного стремления к гибели. Только на самой вершине творческой экспансии человек становится по-настоящему очеловеченным. Теперь он ощущает глубокие корни своего бытия в земле, свою укорененность. Приоритет, победа и великолепие тела наконец утверждаются в полной силе. Только теперь оно приобретает свой сакральный характер, осознает свою истинную роль. Тройное разделение на тело, разум и душу становится единством, священной троицей. И вместе с тем приходит осознание того, что ни один аспект нашей природы не может возвыситься над другим, кроме как за счет другого или третьего.
То, что мы называем мудростью жизни, достигает здесь своего апогея – когда распознается фундаментальный, укорененный, сакральный характер тела. В самых верхушечных ветвях древа жизни усыхает мысль. Великий духовный расцвет, благодаря которому человек возвысился до божественных пропорций, так что потерял связь с реальностью – ибо он сам стал реальностью, – этот великий духовный расцвет Идеи преобразился в невежество, выражающее себя как тайна Сомы. Мысль заново перемещается по религиозному стволу, поддерживавшему ее, и, проникая в самые корни бытия, опять разгадывает загадку, тайну тела. Она заново открывает родство между звездой, зверем, океаном, человеком, цветком и небом. И мы еще раз понимаем, что ствол древа – сама колонна жизни, это религиозная вера, приятие древоподобной природы каждого, а не желание какой-то иной формы бытия. Как раз приятие законов бытия сохраняет самые важные инстинкты жизни даже в смерти. В рывке вверх императивом, единственной одержимостью являлся «индивидуальный» аспект бытия каждого. Но на самом верху, когда все пределы уже осознаны и приняты, перед человеком разворачивается огромная перспектива и он распознает сходство окружающих существ, взаимосвязь всех форм и законов бытия – органическую соотнесенность, целостность и единство жизни.
То же самое верно для наиболее творческого типа – индивидуально-художественного, который воспаряет над всеми и обладает самым широким, едва ли не «божественным» разнообразием выражения, – этот творческий тип человека должен теперь, чтобы сохранять в себе сами основы мироздания, преобразить доктрину индивидуальности, одержимость ею в общую коллективную идеологию. Таково настоящее значение Главного Образца, великих религиозных фигур, господствовавших в человеческой жизни с самого ее начала. На высочайшем пике расцвета они лишь подчеркивают свою общую человечность, свое врожденное, укорененное, неизбежное человекоподобие. Изоляция в эмпиреях мысли и приводит их к гибели.
Встречая такого небожителя, как Гёте, мы видим гигантского древочеловека, не ставившего иной «цели», кроме как раскрыть свое истинное существо, повиноваться глубоким органическим законам природы. Такова мудрость зрелого ума, находящегося на вершине великой Культуры. Ницше описывал ее как слияние двух расходящихся потоков – мечты аполлонического типа и дионисийского экстаза. В Гёте мы видим совершенный образ человека, головой уходящего в облака и ногами, прочно упирающимися в фундамент расы, культуры, истории. И прошлое, представленное исторической и культурной почвой, и современность с ее изменчивым духовным климатом – оба начала питали его. Гёте был глубоко религиозен, но не испытывал нужды поклоняться богам. Он сам сделал из себя бога. В его образе немыслим вопрос о конфликте начал. Такой человек не жертвует собой в пользу искусства, но не жертвует и искусством ради процветания жизни. Творчество его, которое было великой исповедью, – сам он называл его «оставленными в жизни следами», – это поэтическое выражение мудрости, зрелый плод, естественно упавший с древа. Никакая цель не была чрезмерно высока для устремлений Гёте, но от его внимания и не ускользала ни одна самая незначительная деталь. Жизнь и творчество Гёте отличались невиданным размахом, архитектурной соразмерностью и величием, зиждясь на совершенно органичном фундаменте. Он ближе всех, не считая да Винчи, приблизился к идеалу богочеловека Эллады. Почву и климат, кровь и расу, культуру и время – он объединял в себе все. Все питало его!
С появлением Гёте человечество и культура достигли пика развития, вершины, с которой открываются прошлое и будущее. А значит, финал уже не за горами, значит, дальше путь лежит только вниз. После небожителя, олимпийца Гёте появилась плеяда художников дионисийского склада, людей «века трагедии», о чем пророчествовал Ницше, сам бывший превосходным его представителем. Трагический век, когда все то, в чем нам навсегда было отказано, ощущается с ностальгической силой. Еще раз ожил культ Тайны. Еще раз человек должен воспроизвести мистерию бога, плодотворная смерть которого призвана восстановить и очистить человека от вины и греха, освободить из вечного колеса рождения и становления. Грех, вина, невроз – все это одно и то же, плоды с древа познания. Древо жизни ныне становится древом смерти. Но оно – это то же самое дерево. И как раз от древа смерти жизнь дает росток и заново возрождается. Об этом свидетельствуют все мифы, в которых фигурирует дерево. «В момент разрушения мира, – говорит Юнг о мировом ясене Иггдрасиле, – он становится повивальной матерью смерти и жизни, тем древом, что „беременно“».
C этого этапа в цикле истории культуры начинается «переоценка всех ценностей». Его надо рассматривать как обращение вспять всех духовных ценностей, всего комплекса господствующих идеологических поверий. Древо жизни теперь познало смерть. Дионисийское искусство экстаза заново утверждает свои права. Вмешивается драма. Вновь возрождается трагическое начало. Через безумие и экстаз мы снова возвращаемся к божественной мистерии, пьяные гуляки вновь проникаются жаждой смерти – чтобы умереть творчески. Это преображение того же самого жизненного инстинкта, что побуждал древочеловека раскрыться с максимальной полнотой. Спасти человека от страха смерти, чтобы он смог умереть!
Так вперед, к смерти! А не назад в утробу. Прочь из зыбучих песков, прочь из застойных потоков! Наступила зима жизни, и наша драма заключается в том, чтобы заполучить точку опоры, с которой жизнь снова двинется вперед. Но эту точку опоры можно найти только на мертвых телах тех, кто жаждет умереть.