5
Мы уже встречались с ним, здесь же, в пищеблоке, – с человеком в монашеском плаще. Когда я вошел, он не поднял глаз. В окошечке рядом с дверью появилась еда, я взял тарелку, стакан и приборы и сел за стол наискосок от незнакомца, по другую сторону узкого прохода.
Лицо у мужчины было вытянутое, большие руки, яйцеобразная голова, остриженная почти наголо – до редкой седой щетины. Плащ тот же, что и в прошлый раз, старый, мятый, лиловый с золотым орнаментом. С прорезями для рук. А в прорезях – руки в рукавах полосатой пижамы.
Я изучил содержимое тарелки, съел немного и решил сделать вид, что незнакомец говорит по-английски.
– А что мы едим?
Он посмотрел в мою тарелку, не глядя, однако же, на меня.
– Это называется утренний плов.
Я съел еще, попробовал связать вкус с названием.
– Из чего он, не подскажете?
– Морковка, лук, баранина да рис.
– Рис я распознал.
– Оши нахор, – сказал мужчина.
Поели молча.
– А что вы здесь делаете?
– Беседую с умирающими.
– Убеждаете?
– В чем мне их убеждать?
– Что будет продолжение. Пробуждение.
– Вы в это верите?
– А вы?
– А я, пожалуй, и не хочу. Просто беседую с ними о смерти. Тихо и спокойно.
– Но сама идея. Цели, ради которых все это затеяно. С ними вы не согласны?
– Я хочу умереть и покончить на этом. Вы хотите умереть?
– Не знаю.
– Какой смысл жить, если в конце концов не умрешь?
Я слушал его речь и пытался определить, не восходит ли она к некоей обособленной ветви английского, а интонацию, модуляции, может быть, сгладило время, традиции и влияние других языков.
– Как вы попали сюда?
Он задумался.
– Может, кто-то что-то сказал. А я решил сюда заглянуть. Я жил в Ташкенте во время тамошних беспорядков. Сотнями люди гибли по всей стране. Людей в кипятке варили. Средневековое сознание. Всегда у меня так: оказываюсь в стране, когда там беспорядки, насилие. Я выучился говорить по-узбекски и занимался с детьми одного местного чиновника. Учил их английскому, каждое слово объяснял, а еще помогал чем мог его жене, она уже не первый год болела. Выполнял функции духовного лица.
Он зачерпнул плова, пожевал, проглотил. Я сделал то же самое, ожидая продолжения. Еда приобрела вкус, соответствующий ингредиентам, – теперь, когда мне их назвали. Баранина. Утренний плов. Моему собеседнику, кажется, больше ничего было сказать.
– А вы духовное лицо?
– Я был членом постъевангелической общины. Со Всемирным советом церквей мы расходились радикально. Всего нас было семь групп, в разных странах. Потом их число менялось. Пять, семь, четыре, восемь. Мы строили здания, самые примитивные, и там собирались. Мастабы. По образцу древнейших египетских гробниц.
– Мастабы?
– Здания с плоской крышей и наклонными стенами, прямоугольные в плане.
– Вы встречались в гробницах.
– И упорно ждали, когда придет год, день, минута…
– И что-то случится.
– Но что же? Метеорит, железно-каменная глыба. Или астероид, километров двести в диаметре, выпадет из космоса. Мы разбирались в астрофизике. Небесное тело врежется в Землю.
– Вы этого хотели.
– Желали всей душой. И непрестанно об этом молились. Оно прилетит оттуда, с необъятных галактических просторов, из беспредельного пространства, в котором заключена материя, каждая ее частица. Все тайны.
– И это случилось.
– В океан падала всякая всячина. Сошедшие с орбиты спутники, зонды, обломки летательных аппаратов, космический мусор – рукотворный. И всегда в океан. А потом это произошло. Метеорит, проходя по касательной, врезался в Землю.
– В Челябинске, – сказал я.
