III
Шлюссель втолкнул меня в темный зал с высоким потолком, где полукругом стояли скамьи. Вид этой просторной комнаты с двумя продолговатыми зарешеченными окнами и темным дубовым распятием на стене наполнил мою душу каким-то религиозным страхом. Всякие мысли о ложных показаниях исчезли, и мои губы зашевелились, произнося слова молитвы. Давно мне не приходилось молиться, но несчастье всегда заставляет нас смиряться — человек так ничтожен!
Напротив меня, на возвышении, спиной к свету, восседали два человека. Их лица оставались в тени, но в одном по орлиному носу я все-таки узнал Ван-Шпрекдаля. Другой был толст, с маленькими короткими ручками и так же, как и Ван-Шпрекдаль, одет в судейское платье. Чуть ниже сидел письмоводитель Конраде. Он что-то писал на низком столе, почесывая иногда пером кончик носа. Когда я вошел в залу, он перестал писать и с любопытством посмотрел на меня. Меня подвели поближе, и Ван-Шпрекдаль, возвысив голос, спросил:
– Христиан Вениус, откуда у вас этот рисунок? — И он показал мой эскиз, сделанный ночью.
Мне его передали, и, осмотрев его, я ответил:
– Я его сам нарисовал.
В зале снова воцарилось молчание, продолжавшееся довольно долго. Секретарь записал мой ответ. Я слушал скрип его пера по бумаге и думал: «Что значит этот вопрос? Какое он имеет отношение к тому, что я толкнул Рапа?»
– Вы его нарисовали, — повторил Ван-Шпрекдаль. — И что вы на нем изобразили?
– Это просто моя фантазия.
– Может, вы все же что-то взяли за образец, когда писали эту картину?
– Нет, это всего лишь плод моего воображения.
– Обвиняемый Христиан, — проговорил судья строго, — я предлагаю вам подумать. Не лгите!
Я вспыхнул и с горячностью возразил:
– Я сказал правду!
– Запишите, письмоводитель, — обратился Ван-Шпрекдаль к Конраде.
Его перо вновь забегало по бумаге.
– А эту женщину, которую убивают у колодца, вы тоже выдумали?
– Конечно.
– Вы хотите сказать, что никогда ее не видели?
– Никогда.
Ван-Шпрекдаль встал в порыве негодования и затем снова сел. Казалось, он решил вполголоса посовещаться со своим коллегой. Два черных профиля, выступавшие на светлом фоне окна, и три человека за мной, моя стража, нерушимая тишина в зале — все это приводило меня в трепет.
– Чего им от меня нужно? — пробормотал я. — Что я такого сделал?
Вдруг Ван-Шпрекдаль обратился к моим стражам:
– Отведите арестанта к карете. Мы поедем на Скотобойную улицу. — И, повернувшись ко мне, добавил: — Христиан Вениус, вы идете по ложному пути. Одумайтесь и вспомните о том, что если человеческое правосудие непреклонно, то остается надежда на милосердие Божие. Вы можете заслужить его, если признаетесь в преступлении.
Эти слова ошеломили меня, словно удар обухом по голове. Я вытянул вперед руки и с возгласом «Какой ужасный сон!» повалился назад, потеряв сознание. Я пришел в себя уже в карете, медленно двигавшейся по мостовой. Со мной были оба стража. Один из них вынул из кармана табакерку и предложил ее другому. Не отдавая отчета в своих действиях, я потянулся к ней, но страж быстро отдернул табакерку. Краска стыда залила мое лицо, и я отвернулся в сторону, чтобы скрыть смущение.
– Если вы будете смотреть в окно, — сказал мне человек с табакеркой, — мы наденем на вас наручники.
«Черт тебя побери, адское отродье!» — мысленно выругался я.
В эту минуту карета остановилась, и один из моих спутников вышел, тогда как другой продолжал держать меня за шиворот. Когда он увидел, что его товарищ готов меня принять, то грубо вытолкал меня из кареты. Эти бесконечные предосторожности не предвещали ничего хорошего, но я по-прежнему не знал, в чем заключалось взводимое на меня обвинение, однако кое-какое ужасное обстоятельство вскоре раскрыло мне глаза, повергнув меня в отчаяние.
В полутьме мы (я — впереди, стражи — за мной) шли по какому-то узкому проходу с неровной разбитой мостовой. Вдоль стен сочилась желтоватая зловонная жидкость. Вдалеке виднелся свет внутреннего двора. По мере того как я продвигался вперед, меня все более и более охватывал подспудный страх. То было не естественное чувство, но острая душевная тоска, как бывает при кошмарах. Я невольно замедлил шаг и попытался отступить назад.
– Вперед! — крикнул один из полицейских, опустив тяжелую руку мне на плечо. — Да пошевеливайся же!
Но вообразите только, что я испытал, когда в конце коридора увидел точно такой же двор, что я нарисовал прошлой ночью, — со стенами, увешанными крюками, с грудой старого железа, с поломанной клеткой и заброшенным кроличьим домиком! Я ничего не упустил: ни одного из круглых окон, больших и маленьких, ни одного разбитого стеклышка, ни какой-нибудь другой мелкой детали. Подавленный неожиданностью своего открытия, я остановился.
