IV
Воспитание философа
Таким образом, водворение в семью приемного сына-конюха благополучно состоялось, и колесо семейной жизни в доме доктора Депрэ продолжало катиться своим порядком, ровно и гладко, как по скатерти. По утрам Жан-Мари добросовестно исполнял свои обязанности конюха, мыл и чистил лошадь и прибирал экипаж, а затем иногда помогал в домашних работах, а иногда отправлялся гулять с доктором и черпал из его бесед бездну премудрости. По вечерам его знакомили с разными науками и с древними языками. Живя в семье доктора, мальчик сохранял свое странное невозмутимое спокойствие манер и мыслей; он почти ни разу ни в чем не провинился, добросовестно исполнял все, что от него требовали, но в науках он почти не делал успехов, за исключением некоторых предметов, которые были ему по душе, и в общем оставался, несмотря ни на что, как бы чужим в этой семье, быть может вследствие своей природной замкнутости и постоянной задумчивости.
Доктор мог служить образцом дисциплинированности и аккуратности: каждый день до обеда он работал над своей большой книгой «Сравнительная фармакопея, или Исторический словарь всех медикаментов», который до сих пор состоял из разрозненных лоскутков бумаги, соединенных булавками. В законченном виде этот труд должен был представлять собой множество увесистых томов и совмещать в себе любопытный исторический материал и полезные практические профессиональные сведения. Но доктор имел пристрастие к литературным красотам и живописности описаний и время от времени усовершенствовал свою научную книгу то анекдотом, то колоритной бытовой сценкой, то каким-нибудь народным суеверием или моральным наставлением или же звонким эпитетом и даже предпочитал все эти детали сухой научной материи. Словом, еще немножко — и он написал бы свою фармакопею, если бы это только было возможно, в стихах, в виде научной поэмы.
Статья, озаглавленная «Anatomy», была уже давно готова, но самый труд дальше буквы А не продвинулся. Эта статья была чрезвычайно подробная, обширная, интересно и занимательно составленная, написанная сочно и красочно и при этом строго научно и точно, с массой интересных подробностей и указаний, — словом, превосходная литературная статья, но едва ли практикующий врач мог бы почерпнуть в ней что-либо, что могло бы ему пригодиться или чем он мог бы хоть сколько-нибудь руководствоваться в своей повседневной практике. Здравый смысл жены сразу помог ей подметить этот недостаток статьи, и она с полной искренностью указала на него мужу. По мере того как труд доктора чрезвычайно медленно продвигался вперед к своему бесконечно далекому окончанию, господин Депрэ регулярно прочитывал вслух жене написанное. Она слушала его, находясь в полудремотном состоянии, но тем не менее как-то улавливала самый смысл и высказывала время от времени свои иногда весьма дельные замечания. Только доктор был болезненно чувствителен в своем авторском самолюбии, и всякое сколько-нибудь неодобрительное замечание сильно задевало его за живое.
После обеда, подававшегося ровно в полдень, конечно, не тотчас, а выждав надлежащее время, чтобы процесс пищеварения мог спокойно произойти своим порядком, — доктор обыкновенно отправлялся гулять: иногда один, иногда в сопровождении Жана-Мари, потому что мадам предпочитала невесть какую тяжелую работу у себя в доме даже самой маленькой прогулке.
Как уже было сказано раньше, она была женщина работящая, деятельная, постоянно озабоченная мыслью об удобствах и материальных благах своего мужа, но наряду с этим была готова в любое время заснуть над книгой, как только хлопоты ее были окончены и все в доме сделано и пребывало в порядке. Эта ее способность засыпать в любую минуту не имела, однако, ничего неприятного, так как она никогда не храпела, цвет ее лица во время сна не изменялся, как бывает у некоторых людей, лицо не принимало тупого или неприятного выражения, а, напротив, она являлась словно олицетворением сладостного, соблазнительного покоя, и пробуждалась она, не вздрагивая и не вскакивая, как ужаленная, не зевала и не протирала глаз в каком-то бессмысленном недоумении, а спокойно раскрывала их и сразу приходила в полное осознание окружающей действительности, так что казалось, будто она даже вовсе не спала.