Он не подхватил слово, дал ему повисеть в воздухе. Оно уже само по себе являлось доказательством. Такое и правда случается. И те, кто доверяется вероятности подобных событий, каков бы там ни был масштаб и разрушения, – не фантазеры.
– Сибирь для того и на своем месте, чтоб такие штуковины ловить, – сказал незнакомец.
Я понял, что собеседника он не видит. Как всякий бродяга, этот человек перестал различать имена и лица. Одни заменялись другими, когда он переходил из комнаты в комнату, из страны в страну. Он скорей рассказывал, чем разговаривал. Он следовал своим извилистым путем, где регулярно встречались желающие занять место очередного человеческого существа, которое сядет рядом и будет слушать.
– Здесь, говорят, есть хоспис. Там вы и беседуете с умирающими?
– Это место называют хосписом. И убежищем называют. А я не знаю, что это. Каждый день отправляюсь туда, в многоуровневое подземелье, с сопровождающим.
Новейшее оборудование, говорил он, квалифицированный персонал. Однако же ему вспоминается Иерусалим XII века, монахи-рыцари, заботившиеся о паломниках. И кажется порой, что он находится среди прокаженных, больных чумой, глядит в изможденные лица словно с полотен старых фламандских мастеров.
– Кровопускания, клизмы, омовения – я представляю себе, как рыцари, тамплиеры, всем этим занимались. И люди, больные, умирающие, шли к ним отовсюду, молились за них.
– А потом вспоминаете, кто вы и где вы.
– Я помню, кто я. Госпитальер. А где я, не имеет никакого значения.
Росс тоже говорил о паломниках. Может, никто и не собирался создавать здесь второй Иерусалим, но люди долго шли сюда, чтобы взойти на новую ступень существования или хотя бы с помощью науки сохранить свое тело, свою ткань от разрушения.
– В вашей комнате есть окно?
– Мне не нужно окно. Что я за ним увижу? Беспросветное, тупое отчаяние.
– А сама комната, если у вас такая же? Не слишком маленькая?
– Комната для успокоения и раздумий. Можно поднять руку и дотронуться до потолка.
– Ну да, монашеская келья. И плащ. Все смотрю на ваш плащ.
– Нарамник называется.
– Плащ монаха. Но так не похож на монашеский. Они обычно серые, коричневые, черные или белые.
– Русские, греческие монахи…
– Да-да…
– Картезианцы, францисканцы, тибетские монахи, японские, монахи в Синайской пустыне…
– А ваш плащ, этот? Он откуда?
– Висел на каком-то стуле. До сих пор отчетливо помню, как увидел его.
– И взяли себе.
– Только взглянул и понял, что это мой. Мне предназначен.
Я мог бы начать расспрашивать. Чей стул, чья комната, в каком городе, в какой стране? Но понял, что такое вмешательство в ход повествования будет оскорбительным.
– Чем еще вы занимаетесь? Кроме того, что помогаете людям в последний день и час?
– Только этим и занимаюсь. Беседую с людьми, благословляю. Они просят подержать их за руку, рассказывают о своей жизни. Те, кто еще в силах говорить или слушать.
Незнакомец поднялся и оказался выше ростом, чем на первый взгляд. Он зашагал к двери. Я смотрел, как развеваются штанины его пижамных брюк – плащ только до колена доставал. А на ногах высокие кроссовки, черно-белые. Нет, считать его чудаком я и не думал. Чудаком он явно не был. Наоборот, в присутствии человека, который так выглядит, так говорит и которого направляет только случай, я почувствовал себя менее значительным. И понял, что плащ для него – ритуальный предмет, очень важный, – монашеский нарамник, шаманский костюм, в котором, как полагает хозяин, заключена потусторонняя сила.
– А что я пью? Чай?
– Зеленый чай, – был ответ.
Я ждал еще каких-нибудь слов на узбекском.
