XXII
От холода в какой-то мере защищенный благодаря усилиям Кит, он лежал в кузове грузовика и, время от времени приходя в чувство, снова и снова удивлялся тому, насколько путь прям. Извилистые дороги, по которым их носило последние недели, исчезли напрочь, стерлись даже из памяти; эта же вела прямым и неуклонным курсом вглубь пустыни, куда он проник уже чуть не до самого центра.
Друзья, завидуя его жизни, бывало, пожимали плечами: «Твоя жизнь так проста! А путь по ней всегда будто вычерчен по линейке». Каждый раз, слыша подобные слова, он в них улавливал скрытый упрек: дескать, конечно, тебе легко прокладывать прямую дорогу по голой равнине, где нет ни деревца. При этом чувствовалось, что в действительности они имеют в виду другое: «Тоже мне, дело себе нашел! Легчайшее из легких». Но если им так хочется собственноручно усеивать свой путь препятствиями (что они все время и делают, обременяя себя разного рода ненужными обязательствами и узами), это не значит, что они имеют право морщить нос, когда он свою жизнь упрощает. Так что отвечал он на это не без раздражения: «Каждый живет как хочет, правильно?» – тем самым давая понять, что развивать эту тему бессмысленно.
Когда они сошли с парохода, иммиграционным властям не понравилось, что в его документах после слова «профессия» было пустое место. (Надо же, этот паспорт, официальное свидетельство его существования, теперь и вовсе неизвестно где, отстал и гонится за ними по пустыне!) Ему сказали: «Мсье! Ну должен же у вас быть какой-то род занятий!» В ту же секунду Кит, опасаясь, что он, пожалуй, еще и спорить начнет, торопливо вставила: «А, ну конечно! Да, мсье писатель, просто он скромничает!» Все посмеялись, в пустую графу вставили слово «экриван» и пожелали ему в Сахаре обрести вдохновение. Какое-то время он кипел, его возмутило это их тупое упрямство, стремление непременно снабдить его ярлыком, приписать к какой-нибудь état-civil. Потом, через пару часов, идея и впрямь написать книгу стала казаться ему занятной. А что, можно вести дневник, каждый вечер записывать туда мысли и впечатления, накопившиеся за день, для достоверности приправляя их местным колоритом, и как-нибудь этак спокойно и недвусмысленно доказать по ходу дела абсолютную справедливость теоремы, которая будет там заявлена в начале, – а именно, что разность между нечто и ничто есть ничто. Об этой своей идее он не обмолвился даже Кит: своим энтузиазмом она бы ее обязательно убила. С тех пор как умер его отец, он не работал больше нигде и ни над чем, поскольку в этом не было необходимости, но Кит не расставалась с надеждой, что он снова начнет писать – не важно что, лишь бы писал, работал. «Когда он работает, он все-таки не так невыносим», – объясняла она знакомым, и это ни в коей мере не было просто шуткой. Когда он виделся с матерью, что бывало редко, та тоже допытывалась: «Ну, ты, вообще-то, как? Работаешь?» – и при этом смотрела на него огромными грустными глазами. «Еще не хватало», – отвечал он, сопровождая слова надменным взглядом. Даже когда уже ехали в отель по нищим улицам на такси (Таннер по дороге все повторял: «Ну и дыра! Вот ведь чертова дыра-то!»), Порт думал о том, что Кит, узнай она о возникшей у него идее, слишком обрадуется; все надо будет держать в тайне, иначе просто ничего не выйдет. Однако потом, когда обустроились в отеле и потекла своим чередом их жизнь (по большей части в «Кафе д’Экмюль-Нуазу»), писать оказалось не о чем: он никак не мог установить в сознании связь между наполняющей их дни пустой тривиальностью и серьезным делом, каким представлялось ему выкладывание слов на бумагу. Все думал, уж не Таннер ли его так напрягает, не дает ему почувствовать себя в достаточной мере раскованно? Присутствие Таннера создавало ситуацию, которая при всей своей неуловимости все же мешала ему войти в состояние вдумчивой рефлексии, каковое он полагал необходимым. И то сказать: пока ты свою жизнь проживаешь, описывать ее невозможно. Что-то одно отходит, другое начинается, а ведь даже самого малого твоего соучастия в каждодневных жизненных событиях уже довольно для того, чтобы вытеснить писательство за грань возможного. Да и пускай. Все равно хорошо писать у него не выходило бы, и удовольствия он бы от этого не получал. А даже если бы в результате вышло что-то приличное, много ли народу об этом узнает? Так что все правильно: вперед, скорей в пустыню, не оставляя за собой следа.
Внезапно ему вспомнилось, что они вроде бы едут в Эль-Гаа, чтобы там поселиться в отеле. Едут уже вторую ночь, а все еще никуда не приехали; где-то тут есть противоречие, это он понимал, но энергии на то, чтобы доискиваться истины, не было совершенно. Временами он чувствовал, как ярится в нем болезнь, будто отдельная живая сущность; она представала ему в виде игрока в бейсбол, который взмахивает битой, вот-вот произведет удар по мячу. Который одновременно он сам. Сперва его крутят и так и сяк, а потом он взвивается в небо и несется, в полете исчезая.
Над ним кто-то стоит. А перед тем шла долгая борьба, и он очень устал. Кто стоит? Кит – это раз, а два – какой-то солдат, военный. Разговаривают, но говорят что-то непонятное, не имеющее смысла. И он вновь, оставив их над собой стоять, ныряет туда, откуда ненадолго появлялся.