В сущности, в ней было очень много животного, но такое красивое и милое животное было приятно иметь подле себя. Благодаря такому своему образу жизни она мало занималась и редко соприкасалась с Жаном-Мари, но тем не менее их добрые отношения, завязавшиеся в первый вечер его водворения в доме супругов, не ослабевали. Они иногда вступали даже в разговоры — обыкновенно на хозяйственные темы — и, к великому огорчению доктора, даже выплывали вместе по воскресеньям в храм невежественного суеверия, то есть в сельскую церковь. Кроме того, дважды в месяц и мальчик, и мадам, вырядившись в праздничное платье, отправлялись вдвоем в Фонтенбло и возвращались оттуда, нагруженные покупками. Короче говоря, невзирая на то что доктор продолжал смотреть на них, как на две непримиримо враждебные или недоброжелательные друг к другу стороны, их отношения в действительности были настолько близкие, дружественные и искренние, насколько это допускала их натура.
Однако можно предположить, что в самом дальнем тайнике своей души Анастази, пожалуй, несколько презирала и жалела бедного мальчика, поселившегося в их доме. Его достоинства и те качества, какими его наделила природа, не возбуждали в ней восхищения; она предпочитала франтоватых, веселых, бойких, открытых, даже несколько грубоватых мальчуганов — с шапкой набекрень, легких на ногу и бойких на язык, смело смотрящих каждому прямо в глаза. Ей нравились болтливость, живость, даже легкая развращенность и красивая развязность манер. Словом, будь он вылитая копия ее любимого супруга в миниатюре — он бы ей нравился больше, а пока она была глубоко убеждена, что Жан-Мари глуп.
— Бедный мальчик, — сказала она однажды мужу, — как это печально и как жаль, что он такой глупый!
Но она никогда больше не осмеливалась повторить эти слова, потому что доктор, услыхав их, пришел в дикое бешенство. Он положительно рассвирепел, как разъяренный буйвол: принялся осыпать жену самыми грубыми упреками, объявил, что она сама глупа, как неразумная скотина, жаловался даже на свою судьбу, сочетавшую его с такой ослицей, и что больше всего огорчило Анастази, так это то, что, стуча кулаками по столу, супруг грозил перебить китайский фарфор, стоявший на столе, или задеть что-нибудь в своей невоздержанной жестикуляции. В результате она все же осталась при своем мнении, хотя и никогда не высказывала его больше вслух. И, когда Жан-Мари, бывало, сидел с растерянным и смущенным видом над своими недовыполненными уроками, недоумевающий, но отнюдь не чувствующий себя несчастным, она, пользуясь отсутствием доктора, прокрадывалась к мальчугану и, обняв его сзади за шею, прижималась щекой к его щеке и ласково и нежно выражала ему свое искреннее сочувствие.
— Ты не горюй, — утешала она мальчика, — посмотри на меня, ведь я тоже вовсе не умна и не учена, но мне совсем не плохо живется на свете. Поверь мне, в жизни это вовсе не так нужно!
Доктор, конечно, на этот счет придерживался совсем другого мнения. Он никогда не уставал слушать самого себя — звук собственного голоса, по-видимому, очень ему нравился, хотя если говорить по справедливости, то голос у него был чрезвычайно приятный, и теперь доктор, можно сказать, преисполнился счастья, потому что у него появился слушатель менее безучастный и не такой цинично равнодушный к его теориям, как прекрасная Анастази.
Слушатель этот внимал своему патрону с неподдельным любопытством и временами задавал интересные, неожиданные вопросы, возбуждал его пыл и воодушевление вполне уместными и дельными возражениями или замечаниями. А кроме всего этого, разве господин Депрэ не взял на себя воспитание этого мальчика? Воспитание маленького философа! А с тем, что воспитание есть самая философская из всех обязанностей человека, согласны все философы. И что может быть более утешительно для бедного смертного, как не возведение его прихоти, каприза или забавы до уровня высокого долга — служения государству и человечеству! При таких условиях наш жизненный путь становится путем блаженства.
Никогда еще доктор не имел столько оснований радоваться своим дарованиям и способностям, о которых он, между нами говоря, был очень высокого мнения. Философские истины и теории положительно лились у него с уст, и он был до такой степени искусный диалектик, что с легкостью всегда мог подвести под какую угодно бессмыслицу, если это требовалось, основы здравого смысла и строгой логики и доказать целесообразность чего угодно и полную совместимость с проповедуемой им теорией. Из всякого рода затруднительных и неловких положений, из всякого рода пререканий он успевал выскользнуть, точно угорь из рук, и в результате всегда оставлял своего ученика удивленным глубиной премудрости и богатством познаний наставника.