– Лет десять-двенадцать назад, – говорила Артис, – мне сделали операцию на правом глазу. А после надели щиток, его нужно было носить некоторое время. Я пришла домой, села в кресло. Росс тогда даже сиделку нанял – зря в общем-то. Мы сделали все строго по инструкции. Час я проспала в кресле, а когда проснулась, сняла щиток, огляделась вокруг и ничего не узнала. Изумилась. Но чему? Комната была та же, что и раньше. Кровать, окна, стены, пол. Но какие яркие, светящиеся… И покрывало, и наволочки – таких густых, глубоких оттенков, будто излучают что-то. Никогда в жизни такого не видела.
Мы сидели вдвоем, как накануне, мне приходилось наклоняться вперед, чтобы ее услышать. Артис помолчала, собираясь с силами, прежде чем снова заговорить.
– Я теперь знаю: когда мы смотрим, то получаем лишь часть информации, лишь намек, общее представление о том, что же перед нами на самом деле. Не могу объяснить подробно, по-научному, но уверена, глаза не сообщают нам всей правды. Только дают подсказку. А остальное мы додумываем сами, реконструируем действительность, если, конечно, существует в философском смысле то, что мы называем действительностью. Где-то здесь, в этом центре, проводят исследования, моделируют, как будет воспринимать мир человек будущего. Ставят эксперименты с роботами, подопытными животными, а может, и с больными вроде меня.
Теперь она смотрела прямо на меня. Я даже на мгновение увидел себя со стороны: сидит человек, а на него смотрят. Рослый мужчина с доисторической прической – спутанными густыми волосами. Женщина в кресле зондировала меня взглядом, и только это изображение я смог перехватить.
Но меня опять заместила другая картинка – представшая перед ней в тот день.
– Однако же это зрелище, привычная комната – преобразившаяся… – продолжила она. – А что я увидела за окном? Чистейшую, неистовую голубизну неба. Сиделке ничего не сказала. Да и что тут скажешь? А ковер? Боже мой! Раньше я думала: персидский – просто красивое название. Может, я преувеличиваю, но было в его цветах, в линиях, в симметрии узора и в теплом красноватом свечении такое, чему не придумать названия. Ковер меня заворожил, а потом оконная рама – белая, чисто белая, но никогда я не видела такой белизны. Я отказалась от обезболивающих – они ведь могли притупить восприятие, только глазные капли закапывала четыре раза в день. Белизна, бездонная сама по себе, без контраста – а мне он и не нужен был, – истинная белизна. А может, я приукрашиваю, прямо сейчас домысливаю? Но я точно помню, о чем тогда думала. Так вот как выглядит мир на самом деле? Такова реальность, которую мы не умеем видеть? Я думала об этом тогда, не потом. Таким видят мир животные? – думала я в самые первые минуты, когда смотрела из окна на небо и верхушки деревьев. Это мир, который способны видеть только животные? Мир ястребов и тигров, живущих на свободе.
Рассказывая, Артис жестикулировала, но едва-едва, взмахом руки отсеивала, разбирала воспоминания, образы.
– Я отправила сиделку домой и легла спать пораньше, но прежде снова надела щиток. Так мне рекомендовали. А утром снова сняла, ходила по дому, смотрела в окна. Да, зрение улучшилось, но снова стало обычным. То, первое ощущение прошло, и вещи больше не светились. Вернулась сиделка, Росс позвонил из аэропорта, я делала все, как велел врач. День был солнечный, пошла прогуляться. А может, дело не в том, что ощущение померкло или свечение угасло, просто произошла повторная супрессия. Ну и словечко. Мы должны видеть и мыслить в соответствии с возможностями нашего сознания – вот что имеет первостепенное значение. А как я хотела? Разве я особенная? Через несколько дней пошла к доктору. Начала все это ему рассказывать. А потом увидела его лицо и передумала.
Она говорила еще, временами теряла нить рассказа, сбивалась с интонации. Скажет слово или слог и уплывает куда-то, оглядывается, чтобы снова почувствовать то, что пробует описать. Тело ее сжалось, скрылось в складках халата, остались только руки и лицо.
– Но этим ведь дело не кончится, верно?