– Здесь ему будет не хуже, чем где бы то ни было, раз уж вы все равно южнее Сиди-бель-Аббеса, – говорил военный. – При брюшном тифе все, что можно сделать, даже в больнице, это по возможности сбивать температуру и ждать. По части медицины у нас тут в Сба возможности не ахти какие, но есть лекарство, – тут он указал на узкий стеклянный цилиндрик с таблетками, лежащий на перевернутом ящике у кровати, – которое поможет сдерживать жар, а это уже немало.
Кит на него не смотрела.
– А если перитонит? – произнесла она тихим голосом.
Капитан Бруссар нахмурился.
– Слушайте, мадам, не надо каркать, – строго сказал он. – Все достаточно серьезно и без этого. В принципе – да, конечно, все может быть: перитонит, пневмония, остановка сердца, кто знает? Да и сами вы, быть может, уже носите в себе этот их знаменитый менингит, о котором вас в Эль-Гаа любезно предупредила мадам Люччиони. Bien sûr! Да и здесь, в Сба, на данный момент тоже, может быть, имеется что-нибудь около пятидесяти случаев холеры. Но я не стал бы вас о них предупреждать, даже если бы знал точно.
– Почему? – спросила она, подняв на него взгляд.
– Потому что это было бы совершенно бесполезно; кроме того, это бы снизило ваш боевой дух. Нет-нет. Я изолирую больных, принимаю меры, чтобы препятствовать распространению болезни, и ничего больше. Того, что есть в наших руках, всегда достаточно. У нас есть пациент с брюшным тифом. Мы должны сбить температуру. Вот и все. А всякие страшилки про перитонит у него и менингит у вас интересуют меня куда меньше. Вы должны мыслить реалистично, мадам. Будете от этой линии уклоняться – всем сделаете только хуже. Вам всего-то и надо каждые два часа давать ему таблетки и прилагать усилия к тому, чтобы он съедал как можно больше бульона. Повариху зовут Зайна. Неплохо, если вы будете время от времени заходить к ней на кухню и следить, чтобы всегда горел огонь и наготове стояла большая кастрюля с горячим бульоном. Зайна у нас чудо: она готовит нам уже двенадцать лет. Но за туземцами всегда надо присматривать. Постоянно. А то забывают! А сейчас, мадам, если позволите, я все-таки вернусь к работе. К вечеру кто-нибудь из нижних чинов принесет вам тюфяк, как я и обещал. Вам будет не очень удобно, это несомненно, но чего же вы ожидали? Вы в Сба, а не в Париже. – Уже в дверях остановился, обернулся. – Enfin, madame, soyez courageuse! – снова нахмурившись, бросил он на прощанье и вышел.
Кит стояла неподвижно, медленно озираясь в пустой маленькой комнатке: на одну сторону дверь, на другую окно. Порт лежал на шаткой койке, отвернувшись к стене, и мерно дышал, натянув одеяло на голову. Эта комната в Сба служила больничной палатой; на всю заставу тут была единственная свободная койка с настоящими простынями и одеялом, и Порту дали занять ее только потому, что никого из служащих гарнизона не угораздило в это время заболеть. Снаружи до половины окна высилась глинобитная стена, но выше было только небо, с которого в комнату лился мучительно яркий свет. Кит взяла вторую простыню, которую капитан выделил для нее, сложила в небольшой прямоугольник по размеру окна, достала из чемодана Порта коробку с кнопками и завесила открытый проем. Уже когда стояла у окна, была поражена тишиной, глубокой и ничем не нарушаемой. Можно было подумать, будто на тысячу миль вокруг нет ни единой живой души. Вот оно, знаменитое молчание Сахары. Интересно, подумала она, неужто все дни, что они пробудут здесь, каждое ее дыхание будет звучать так же громко, как сейчас; привыкнет ли она к странноватому звуку, который при глотании производит во рту слюна; и всегда ли ей нужно будет глотать так часто, как теперь, когда ей это только что открылось?
– Порт, – позвала она очень тихо; он не шевельнулся.
Она вышла из комнаты на слепящий свет, ступила на песок, сплошь устилающий двор. В поле зрения – никого. И ничего, кроме ослепительно белых стен, неподвижного песка под ногами и голубых глубин неба вверху. Сделав несколько шагов, она повернула и возвратилась в комнату: появилось чувство, что она тоже не совсем здорова. Стула, чтобы присесть, в комнате не было – лишь койка и перед ней небольшой ящик. Она села на один из чемоданов. Рядом с ее рукой болталась прицепленная к его ручке магазинная бирка. С надписью: «Отправляясь в дальний путь, чемоданчик не забудь». Комната выглядела как непонятно что: просто какая-то кладовка. Из-за багажа, сваленного посреди пола, в ней не осталось места даже для тюфяка, который должны принести; сумки и чемоданы придется убрать – сложить, например, штабелем в углу. Она посмотрела на свои руки, посмотрела на ноги в лодочках из змеиной кожи. Зеркала в комнате не было; она потянулась к другому чемодану и, выхватив из него сумочку, извлекла из нее пудреницу и помаду. Открыв пудреницу, обнаружила, что в комнате стало темновато: света, чтобы разглядывать лицо в таком маленьком зеркальце, недостаточно. Встала в дверях и подкрасилась, медленно и аккуратно.
– Порт, – снова позвала она, все так же еле слышно.
Он продолжал дышать. Она убрала сумочку в чемодан, заперла его, бросила взгляд на наручные часы и снова вышла на залитый светом двор, на сей раз надев темные очки.