Но в то же время в глубине души доктор был несколько разочарован слабыми успехами своего подопечного в преподаваемых ему школьных науках. Мальчик, которого он сам — он, такой опытный и проницательный наблюдатель, — избрал как особенно одаренного и способного, так вот мальчик, руководимый в освоении наук таким выдающимся наставником-философом, был обязан, согласно всем мировым законам, достичь более заметных и более быстрых результатов. Но Жан-Мари был во всем несколько медлителен, и нередко окружающие совершенно не могли его понять. Его способность забывать полностью соответствовала его способности заучивать, а потому занятия с ним, классные или домашние, весьма походили на толчение воды в ступе, но зато частые обстоятельные лекции доставляли доктору истинное наслаждение, потому что им его воспитанник внимал с видимым удовольствием и даже почерпнул из них многое с видимой пользой для развития своего разума, легко усваивая и запоминая все, что его почему-либо интересовало и чему он сочувствовал в той или иной мере.
Много, много о чем беседовали наставник и ученик, но чаще всего доктор возвращался к своей излюбленной теме о здоровье и воздержании как главном фундаменте человеческого счастья и благополучия.
— Я веду тебя по зеленеющим пастбищам, друг мой, — говаривал Депрэ, — моя система, мое лечение, мое учение — все базируется на одном принципе: избегать всякого рода излишеств! Благословенная природа, здоровая, воздержанная, разумная во всем, не выносит и уничтожает всякое недоразумение, любое излишество, но человеческое общество лишь в очень слабой степени подражает ей, регулируя свою жизнь определенными правилами. А потому все мы должны постоянно помнить, что на нас лежит обязанность восполнять эти законы личными стараниями. Да, мой маленький друг, мы сами должны создать законы для себя и для наших ближних и неуклонно следить за исполнением этих разумных установлений. В случае необходимости даже принуждать и себя и других к их соблюдению, вплоть до применения вооруженной силы, если это потребуется! Lex armata, то есть вооруженный, тиранический закон, следует применять к людям, не сознающим своей пользы и причиняемого ими вреда самим себе! Например, если ты увидишь старую человеческую развалину, то есть дряхлого старца, нюхающего табак, — вырви у него из рук табакерку. Судья — это, конечно, тоже явление болезненное, род признания за людьми известного недуга — отсутствия правильного и беспристрастного самосуда, но все же далеко не столь вредное, как доктор или священник, доктор в особенности. Ведь это, в сущности, корыстный отравитель, иногда бессознательный, иногда сознательный, с целым арсеналом всякой гнойной дряни и требухи, входящей в состав его фармакопеи! Чистый, свежий воздух, обеспечиваемый соседством соснового леса, насыщенный смолистым запахом, без примесей, чистое, натуральное вино и размышление не лжемудрствующего здравого ума, не искаженного софизмами, в присутствии прекрасных творений природы — вот что является, сын мой, самыми лучшими лечебными средствами как для восстановления, так и для поддержания здоровья физического, а также и для религиозного утешения и духовного удовлетворения. Посвяти себя распространению этого учения — и ты поступишь благоразумно! Слышишь? Это звонят колокола в Бурроне (ветер с севера, будет хорошая погода). Как чисты и ясны, словно прозрачны эти отдаленные звуки. Они так гармонируют с душевным настроением, так благотворно, успокаивающе действуют на нервы, что ум смолкает и сердце начинает биться легко и ровно! Все эти ваши непросвещенные доктора не уловили бы ничего особенного в этих ощущениях, не придали бы им никакого значения, а между тем ты сам теперь видишь, что они являются частью того, что поддерживает твое здоровье, что они способствуют ему. Помнишь, мы сегодня читали о хине? Так вот, эта хина — тоже продукт природы, как и пропитанный смолой воздух, ведь она, в сущности, не что иное, как кора хинного дерева, кора, которую мы могли бы собирать собственноручно, если бы мы с тобой жили в той местности, где растут эти деревья. Подумай только, как прекрасен, как разумен этот мир! И хотя я отъявленный атеист, но я с восторгом свидетельствую о всех красотах и совершенствах этого мира, о богатстве и премудрости природы, об обилии и разнообразии ее даров! Ты оглянись кругом: сколько повсюду даровых лекарств и лечебных средств, сколько радостей и удовольствий рассыпано кругом на твоем пути! Вон там, в конце сада, протекает река — это наша даровая купальня, наш живорыбный садок, естественное орошение нашей почвы, а там, во дворе, колодец дает нам чистую, светлую студеную воду из самого сердца, из самых недр земли! Эта вода вкусна, живительна, холодна и с небольшой добавкой хорошего вина очень полезна для здоровья. Да и вообще вся наша местность славится своим здоровым климатом. Ревматизм — единственный недуг, на который здесь жалуются люди, но ты видишь, что я лично ни разу не испытал даже малейшего приступа ревматических болей. И я говорю тебе — а мое убеждение основано на самом холодном, на самом здравом и тщательном изучении этого вопроса — мое убеждение таково, что если бы кто-нибудь из нас, ты или я, вздумал вдруг покинуть эту прекрасную здоровую местность, то долг близкого друга, его неоспоримое право удержать несчастного безумца от этого шага, удержать его хотя бы даже угрозой оружия!