Мой вопрос ее обрадовал.
– Верно.
– Это снова произойдет?
– Вот именно. Об этом я и думаю. Я стану объектом клинических испытаний. Постепенно меня усовершенствуют. Одни части тела заменят, другие восстановят. Видишь, говорю как по писаному. Я беседовала с людьми, которые здесь работают. Меня соберут заново, атом за атомом. Даже не сомневаюсь, что после пробуждения буду воспринимать мир иначе.
– Таким, какой он есть.
– И может, ждать этого не так уж долго. Вот о чем я думаю, представляя себе будущее. Мне предстоит родиться заново в другой реальности – более сложной и в большей степени истинной. Тонкие, светящиеся контуры, и каждая вещь во всей своей полноте – священный предмет.
Песню о жизни долгой и счастливой она завела с моей подачи, теперь нужно как-то реагировать. А я не в теме, совсем не в теме. Артис знала строгие законы науки. Работала в разных странах, преподавала в университетах. Наблюдала, определяла, исследовала разные ступени человеческой эволюции, давала им объяснение. Но вот священные предметы – они где? Повсюду, конечно, – в музеях, библиотеках, храмах, в разрытой земле, в развалинах зданий из камня и глины, и Артис раскапывала их, держала в руках. Я представил, как она сдувает пыль со щербатой головы маленького бронзового божка. Но будущее, о котором Артис сейчас говорит, – дело другое, чистая абстракция. Трансцендентность, надежда на некую поэтическую глубину, недоступную обычному человеку с обычными ощущениями.
– Ты знаешь, какие процедуры тебе предстоят? Конкретно? Как их будут проводить?
– Точно знаю.
– Ты думаешь о будущем? Каково это – вернуться? Ну хорошо, тело будет прежним или его усовершенствуют, но разум? В сознании никаких перемен не произойдет? Ты останешься собой? У тебя есть имя, прошлое, воспоминания, есть тайна в тебе и твоем имени, и с тем ты умираешь. А когда очнешься, все это сохранится? Будто ты просто спала долгодолго?
– Мы с Россом часто шутим на эту тему. Кем я стану после пробуждения? Может, душа покинет мое тело и переселится в другое? Забыла, как это называется. Или проснусь и решу, что я филиппинская летучая мышь. И закусила бы сейчас какой-нибудь бабочкой.
– А настоящая Артис? Она куда делась?
– Вселилась в маленького мальчика. Сына местного чабана.
– Метемпсихоз называется.
– Спасибо.
Я ничего вокруг не видел. Только эту женщину в кресле.
– Послезавтра, – говорю. – Или завтра?
– Без разницы.
– Завтра, кажется. Здесь сложно уследить за днями.
На мгновение она прикрыла глаза, а потом так взглянула на меня, словно впервые увидела.
– Сколько тебе?
– Тридцать четыре.
– Для тебя все только начинается.
– Что “все”?
Из задней комнаты появился Росс, в тренировочном костюме и спортивных носках, окутанный бессонницей. Взял у задней стены стул, поставил рядом с креслом Артис, сел, накрыл ладонями ее руки.
– Когда-то, – говорю ему, – в таком костюме ты бегал трусцой.
– Когда-то…
– Может, только не в таком брендовом.
– Когда-то я полторы пачки в день выкуривал.
– Бег помогал тебе справиться с курением?
– Со всем помогал справиться.
Сидели втроем. Давно уже, оказывается, мы не были вместе в одной комнате. Он, она и я. А теперь, подумать только, мы здесь – тоже в своем роде конвергенция, – а завтра они ее заберут. Так я себе это представлял. Придут и заберут ее. Привезут каталку с откидной спинкой, чтоб Артис могла сидеть. Принесут пузырьки, ампулы, шприцы. Приладят ей респиратор-полумаску.