Господствующая над поселком крепость – скопище разрозненных зданий, защищенных извилистой внешней стеной, – сидела на высоком песчаном холме, будто оседлав его. Крепость представляла собой отдельный городок, чуждый окружающему ландшафту и откровенно воинственный по устройству. Охраняющие ворота часовые из местных смотрели на нее с интересом; она вышла. Поселок лежал перед ней внизу – все его одноэтажные домики под плоскими крышами песочного цвета. Она повернула в другую сторону, обогнула стену и немного еще поднялась по склону, пока не оказалась на вершине холма. От жары и яркого света у нее слегка кружилась голова, в туфли то и дело набивался песок. С этой точки ей слышны стали ясные, пронзительные звуки поселка, оставшегося ниже: вот детские голоса, лай собак… На дальнем плане – там, где смыкаются земля и небо, – все это окружала тусклая, быстро пульсирующая дымка.
– Сба, – сказала она вслух.
Это слово ничего ей не говорило, не связывалось даже с нагромождением бесформенных хибарок внизу.
Когда она вернулась в комнату, оказалось, что посреди палаты кто-то оставил гигантский белый фаянсовый ночной горшок. Порт лежал на спине, смотрел в потолок, а все одеяла он с себя сбросил.
Поспешив к его ложу, она его вновь укрыла. Вот только подоткнуть не получилось. Измерила температуру; она стала немного ниже.
– Что-то кровать какая-то… Спине больно, – одышливым голосом неожиданно сказал он.
Отступив назад, она осмотрела койку, тяжело провисшую между изголовьем и ногами.
– Потерпи, это нам скоро исправят, – сказала она. – А теперь будь умницей и не сбрасывай одеяло.
Он устремил на нее укоризненный взгляд.
– Не обязательно разговаривать со мной как с ребенком, – сказал он. – Я ведь по-прежнему… все тот же.
– Наверное, это я просто не подумав, – сказала она и смущенно улыбнулась. – Когда человек болен, это как-то само получается. Прости.
Он все смотрел на нее.
– Меня не обязательно ублажать или еще как-то… – После этого он закрыл глаза и глубоко вздохнул.
Когда доставили тюфяк, она попросила араба, который нес его, сходить за кем-нибудь еще из мужчин. Вместе они подняли Порта с койки и положили на тюфяк, расстеленный на полу. Потом под ее руководством сложили на кровати часть чемоданов. Арабы ушли.
– А где же ты собираешься спать? – спросил Порт.
– Здесь, на полу рядом с тобой, – ответила она.
Больше он ни о чем не спрашивал. Она дала ему выпить таблетки и сказала:
– Все. Спи.
Потом отправилась к воротам и попыталась там поговорить с часовыми, но по-французски они не понимали и только повторяли: «Non, m’si». Пока она пыталась объясниться с ними при помощи жестов, в дверях ближнего дома появился капитан Бруссар и устремил на нее взгляд, в котором сквозило подозрение.
– Вы что-то хотели, мадам? – спросил он.
– Хотела, чтобы кто-нибудь сходил со мной на рынок, помог купить каких-нибудь одеял, – сказала Кит.
– Ah, je regrette, madame, – сказал он. – Сейчас на заставе нет никого, кто мог бы оказать вам такую услугу, а одной туда ходить я не советую. Но если хотите, могу прислать вам одеяла из казармы.
Кит рассыпалась в благодарностях. Вернувшись во внутренний двор, она немного постояла, глядя на дверь отведенной им комнаты и преодолевая в себе нежелание входить. «Тюрьма какая-то, – подумала она. – А я как заключенная. Интересно, надолго ли? Бог знает». Она вошла, села возле двери на чемодан и уставилась в пол. Потом встала, открыла сумку, вытащила оттуда толстый французский роман, купленный еще до того, как они выехали в Бусиф, и попыталась читать. Дойдя до пятой страницы, услышала, что кто-то идет по двору. Это оказался молодой солдат-француз с тремя верблюжьими одеялами в руках. Она встала и, давая ему войти, отступила от двери со словами:
– Ah, merci. Comme vous êtes aimable!
Но он остановился снаружи и, не заходя в комнату, протянул свою ношу ей. Кит приняла у него одеяла и положила на полу у ног. Когда подняла голову, он уже шел прочь. Слегка озадаченная, она проводила его взглядом, а потом занялась подыскиванием среди своих пожитков каких-нибудь не очень нужных в данный момент вещей, которые можно подложить под одеяла для мягкости. Устроив в конце концов себе постель, она легла на нее и была приятно удивлена ее удобством. И сразу ей непреодолимо захотелось спать. До того времени, когда она должна будет дать Порту лекарство, оставалось полтора часа. Она закрыла глаза и через мгновение оказалась в кузове грузовика, везущего их из Эль-Гаа в Сба. Чувство движения убаюкивало, и она тут же заснула.
Проснулась от ощущения, будто ей чем-то провели по лицу. Резко села и обнаружила, что кругом темно, а по комнате кто-то ходит.
– Порт! – вскрикнула она. Но отозвался женский голос:
– Voici mangi, madame.
Женщина стояла прямо над ней. Еще кто-то тихо прошел с карбидным фонарем по двору. Оказалось – подросток, мальчик; он подошел к двери и, не заходя внутрь, поставил фонарь на пол. Подняв взгляд, Кит увидела женщину; это была коренастая, кряжистая старуха, но ее глаза были молоды и красивы. «Это Зайна», – подумала Кит и обратилась к ней по имени. Улыбнувшись, женщина наклонилась и поставила поднос у постели Кит. Затем вышла.
Кормить Порта было непросто: по большей части бульон проливался мимо рта, тек по шее.
– Может, завтра сможешь все-таки сесть и поесть как следует, – сказала она, вытирая ему рот платком.
