Книга: Преступник и толпа (сборник)
Назад: Часть II
Дальше: Сравнительная преступность (В сокращении)

Преступление

Нисколько не желая умалять заслуг антропологов, которые пытаются обновить уголовное право, мы должны, однако, после всего сказанного выше признать, что судебная практика могла бы пользоваться их трудами разве только для того, чтобы черпать из них более или менее неблагоприятные для подсудимого указания, и только в тех случаях, когда он бесспорно наделен отмеченными аномалиями. Дурные и особенно хорошие сведения, собранные мэром, не всегда заслуживают большого доверия. И нужно пожалеть, что судьи и адвокаты так редко обращаются за указаниями к психиатрам этой школы.
Многочисленные наблюдения над сумасшедшими и нравственными чудовищами, собранные Morel’tм, Tardieu, Maudsley, Legrand du Saulle и др., привели действительно к настолько основательным выводам, что до них еще далеко бесчисленным черепным и телесным измерениям преступников. Таким образом, с этой стороны позитивная школа (психопатология, я полагаю, наука позитивная, по крайней мере, настолько же, насколько и антропология) заслуживает быть принятой во внимание на предварительном следствии и в судах присяжных, где в этом отношении царит такое глубокое невежество.
Благодаря названным трудам рамки невменяемости, повторяю, очень расширились, и именно поэтому следует точно условиться относительно ее границ, иначе можно опасаться уничтожить само понятие вменяемости. Не будем забывать, что развратный от рождения нравственно помешанный совсем не является сумасшедшим, хотя психиатры и снабдили нас о нем наилучшими исследованиями, которыми мы еще воспользуемся.
Даже признав достоверность антропологических данных новой школы, можно было видеть, что они могут быть истолкованы с социологической точки зрения гораздо лучше, чем с той исключительно биологической, которую формулировали ее основатели. Мы увидим, что ту же ошибку, но лишь в меньшей степени, эта школа повторяет при истолковании статистических данных, составляющих, быть может, самое серьезное и прочное основание ее трудов. Отыскав при помощи антропологии и психопатологии типические особенности преступника, она на основании статистики хочет найти естественные законы преступления. Она приписывает, как мы уже сказали в нашем изложении, социальным причинам большую роль в создании преступления, чем в создании преступных наклонностей. И действительно, она одновременно говорит о «факторах социологических» и о факторах физических или антропологических. Ее ошибка, по нашему мнению, заключается в том, что она ставит на одну доску эти разнородные причины и не признает особенной природы и преобладающей интенсивности социальных причин. Этот упрек не относится к социалистам этой школы, но среди социальных причин преступления эти последние признают только экономические; их точка зрения не более закончена, чем точка зрения их собратьев натуралистов.
Говоря так, мы не можем не отдать должного попыткам и усилиям, иногда даже неудачным, этих уважаемых статистиков. Если бы даже они ограничились только освещением постепенного роста рецидива во всех странах и требованием самых крайних мер против рецидивистов, они имели бы полное право на нашу признательность. Теоретически они сделали больше. Если в то же время они дали нам только несмелые опыты, если они работали не по общему плану, если они ограничились лишь объяснением нескольких отдельных проблем социальной арифметики, каковы: влияние времени года на кривую преступлений или связь между кривыми самоубийств и убийств и между кривыми преступлений против личности и преступлений против собственности и т. д., то такая установленная ими связь между известными явлениями есть уже очень ценное приобретение для науки. В этом они походят на психофизиков. Значение вклада последних в психологию распространяется пока лишь на второстепенные пункты, но оно имеет то преимущество, что впервые вводит туда элементы точности и определенности, aliquid inconcussum, и закладывает начало будущей науки. Но психолог, который поспешил бы на узком основании своих опытов уже теперь перестроить всю психологию, рисковал бы сильно обмануться.
То же самое было бы с криминалистом-статистиком, который, надеясь на сравнительно ничтожный еще цифровой материал, захотел бы пересоздать уголовное право. Тем не менее, поостережемся осуждать их даже и в этом случае.
Когда в глубине моря впервые появился зачаточный орган зрения, едва позволяющий различать свет и тени или неясные контуры врага или добычи, то животное, доверившееся его несовершенным указаниям, должно было бы часто делать крупные ошибки и упрекать себя за то, что не продолжало действовать но примеру отцов, ощупью. Таких ошибок было не меньше на том плодотворном пути, где сами поражения вызывали новые стремления.
Итак, статистика есть нечто вроде развивающегося общественного чувства; у общества она – то же, что зрение у животных, и по определенности, поспешности, возрастающему обилию своих таблиц, графических кривых и раскрашенных карт она делает эту аналогию с каждым днем все более поразительной. И в действительности, глаз есть не что иное, как чудный аппарат для быстрого, моментального и оригинального исчисления оптических колебаний, которые он передает нам в форме беспрерывного ряда видимых картин, вроде постоянно обновляющегося атласа.