– Мы с Артис вместе бегали, – сказал Росс. – Правда же? Вдоль Гудзона до Бэттери-парка и обратно. А в Лиссабоне, помнишь? В шесть утра бежали в горку по крутой улочке до часовни, откуда вид открывался… И в Пантанале бегали. В Бразилии, – это он для меня пояснил. – По верхней тропинке почти до самого леса.
А я думал про постель и трость. Мама умирает на постели, в дверях стоит женщина, ее подруга и соседка, навсегда оставшаяся безымянной, и опирается на трость – металлическую трость-ходунок с четырьмя растопыренными ножками.
Росс говорил, вспоминал, слова его превращались в бормотание. О зверях и птицах, которых они видели совсем близко – Росс всех их перечислил, и о растениях – их тоже перечислил, и о том, какой вид открывался с самолета, когда он завис на малой высоте над Мату-Гросу.
Ее придут и заберут. Закатят в лифт, отвезут вниз, на один из так называемых уровней. И там, в подземной морозилке, она умрет – врачи ей помогут, дадут какой-нибудь препарат, проведут сложнейшую медицинскую процедуру, а руководить всем этим будет массовое заблуждение, фанатичная вера, самонадеянность и самообман.
Накатила злость. Только теперь я понял, до чего противно мне все, что здесь творится. Но размеренный голос отца, ударившегося в воспоминания, заглушил мое возмущение, оно свернулось колечком и уснуло.
Кто-то вошел – мужчина с подносом, принес чайник, чашки, блюдца. Поставил поднос на раскладной столик рядом с отцовским стулом.
Все равно ведь она умрет. Дома, в своей постели, а рядом будет муж сидеть, пасынок, друзья. Или на этой заставе, на этом режимном объекте, который, кажется, и не на Земле.
Когда внесли чай, разговор прекратился. Молчали, пока мужчина не ушел. Потом Росс послюнявил палец, потрогал чайник. И бережно, стараясь не расплескать, всем налил.
Этот чай опять меня страшно разозлил. И чашки с блюдцами. И аккуратный отец.
– Здесь как в транзитной зоне, – сказала Артис. – Полно людей, они приходят, уходят. А есть другие – можно сказать, они тоже уходят, как я, но они и остаются, как я. Остаются ждать. Одно здесь постоянно – искусство. Его произведения не для зрителей. А для того, чтобы просто быть здесь. Они здесь, они часть этой конструкции, незыблемые, вечные. Цветные стены, декоративные двери, телеэкраны в коридорах. Другие инсталляции.
– Манекен, – добавил я.
Росс повернулся ко мне.
– Манекен? Где?
– Не знаю где. В коридоре. Женская фигура. Руки так сложила, будто защищается. Женщина цвета ржавчины. Голая.
– А еще где? – спросил отец.
– Не знаю.
– Других манекенов не видел? Других фигур, голых или одетых?
– Никаких больше не видел.
– А когда приехал? Что видел?
– Землю, небо, здания. Отъезжающий автомобиль.
– Еще?
– По-моему, я тебе говорил. Двоих парней у входа, потом они меня сопровождали. Увидел их, только когда подошел. Потом меня досматривали. Тщательно.
– А еще?
Я задумался, что же еще. И к чему в таких кошмарных обстоятельствах праздные разговоры. Или так оно и происходит в пограничных ситуациях? Мы скрываемся на нейтральной территории.
– У входа ты видел еще кое-что. В стороне, метрах в пятидесяти.
– И что же?
– Двух женщин. В длинных закрытых одеждах.
– Женщин в чадрах. Ну конечно. Стояли там на солнцепеке, в пыли.
– Тогда ты и познакомился с местным искусством, – сказал отец.
– Мне и в голову не пришло.
– Они стояли совершенно неподвижно, – продолжил отец.
– Манекены, – подсказала Артис.
– Чтобы их увидели или не увидели. Это не важно, – добавил отец.
– Никогда бы не подумал, что они ненастоящие. Я знал, как их одежда называется. Чадра. Или паранджа. Или как там еще. А остальное меня не интересовало.