– Может, – еле слышно проговорил он.
– О господи! – спохватилась она. Проспала! Время принять таблетки давно прошло.
Пусть с опозданием, она ему их все же скормила и дала запить глотком тепловатой воды. Он скорчил гримасу.
– Ну и вода, – сказал он.
Сунувшись носом в горлышко, она понюхала. Из графина воняло хлоркой. По ошибке она бросила туда таблетку галазона дважды.
– Ничего, – сказала она. – От этого хуже не будет.
Поела с удовольствием: готовила Зайна и впрямь отменно. Еще не закончив есть, бросила взгляд на Порта; тот уже спал. Подобным образом таблетки действовали на него каждый раз. Подумалось, не пойти ли после еды немного прогуляться, но было опасение, что капитан Бруссар мог отдать часовым приказ не пропускать ее. Она вышла во двор и несколько раз обошла его по кругу, глядя на звезды. Где-то в другом конце крепости играли на аккордеоне; музыка доносилась еле-еле. Она вошла в комнату, затворила дверь, заперлась, разделась и легла на свои одеяла рядом с матрасом Порта, придвинув поближе к изголовью лампу, чтобы читать. Но свет был слабоват и неровен, он колебался так, что начинали болеть глаза, да и запах от лампы шел прескверный. Скрепя сердце задула пламя, и комната вновь погрузилась в кромешную тьму. Едва успев лечь, она снова вскочила и принялась шарить рукой по полу в поисках спичек. Зажгла лампу, которая, с тех пор как она ее задула, стала вонять, похоже, еще сильнее, и проговорила как бы про себя, беззвучно шевеля губами:
– Каждые два часа. Каждые два часа.
Проснулась ночью от щекотки в носу. Сперва подумала, виноват запах лампы, но, проведя рукой по лицу, почувствовала на коже песок. Провела пальцами по подушке – та оказалась покрыта толстым слоем пыли. Тут до нее дошло: снаружи-то вон ветер как шумит! Шум был похож на гром морского прибоя. Опасаясь разбудить Порта, она пыталась подавить чихательный позыв, но тщетно. Встала. Ей показалось, что в комнате холодновато. Накрыла Порта его халатом. Потом вынула из чемодана два больших носовых платка и на бандитский манер обвязала себе одним из них нижнюю часть лица. Другой собиралась как-нибудь приспособить Порту, когда разбудит его, чтобы дать таблетки. Это будет всего через двадцать минут. Она легла и снова расчихалась от пыли, поднявшейся, когда она шевелила одеяло. Потом лежала неподвижно, слушая, как беснуется за дверью ветер.
«Ну вот, я в самом средоточии ужаса», – подумала она, нарочно преувеличивая серьезность ситуации в надежде убедить себя в том, что худшее уже случилось, все самое страшное произошло. Но нет, не сработало. Внезапно налетевший ветер был лишь неким новым предвестником, приметой, связанной с тем, что случится в будущем. Ветер принялся издавать странный звук в щели под дверью: он завывал, как какой-нибудь зверь. Если бы ей хоть отвлечься, расслабиться и жить дальше с полным осознанием того, что надежды нет! Но никакой уверенности, никакого осознания неизбежности не приходило: будущее всегда имеет больше одного направления своего развития. Расстаться с надеждой полностью и то нельзя. Ветер будет дуть, песок откладываться, и каким-нибудь совершенно непредсказуемым образом будущее принесет перемену, которая может быть только ужасающей, поскольку продолжением того, что есть сейчас, не будет.
Весь остаток ночи она провела без сна, регулярно давая Порту таблетки, а в промежутках пытаясь расслабиться. Каждый раз, когда она будила его, он послушно привставал, глотал воду и таблетку, ничего при этом не говоря и даже не открывая глаз. В бледном, болезненном полумраке рассвета она услышала, что он начал всхлипывать. Дернувшись, словно от удара электричеством, она села и уставилась в тот угол, куда он лежал головой. Сердце у нее билось часто-часто – под действием чувства, которое она затруднялась определить. Немного послушав, она решила, что это в ней разыгралось сострадание, и наклонилась, придвинувшись поближе. Всхлипы, которые он издавал, были какими-то механическими, вроде икоты или отрыжки. Мало-помалу ее возбуждение улеглось, но она продолжала сидеть, напряженно слушая оба звука вместе – всхлипы в комнате и вой ветра снаружи. Такие два природных, безличных звука. После внезапной краткой тишины она услышала, как он сказал, причем довольно отчетливо:
– Кит. Кит.
Широко открыв глаза, она отозвалась: «Да?», но больше он ничего не говорил. Просидев так довольно долго, она украдкой заползла опять под одеяло и на какое-то время уснула.
Когда проснулась, заметила, что утро уже входит в силу: с неба, просачиваясь сквозь висящий в воздухе мелкий песок, бьют воспаленные стрелы далекого, косого солнца, а неумолчный ветер, казалось, пытается сдуть и унести протянувшиеся там и сям пока еще слабые полосы света. Она встала и, коченея от холода, стала ходить по комнате, занимаясь приведением себя в порядок. Пылить при этом старалась как можно меньше. Но пыль лежала на всем, чего ни коснись, толстым слоем. А еще она вдруг осознала некий изъян в собственной дееспособности: возникло такое чувство, будто целая область сознания онемела и отнялась. Ощущалось отсутствие чего-то, огромное слепое пятно внутри, но где именно, непонятно. Она наблюдала за собой словно откуда-то издали – какие странные теребящие, шарящие жесты производят ее руки, прежде чем прийти в контакт с предметом туалета или одежды. «Это надо прекратить, – сказала она себе. – Это надо прекратить». Но что при этом имела в виду, сама толком не понимала. Ничего нельзя прекратить: все всегда продолжается.