Но статистика, разумеется, еще далека от осуществления подобного идеала, если только она его когда-нибудь осуществит. Так, когда человек, избавленный от катаракты, начинает видеть, что он должен делать? Может ли он вполне полагаться на слабые указания своего зрения для управления своими шагами? Нет, он должен пользоваться лишь их помощью и дополнять их недостатки напряжением памяти и рассудка. Именно таким образом должны поступать криминалисты и законодатели в государстве, где еще существует уголовная статистика; они должны считаться с ней, но непременно комбинируя статистические данные с данными, добытыми историей и археологией – этой памятью народов, и с данными общественной науки – этого рассудочного самопознания, которого в конце концов достигают прогрессивные общества. В дальнейшем мы будем придерживаться этой точки зрения.

Часть I

1. Статистика и преступность
Когда статистика начала функционировать, то ее первые открытия, казалось, разрушили установившиеся понятия. Велико было изумление при констатировании ежегодного повторения почти одних и тех же цифр в связи с теми же преступлениями.
Тотчас же неизменяющийся состав цифр стали считать несовместимым с понятием свободной воли и, по привычке строить понятие о вменяемости на постулате свободной воли, поспешили заключить, что преступник вовсе не ответствен за свое преступление. Разумеется, неизменность подачи преступления вначале была сильно преувеличена; но и колебания, замеченные в ней позднее, оказались правильными и подчиненными непрерывным периодическим повышениям и понижениям. Но разве регулярность или даже только непрерывность изменений сколько-нибудь менее противоречит гипотезе свободы личности, нежели точность повторений? Таким образом, первоначальное возражение остается во всей своей силе, и лишь только привычка его ослабила. Что же касается ответов, сделанных на это возражение со стороны защитников свободной воли, то они распадаются на две категории: одни страдают безнадежной слабостью, другие безнадежной туманностью. Наиболее близко к истине предположение Кетле, что свободные определения, насколько они своеобразны или случайны, играют роль колебаний астрономической кривой и взаимно нейтрализуются. Объяснение неудачное. Представим себе астрономическую кривую, составленную исключительно из комбинации колебаний. Это как раз то, что нам нужно, потому что все преступления, браки, покупки, совершаемые в течение года в государстве, признаются вытекающими из автономной инициативы индивидуумов. Дело идет о том, чтобы указать, чем нейтрализуются эти инициативы, и каким образом, за вычетом этих предполагаемых нейтрализаций, может получиться числовой остаток, соответствующий известному эмпирическому закону роста и убыли. Но это абсолютное или относительное однообразие не понятно, если допустить, что воля, считающаяся в принципе самостоятельной, фактически не делает, так сказать, никакого употребления из ее самостоятельности и подчиняется одной и той же или регулярно повышающейся и падающей сумме влияний общественного, органического или физического порядка, в сравнении с которыми то, что приходится на долю ее свободы, представляет собою quantité négligeable. Так, эллипсис, описываемый Землей вокруг Солнца, правилен, потому что причина этого – взаимное тяготение Земли и Солнца – бесконечно сильнее взаимного притяжения Земли и других планет, которое бывает причиной периодических и сложных пертурбаций, испещряющих зубцами эту кривую.
Разумеется, если бы Земля шла свободно по течению в небе, или если бы ее движение, оставаясь фатальным и необходимым, зависело от суммы случайных влияний, исходящих от всех точек пространства, она не описывала бы пути геометрически правильного.
Каждый момент притяжение Земли Солнцем повторяется одинаково и однообразно, или, если угодно, каждую минуту колебания эфира гипотетическая причина этого притяжения, управляемого физической силой, повторяются одинаково и однообразно: вот настоящее объяснение правильности кривой светил. Почему же измерения антропологами роста, веса, пульсации сердца и других физиологических или анатомических признаков достаточного количества людей, принадлежащих к одной и той же нации, составленной из различных рас, но в постоянно одинаковой пропорции, неизменно дают одни и те же результаты?
По аналогичным основаниям, все эти люди – наследственные копии друг друга. Каждая их черта есть воспроизведение другой по пути поколений. Постоянство цифр, составленных антропометрическими измерениями, доказывает только, что сумма наследственных повторений значительно превосходит сумму индивидуальных и неправильных вариаций, проистекающих от необъяснимой врожденности. Что же касается равномерных колебаний, которые свободно открыла бы антропометрия, если бы она применялась к смешанным расам в периоде их образования или исчезновения, то их правильность также указала бы на преобладающее влияние, оказываемое наследственной передачей органических изменений. Если бы, предполагая невозможное, в человеке не было ничего, кроме оригинальных вариаций, если бы каждый индивидуум представлял самостоятельный род, то можно было бы измерять тысячу, десять тысяч, десять миллионов цифр пульсаций сердца, и все-таки не получились бы цифры, повторяющиеся в том же порядке при аналогических измерениях новых субъектов. Закон больших чисел не послужил бы ни к чему, и даже чем больше возрастало бы количество измерений, тем шире становились бы границы исчислений.