И мальчик слушал своего наставника и впитывал его слова.
Однажды прекрасным июньским утром они сидели на небольшом пригорке за деревней и, как всегда, беседовали. Река, такая же голубая, как небо, сверкая на солнце, просвечивала тут и там через листву произраставших по берегу деревьев. Неумолкающие легкокрылые птицы летали и кружились над округой и над колокольней Гретца. Со стороны мыса дул довольно сильный ветер, и в воздухе стоял тихий шум от раскачиваемых ветром верхушек сотен и сотен деревьев и шелест миллионов и миллионов зеленых листочков, наполнявший слух некими звуками, похожими отчасти на тихий ласковый шепот, отчасти на пение. Казалось, будто под каждой былинкой скрывается резвая стрекоза и, сладко заливаясь, трещит, оглашая своим веселым стрекотом окрестные луга. Будто над ними несется, позванивая бубенцами и здесь и там, какая-то маленькая волшебница в своей колеснице, запряженной роем золотистых пчел.
Со склона холма, на котором расположились наши друзья, им открывалась довольно обширная панорама: сколько глаз хватало, с одной стороны раскинулась большая равнина, обсаженная тополями, с другой тянулась волнистая линия холмов, поросших лесом, а прямо напротив, можно сказать — у их ног, приютилась на берегу реки их деревенька Гретц — горсточка черепичных крыш, словно стайка воробьев, пригревшихся на ласковом солнышке. Лежавшая под огромным голубым небесным куполом, уходящим далеко ввысь, деревушка отсюда, со склона холма, выглядела как игрушечная. Казалось невероятным, чтобы обычные люди могли жить, двигаться и дышать в таком крошечном уголке земного шара. Быть может, эта мысль впервые мелькнула в голове мальчика, и он высказал ее.
— Какой маленькой она кажется отсюда! — вздохнул он.
— Да, очень маленькой — теперь, — отозвался доктор, — а было время, когда Гретц был обнесенным стеной укрепленным городом-замком с высокими грозными башнями на стыках зубчатых стен, а башни те венчали красивые тонкие шпили. Это был цветущий, богатый торговый город, по улицам которого расхаживали толпы состоятельных горожан и торговцев в дорогих мехах и вооруженные воины в доспехах, где вершились большие дела и заключались крупные сделки, собирались советы. Трубы в тысячах домов переставали куриться, и в тысячах окон гасли огни, когда раздавался вечерний звон с главной городской башни. За городскими воротами торчали виселицы в таком же количестве, как теперь вороньи пугала на наших огородах. А в военное время осаждавшие по приставным лестницам взбирались на стены, и стрелы сыпались, как листья в листопад; осажденные совершали смелые вылазки, на подъемном мосту происходили отчаянные схватки между нападавшими и защитниками города, и обе воюющие стороны издавали громкие грозные крики, когда скрещивали друг с другом оружие. Знаешь ли ты, что в ту пору городские стены тянулись до самой Коммандри, так по крайней мере гласит предание. Но, увы, все это давно, давно миновало. Все это было и прошло и быльем поросло, и от всего этого былого величия остались теперь только мои тихие рассказы, повествующие тебе о преданиях минувшего. Даже сам город съежился и превратился в эту невзрачную, скромную тихую деревушку, что лежит там внизу, такая маленькая и едва заметная… А случилось это так. С течением времени завязалась у нас война с англичанами. Впоследствии тебе часто придется слышать о них. Это глупый народ, который лишь иногда, неожиданно даже для себя, делает что-нибудь путное по ошибке… Так вот, англичане взяли Гретц, разорили, разграбили его и сожгли. Такова история очень многих наших городов, которые постигала такая же участь, но другие города возрождались из пепла, а Гретц так и не восстал, его так и не отстроили вновь. Его развалинами воспользовались другие города, как каменоломней: из его камней и плит выросли целые улицы в Немуре. Меня радует, однако, сознание, что наш старый дом был первым выстроенным после разгрома и что он, так сказать, положил начало этой деревушке, появившейся на месте безвозвратно погибшего города.