Рядом с колодцем стояли оба судьи — Ван-Шпрекдаль и Рихтер. У их ног лежал труп женщины с длинными растрепанными седыми волосами, посиневшим лицом, широко раскрытыми глазами и языком, стиснутым зубами. Это было ужасное зрелище.
– Ну что? — торжественно обратился ко мне Ван-Шпрекдаль. — Что вы хотите мне сказать?
Я молчал.
– Признаетесь ли вы в том, что сбросили эту женщину, Терезу Бекер, в колодец, предварительно задушив? Вы хотели ее ограбить, не так ли?
– Нет! — воскликнул я. — Нет! Я не знаю этой женщины, я никогда не видел ее! Да поможет мне Господь!
– Довольно, — сухо произнес судья.
И, ничего больше не прибавив, он вместе со своим коллегой быстро удалился. Теперь полицейские сочли своим долгом надеть на меня наручники и отвести обратно в тюрьму. На меня напало какое-то оцепенение. Я не знал, что и думать, и уже был готов поверить, что я в самом деле убил эту старуху.
По мнению моих тюремщиков, я был обречен. Не стану вам рассказывать о том, что я перечувствовал в ту ночь, сидя на соломе напротив окна, глядя на виселицу, нарисованную на стене, и слушая возгласы ночного сторожа: «Спите спокойно, граждане Нюрнберга, Бог хранит вас. Час!.. Два часа!.. Три часа!..» Только представьте себе, что значит пережить такую ночь. Говорят, что лучше быть повешенным невиновным, чем виновным… Для души — да, но для тела это не представляет никакой разницы. Даже напротив, наша физическая природа сопротивляется, проклинает судьбу, старается спастись, прекрасно зная, что все равно все кончится веревкой. Прибавьте к этому еще и то, что человек часто раскаивается в том, что не наслаждался жизнью, что слишком часто подчинялся душе, проповедовавшей ему воздержание. «Если бы мне это было известно, — восклицает тело, обращаясь к душе, — ты бы не лишила меня свободы своими громкими словами и целомудренными правилами. Я бы не прельстился твоими прекрасными обещаниями и дал бы волю греховности, но теперь этих счастливых минут не вернуть. Теперь конец всему. Ты мне все твердила: «Укроти страсти». Ну вот, они укрощены, а какая мне с того польза? Меня повесят, тебя же со временем назовут праведной душой, павшей жертвой ошибки правосудия. А обо мне даже речи не будет». Таковы были грустные размышления моего бедного тела.
Занимался день. Бледные тусклые лучи, слабо осветив решетку маленького круглого окна, нарисовали светлую звездочку на противоположной стене моей конуры. За стенами тюрьмы оживала улица; была пятница — базарный день. До меня доносился скрип телег, нагруженных овощами и другой снедью. Слышно было, как кудахтали куры, которых везли в корзинах на рынок, и как разговаривали кумушки-торговки. Ворота рынка растворились, и торговцы принялись приводить в порядок прилавки…
Наконец, совсем рассвело. На улице стало шумно и многолюдно, появились хозяйки с корзинами в руках. Они сновали туда-сюда, спорили и торговались. Все это возвестило мне о том, что уже восемь часов. Во мне зародилась маленькая надежда, и самые мрачные мысли рассеялись. Мне захотелось взглянуть, что делается за стенами моей тюрьмы. Мои предшественники, занимавшие эту камеру до меня, не раз поднимались к окну и даже проделали в стене несколько углублений, чтобы было легче влезать. Я последовал их примеру и, взобравшись наверх, скорчился, чтобы как-то поместиться в амбразуре. Когда я увидел людей, жизнь, движение, слезы побежали по моим щекам. Мысли о самоубийстве были теперь бесконечно далеко. Мне хотелось жить, дышать… «Жизнь сама по себе уже есть большое счастье, — говорил я себе. — Пусть меня заставить возить тяжелые тачки, закуют в кандалы, но пусть позволят жить».
Старый рынок со своей остроконечной крышей, поддерживаемой массивными колоннами, представлял прекрасное зрелище. Там сидели торговки — в основном старые женщины, окруженные корзинами с овощами или клетками с домашней птицей и кроликами. За ними располагались жиды, торговавшие старой одеждой, и мясники с засученными по локоть рукавами, разрубавшие на прилавке мясо. Горожане в больших круглых войлочных шляпах на затылке, серьезные и спокойные, заложив руки за спину, прогуливались между рядами и покуривали трубки.
Суета, гул толпы, отдельные возгласы и крики, резкие и глухие, пронзительные и громкие, отрывистые и раскатистые, низкие и высокие… Выразительные жесты, мимика и движения, по которым можно было следить за разговором, — все привлекало мое внимание, и, несмотря на свое печальное положение, я почувствовал себя счастливым, потому что еще жил. Созерцая раскинувшуюся передо мной картину, я приметил на рынке одного человека, по-видимому, мясника. Согнувшись, он нес на плечах часть огромной туши быка. Шапка густых волос закрывала его лицо, тем не менее при первом же взгляде на него я вздрогнул. «Это он!» — сказал я себе.