Пришла Зайна, вся завернутая в огромное белое покрывало и, с трудом захлопнув за собой подхваченную порывом ветра дверь, извлекла из-под складок одеяния небольшой поднос с чайником и стаканом.
– Bonjour, madame. R’mleh bzef, – ткнув рукой в небо, сказала она и поставила поднос на пол рядом с матрасом.
Горячий чай немного взбодрил Кит; она выпила его весь и продолжала сидеть, слушая ветер. Вдруг до нее дошло, что Порту ничего не принесли. Пустой чай – это ему маловато будет. Решила пойти поискать Зайну, чтобы узнать, нельзя ли раздобыть для него хотя бы молока. Она вышла и встала во дворе, взывая: «Зайна! Зайна!» – но ее голос за ревом ветра сделался слаб, а стоило набрать побольше воздуха, на зубах сразу начинали скрипеть песчинки.
Никто не появлялся. Несколько раз сунувшись в какие-то пустые и крошечные, похожие на ниши, комнатенки, Кит обнаружила проход, ведущий на кухню. Зайна была там, сидела скорчившись на полу, но заставить ее понять, чего от нее хочет Кит, так и не удалось. Жестами старуха показала, что сходит сейчас за капитаном Бруссаром и пришлет его прямо к ним. Вновь оказавшись в полутьме палаты, Кит легла на свою подстилку, кашляя и протирая глаза, в которые так и лез налипающий на лицо песок. Порт все еще спал.
Когда пришел капитан, она и сама уже почти спала. Откинув капюшон бурнуса из верблюжьей шерсти, он отряхнул его, смахнул с лица песок, потом закрыл за собой дверь и, сощурясь, вгляделся в темноту. Кит встала. Произвели положенный в подобных случаях обмен вопросами и ответами о состоянии больного. Но когда она спросила его про молоко, он лишь окинул ее печальным взглядом. Молоко сюда завозят консервированное и выдают по карточкам, да и то лишь женщинам с маленькими детьми.
– А так бывает разве что овечье, но оно вечно скисшее, да и в любом случае пить его невозможно, – добавил он.
При этом Кит казалось, что каждый раз, как он на нее ни посмотрит, все как-то испытующе, будто подозревает в неких тайных, предосудительных замыслах. Возмущение, охватившее ее под его недобрым взглядом, помогло ей вновь собрать в себе остатки утраченного чувства реальности. «Наверняка он не на всех так смотрит, – думала она. – Но я-то в чем виновата? Черт бы его побрал!» Однако, чувствуя себя слишком от него зависимой, позволить себе испытать удовлетворение, дав понять, что о нем думает, она не могла. Стояла с видом как можно более несчастным, вытянув правую руку над головой Порта жестом подчеркнутого сострадания, и ждала, надеясь, что сердце капитана растает; она ничуть не сомневалась, что уж сгущенного молока при желании он может достать ей сколько угодно.
– В любом случае, мадам, давать вашему мужу молоко нет никакой необходимости, – сухо сказал он. – Бульона, который по моему приказу вам готовят, вполне достаточно, да и усваивается он лучше. Сейчас я скажу, чтобы Зайна принесла его.
Он вышел. Насыщенный песком ветер завывал по-прежнему.
Весь день Кит читала и следила за тем, чтобы Порт регулярно получал еду и таблетки. Говорить он не был расположен совершенно; возможно, у него не было на это сил. Читая, временами она на минуту-другую забывала и о больном в палате, и о положении, в котором оказалась сама, и каждый раз, когда, опомнившись, она поднимала голову, это было как удар в лицо. Один раз даже чуть не рассмеялась – настолько все окружающее показалось ей странно и нелепо.
– Сбя-а-а, – сказала она, так растянув гласную, что получилось что-то вроде овечьего блеяния.
Под самый вечер она от своей книги устала и растянулась на постели – осторожно, чтобы не побеспокоить Порта. Повернувшись к нему, была неприятно поражена: его глаза оказались открыты, он смотрел на нее в упор с расстояния нескольких дюймов. Ощущение было настолько явно неприятным, что она вскочила и, неотрывно на него глядя, произнесла тоном вымученного участия:
– Как ты себя чувствуешь?
Он чуть нахмурился, но не ответил. Она запнулась, но продолжила в том же духе:
– Как думаешь, таблетки помогают? Температуру, по крайней мере, немного сбивают, мне кажется.
Он помолчал и вдруг, довольно неожиданно, ответил тихим, но ясным голосом.
– Я очень болен, – медленно проговорил он. – Не знаю, вернусь ли.
– Вернешься ли? – глупо повторила она. Потом пощупала его горячий лоб и, сама себя презирая, еле выдавила: – Все будет хорошо.
И тут же решила, что должна из комнаты выйти – прямо сейчас, пока еще не стемнело, – ну хоть на несколько минут. Чуть подышать другим воздухом. Выждала, пока Порт закроет глаза. Затем, не глядя на него – из страха, как бы вновь не встретить его взгляд, – быстро встала и выскочила во двор. Ветер, похоже, немного сменил направление, да и песка в воздухе стало поменьше. Но щеки все еще жалило, в них то и дело впивались песчинки. Быстрым шагом, не глядя на часовых, она вышла за высокую глинобитную арку ворот; дойдя до большой дороги, не остановилась и пошла по ней вниз, вниз, а дальше уже по улице, ведущей к рынку. Здесь, внизу, ветер чувствовался меньше. За исключением попадающейся то там, то сям закутанной в бурнус и лежащей прямо у дороги неподвижной фигуры, на ее пути никого не было. Под ногами мягкий песок, устилающий улицу, а солнце – уже далекое, быстро падающее за край плоской хамады – маячит впереди; под его закатными лучами стены и арки по-вечернему розовеют. Ей было немного стыдно того, как она в нервическом нетерпении выскочила из палаты, но это чувство она себе запретила – под тем предлогом, что сиделка тоже человек и должна иногда отдыхать.