Все, что я сказал, применимо mutatis mutandis к моральной статистике. Если бы в побуждении человека к каждому акту его жизни, например, браку, преобладала или была ощутительнее свободная инициатива, избавленная от всякого внешнего физического, биологического или социального воздействия, то мы никогда не встретили бы одновременно и в одном и том же месте цифр бракосочетаний, повторяющихся ежегодно с поразительным однообразием или в не менее замечательной прогрессии. Но соединение трех видов указанных влияний имеет всемогущее действие на совокупность намерений, потому что, более или менее сильное, – подобно оттискам одного и того же клише, то слишком бледным, то слишком темным, но в общем одинаковым – оно лишь в очень слабой степени подчиняется личной инициативе. Можно очень точно различить с помощью тонкого реактива, каким является статистика, три вида влияний в известном нами примере, потому что жениться заставляет людей импульс физиологический, наследственный, изменяющийся сообразно возрасту, а также импульс физический, изменяющийся соответственно времени года; но также импульс социальный, подражание обычаю или примеру окружающих. Без этого существовали бы лишь свободные союзы, и не было бы браков формальных, как церковных, так и гражданских. Правильность статистики браков доказывает только, что сила подражания обычаю или постоянна в данном случае, или равномерно повышается и понижается вследствие столкновения с подражанием моде, распространение которой благоприятствует ей в отрицательном смысле, и что по интенсивности она преобладает над силой личной инициативы, не зависящей ни от традиций, ни от общественного мнения. Численное преобладание волевых энергий, подчиняющихся подражанию, над волевыми энергиями, увлекающимися новшествами, – вот, в общем, то, о чем говорят правильные цифры общественной статистики.
Из этого не следует, правда, что роль стремления к новшествам ничтожна. Она, к счастью, вполне реальна, и ценность ее в тысячу раз выше ее видимого распространения. Но можно ли приписать свободной воле часть тех счастливых пертурбаций, которые вносит в мир действительная личная инициатива? Ничуть, хотя, как мы уже сказали, позволительно видеть в них признаки наличности элементарной свободы, тайно развивавшейся на тысячеверстной глубине под блестящей поверхностью, на которой развертывается психологическая жизнь. Пускай, впрочем, мне покажут открытие или изобретение, не оказавшееся комбинацией копий, случайно соединившихся в богато одаренном мозгу различных течений подражания; пускай покажут мне индивидуальную оригинальность, которая почти целиком не была бы лишь особым видом совпадения банальностей.
Таким образом, объяснение Кетле рушилось в корне, и даже сам элемент, нарушающий правильность статистических кривых, ускользает от приверженцев идеи свободной воли. Страх совести был извинителен, когда, проникнутая прежним пониманием ответственности, она в нарождающейся статистике увидела врага. Но нам, понимающим ответственность иначе, нечего бояться. Мы далеки от этого, и результаты, добытые статистикой, очень пригодятся нам при суждении о преступниках, действительно ответственных за свои деяния. Ответственность, сказали мы, основывается на сходстве людей между собой и на устойчивости личного тождества. Правильные ряды статистики как раз свидетельствуют о том, что первое условие выполнено в совершенстве, так как они доказывают физическое, органическое и социальное подобие индивидуумов, составляющих одну и ту же расу или класс; они доказывают также, что второе условие налицо, если мы после их изучения найдем, что они содержат в себе указания на преобладание социальных факторов над физиологическими и физическими. В действительности человек остается тождественным самому себе, подчиняясь известному влиянию лишь постольку, поскольку он его себе усваивает. Физиологически и органически он может приноровиться к таким естественным влияниям как вид добычи или действие жары и поступать согласно требованиям своего темперамента, уступая им; но психологически он может руководствоваться лишь мотивами и двигателями, вызванными психологической средой, то есть средой социальной, в которую он погружен в качестве личности, и здесь идет вопрос о его личном, неорганическом тождестве. Преступник, подчиняющийся влиянию своих товарищей, поступает согласно своему характеру. Он ответствен как существо общественное, а не просто живое существо. По мере его чувствительности к влиянию окружающего общества растет его ответственность. Мы знаем, что прогресс личной тождественности человека идет параллельно с прогрессом ассимиляции его с окружающим обществом, и наоборот, постепенно теряя равновесие, он отчуждается от общества.
В общем, огромный общественный организм развивается, приспособляя к себе отдельные индивидуальные организмы так же, как последние приспособляют к себе молекулы и внешние силы: вследствие ассимиляции первого рода отдельные индивидуумы должны отвечать за свои поступки по отношению к другим, как вследствие ассимиляции второго рода молекулы, составляющие тела индивидуумов, связаны между собой – и, если этого требует здоровье, должны быть удалены.
Вследствие этого крайне необходимым является исследование рамок влияний экономического или религиозного, политического или семейного порядка, словом, порядка социального в происхождении преступления и решении, подчиняются им или нет влияния естественного порядка. В этом как раз и состоит причина разногласия между натуралистами и социалистами новой школы. С последними я соглашаюсь в том, что социальные причины берут верх над внешними; но вместо того, чтобы заключить вместе с ними, что общество одно виновато во всех преступлениях, я заключаю из этого, что к индивидууму по справедливости и по заслугам применяется наказание.
