3. Нехорошая вечеринка
Шеветта никогда не воровала, во всяком случае – у людей, и уж точно – не при разноске. И если в плохой, надолго запомнившийся понедельник она прихватила у этого засранца очки, так он просто ей не понравился.
А было это так: она стояла на девятом этаже, у окна, и просто смотрела поверх серых пустых скорлупок, бывших когда-то роскошными магазинами, на мост, и тут он как раз и подошел сзади. Она почти уже нашла комнату Скиннера – там, высоко, среди ржавых тросов – и вдруг почувствовала на своей голой спине кончик пальца. Он тронул ее за спину, залез и под Скиннерову куртку, и под футболку.
Она всегда ходила в этой куртке, вроде как в доспехах. Дураку понятно, что, когда на байке, да еще в такое время года, нужно носить нанопору и только нанопору, но она все равно предпочитала старую Скиннерову куртку из жесткой, лошадиной что ли, кожи и намертво прицепила к ее лацканам значки с полосатым кодом «Объединенной». Шеветта крутнулась, чтобы сбросить этот палец, дать нахалюге по грабкам, цепочки ее зипперов тоже крутнулись и звякнули.
Налитые кровью глаза. Морда – ну сейчас расплывется в кисель. В зубах – короткая зеленоватая сигарка, только не зажженная. Он вынул сигарку, поболтал мокрым концом в небольшом стакане прозрачной, как вода, жидкости, сунул в рот и жадно к ней присосался. И лыбится при этом от уха до уха, как только репа пополам не треснет. Словно знает, что она тут не на месте, что не полагается ей быть ни на пьянке такой, ни вообще в старом крутом отеле на Гири.
Это была последняя на сегодня разноска, пакет для юриста, и мусорные костры Тендерлойна горели совсем близко, а вокруг них, скрючившись на корточках, все эти безжизненно-тусклые, безвозвратно, химически погибшие лица, освещенные призрачными вспышками крошечных стеклянных трубок. Глаза, завернутые жутким, быстро улетучивающимся кайфом. Мурашки по коже, посмотришь на таких вот – и мурашки по коже.
Она поставила велосипед на гулкую подземную стоянку «Морриси», заперла его, насторожила и поднялась служебным лифтом в холл, где охранные хмыри попытались освободить ее от груза, но хрен там. Она отказалась отдавать пакет кому бы то ни было, кроме вполне конкретного мистера Гарро из восемьсот восьмого, как указано в сопроводиловке. Тогда они проверили сканером полосатый код «Объединенного» значка, просветили пакет рентгеном, прогнали ее через металлодетектор и, наконец, пустили в лифт, обвешанный розовыми зеркалами и отделанный бронзой, что твой банковский сейф.
Ну и – вверх, на восьмой, в коридор, где стояла такая ватная тишина, словно он и не настоящий вовсе, а только приснился. Рубашка на мистере Гарро была белая, а галстук – цвета свинца, расплавленного и едва начинающего твердеть. Он взял пакет, расписался в сопроводиловке и закрыл перед ее лицом дверь с тремя бронзовыми цифрами – так ни разу в это лицо и не посмотрев. Шеветта проверила свою прическу, смотрясь в зеркально отполированный курсивный нуль. Сзади все о'кей, хвост торчит как надо, а вот спереди – спереди не очень. Перья слишком уж длинные. Клочкастые. Она двинулась назад, позванивая прибамбасами Скиннеровой куртки, новенькие штурмовые ботинки глубоко утопали в свежепропылесошенном ковре цвета влажной терракоты.
А когда открылась дверь лифта, оттуда выпала эта японская девица. Почти выпала. Шеветта ухватила ее под мышки и прислонила к косяку.
– Где тут вечеринка?
– И кто же это позвал тебя, такую? – поинтересовалась Шеветта.
– Девятый этаж! Крупная пьянка!
Зрачки у девицы были огромные, во весь глаз, челка блестела, как пластиковая.