— Я тоже этому рад, — Жан-Мари.
— Наш дом должен был бы служить храмом скромных добродетелей! — торжественно продолжал доктор, с особым удовольствием смакуя собственные слова. — Быть может, одной из причин того, что я так люблю эту деревушку, является то обстоятельство, что ее история схожа с моей. Не знаю, говорил ли я тебе, что раньше я был очень богат?
— Нет, вы мне этого вроде не говорили, — ответил мальчик, — едва ли я мог бы забыть об этом. В любом случае мне очень жаль, что вы потеряли свое состояние.
— Жаль? — воскликнул доктор. — Ну, друг мой, как видно, мое воспитание еще не успело повлиять на тебя. Выслушай меня и ответь мне по совести, как всегда: скажи мне, где бы ты больше желал жить — в старом, многолюдном, укрепленном Гретце или в нашем новом маленьком скромном Гретце, тихом и спокойном, не ведающем ни тревог, ни войны, окруженном со всех сторон зелеными лугами и лесами, где нет ни паспортов, ни воинской дисциплины и где тебя не гонит вечерний колокольный звон, хочешь не хочешь, в постель с закатом солнца?
— Мне думается, что я предпочел бы жить в новом Гретце, — ответил Жан-Мари.
— Ну, без сомнения, — подхватил доктор — и я тоже, конечно! И вот точно так же я предпочитаю мое настоящее положение и мой скромный достаток моему прежнему богатству. «Золотая середина!» — восклицали с восторгом древние мудрецы, и я вторю им от всего сердца, я подписываюсь под их мудрыми словами обеими руками. Разве у меня нет доброго вина, вкусного обеда, лакомых блюд, чистого здорового воздуха, лугов и лесов для прогулок, чистой, светлой реки для купания, уютного славного дома, очаровательной и прелестной жены и маленького мальчугана, которого я люблю как родного сына? Ну, а если бы я был богат, как раньше, я бы, конечно, жил в Париже, а знаешь ли ты, что такое Париж? Могу тебя уверить, что Париж — это не синоним рая! Вместо этого приятного шелеста ветра в листве — шум вавилонского столпотворения и грохот на мостовых, ослепительная белая, желтая и красная штукатурка домов вместо спокойных серых тонов деревенских строений и полей, зелени лугов и лесов, и сверх всего расшатанные нервы и неправильное пищеварение. Представь себе все это! Ты уже заранее можешь предвидеть результаты и последствия: мысль постоянно возбуждена, сердце бьется в неровном ритме, человек становится не похож на себя самого: все в нем суета, огорчение, досада, возбуждение. Я терпеливо и настойчиво изучал себя, потому что это есть истинная задача философа, и я знаю себя и свой характер, как музыкант знает свой инструмент. Стоит мне только вернуться в Париж, и я совсем пропаду: я разорюсь до последней нитки игрой, потому что игра — это моя страсть! Мало того, я разбил бы жизнь и сердце моей милой Анастази тем, что стал бы изменять ей на каждом шагу. Вот что для меня означает Париж!
Этого Жан-Мари никак не мог понять. Он не мог понять, как место может настолько изменить не только всю жизнь и вкусы человека, но и его самого — такого прекраснейшего человека, как доктор. В это положительно невозможно было поверить.
— Париж, — возразил Жан-Мари, — весьма приятное местопребывание, и когда я жил в Париже, я не замечал в себе никаких особенных изменений, — добавил он с уверенностью.
— Как, — воскликнул доктор, — а разве не там ты начал воровать?
— Да, но что же из этого? — в ответ на замечание промолвил мальчуган.