2. Факторы преступности
Теперь, вероятно, ясно, что причины преступности распадаются на три фактора, как это мастерски установил Ферри. Насколько оспорима его классификация преступников на пять категорий, настолько этот трехчленный анализ поражает своей ясностью и справедливостью. С большой проницательностью он зачастую распознавал действие каждой отдельной причины в хаосе цифр. Но он заметно склонен к преувеличиванию роли естественных импульсов и к отрицанию того, что если они и служат источником силы, истраченной на общественную жизнь, то направление этой силы происходит от других причин. Нам кажется, что он недостаточно считается с установленной им иерархической лестницей факторов, идущих один за другим. Отсюда неизбежные ошибки в толковании. Наиболее важное, по-видимому, приспособляющееся к второстепенному, зачастую лишь управляет последним по собственному усмотрению; так жизнь как будто приспособляется к химическим силам, а общество – к расе и климату.
Казалось бы, что созревание виноградной кисти вполне зависит от температуры каждого дня: чем теплее, тем лучше растет дерево; а свойство данной почвы сообщает прозябанию ветви известное направление и особенности. Но, тем не менее, под этим кажущимся подчинением прорастающего зерна внешним причинам натуралист увидит способность зерна утилизировать внешние силы, управлять ими и извлекать для себя выгоду даже из борьбы с ними.
По-видимому, физическое здоровье фабричных рабочих есть первое условие фабричной работы: чем лучше они питаются, тем они сильнее, и тем лучше функционирует фабрика; и темперамент рабочих кладет свой особый отпечаток на ход дела: во Франции железнодорожная прислуга совершенно иная, чем в Италии и Испании; даже в самой Франции южная железнодорожная компания ярко отличается от северной. Но, в сущности, это значит, что изобретение железных дорог в различной степени пользуется силами служащих, которыми располагает и особенности которых обращает в свою пользу. Справедливо, конечно, думать, что причиной созревания виноградной кисти была наличность двух факторов – температуры и почвы, с одной стороны, и свойства зерна – с другой. Несомненно, справедливо также, что фабричный продукт явился результатом совокупности трех факторов: во-первых, климата и времени года; во-вторых, расы и здоровья; в-третьих, направления предпринимателя (временно воплощающего в себе эксплуатируемое им предприятие). Но тогда можно сказать, что написанная мною страница есть результат трех условий:
1) существования перьев, чернил и бумаги;
2) состояния моей руки, не парализованной и не связанной;
3) моего умения и желания писать.
Не будем же смешивать причину с основанием; не мешает перечитать книгу Cournot на эту тему. Настоящее и единственное основание появления виноградной лозы – зерно; настоящее и единственное основание появления фабричного продукта – наличность предпринимателя; настоящее и единственное основание для появления этой страницы – полученное мной воспитание и заразительность многочисленных примеров, которые возбудили во мне желание это написать.
3. Физическое и физиологическое объяснение преступления
Эти околичности несколько длинны, но они показались мне необходимыми. При их освещении мы можем оценить теперь гениальный Calendrier Criminel, составленный Лакассанем. Этот ученый показал нам, что ежемесячные вычисления преступлений против личности и против собственности выражаются в двух годичных кривых, почти противоположных друг другу. Максимум преступлений против личности падает на июнь, минимум преступлений против собственности – на июнь и июль. Займемся первыми. Можно ли в повышении температуры видеть единственное объяснение их увеличения летом? Да, отвечает Ferri, доказательством этому служит то, что не только наиболее теплые месяцы, но и наиболее теплые годы и наиболее теплые, то есть южные провинции отличаются среди других обилием убийств, оскорблений действием и нанесений ран. Разве совпадение этих трех условий не служит само по себе доказательством?
Оно наверняка доказывает, что известная часть излишка преступлений и проступков, падающих на наиболее теплые месяцы, годы и провинции, объясняется жарой. Но это лишь часть, и притом, быть может, небольшая. Но могли ли бы статистики освидетельствовать, что то совпадение, которое мы констатируем теперь, имело место на протяжении сотен или тысяч лет? Я сильно сомневаюсь в этом, если не лжет история.
Примем во внимание, что относительная мягкость нравов северных наций наблюдается лишь с недавнего времени, что эта мягкость объясняется бесспорно доказанным историческим фактом современного перехода цивилизации к северным широтам, что, если мы перенесемся к временам изнеженной цивилизации Рима, которой угрожали с севера кровожадные орды, или только к эпохе крестовых походов против альбигойцев, то мы повсюду увидим относительное обилие кровавых преступлений в наиболее холодном климате. Преступления, сопровождающиеся насилиями, так мало зависят от климата и расы, что в одной и той же стране, безо всяких изменений климата, они принимают более мягкие формы – сокращаются, подчиняясь цивилизации, и вновь делаются жестокими при возвращении к варварству. Когда греческая цивилизация процветала на юге Италии и в Великой Греции, когда культура арабов царила на юге Испании, и культура римлян – на юге Франции, то убийства по преимуществу сосредоточивались в северных частях Италии, Франции и Испании.