Вот так вот и вышло, что стояла теперь Шеветта с настоящим стеклянным бокалом настоящего французского вина в одной руке и самым крохотным бутербродом изо всех, встречавшихся ей на жизненном пути, в другой, стояла и думала, скоро ли гостиничный компьютер сообразит, что слишком уж долго она здесь задерживается. Здесь-то, конечно, искать ее не станут, кто-то выложил очень и очень хорошие деньги, чтобы спокойно и без помех оттянуться, это ж и дураку понятно.
Весьма интимная вечеринка, никто и ничего не боится, решила Шеветта, глядя в распахнутые двери ванной, где голубое трепещущее пламя мощной, как паяльная лампа, зажигалки высвечивало плавные обводы дутого стеклянного дельфина и лица людей, куривших через него – через кальян – опиум.
И не одна комната, а уйма, все связанные друг с другом, и людей тоже уйма, все больше мужчины в пиджаках на четырех пуговицах, в крахмальных рубашках с высокими, наглухо застегнутыми воротничками, а вместо галстуков – маленькие булавки с камнями. Платья, какие на женщинах, Шеветта видела прежде только в журналах. Богатенькие люди, точно, богатенькие и иностранцы, не наши. А может, богатые – они все не наши, а иностранцы?
Она доволокла японскую девицу до длинного зеленого дивана и придала ей горизонтальное положение. Девица сразу засопела в две дырки – пусть полежит, теперь-то она в полной безопасности, разве что кто-нибудь не заметит и сядет.
Присмотревшись получше, Шеветта обнаружила, что она здесь не одна такая, не по общей форме одетая. Вот для начала парень в ванной с этим здоровым желтым «Биком», но он – случай особый. И еще – пара вполне очевидных тендерлойнских девушек, возможно, их затащили сюда для местного колорита, что бы это словосочетание ни означало.
А теперь тут еще этот засранец, лыбится своей противной пьяной рожей. Шеветта положила руку на складной нож – тоже, как и куртка, позаимствованный у Скиннера. У ножика этого была выемка в лезвии, под большой палец, чтобы можно открыть одной рукой. Керамическое лезвие в три дюйма длиной, широкое, как столовая ложка, и жутко зазубренное. Фрактальный нож, как выражается Скиннер, режущий край вдвое длиннее лезвия.
– Вы, я вижу, не очень веселитесь, – сказал этот тип. Европеец, но откуда – не понять. Не француз. И не немец.
Кожаная куртка, но совсем не такая, как у Скиннера, табачного цвета и сделана из шкуры какого-то невероятно тонкокожего животного; можно подумать, что и не кожа это совсем, а плотный, тяжелый шелк. Шеветта вспомнила запах скиннеровской комнаты, запах пожелтевших журналов, некоторые из них такие старые, что картинки даже не цветные, а разных оттенков серого; вот такой же серый, без красок, бывает иногда город, если смотреть с моста.
– Все было прекрасно, пока ты не появился, – сказала Шеветта, решив про себя, что пора и сматывать – от этого мужика жди неприятностей.
– Скажи мне, пожалуйста, – не отставал тип, внимательно оглядывая ее куртку, и футболку, и ездовые брюки, – какие услуги ты предлагаешь?
– Что-то я ни хрена тебя не понимаю.
– Абсолютно очевидно, – говорит засранец, указывая в противоположный угол комнаты на тендерлойнских девушек, – что ты имеешь предложить нечто значительно более интригующее, – слово перекатывается у него во рту, как камешек, – чем эти особы.
– Шел бы ты в жопу, – говорит Шеветта. – Я рассыльная.
Засранец молчит и смотрит как-то странно, словно что-то до его пьяных мозгов понемногу доходит. Потом он закидывает голову и хохочет – можно подумать, Шеветта рассказала самый смешной в мире анекдот. Перед ней пляшут очень белые, очень качественные и, конечно же, очень дорогие зубы. У богатых, говорил Скиннер, никогда не бывает во рту никакого железа.
– Я что, смешное что сказала?
Засранец вытирает выступившие слезы.