Вообще, его никоим образом нельзя было убедить, что воровать дурно и что он поступал предосудительно, когда воровал, да и сам доктор этого не думал. Но дело в том, что этот господин становился всегда чрезвычайно щепетильным, когда находил нужным возражать, как это было теперь.
— Ну, я вижу, ты начинаешь понимать, что моими истинными, единственными друзьями были те люди, которые меня и разорили. Гретц стал моей академией, моим санаторием, моим раем земным, источником чистых и невинных удовольствий! И если мне предложат миллионы, я откажусь от них, я отрину их от себя и воскликну: отойди от меня, сатана! Прими к сведению мой пример, сынок, пренебрегай богатством и избегай развращенного и опустошающего влияния больших городов, и пусть твоим девизом в течение всей жизни будет «Гигиена и средний достаток», то есть умеренность и аккуратность во всем.
Замечательно, что гигиенический метод доктора Депрэ и вся его система поразительно совпа— дали с его вкусами, а картина описываемой им идеальной образцовой жизни являлась добросовестнейшим повторением той жизни, какую он вел в данное время. Но нетрудно убедить ребенка в том, что вы ему излагаете неопровержимые факты из собственной жизни, чему вы сами служите подтверждением. А кроме того, что было всего более убедительно в философии доктора, так это неподдельный энтузиазм философа, его искренняя убежденность и восторженное преклонение перед своими теориями. Кажется, не было на свете человека, который бы так же страстно желал быть удовлетворенным своей философией, как доктор Депрэ, и если он был не особенно логичен и потому не имел права рассчитывать на возможность воздействовать на разум собеседника посредством убеждений, то, будучи несомненно поэтом в душе, он овладевал его воображением и обольщал его чувства, очаровывая своими вдохновенными речами. А то, чего он иногда не мог достигнуть при обычном своем настроении — блаженного восхищения собой и своими теориями, — то ему часто удавалось в минуту находившей на него временами меланхолии.
— Мальчуган, сегодня держись от меня подальше, — говорил патрон в подобные минуты. — Будь я суеверен, я бы попросил тебя помянуть меня в своих молитвах. Сегодня у меня самое мрачное настроение — мне думается, что злой дух царя Саула, что ведьма, преследовавшая купца Абудала, что тот дьявол, который не давал покоя средневековому монаху, овладели мной, вселились в меня и хозяйничают у меня в душе. Теперь начинают брать во мне верх порочные наклонности моей натуры, и мои невинные удовольствия тщетно манят меня к себе: меня влечет в Париж, тянет окунуться с головой в его грязь, пошлость, разврат и соблазны. Смотри! — При этом господин Депрэ доставал из кармана горсть серебряных монет. — Смотри, я отказываюсь от этих денег, я бросаю их прочь от себя, потому что мне нельзя доверить и пенса! Возьми эти деньги, забери их от меня!.. Сбереги их для меня, либо истрать на зловредные сласти, либо брось их в самую глубь реки — и я одобрю твой поступок. Спаси меня от меня самого, от той негодной, скверной половины моей личности, которую я ненавижу и презираю! И если ты увидишь, что я колеблюсь, — действуй решительно! Останови поезд! Вызови крушение, если это нужно!.. Ну, конечно, в данном случае я говорю иносказательно, но ты ведь меня понимаешь. Любая крайность, какое угодно несчастье было бы для меня лучше, чем добраться живым до Парижа.
Не подлежит сомнению, что доктору немалое удовольствие доставляли подобные маленькие сцены, вносившие разнообразие в его партию: они представляли собой «байронизм» его несколько искусственной поэзии жизни, его блаженного, но немного однообразного существования. Однако для мальчика, хотя тот смутно чувствовал театральность этих проявлений, они все же не проходили без последствий. Они являлись для него чем-то более серьезным, более знаменательным. И если доктор придавал им слишком мало значения, то ребенок, в свою очередь, придавал слишком много веса этим мнимым искушениям, их реальности, серьезности их значения и упадку духа своего наставника.
Но вот однажды у Жана-Мари блеснула мысль: «Разве нельзя употреблять богатство с пользой?» И он высказал эту мысль своему наставнику.
— В теории, конечно, можно! — ответил доктор. — Но опыт доказал, что на практике никто этого не делает. Все охотно воображают, что они станут исключением из общего правила, если им достанется большое состояние, но на деле обладание им действует на людей развращающе: рождаются неизвестно откуда совершенно новые желания и аппетиты, и глупое пристрастие к показному щегольству вытравляет из сердца истинную радость наслаждения.