Объясняется ли физически по крайней мере движение цивилизации к северу? Ничуть. Причины этого явления исторические, быть может, случайные, но, наверное, социальные; это прежде всего счастливое сочетание удачных научных открытий, промышленных, военных и политических изобретений, которые мы уже три столетия эксплуатируем в Европе, и которые благодаря успешному пользованию подчиненными и прирученными силами природы дали возможность на неблагодарной прежде почве с успехом сделать опыт акклиматизации культурных идей в то время, как они чахли в своей колыбели. Возможно, что такое обилие изобретений, одно за другим пущенных в дело, необходимо требует большой единовременной затраты физической энергии, которой не могло выработать население первобытных южных городов. Нет сомнения, что еще долго эксплуатация этих нововведений будет трудной и тяжелой; так всегда бывает вначале.
Лихорадочное оживление и оглушительный шум, присущие современным столицам, позволяют предполагать это. Трудно поверить, что Мемфис и Вавилон подымались когда-нибудь до этого уровня. Но мы имеем право надеяться, что это лишь временный кризис, и что пользование новыми благами цивилизации, облегченное нашими деятельными усилиями, распространится вплоть до тропического пояса. Культурное возрождение Нильской долины и чудный прогресс Австралии поддерживают эту надежду.
Цивилизация перешла от роскошных тропических стран к умеренным и холодным, в сущности, потому же, почему богатство переходит от праздных привилегированных классов общества к рабочим классам, явление, в котором не участвует ни одна физическая причина. Мне представляется бесконечно вероятным, что действие жары играет небольшую роль в преобладании грубых и жестоких преступлений южных стран. Прибавлю: в преобладании их летом. Летом больше живут уличной жизнью, путешествуют, чаще встречаются: отсюда более многочисленные нападения, более пылкие страсти, более частые случаи убийства. В этом заключается настолько важное объяснение явлений такого рода, что только при его помощи можно обосновать исключения из мнимого правила относительно климатических влияний. А исключения эти многочисленны. Этот так называемый закон не применяется во Франции, кроме Корсики и побережья Средиземного моря, как это видно из прекрасных официальных карт Ивернеса, относящихся к распределению кровавых преступлений между нашими департаментами. В них прежде всего бросается в глаза темная окраска окрестностей больших городов в департаментах Сены, устьев Роны, Жиронды, Нижней Луары, Севера, Нижней Сены, Роны. Чем населеннее город, даже северный, другими словами, чем многочисленнее там столкновения между людьми, тем выше пропорция убийств, приходящихся на данное число жителей.
Из всех преступлений против личности наиболее заметному влиянию температуры подвержены изнасилование и посягательство на чувство стыдливости.
У первобытных народов довольно резко намечаются периоды течки; у аннамитов течка, по Лориону, приходится на апрель и сентябрь. По мере того как растет цивилизация известного народа, это влияние исчезает, но годичная кривая преступления, о котором идет речь, тем не менее, остается очень правильной. Она представляет собой случай, который Лакассань считает необъяснимым, и который, мне кажется, подтверждает обнаруженное ею воздействие физических факторов. Неподвижная в феврале, цифра этого преступления повышается в марте и понижается в апреле. Нужно заметить, что годичная кривая температуры обыкновенно представляет аналогичное явление. И все-таки, хотя действие внешней причины гораздо более сильно и более заметно здесь, чем в других случаях, тем не менее, едва ли позволительно из него выводить объяснение этого преступления: до такой степени последнее еще больше зависит от плотности населения, интенсивности городской жизни, прогресса культуры. В больших городах, каков, например, Лион, и их окрестностях, независимо от того, на севере или на юге они находятся, количество этих преступлений доходит до maximum’а в странах более южных, но в малонаселенных, земледельческих и религиозных оно опускается до minimum’а. Сверх того, замечается, что оно растет скорее пропорционально длине дня, а не высоте температуры: «потому что оно понижается в июле и августе, с уменьшением дня, несмотря на более высокую иногда (всего чаще) температуру, чем в июне». Но могла ли бы длина дня влиять на это преступление, если бы параллельно с ней не шло увеличение социальной деятельности и, благодаря ей, умножение столкновений между людьми?
Те же соображения применяются к преступлениям против собственности. Что доказывает их maximum зимой? Что, холод заставляет воровать? Разумеется, никто ничего подобного не скажет. Он доказывает, что нищета особенно сильно дает себя чувствовать в этом сезоне. Но почему же? А потому, что наша главная пища состоит из хлебных продуктов, и что со времени нашего перехода от пастушеской к земледельческой фазе нашей цивилизации благодаря разным многочисленным и сложным изобретениям мы запасаемся летом провизией на зиму. Но происходит ли то же самое у пастушеских племен? У охотничьих племен наблюдается обратное; так как зима изобилует дичью, то именно зимой они, если можно так выразиться, собирают жатву, и можно предполагать, что именно летом процветает у них воровство. Для них также, быть может, лучшими урожайными годами являются те, в которые у нас свирепствует голод.