– Да у нас же с тобой много общего.
– Сомневаюсь.
– Я тоже рассыльный, – заявляет он; только какой же из такого хиляка рассыльный, думает Шеветта.
– Курьер, – говорит он таким голосом, словно сам себе это напоминает.
– Ну и двигай ногами, – говорит Шеветта, обходя его, и в тот же момент гаснет свет и врубается музыка, и она по первым же аккордам узнает, что это «Крутой Коран», последний ихний хит «Подружка Господа Всевышнего». Шеветта торчит на «Крутом Коране», как ни на чем, и всегда врубает их, когда на байке, и нужно гнать побыстрее, и сейчас она двигается под музыку, и все вокруг тоже танцуют, и даже эти, подкуренные, в ванной, – тоже.
Избавившись от засранца – или, во всяком случае, временно о нем забыв, – она замечает, насколько лучше выглядят эти люди, когда не слоняются просто так, а пляшут. Напротив нее оказывается девушка в кожаной юбке и коротких черных сапогах с побрякивающими серебряными шпорами. Шеветта улыбается, девушка тоже улыбается.
– Ты из города? – спрашивает девушка, когда музыка смолкает.
Это она в каком же смысле? – думает Шеветта. В смысле, что я работаю на мэрию? Теперь, когда девушка – вернее будет сказать: женщина – не танцует, она выглядит заметно старше, ей, наверное, лет под тридцать и уж всяко больше, чем самой Шеветте. Симпатичная, и не так, как это бывает, когда вся красота из косметички выужена, – темные большие глаза, темные, коротко подстриженные волосы.
– Из Сан-Франциско?
Шеветта кивает.
Следующая мелодия постарше ее самой – это вроде бы тот черный парень, который переделался в белого, а потом его лицо сморщилось и облезло. Она ищет свой бокал, но разве тут найдешь, они все одинаковые. Японская куколка уже очнулась и лихо отплясывает, ее глаза безразлично скользнули по Шеветте, не узнаёт.
– В Сан-Франциско Коди всегда умеет найти все, что ему нужно, – говорит женщина; в ее голосе какая-то беспросветная усталость, а еще как-то так чувствуется, что все происходящее кажется ей очень забавным. Немка. Да, точно, немецкий акцент.
– Кто?
– Наш гостеприимный хозяин.
Женщина чуть приподнимает брови, но улыбается все так же широко и непринужденно.
– Я тут, в общем-то, случайно зашла…
– Если бы я могла сказать такое про себя! – смеется женщина.
– А что?
– Тогда бы я могла выйти.
– А тебе что, здесь не нравится?
Изблизи чувствовался ее дорогой запах. А как же, наверное, от меня-то воняет, забеспокоилась Шеветта. После целого дня верхом и ни разу в душе. Но женщина взяла ее под локоть и отвела в сторону.
– Так ты не знаешь Коди?
– Нет.
Шеветта снова заметила того пьяного, засранца значит, в соседней комнате, где свет все еще горел. Засранец смотрел прямо на нее.
– И мне, наверное, лучше уйти? Я пойду. О'кей?
– Да нет, ты что придумала, оставайся. Просто я завидую, что у тебя есть выбор.
– Ты немка?
– Падуанка.
Это вроде бы часть того, что было когда-то Италией. Северная вроде бы часть.
– А кто такой этот Коди?
– Коди любит вечеринки. Коди любит эту вечеринку. Она продолжается уже несколько лет. Если не здесь, то в Лондоне, Праге, Макао…
Сквозь толпу движется парень с бокалами на подносе. Он не смотрит ни на Шеветту, ни на кого – из гостиничного, наверное, персонала. Крахмальная рубашка парня утратила все свое великолепие – смята, расстегнута до пупа, выбилась из брюк и болтается сзади, и теперь видно, что сквозь левый его сосок пропущена стальная такая хреновинка, вроде маленькой гантели. А крахмальный воротничок, тоже, конечно, расстегнутый, торчит за затылком на манер соскользнувшего нимба. Женщина берет с подноса бокал белого вина и смотрит на Шеветту. Шеветта мотает головой. Кроме бокалов на подносе есть еще белое блюдце с колесами и вроде бы с закрутками «плясуна».