Кровь прихлынула к моему сердцу. Я спустился на пол, дрожа как в лихорадке. Я чувствовал, что бледнею и что тело плохо повинуется моей воле. Задыхаясь, я пробормотал: «Это он! Он — там, внизу, а я должен умереть, чтобы искупить его преступление. Боже мой! Что мне делать?!» Вдруг внезапная мысль, вдохновение свыше озарило меня. Опустив руку в карман, я нащупал там свой футляр с углем для рисования. Бросившись к стене, я принялся быстро набрасывать сцену убийства. Не было больше ни сомнений, ни колебаний. Я знал этого человека, я видел его. Он точно позировал мне.
В десять часов тюремщик вошел в мою камеру. Несмотря на его обычное бесстрастие, на лице его выразилось удивление.
– Вот это да! — воскликнул он, остановившись на пороге.
– Позовите сюда моих судей, — воскликнул я, продолжая работать со все возрастающим воодушевлением.
– Они вас ожидают в большом зале, — ответил Шлюссель.
– Я хочу раскрыть им тайну! — возбужденно закричал я, заканчивая фигуру таинственного убийцы.
Он был словно живой, на него было страшно смотреть. Нарисованный анфас, этот человек выступал на белом фоне с необыкновенной ясностью. Тюремщик вышел. Несколько минут спустя появились судьи. Увидев картину, они остолбенели. Я указал им на главную фигуру картины и с нервной дрожью во всем теле проговорил:
– Вот убийца!
После некоторого молчания Ван-Шпрекдаль спросил меня:
– Его имя?
– Я его не знаю, но сейчас он на рынке, режет мясо на третьем прилавке слева, если войти со стороны Трабантской улицы.
– Что вы об этом думаете? — спросил он, обратившись к своему коллеге.
– Пусть ищут этого человека, — с чрезвычайной важностью ответил тот.
Несколько стражников, остававшихся в коридоре, поспешили выполнить приказ. Судьи продолжали рассматривать эскиз. Я бессильно опустился на солому и поник. Вскоре под сводами тюрьмы послышались шаги.
Тот, кто никогда не ожидал часа избавления и не считал минут, казавшихся вечностью, кто не испытал всех этих ужасных ощущений, призрачной надежды и сомнения, тот не представляет себе, какой трепет охватил меня в ту минуту. Кажется, я узнал бы шаги убийцы из тысячи других. Они раздавались все ближе… Даже сами судьи заволновались. Подняв голову, я не отрываясь стал смотреть на затворенную дверь. Сердце мое сжималось, как под давлением железной руки. Наконец дверь открылась, и вошел человек. Щеки его раздувались, точно налитые кровью. Крепко стиснутые широкие челюсти выдавались вперед, а бегающие маленькие глазки, как у волка, сверкали из-под нависших густых рыжих бровей.
Ван-Шпрекдаль молча указал ему на эскиз. Посмотрев на него, этот краснощекий человек вмиг побледнел. Испустив рык наподобие звериного, от которого мы невольно вздрогнули, он, расставив руки в стороны, отпрыгнул назад, чтобы сбить с ног стороживших его людей. В коридоре завязалась ужасная борьба: слышалось прерывистое дыхание мясника, глухие проклятия, короткие фразы и топот ног на каменном полу. Продолжалось это, может быть, с минуту. Наконец, с опущенной головой, подбитым глазом и связанными за спиной руками, убийца вошел в камеру. Его взгляд снова устремились к изображению убийства. Казалось, он задумался и чуть слышно, будто говоря с самим собой, произнес:
– Кто же мог меня видеть в полночь?!
Я был спасен!
Много воды утекло с тех пор, и по милости Неба мне уже больше не приходится рисовать силуэты и портреты бургомистров. Терпение и труд помогли мне наконец достичь того, к чему я всегда стремился: я стал настоящим художником. Честным трудом я зарабатываю свой хлеб, служа искусству и пользуясь всеобщим уважением. Но воспоминание о том ночном эскизе навсегда останется в моей душе. Иногда за работой мои мысли переносятся к тем далеким временам, и тогда, отложив в сторону палитру и кисти, я часами предаюсь раздумьям. Как это возможно? Преступление было совершено незнакомым мне человеком у дома, которого я никогда не видел, при этом мой карандаш воспроизвел всю эту картину с малейшими подробностями! Как такое могло быть? Или это простая случайность, совпадение? Нет! Да и потом, что такое случай, если не следствие неуловимых для нас причин?
Уж не прав ли был Шиллер, когда говорил: «Бессмертная душа не разделяет телесных немощей; пока тело предается сну, душа раскрывает свои лучезарные крылья и уносится бог весть куда! Что она тогда делает, никто не может сказать, но вдохновение иногда выдает тайну ее ночных странствий».
Кто знает, природа, быть может, еще более смела, нежели воображение человека в своем фантастическом полете.
notes