С таким же успехом, как и календарь преступности, можно составить промышленный календарь (потому что нет промышленности, у которой бы не было своего делового и своего мертвого сезона), календарь рождаемости, календарь смертности и т. д. Не кажется ли, что по отношению к смертности, по крайней мере, только влияние климата, времени года и расы дает себя чувствовать? Было бы ошибкой так думать, и этот пример дает нам случайный и в своем роде ценный аргумент. Несомненно, высокая детская смертность от 1 года до 5 лет, наблюдающаяся в департаментах по побережью Средиземного моря (она втрое выше детской смертности в других департаментах), происходит от тропической летней жары в этом поясе, и статистика открыла нам тот важный факт, которого до сих пор не подозревали, что maximum детской смертности в общем приходится на август и сентябрь, a minimum – на май и ноябрь. Но почему же на долю 14 департаментов, лежащих около Парижа, выпала та же печальная привилегия? Почему ею же отличаются страны с развитой промышленностью? От чего зависят такие странности как то, что в известных департаментах смертность женщин во всех возрастах превосходит мужскую смертность, в то время как в других департаментах наблюдается обратное? Одни лишь различия в социальных условиях могут дать объяснение этого факта.
Если группа фламандских провинций в Бельгии насчитывает на одну и ту же цифру населения больше смертей, чем группа валлонских провинций (где говорят по-французски), то причины этого могут быть тоже только социальные, потому что «эти бедные фламандцы» насчитывают еще и большое количество умалишенных, убогих и неграмотных. Бертильон так глубоко верит в преобладание общественных причин даже в деле смертности, что, по его мнению, общество могло бы и должно было бы действовать в пользу уменьшения ежегодной доли смертности, которую несут известные страны нашей территории.
Еще поучительнее было бы сравнение календарей преступности и рождаемости. Если в одной из статистических таблиц вы прочтете, что maximum законных рождений падает на февраль и март и minimum – на июнь, июль и декабрь, не старайтесь объяснить эту разницу влиянием возбуждаемой весной похоти (дети, рожденные в феврале, были зачаты в мае) и охлаждающим действием осени (дети, рожденные в июне и июле, были зачаты в сентябре и октябре). Прежде всего это толкование не объясняет ntinimum’a рождений в декабре, которым соответствуют зачатия в марте, то есть в Великий пост; здесь дают себя чувствовать религиозные обычаи – в католических странах в это время года не венчаются. Затем, de Foville сообщает, что в Скандинавских землях maximum и minimum уже не те, и это зависит, говорит он, от того, что в этих странах «наиболее трудовые для сельского населения периоды совпадают с иными временами года, чем во Франции».
Причины этих явлений, таким образом, гораздо более экономические, чем физические.
Между рождаемостью и климатом можно было бы установить довольно определенную связь, так же, как между преступностью и климатом, и даже подобную же связь, потому что обилие фактов, как и частота кровавых убийств, совпадают в наше время, в виде естественной компенсации, с пребыванием в теплых климатах.
Большинством экономистов (Мальтусом, Тальквистом) признано теперь, что, в сущности, только социальные причины дают ключ к объяснению роста населения.
Но мне могут сказать: как же объяснить изменение цифр рождаемости параллельно с изменениями известных физических причин, и как объяснить разницу процента увеличения рождаемости у различных рас?
На этот счет мы ограничимся обнаружением одной неясности. Причинами высокой рождаемости в Англии и низкой во Франции нельзя считать особенности англосаксонской или кельтической расы. В Ирландии кельты очень плодовиты, так же как французы в Канаде.
Всякая раса, проходя через известные фазы цивилизации, переживает несколько последовательных периодов плодовитости и бесплодия.
Достаточно какого-нибудь завоевания, открытия новой земли или нового рода пищи, чтобы пробудить от летаргии самую бесплодную нацию и сделать плодовитой даже ее старость.
Если есть какое-нибудь влияние, являющееся, по-видимому, исключительно физиологическим, то таково открытое статистикой влияние среднего возраста брачующихся, родителей и преступников на заключение браков и на преступления. Однако что касается рождений и браков, то мы, несомненно, знаем, что степень цивилизации играет преобладающую роль среди причин, определяющих средний возраст, в каком вступают в брак и имеют наибольшее число детей.
Экономические соображения, нравы, понятия, искусственно развитые потребности берут в этом случае верх над естественными импульсами. В Китае, где неженатый молодой человек 20 лет вызывает удивление, и где существует поговорка, что «бездетный человек – яблоня без яблок», население неизбежно должно увеличиваться скорее, чем во Франции, где считается неприличным жениться раньше 30 лет в среднем, и где разве только из жалости не смеются над теми, у кого больше чем трое или четверо детей. Если максимальный возраст для бракосочетаний и деторождения определяется, таким образом, социологическими причинами, то почему не может зависеть от них также и возраст для maximum’а различных преступлений? Возрастающая ранняя возмужалость наших юных убийц как нельзя лучше подтверждает этот взгляд, который и помимо этого доказан статистикой, преимущественно интернациональной.