Вышла на рынок – обширную квадратную открытую площадь, по всем четырем сторонам которой шли выбеленные сводчатые галереи, бесчисленные арки которых создавали один и тот же однообразный узор, в какую сторону ни посмотри. В центре лежало несколько верблюдов, издающих звуки, похожие на ворчливое блеяние, горели костры из пальмовых веток, но торговцы с товарами уже ушли. Тут в трех отдельных частях поселка послышались призывы муэдзинов, и на ее глазах еще остававшиеся на рынке мужчины, как по команде, приступили к вечерней молитве. Она пересекла рыночную площадь и оказалась на боковой улочке с ее глиняными строениями, которые в сиянии заката все ненадолго сделались оранжевыми. Двери мелких лавочек были уже закрыты – всех, кроме одной, перед которой она мгновение помедлила и неуверенно заглянула внутрь. Там над небольшим костерком, разложенным посреди пола, склонился мужчина в берете; руками раздувая огонь, он водил ими чуть ли не прямо по пламени. Подняв взгляд, он заметил ее, встал и подошел к двери.
– Entrez, madame, – сказал он, сопроводив слова широким жестом.
Поскольку делать ей было совершенно нечего, она повиновалась. Лавочка была маленькая; в полутьме она разглядела на полках несколько рулонов белой материи. Хозяин собрал карбидную лампу, коснулся спичкой сопла, и оттуда выскочил острый язычок пламени.
– Дауд Зозеф, – сказал он и протянул ей руку.
Ее это немного удивило: увидев его, она почему-то решила, что он француз. Во всяком случае наверняка не местный, не уроженец Сба. Он предложил ей стул, она села, и они несколько минут поговорили. По-французски он говорил вполне прилично, с мягкими интонациями смутного какого-то упрека. Вдруг она поняла: он еврей! Спросила его самого; вопрос, похоже, удивил его и позабавил.
– Конечно, – подтвердил он. – Поэтому у меня и открыто во время молитвы. Она как кончится, так обязательно кто-нибудь да зайдет.
Поговорили о том, трудно ли в Сба быть евреем, после чего она поймала себя на том, что вовсю рассказывает ему о своей ужасной ситуации, о Порте, который лежит один на Poste Militaire. Он стоял над ней, облокотившись на прилавок, и ей казалось, что его темные глаза излучают сочувствие. Уже это мимолетное, ничем пока не подтвержденное впечатление заставило ее осознать – впервые за все это время, – насколько скуден на такого рода проявления здешний человеческий ландшафт и как остро она в них, сама того не сознавая, нуждается. Она все говорила и говорила, рассказала даже о своих сложных отношениях с приметами. И вдруг умолкла, глядя на него немного даже испуганно… И рассмеялась. Но он оставался серьезен; похоже, он ее очень хорошо понял.
– Да-да, – сказал он, задумчиво поглаживая бритый подбородок. – И насчет этого вы тоже совершенно правы.
Исходя из нормальной логики, ей бы не следовало воспринимать это как ободрение, но одно то, что он с ней согласился, уже казалось ей чудесным и утешительным. Он, однако, продолжил:
– Ваша ошибка в том, что вы боитесь. Это большая ошибка. Знаки даются нам во благо, а не во вред. Но когда мы боимся, мы их читаем неправильно и совершаем дурные движения, тогда как имелись в виду другие, верные и хорошие.
– Но я все равно боюсь, – возразила Кит. – Как же мне не бояться? Это невозможно.
Окинув ее взглядом, он покачал головой.
– Нет-нет, так жить нельзя, – сказал он.
– Я знаю, – грустно согласилась она.
В лавку вошел какой-то араб, пожелал ей доброго вечера и купил пачку сигарет. Выходя из лавки, в дверях повернулся и плюнул на пол. После чего презрительно дернул плечом в бурнусе и шагнул на улицу. Кит посмотрела на Дауда Зозефа.
– Он это что – нарочно плюнул? – спросила он.
Хозяин лавки усмехнулся:
– Может – да. А может – нет. Кто знает? В меня плевали столько тысяч раз, что, когда это происходит, я даже не замечаю. Вот, понимаете? Чтобы научиться жить не боясь, вам надо было бы побыть еврейкой в Сба! По крайней мере, вы бы научились не бояться Бога. Убедились бы в том, что даже когда Бог до крайности разгневан, Он не бывает жесток, а люди бывают.
Эти слова, тем более из уст еврея, показались ей дикими и нелепыми. Она встала, оправила юбку и сказала, что ей пора идти.
– Одну секундочку, – сказал он и удалился в другую комнату, вход в которую был скрыт пологом.
Вернулся он оттуда с небольшим свертком. Оказавшись опять за прилавком, он снова стал просто лавочником, и только. Он протянул ей сверток и тихо заговорил:
– Вы сказали, что хотите дать вашему мужу молока. Вот, здесь две банки. Мы получили их по карточке для нашего ребенка. – Все ее попытки возразить он отвел, упреждающе подняв руку. – Но ребенок родился мертвым. На прошлой неделе, до срока. В следующем году, если мы сподобимся родить другого, нам дадут еще.