Парень подмигнул Шеветте и потащил свой арсенал дальше.
– Тебе все это странно?
Женщина выпивает вино и бросает пустой бокал через плечо. Шеветта слышит звон бьющегося стекла.
– А?
– Коди с его вечеринкой.
– Да. Пожалуй. То есть я случайно зашла и…
– Где ты живешь?
– На мосту.
Шеветта ждет реакцию.
Женщина улыбается.
– Правда? Он выглядит так… таинственно. Я хотела бы туда сходить, но экскурсий таких нет и, говорят, там опасно…
– Ничего там опасного, – говорит Шеветта. – Только… – добавляет она после секундного колебания, – не одевайся… ну, вот так – вот и все. И там совсем не опасно, здесь вот, в окрестностях, и то гораздо хуже. – (Перед глазами – эти, вокруг мусорных костерков.) – На Остров Сокровищ, вот туда не надо. И не пытайся дойти до конца, до самого Окленда, держись подвесной части.
– А тебе это нравится, жить там?
– Еще как. Я бы нигде больше не хотела.
– Счастливая ты, – улыбается женщина. – Точно.
– Ну ладно. – Шеветта чувствует себя как-то неловко. – Надо мне идти.
– Меня звать Мария…
– Шеветта.
Шеветта пожимает протянутую руку. Имя – почти как ее собственное: Шеветта-Мари.
– Пока, Шеветта.
– Ну, всего тебе хорошего.
– Ничего тут хорошего нет.
Шеветта расправляет плечи, кивает Марии и начинает проталкиваться через толпу, уплотнившуюся за это время на пару порядков, – знакомые этого Коди все подходят и подходят. Много японцев, все они в очень строгих костюмах, на ихних женах, или секретаршах, или кто они уж там есть, жемчуга. Но все это ничуть не мешает им врубаться в атмосферу. Шум в комнате нарастает. Публика быстро косеет, или там балдеет, кто что, Шеветта хочет убраться отсюда как можно скорее.
У двери в ванную, где эти подкуренные, только теперь дверь прикрыта, она застревает. Куча французов, они говорят по-французски, смеются, размахивают руками, а в ванной – Шеветта отлично это слышит – кого-то рвет.
– Дай-ка пройти, – говорит она седоватому, коротко остриженному французу и проталкивается мимо него. Вино из бокала француза плещет вверх, прямо ему на бабочку, он что-то говорит по-французски, но Шеветта не оборачивается.
У Шеветты самый настоящий приступ клаустрофобии, вроде как бывает у нее иногда в конторах, когда приходится ждать, пока принесут отправляемый пакет, и она смотрит, как конторские шныряют туда-сюда, туда-сюда, и не понимает, они это по делу или просто шныряют туда-сюда. А может, это от вина: Шеветта пьет редко и мало, и сейчас она чувствует вкус не вкус, но что-то такое неприятное в горле.
И тут вдруг она видит этого своего европейца сраного, со все той же нераскуренной сигарой, его вспотевшая харя нависла над туповатым, чуть обеспокоенным лицом одной из тендерлойнских девушек. Он зажал ее в угол. И в этом месте, совсем рядом с дверью, коридором и свободой, такая толчея, что Шеветту на мгновение притискивают к его спине, а он ее и не замечает, продолжает себе засирать девице мозги, только шарахнул локтем назад, прямо Шеветте под ребра, чтобы, значит, место освободила, а так – не замечает.
А из кармана табачной этой кожаной куртки что-то торчит.
А потом это «что-то» не торчит уже ни из какого кармана, а лежит в руке Шеветты, и она запихивает это за брючный ремень и выскакивает в коридор, а засранец так ничего и не заметил.