Возраст максимальной преступности, в среднем 25-летний, сильно колеблется в зависимости от страны и эпохи. Цивилизация стремится ускорить его наступление, и раса не играет здесь, по-видимому, никакой значительной роли. Пропорция несовершеннолетних преступников на сотню общего числа преступников в Пруссии равняется 2, во Франции – 10, в Италии – 8, и Бельгии – 20 и в Англии – 27; две последние цифры в сравнении с предыдущими вполне опровергают, заметим мимоходом, распространенный в обществе предрассудок о запоздалом развитии темперамента северян, но прибавим, что пропорция преступлений, совершенных малолетними в Англии под влиянием воспитания, стоит на пути к уменьшению, в то время как во Франции она все возрастает; это тем более прискорбно для нас, что относительное число несовершеннолетних вообще благодаря бесплодию французских браков у нас понижается.
Но когда такое сильное естественное влияние как влияние возраста само поглощается или зачастую извращается социальными причинами, то как усомниться в том, что гораздо более ничтожные влияния времени года, часа, дня и т. п. могут измениться или совсем исчезнуть под влиянием окружающего общества?
Я мог бы найти доказательство этого факта в указанном уже мной наблюдении, что по мере перехода от среды менее населенной и менее культурной к среде более населенной и культурной, от деревень к городам, от прошлого к настоящему кривая самоубийств, рождаемости, браков, преступлений и т. д. становится все менее и менее чувствительной к физическим влияниям и дает в этом пункте все менее и менее заметные колебания. Возьмем для примера кривую путешествий. Разница между количеством дневных и ночных путешествий, зимних и летних уменьшилась со времени замены дилижансов и парусных судов железными дорогами и пароходами. Однако мысль, что цивилизация парализует влияние физических факторов, верна лишь отчасти.
В известном отношении можно утверждать как раз противоположное. Наступает период, когда цивилизация, достигнув апогея, находит для себя выгодным не извращать, насколько это возможно, природы вещей и руководствоваться указаниями темперамента, климата, времени года и дня вместо того, чтобы игнорировать их. Хотя промышленность, например, в меньшей степени, чем земледелие, зависит от дождя и хорошей погоды, от географических и геологических условий, но, тем не менее, ни та, ни другая, совершенствуясь, вовсе не стремятся освободиться от этих внешних условий. Напротив, чем больше прогрессирует земледелие, тем больше приспособляет оно свои приемы, планы и действия к состоянию погоды и составу почвы; чем более развивается военное искусство, тем лучше приспособляется оно к почвенным, метеорологическим и другим условиям; чем выше поднимается архитектура, тем больше считается она с климатом, северным или южным расположением постройки и т. д. Но только считаться таким образом с природой – значит подчинять ее своим целям, и отсюда вовсе не следует, что природа является активной участницей в промышленном труде. Точно так же, чем более брак и отеческие чувства теряют свою непосредственность и облекаются в социальные формы, тем более, по крайней мере, начиная с известного предельного пункта, принимаются серьезно во внимание естественные условия счастливого союза и хорошей наследственности.
С середины этого века, например, во Франции, всюду была принята во внимание польза более ранних браков, и статистические цифры уже отметили этот благотворный переворот. Не то же ли самое наблюдается в деле преступности?
Чем больше преступление становится промыслом, и притом требующим знаний, тем с большим умением хитрые мошенники и жестокие убийцы выбирают наиболее благоприятные часы, место и время года для осуществления их планов. Отсюда более частая повторяемость известного рода преступлений в известное время года и часы дня. Но это меньше всего доказывает, что время года и час дня являются сообщниками и активными соучастниками этих преступлений. То, что я сказал, тем более справедливо, что пропорция профессиональных или привычных все больше усиливается, а пропорция преступлений случайных уменьшается. Движение в этом смысле (к несчастью) уже отмечено статистикой рецидивов, правильный и повсеместный прогресс которых является одним из самых значительных факторов нашего времени. Кто из профессиональных бродяг не устраивается так, чтобы бродяжничать, нищенствовать и воровать летом, а попадать в тюрьму осенью или зимой?
Войны разгораются весной с гораздо большей правильностью, чем та, с которой убийство совершается летом; разве можно сказать, что влияние температуры и всеобщего расцвета вызывает желание драться? Такие явления как устройство бумажных фабрик вблизи воды, а завода железных изделий – в соседстве с залежами железа и каменного угля наблюдаются гораздо правильнее, чем такие как локализация нападений с ножом в руках на юге Италии или Испании; и, тем не менее, факторы промышленности преимущественно социальные, а не физические.
Позволим себе еще раз сравнить рождаемость и преступность. Как ни одна семья в среднем не производит такого количества детей, какое она могла бы иметь, так ни один самый отчаянный рецидивист не совершает всех преступлений, которые мог бы совершить. Итак, численность известной нации и количество преступлений и проступков такой нации указывают на воздействие одной или нескольких определенных причин. Криминалисты плохо объясняют сущность их проблемы. Дело не в том, чтобы узнать, почему данная нация дает то или другое число преступлений в известный период, но в том, почему она дает только это число преступлений.