Я подался вперед, взял у Росса чашку, передал Артис. Мы трое. Ее подстригли, укоротили виски, причесали. Подстригли словно по уставу, нарочно, чтобы обнажить вытянувшееся лицо, а глаза оставить широко открытыми, беспомощными. Но я смотрел еще пристальнее. Хотел понять, что она чувствует, вглядывался больше в душу, чем в тело, и в еле заметные паузы между словами.
– Сама себя чувствую искусственной, – сказала Артис. – Я лишь то, что считают мной.
Над этими словами я задумался.
– У меня голос изменился, – продолжала она. – Он мне слышится каким-то неестественным. Вроде мой голос звучит, но звук исходит не от меня.
– Лекарства, – ответил Росс. – Все из-за них.
– Кажется, что он идет извне. Не всегда, но так бывает. Словно у меня есть сестра – сиамский близнец, с которой мы срослись бедрами, и это она говорит. Но и такое сравнение неверно.
– Лекарства, – повторил отец.
– Вспоминаю события, вроде бы происходившие. В определенном возрасте, я знаю, людям приходит на память то, чего на самом деле не было. У меня по-другому. События-то происходили, но кажется, что воспоминание о них ошибочно, что оно навязано. Как это говорится? Электрический сигнал неправильно проходит.
Я – лишь то, что считают мной.
Это бы высказывание предложить для анализа изучающим логику или онтологию. Мы ждали, когда Артис снова заговорит. Она произносила по несколько фраз за один прием, останавливалась, отдыхала, потом продолжала, и я заметил, что наклоняю голову вперед, будто в сосредоточенной молитве.
– Мне так не терпится. Передать вам не могу. Сделать это. Уйти в другое измерение. А потом вернуться. На-ве-ки. Повторяю это слово про себя. Снова и снова. Оно такое красивое. На-ве-ки. Повторяю его. Еще. И еще.
Как бережно она держала чашку – как реликвию, которую нужно хранить, а взять небрежно или неосторожно поставить – значит предать память целых поколений.
А рядом сидел Росс в бело-зеленом спортивном костюме и, видимо, в защитных спортивных трусах той же цветовой гаммы.
– Навеки, – повторил он.
Теперь была моя очередь, и я тоже выдавил из себя это слово – шепотом. Потом у Артис затряслись руки, я поставил свою чашку, протянул руку, взял чашку у нее и передал отцу.
Я боялся чужих домов. Бывало, после школы какой-нибудь приятель уговаривал меня пойти к нему – в его дом или квартиру – вместе уроки делать. И жизнь людей, других людей, которые не я, повергала меня в шок. Липкая изнанка чужой жизни – помойное ведро на кухне, сковородки, торчащие из раковины, – я не знал, как на это реагировать. Любопытствовать, забавляться, быть безразличным или чувствовать свое превосходство? Проходишь мимо ванной, а там с крючка вместо полотенца свешивается женский чулок, на подоконнике – пузырьки с таблетками стоят открытые, лежат опрокинутые, а в ванне – детский тапочек. Мне хотелось убежать, спрятаться – и от этих картин, и от своей брезгливости. Спальни с незастеленными кроватями, носки на полу, босая старуха в ночнушке – горбатая фигура, бормочущий рот – целая жизнь, съежившаяся в кресле у постели. Кто эти люди, как они живут час за часом, год за годом? Хотелось уйти домой, сидеть там и никуда не выходить.
Я думал, буду жить иначе, чем отец, сделавший карьеру в сфере международных финансов, жить с точностью до наоборот. Мы с матерью говорили об этом полушутя. Сделаюсь ли я поэтом, поселюсь ли в подвале, начну ли изучать философию или стану профессором, специалистом по трансфинитной математике, в безвестном колледже где-нибудь на северо-востоке.
Но тут Росс стал покупать работы молодых художников, приглашать их в свои загородные владения в Мэне – он там построил мастерскую. Фигуративистов, абстракционистов, концептуалистов, постминималистов обоих полов, которым не хватало места, времени и спонсора. Я убеждал себя: Росс использует их, чтобы свести на нет мои попытки противопоставить что-то его распухшему портфолио.