Увидев, как лицо Кит исказилось болью, он усмехнулся.
– Я обещаю вам, – сказал он. – Как только жене станет об этом известно, я обращусь за новыми карточками. Никаких проблем. Allons! Теперь-то чего вы боитесь?
Поскольку она все еще мялась и только смотрела на него, он поднял сверток выше и сунул снова ей так уверенно и бесповоротно, что она машинально взяла. «В таких случаях облекать чувства словами не следует и пытаться», – сказала она себе. Выражая ему благодарность, она его заверила, что ее муж будет очень рад, а сама она надеется на новую встречу через несколько дней. Потом ушла. С приходом ночи ветер опять усилился. Поднимаясь на гору по пути к крепости, она дрожала от холода.
Первое, что она сделала, войдя в палату, это зажгла лампу. Потом поставила Порту градусник; к ее ужасу, выяснилось, что температура опять поднялась. Таблетки больше не помогают. Он смотрел на нее сияющими глазами, в которых появилось какое-то новое, непривычное выражение.
– Сегодня у меня день рождения, – пробормотал он.
– Да ну тебя, нет, – резко сказала она; потом на миг задумалась и спросила с наигранным интересом: – Что, в самом деле?
– Ну да. Я все ждал его, ждал…
Зачем было так его ждать, она спрашивать не стала. Он продолжил:
– Как там снаружи? Красиво?
– Нет.
– Как бы мне хотелось, чтобы ты могла сказать «да».
– Зачем?
– Мне было бы приятно, если бы ты увидела, как там красиво.
– Думаю, ты бы и впрямь увидел в этом красоту, но бродить там немножко неприятно.
– Ай, да ну, сейчас-то мы там не бродим, – сказал он.
Этот разговор между ними был так тих и ровен, что от этого крики боли, которыми Порт разразился спустя мгновение, сделались еще жутче.
– Что такое? – в бешенстве вскричала она.
Но он ее не слышал. Встав коленями на тюфяк, она вгляделась в него, не в состоянии решить, что теперь делать. Мало-помалу он затих, но глаз не открывал. Какое-то время она изучала его ослабевшее тело, лежащее под одеялом, которое чуть подымалось и опадало вслед за частым дыханием. «Вот он и потерял человеческий облик», – сказала она себе. Болезнь низводит человека в состояние элементарного существования, превращает его в клоаку, в которой продолжаются химические процессы. Возвращает к бессмысленной гегемонии непроизвольного. И вот пожалуйста, перед ней лежит предельное табу, беспомощное и ужасающее непомерно. Тут ее горло сжал вдруг подступивший тошнотный позыв. Нет, справилась.
В дверь постучали: пришла Зайна с бульоном для Порта и тарелкой кускуса для нее. Кит показала ей, что хочет, чтобы Зайна сама покормила больного; старуха, похоже, обрадовалась и принялась уговаривать его перейти в полусидячее положение. Ответом ей было лишь участившееся дыхание. Она действовала терпеливо и настойчиво, но ничего не добилась. Кит велела ей унести бульон, решив, что, если позже он захочет есть, она откроет банку и даст ему молока, разбавленного теплой водой.
Опять задул ветер, но без прежней ярости и на сей раз с другой стороны. Налетая судорожными порывами, он завывал в щелях оконных рам; висящая на окне сложенная простыня время от времени колыхалась. Кит неотрывно смотрела на лампу, пульсирующий белый язычок пламени притягивал взгляд, помогая противостоять желанию броситься из комнаты вон. То, что она при этом ощущала, уже не было обычным и знакомым страхом – ею теперь владело чувство постоянно нарастающего отвращения.
Тем не менее она лежала совершенно неподвижно, обвиняя во всем себя и думая: «Если во мне и нет по отношению к нему чувства долга, можно хотя бы действовать так, будто оно есть». Одновременно в ее неподвижности присутствовал и элемент самонаказания. «Вот даже отлежу ногу, а все равно не двинусь. Пусть болит, и чем сильнее, тем лучше». Время шло, его ход подтверждался негромкими завываниями ветра, пытающегося проникнуть в комнату, звуки становились то выше, то ниже, ни на секунду не затихая окончательно. Неожиданно Порт глубоко вздохнул и изменил положение на матрасе. И – самое невероятное – заговорил.
– Кит… – Его голос был слаб, но звучал совершенно естественно.
Она затаила дыхание, словно малейшим движением могла оборвать ту нить, на которой повисло его сознание.
– Кит…
– Да?
– Я пытаюсь… пытаюсь вернуться. Сюда. – Глаза при этом он держал закрытыми.
– Да, и…
– И вот я здесь.
– Да!
– Хотел поговорить с тобой. Здесь больше никого?
– Нет-нет!
– Дверь заперта?
– Не знаю, – сказала она. Вскочила, заперла ее, вернулась на свою подстилку – все одним движением. – Да, заперта.
– Хотел поговорить с тобой.
Она не сразу нашлась что сказать.
– Ну, – сказала она, – я рада.
– Я так о многом хотел тебе рассказать. И уже не знаю о чем. Все забыл.
Она слегка похлопала его по руке.
– Это всегда так.
Несколько секунд он полежал молча.
– А ты не хочешь теплого молочка? – веселым голосом спросила она.
Его взгляд стал растерянным.
– Не думаю, что на это есть время. Не знаю.
– Сейчас принесу, – объявила она и села, обрадовавшись свободе.
– Нет, не ходи никуда, останься.
