Книга: История глаза
Назад: Мушиные лапки
Дальше: План продолжения «Истории глаза»

Реминисценции

Как-то раз, листая один американский журнал, я наткнулся на два снимка. На одном была запечатлена улочка глухой деревни, откуда я родом. На другом — развалины соседнего замка. С этими развалинами, расположенными в горах, на вершине скалы, был связан один эпизод моей жизни. В двадцать один год я приехал на лето в гости к своим родителям. У меня возникла идея сходить ночью на развалины. Меня поддержали две целомудренных девочки и моя мама (я был влюблён в одну из девочек, она разделяла мою любовь, но мы с ней никогда об этом не говорили: она была крайне набожной и медлила с признанием, опасаясь, как бы Господь не призвал её раньше). Ночь была тёмной. Через час мы прибыли на место. Мы взбирались по крутому склону, над которым возвышались стены замка, и вдруг нам преградил дорогу белый светящийся призрак, выскочивший из-за скалы. Одна из девочек и моя мама упали в обморок. Остальные вскрикнули. Уверенный с самого начала, что это спектакль, я всё же испытывал подлинный страх. Я шагнул к привидению и велел ему перестать дурачиться, хотя у меня самого сдавило горло. Привидение бросилось наутёк, и я узнал моего старшего брата, который, сговорившись с другом, обогнал нас на велосипеде и напугал, завернувшись в простыню и подсветив её ацетиленовой лампой: декорации были подходящими, да и постановка идеальной.
В тот день, когда я просматривал журнал, я как раз дописал эпизод с простынёй. Я видел её с левой стороны, и призрак тоже появился слева от замка. Эти два образа наложились один на другой.
Меня ждали новые сюрпризы.
С давних пор я представлял себе во всех деталях сцену в церкви, особенно вырывание глаза. Решив, что эта сцена каким-то образом связана с моей реальной жизнью, я стал ассоциировать её с одной знаменитой корридой, на которой я действительно присутствовал — я сохранил дату и имена, неоднократно упоминаемые Хемингуэем в его книгах — вначале я не видел между ними никакой связи, но, рассказав о смерти Гранеро, я пришёл в настоящее замешательство. Вырывание глаза было не вольным вымыслом, а переносом на вымышленного персонажа конкретного увечья, которое на моих глазах получил реальный человек (это был единственный случай, когда я стал свидетелем насильственной смерти). Так, два наиболее ярких образа, запечатлевшихся в моей памяти, приобрели неузнаваемую форму в ту самую минуту, когда я стремился к наибольшей непристойности.
Эта вторая аналогия возникла уже после того, как я написал сцену корриды: я прочитал её первоначальную версию одному знакомому врачу. Я никогда не видел бычьих яичек без кожицы. Вначале я думал, что они такого же ярко-красного цвета, как и половой орган. Поэтому ассоциации между глазом и яйцом у меня тогда ещё не возникало. Мой друг указал мне на эту ошибку. Мы открыли анатомический атлас, и я увидел, что тестикулы животных и человека имеют яйцевидную форму и по внешнему виду и цвету напоминают глазное яблоко.
К этим навязчивым образам присоединились воспоминания совсем иного рода.
Я родился от отца-сифилитика (табетика). Он ослеп (он зачал меня уже слепым), и когда мне было два-три года, та же болезнь его парализовала. В детстве я обожал отца. Его паралич и слепота имели, в числе прочих, и такие последствия: в отличие от нас, он не мог мочиться в уборной; он мочился в кресле, у него имелся для этого специальный сосуд. Он мочился прямо передо мной, под одеялом, которое плохо его прикрывало. Но самым мучительным был его взгляд. Его зрачок, ничего не видевший в окружающей тьме, закатывался под самое веко: мочеиспускание обычно сопровождалось этим движением. Его большие глаза на измождённом лице с орлиным профилем были широко открыты. Когда он мочился, они становились почти совершенно белыми; в такие минуты в них выражалась растерянность; перед ними был мир, который видел лишь он один, и это зрелище вызывало у него рассеянный смех. Образ этих белых глаз соединился у меня с образом яиц, и когда в повествовании заходила речь о глазе или яйцах, тотчас появлялась и моча.
Обратив внимание на эти соответствия, я обнаружил в них ещё одно звено, связывающее самую суть рассказа (взятого в целом) с наиболее тягостным событием моего детства.
По мере взросления моя любовь к отцу переросла в неосознанное отвращение. Я стал меньше страдать от криков, которые без конца исторгали из него острые табетические боли (медики причисляют их к самым сильным). Вонь и грязь, на которые обрекала его болезнь (случалось, он ходил под себя), я переносил довольно легко. В любом вопросе я занимал позицию, противоположную его мнению.
Однажды ночью мы с мамой проснулись от воплей, раздававшихся в комнате больного: он внезапно сошёл с ума. Я сбегал за врачом. В своих речах отец рисовал самые райские картины. Когда врач вышел с моей мамой в соседнюю комнату, сумасшедший громогласно прокричал:
— ЭЙ, ДОКТОР, СКОЛЬКО ТЫ ЕЩЁ БУДЕШЬ ЕБАТЬ МОЮ ЖЕНУ!
Он смеялся. Эта фраза, одним махом разрушившая плоды моего сурового воспитания и вызвавшая у меня жуткий смех, возложила на меня неосознанную обязанность отыскать в моей жизни и в моих мыслях нечто, ей равноценное. Это, возможно, объясняет «историю глаза».
Вот я и перечислил самые главные мои душевные потрясения.
Я не стал бы отождествлять Марсель с моей мамой. Марсель — это четырнадцатилетняя незнакомка, однажды сидевшая передо мной в кафе. Впрочем…
Спустя несколько недель после помешательства отца бабушка устроила маме, в моём присутствии, одну отвратительную сцену, из-за которой мама тоже утратила рассудок. Она надолго впала в меланхолию. Меня раздражали мысли о проклятии, не дававшие ей покоя, к тому же я был вынужден постоянно следить за ней. Она так напугала меня своим бредом, что однажды вечером я снял с камина два тяжёлых канделябра на мраморной подставке: я боялся, что она убьёт меня во сне. Выходя из терпения, я даже бил её и в отчаянии заламывал ей руки, пытаясь её образумить.
Однажды я недоглядел, и мама сбежала. Мы долго искали её; в конце концов, брат нашёл ей повесившейся на чердаке. Правда, нам всё же удалось вернуть её к жизни.
Когда она исчезла в очередной раз, мне пришлось долго бродить вдоль ручья, в котором она могла утонуть. Я обегал все болота. Наконец, я встретил её на тропинке: она промокла до пояса, с её юбки стекала грязная вода. Она сама выбралась из ледяной воды ручья (дело было зимой), оказавшегося в этом месте слишком мелким, для того чтобы утонуть.
Эти воспоминания обычно не задерживают моего внимания. После стольких лет они больше не трогают меня: время изгладило их. Они смогли получить новую жизнь только в искажённом, неузнаваемом виде, приобретя при этом непристойный смысл.
Назад: Мушиные лапки
Дальше: План продолжения «Истории глаза»