Наконец я выбрал путь, вполне для меня подходящий. Консультант по перекрестному ценообразованию. Специалист по внедрению – кластерные и некластерные среды. Суть этих профессий исчерпывалась их описанием. Название работы равнялось ее смыслу. Работа смотрела на меня с мониторов, стоявших на столе, за которым сидел я, осваивался на своем месте, понимал, что оно как раз по мне, и полностью справлялся с осознанием этого факта.
А дома, на улице или в аэропорту, когда ожидаешь посадки, разве по-другому? Персональные средства связи – вот что дергает нас за ниточки, на этом наркотике я и жил. Прикосновение к клавише вызывает всплеск напряжения в нейронах – я вижу то, чего раньше не знал, да и не нужно оно мне было до тех пор, пока не оказалось на кончиках моих пальцев, где задержится на одно зыбкое мгновение, прежде чем исчезнуть навсегда.
У мамы был ролик, чтоб собирать ворсинки с одежды. Он меня гипнотизировал, уж не знаю почему. Я смотрел, как мама водит этой штуковиной по своему драповому пальто. Я пытался сформулировать, что такое ролик, не подглядывая в словарь. Сидел и думал, потом забыл, потом опять думал, до отупения, вечером и на следующий день, то и дело чиркал слова в блокноте.
Вращающееся цилиндрическое приспособление для удаления прилипших к одежде ворсинок.
Я решил не сверяться со словарем, но все равно испытал удовлетворение, будто справился с нелегкой задачей. Ролик казался мне старинным инструментом – может, чем-то таким лошадей чистили в XVIII веке. Я увлекся этим делом – пробовал давать определения вещам и даже отвлеченным понятиям. Что такое верность, что такое правда. Потом бросил, а то бы оно меня доконало.
Экология безработицы, сказал Росс из телевизора – на французском, с субтитрами. Я пробовал это осмыслить. Но побоялся: вдруг приду к выводу, что тут не просто претенциозный профессиональный жаргон, что термин имеет смысл и из него можно вывести целую серьезную дискуссию, затрагивающую важные проблемы.
Когда я нашел квартиру на Манхэттене, нашел работу и принялся искать другую, то, бывало, целые выходные гулял, иногда с подругой. Была у меня одна, очень высокая и худая – складнáя, можно сказать. Она жила на перекрестке Первой авеню и Первой улицы, и я не знал, как пишется ее имя – Гейл или Гэйл, но решил сразу не спрашивать – сегодня, например, думал, что она Гейл, а завтра – что Гэйл, и пытался понять: может, от этого зависит, как я думаю о ней, смотрю на нее, говорю с ней и к ней прикасаюсь.
Комната как длинный пустой коридор. Кресло, кровать, голые стены, низкий потолок. Сидя в этой комнате и путешествуя по коридорам, я чувствовал, что деградирую до самого примитивного своего “я”, и все мое бахвальство исчезло, я его просто надумал – нужно же было в этом месте как-то защитить себя.
Запах чужих домов. Один парень при мне вырядился в материнскую шляпу и перчатки – могло быть и хуже, конечно. А еще рассказал, что им с сестрой по очереди приходится натирать отцу ногти на ногах мазью – от какого-то мерзкого ползучего грибка. Мой приятель считал это забавным. А я чему смеялся? Он все твердил “грибок, грибок”, пока мы сидели за кухонным столом и делали уроки. В блюдце, в луже пролитого кофе, расползался откушенный тост. Синус косинус тангенс. Грибок грибок грибок.
Мысль насчет Гейл и Гэйл – пока что самая интересная из когда-либо приходивших мне в голову, хотя и не дала ничего нового в плане выявления зависимости между написанием имени женщины и гладкостью скольжения мужской руки по телу этой женщины.