Она снова легла и забормотала:
– Я так рада, что тебе лучше. Ты даже не представляешь себе, как я-то рада. Ну, в смысле, слышать, как ты говоришь. Я тут совсем с ума сходила. Такая тишина тут – прямо ни звука… – Тут она осеклась, почувствовав, как в ней, где-то на заднем плане, набирает силу истерика.
Но Порт ее, похоже, не слышал.
– Нет, не ходи никуда, останься, – повторил он и принялся шарить наугад по простыне рукой.
Она поняла, что это он ищет контакта с ней, но заставить себя протянуть ему руку так и не смогла. В тот же миг осознала это свое нежелание, и сразу у нее на глазах выступили слезы – слезы жалости к Порту. И все равно она не шевельнулась.
Он снова вздохнул.
– Эк ведь, как я разболелся. Чувствую себя ужасно. Вот, вроде нечего бояться, а я боюсь. Иногда исчезаю куда-то, и мне это не нравится. Потому что там я где-то далеко и совсем один. Туда, хоть тресни, никому не добраться. Далеко слишком. А я там один…
Ей хотелось прервать, остановить его, но позади монотонного потока слов слышалась все та же тихая мольба: «Нет, не ходи никуда, останься». Да и как его остановишь? Разве что встать, начать что-то делать. Но слушать его слова было очень уж тягостно – примерно так же, как когда он рассказывает свои сны… или даже еще хуже.
– И такое там одиночество, что там даже не вспомнить, как это, когда ты не один. – (О чем это он? Наверное, температура поднимается.) – Там нельзя себе даже представить, чтобы на всем белом свете был кто-то еще. Когда я там, о том, что здесь, как я был здесь, я совершенно не помню, один только страх остается. А здесь я запросто могу – ну, то есть вспоминать, как было там. Вот только лучше бы перестать вспоминать это. Ведь это так ужасно – быть одновременно двумя разными… Но ты ведь сама все знаешь, правда? – При этом его рука на одеяле отчаянно шарит, шарит, ищет ее руку. – Ведь знаешь же? Ты понимаешь, как это ужасно? Нет, ты должна это понять…
Тут она дала ему руку, и он потащил ее ко рту. Стал тереться о нее сухими жесткими губами с жуткой, пугающей жадностью; в этот самый момент Кит почувствовала, как у нее на затылке встают дыбом волосы и цепенеет кожа. Она смотрела, как его губы смыкаются у нее на костяшках пальцев, и ощущала кожей горячее дыхание.
– Кит, Кит… Я боюсь, но дело не только в этом. Кит! Все эти годы я жил для тебя. Но сам не понимал, а теперь понимаю. Я просто знаю это! Но ты теперь уходишь… – Он попытался перевернуться и лечь на ее руку сверху, а его хватка делалась все крепче.
– Да нет же, нет! – выкрикнула она.
Его ноги судорожно задвигались.
– Вот же я, здесь! – закричала она еще громче, пытаясь представить себе, как ее голос воспринимает он, кувырком летя по галереям и штольням собственного сознания во тьму и хаос.
Некоторое время он лежал спокойно и только тяжело дышал, а в ее голову в это время набежали мысли: «Он говорит, что это у него нечто большее, чем просто страх. Да ну, еще чего. И никогда он не жил для меня. Никогда. Никогда». Она вцепилась в эту мысль с такой силой, что даже выдрала ее из себя напрочь, а в результате через некоторое время обнаружила, что лежит, напрягшись всеми мышцами и без единой мысли в голове, тупо слушает бессмысленный монолог ветра. Так продолжалось довольно долго: было все не расслабиться. Потом она принялась высвобождать руку из отчаянной хватки Порта; в конце концов ей это удалось.
Вдруг рядом с ней началась какая-то бешеная деятельность, она обернулась и обнаружила, что он почти сидит.
– Порт! – вскрикнула она, силясь скорее встать. Потом положила руки ему на плечи. – Тебе надо лежать! – Она давила изо всех сил, но он не поддавался; глаза открыты, смотрит на нее. – Порт! – вскричала она каким-то не своим голосом.
Он поднял одну руку и взял ее за локоть.
– Ну что ты, Кит, – мягко произнес он.
Они посмотрели друг на друга. Чуть повернув голову, она дала ей опуститься ему на грудь. И не успел он проследить это ее движение глазами, как у нее вырвалось первое рыдание; этот первый всхлип открыл дорогу следующим. Он снова закрыл глаза, и на миг у него возникло иллюзорное ощущение, будто он держит в своих объятиях весь мир – теплый тропический мир, исхлестанный бурей.
– Нет, нет, нет, нет, нет, нет, нет, – повторял он.
Это было единственное, на что хватало его сил. Но даже если бы у него были силы, чтобы сказать что-то еще, он все равно повторял бы только это свое «нет, нет, нет, нет».
Сказать, что в его объятиях она оплакивала утрату всей своей жизни, было бы не совсем верно: нет, она оплакивала свою жизнь не всю, но значительную ее часть; главное, это была та часть, пределы которой она знала точно, и это знание добавляло горечи. К тому же в ней из глубин куда более тайных, чем плач по потерянным годам жизни, стал постепенно подниматься и расти смертный ужас. Она подняла голову и посмотрела на Порта с нежностью и страхом. Его голова была слегка наклонена набок, глаза закрыты. Кит обняла его за шею и много раз поцеловала в лоб. Потом, чередуя силу с уговорами, заставила снова лечь и укрыла одеялом. Дала ему таблетку, молча разделась и легла к нему лицом, оставив лампу гореть, чтобы, засыпая, можно было его видеть. И все это время ветер за окном приветствовал возникновение в ней темного чувства, означающего, что она достигла новой глубины одиночества.