Здесь, в коридоре, шум уменьшается сразу наполовину, а по мере того, как Шеветта приближается к лифту, он становится еще слабее, почти исчезает. Ей хочется бежать. И смеяться тоже хочется, а еще ее охватывает страх.
Иди спокойно, не торопясь.
Мимо горы подносов, грязных стаканов, тарелок.
Помни об охранных хмырях внизу, в холле.
И эта штука, заткнутая за пояс.
В конце коридора, но не этого, а поперечного, она видит широко распахнутую дверь служебного лифта. В лифте – центрально-азиатского вида парень со стальной тележкой, нагруженной плоскими прямоугольными хреновинами. Телевизоры, вот это что. Он внимательно оглядывает проскользнувшую в кабину Шеветту. У него выпирающие скулы, блестящие, с тяжелыми веками глаза, волосы подбриты и собраны в узкий, почти вертикальный пучок – любимая у этих ребят прическа. На груди чистой серой рубахи – значок «секьюрити», через шею переброшен красный нейлоновый шнурок, на шнурке висит виртуфакс.
– Подвал, – говорит Шеветта.
Факс негромко гудит. Парень поднимает его, нажимает на кнопку, смотрит в глазок.
Эта, что за поясом, штука становится огромной, как… как что? Шеветта не находит сравнения. Парень опускает факс, подмигивает Шеветте и нажимает кнопку П-6. Двери с грохотом захлопываются, Шеветта закрывает глаза.
Она прислоняется спиной к мягкой амортизирующей стенке и страстно желает быть сейчас не здесь, а в Скиннеровой конуре, слушать, как скрипят тросы. Пол там из брусьев два дюйма на четыре, поставленных на ребро, а по самой середине из пола высовывается верхняя часть каната – конура, она не подвешена, а прямо сидит на канате, как на насесте. В нем, в канате этом, говорит Скиннер, семнадцать тысяч четыреста шестьдесят четыре жилы, стальные, в карандаш толщиной каждая. Если прижать к нему ухо, можно услышать, как мост поет, не всегда, но при подходящем ветре – можно.
Лифт останавливается на четвертом. И зря – дверь открывается, а никто не входит. Шеветте очень хочется нажать кнопку П-6, но она себя сдерживает, пусть этот, с факсом, сам. Нажал наконец-то.
П-6 – это не стоянка, куда ей так страстно хочется, а лабиринт древних, столетних, наверное, бетонных туннелей, пол здесь покрыт растрескавшимся асфальтом, по потолкам тянутся толстые железные трубы. Пока парень возится со своей телегой, Шеветта выскальзывает наружу. Громадные, войти внутрь можно, холодильники, дверцы закрыты на висячие замки. Полсотни пылесосов, подзаряжающихся в нумерованных гнездах. Рулоны ковров, наваленные как бревна. Люди кто в робе, кто в белом поварском халате; Шеветта изо всех сил старается выглядеть как рассыльная – а кто же она еще, если не рассыльная, пусть думают, что она здесь по делу, на доставке.
Она находит узкую лестницу, поднимается. Воздух горячий и стоялый. Мертвый воздух. Сенсоры услужливо включают перед ней свет на каждом новом пролете. А сзади – выключают, но Шеветта этого не видит, не оборачивается. Она чувствует огромную тяжесть, словно все это древнее здание навалилось ей на плечи.
П-2, и вот он, ее байк, за щербатым бетонным столбом.
– Отойди, – говорит ей байк, когда Шеветта подходит к нему на пять футов. Не орет во весь голос, как автомобиль, но говорит оч-чень серьезно.
Строгая геометрия углеволоконной рамы, проглядывающая через имитированную ржавчину, и серебристые ленточные проводники вызывают у Шеветты обычную, почти сексуальную дрожь. Она просовывает руку в опознающую петлю.
А потом – все вроде одновременно – сдавленный щелчок снятых тормозов, Шеветта прыгает в седло и – вперед.
По раскаленному, в масляных пятнах пандусу, вверх и наружу, и этот вес свалился, наконец, с плеч, и никогда еще не была она такой легкой и счастливой.