Системный администратор соцсети. Специалист по планированию человеческих ресурсов – обеспечение глобальной мобильности. Перемещаться с работы на работу и даже из города в город – у таких, как я, это в крови. Я не вникал в суть предмета, никогда почти, каков бы предмет ни был. Протестировать самого себя, поставить над собой эксперимент – вот в чем смысл. Испытание собственного разума – испытание без негативного подтекста. Нечего терять. Менеджер отдела разработок – имитационные модели.
Однажды Мэдлин высказалась по этому поводу – редкий случай. Мы обедали вместе в музейном буфете, она перегнулась через стол и прошептала:
– Подвижный мальчик. Аморфный мужчина.
Монах сказал, что может встать со стула, поднять руку и дотронуться до потолка. Я попробовал это проделать в своей комнате – получилось, только пришлось на цыпочки встать. Сел обратно на стул и содрогнулся – почувствовал себя затерянным.
А вот я еду в метро с Полой из Туин-Фолс, Айдахо, энергичной туристкой и управляющей в стейк-хаусе, а в другом конце вагона мужчина, он обращается к пассажирам, он нуждается, бедствует – всегда эта фигура режет глаз: безработный, бездомный с бумажным стаканчиком в руках идет по поезду, из вагона в вагон, и рассказывает свою историю. Вокруг – категорически непроницаемые лица, но мы, бывалые пассажиры, мастера поглядывать украдкой, конечно, видим его, наблюдаем, как он ухитряется идти прямо по вагону, который раскачивает сейсмическая волна. А вот Пола смотрит на него открыто, изучает, оценивает – плевать она хотела, что так не делается. Час пик, мы оба стоим, и я использую хоккейный приемчик – пихаю ее бедром, но она не обращает внимания. Метро – вотчина нищего или вроде того, все – вниз до Рокуэя и вверх до Бронкса, и ведет он себя так, будто имеет право на наше сочувствие и даже некоторый авторитет, который мы с недоверчивым уважением признаем, хотя, конечно, предпочли бы, чтоб этот человек испарился. Я кладу два доллара в бумажный стаканчик, снова пихаю Полу – на сей раз просто для смеха, бездомный толкает дверь и переходит в соседний вагон, и теперь уже не на него, а на меня посматривают подозрительно.
Вхожу в спальню. Настенного выключателя нет. Лампа стоит на комоде рядом с кроватью. В комнате темно. Закрываю глаза. Делают ли так другие? Закрывают ли глаза, входя в темную комнату? Это просто глупая причуда? Или мое поведение имеет психологическую подоплеку, которая как-то называется и где-то описана? Есть разум, и есть мозг. Стою и думаю об этом.
Тащусь за Россом по залам библиотеки Моргана – мы пришли рассматривать корешки книг XV века. Отец стоит перед выставочным стендом, уставившись на украшенную драгоценными камнями обложку Евангелия из Линдау. Россу удалось получить доступ на второй и третий ярусы и галереи – после рабочего дня; мы карабкаемся по потайной лестнице, перешептываемся, проходя мимо ореховых книжных шкафов с инкрустацией. Библия Гуттенберга, другие книги – на полках, за перекрестьем изящной решетки, один век сменяется другим.
Вот таким был отец. А какой была моя мать?
Мэдлин Сиберт из маленького городка на юге Аризоны. Где на почтовой марке – только кактус, так она говорила.
Мама вешает пальто на плечики, поворачивает крючок, чтоб можно было их нацепить на дверцу шкафа. Проводит роликом по спинке пальто. Мне приятно наблюдать за ней, потому, наверное, что, думается, мама находит какое-то нехитрое удовольствие в этом обычном действии – накинуть пальто на плечики, предусмотрительно развесить на дверце шкафа и роликом собрать прилипшие ворсинки.
Как сформулировать, что такое ворсинка, думаю я.
Что такое плечики. И пробую сформулировать. Такие эпизоды врезаются в память и застревают – среди прочих странноватых реликвий юности.
Я приходил в библиотеку еще несколько раз – в рабочее время, на первый этаж, где гобелен над камином, но отцу ничего не сказал.