— Значит, вы были бы и лучше, и счастливее, если бы имели меньше того, что вы имеете сейчас? — спросил мальчик.
— Конечно, нет, — возразил доктор, но при этом голос его слегка дрогнул.
— А почему же нет? — продолжал допрашивать безжалостный мучитель.
— Почему?! — И у доктора зарябило в глазах: он увидел перед собой разом все цвета радуги, и устойчивая вселенная как будто заходила перед ним ходуном и готова была обрушиться вместе с ним. — Потому, — сказал, наконец, Депрэ после весьма продолжительной паузы, как бы наставительно, — потому что я устроил свою жизнь согласно моим доходам, которых мне теперь как раз хватает на все, а в мои годы человеку уже тяжело менять свои привычки и оказаться вынужденным расстаться с ними. Это может нарушить его душевное равновесие и спокойствие.
Это был жестокий удар по теориям, и философ еле увернулся от него. После этого доктор долго пыхтел и потом весь остаток дня был мрачен и молчалив. Что же касается мальчика, то он остался очень доволен разъяснением своих сомнений и даже очень удивлялся, как это он сам не смог предвидеть этого столь очевидного ответа, который теперь казался ему самым естественным. Его вера в своего наставника была тверда и непоколебима, Жан-Мари никогда не позволял себе усомниться в нем. Так, например, Депрэ имел склонность находиться в некотором подпитии после обеда, особенно после того, как ему приходилось отведать своего любимого ронского вина (из виноградников с берегов реки Роны), к которому он питал особую слабость. Тогда он начинал распространяться о своих нелепых чувствах к Анастази и с раскрасневшимися щеками и блуждающей двусмысленной улыбкой разглагольствовал на всевозможные темы, при этом отпуская довольно слабые и нескромные остроты. Но приемный сын, одновременно с этим маленький конюх, никогда не допускал даже мысли об обидном для доктора подозрении, не совместимом с его чувством благодарности к этому человеку. Правда состоит в том, что человек может заменить вам родного отца и все-таки выпивать лишнее за обедом, но положительные по природе натуры обыкновенно не скоро мирятся с такого рода истинами и всеми силами отвергают их и гонят от себя даже самую мысль о них.
Доктор Депрэ всецело завладел сердцем этого мальчика, но вместе с тем он весьма ошибался и сильно преувеличивал свое влияние на ум, характер и взгляды Жана-Мари. Без сомнения, мальчуган усвоил некоторые суждения и мнения своего наставника, но при этом никто не мог бы сказать, чтобы он отказался хотя бы от одного из своих взглядов, своих мнений и своих убеждений. Убеждения у него были собственные, как бы врожденные. Убеждения эти можно было бы назвать девственными, невыработанными, это был сырой материал убежденности и решимости, и к этому наличному запасу убеждений он прибавлял другие, новые убеждения, но менять или отбрасывать прежние он не хотел и не находил нужным. Он даже не заботился о том, согласовались ли все его убеждения между собой. Вообще он не находил удовольствия в мысленном переживании их или в выражении их словами; слова Жан-Мари считал вообще ненужным упражнением, а речь — своего рода искусством или дарованием, чем-то сродни танцам. И когда он бывал один, то его удовольствия носили характер чисто созерцательный, можно даже сказать, растительный. Бывало, заберется он в леса, лежащие в направлении к Ашеру, сядет у входа в какую-нибудь пещеру, под сенью старых берез, и вся душа его словно переселяется в его глаза. Весь он уходит в безмолвное созерцание: не шелохнется, с места не стронется, а сидит без движения и без мысли и пассивно переживает нахлынувшие на него ощущения. Солнечный свет и тонкие кружевные тени берез, едва заметно дрожащие на земле от дуновения ветерка, колышущего ветви, тонкий абрис верхушек сосен на светлом фоне небес — все это поглощало, зачаровывало его, усыпляло все остальные его способности и даже самые мысли. В эти моменты все его существо было преисполнено одним только чувством, в котором сливались все остальные чувства и ощущения, как все цвета спектра сливаются и пропадают в общем белом цвете.
И в то время как доктор упивался и одурманивал себя собственными словами, маленький приемыш конюх убаюкивал себя сладостным для него безмолвием.