Многие возразят, быть может, на мою аналогию, что к воспроизведению себе подобных нас толкает естественная сила, в то время как такой силы, которая толкала бы нас прямо на преступление, не существует. Но это лишь кажущаяся разница. Никакой естественный импульс не возбуждает в нас желания стать отцом; если половое влечение в результате дает появление ребенка, то вначале оно все же не имело в виду этой цели. Точно так же мы имеем врожденное стремление к обеспеченному существованию, которое не совсем прямым путем приводит нас к воровству, мошенничеству, злоупотреблению доверием, а врожденное чувство гордости в известных случаях может привести нас к убийству из мести.
Половое влечение, наверное, не меньше толкает нас к адюльтеру, чем к материнству; и тем не менее, нужно заметить, что, все менее и менее располагая нас к материнству, оно все больше и больше влечет нас к адюльтеру. Странное зрелище, заметим в скобках, представляет собой общество богатое, деятельное, просвещенное и благоденствующее, но все более бедное детьми и изобилующее пороками; общество, которое имеет все, кроме детей, накладывает на себя все ненужные обязанности, какие только в силах выполнить, и которое оплачивает всякую роскошь, кроме роскоши многочисленной семьи. Если бы, однако, человек слушал только себя и подчинялся только глубоко скрытому стремлению его существа, желанию себя увековечить, то логика должна бы подсказать ему, что нужно вести себя иначе; чем больше овладевает им недоверие к возможности загробной жизни, тем более оно должно желать возродиться в своих детях, потому что у него нет другого средства возродиться. Но зараза окружающих примеров, искусственных наслаждений так сильна, что заставляет его забыть это основное стремление; его предусмотрительность беспрестанно делается все ниже и все недальновиднее, она распространяется на все его минутные прихоти, которые нужно удовлетворить, но ограничивается лишь горизонтом его короткой жизни, – можно бы сказать, что современное общество имеет то число детей, которое оно в состоянии прокормить на средства, оставшиеся после удовлетворения всех искусственных потребностей.
Не так легко выразить одной формулой закон преступности, но мне кажется, что накопление искусственно привитых потребностей и возрастающее стремление их удовлетворить должны считаться одними из главнейших причин преступности и бездетности. Сравнение французских департаментов, так же как и сравнение провинций в различных европейских государствах, открыло Тальквисту постоянное, полное соответствие между относительной плодовитостью браков и количеством книжек сберегательных касс и страхований от пожара. Та же причина – прогресс предусмотрительности (такой, каким я его только что охарактеризовал), по его справедливому мнению, объясняет эти параллельно идущие явления.
Но страны со слабой рождаемостью отличаются как будто большим количеством преступлений против собственности и меньшим – против личности, страны же с высокой рождаемостью – наоборот.
То же объяснение пригодно и в следующем случае: корыстолюбие – выражение предусмотрительности, направленной на стремление к богатству, возрастая, должно увеличить воровство и уменьшить население.
При исследовании вопроса о физических факторах преступности поднимается общий вопрос о том, какую роль играют эти факторы на поле общественной науки. Эта изменчивая проблема с некоторыми вариантами воспроизводится в праве, лингвистике и т. д. Можно сказать, что прения повсюду открыли преобладание «социальных факторов». Все доводы Монтескье были в этом случае разбиты. Если есть какая-нибудь отрасль человеческой деятельности, благоприятствующая развитию его точки зрения, то это ни в каком случае не право, на которое были направлены его попытки, но язык, потому что эта сложная система сочетаний и расчленений звуков является самым неблагодарным из всех видов деятельности, на которые мы тратим свои силы. Многие делали также попытки объяснить термическими, пирометрическими и климатическими различиями фонетические изменения, и эти законы фонетики настолько определенны (приведенные Гриммом, например), что своей точностью напоминают законы физики.
По этому поводу один итальянский лингвист – Ascoli (Италия отдает заметное предпочтение такого рода толкованиям) – говорит о филологических изотернах.
Однако нет ничего более неопределенного и недостаточного, чем этот призыв к точной науке. Даже поползновение объяснить большинство спорных явлений этнологическими влияниями, устройством горла и рта, свойственным известным расам, не выдерживает критики. Во всяком случае, иллюзия охарактеризовать каждую расу особенностями ее языка или общей семьей языков, ей присущих, рассеяна совершенно.
Когда применят к изучению языка во всей его глубине и ширине то, что до сих пор еще не применялось, то есть принцип подражания, то тотчас откроется, что отдельные законы, установленные филологами, законы фонетики, привычки, аналогии и другие… объясняются общей, преимущественно социальной, склонностью подражать частью окружающим, родным и чужим, сознательно или бессознательно, частью – самому себе, в силу рефлексии, когда стремление к речи имеется.
Таким путем создается машинальная привычка говорить и вытекающие отсюда аналогичные упрощения.
Что же касается причин каждого фонетического или грамматического изменения, которое делается сознательно или бессознательно и которое входит ежедневно во всеобщее употребление, если удостаивается подражания, то можно ли считать их преимущественно физическими или органическими? Нет, если принять во внимание, что, с одной стороны, эти постоянно делаемые незначительные лингвистические нововведения объясняются случайностями и интенсивностью общественной жизни и что, с другой стороны, у них нет никаких шансов войти во всеобщее употребление, если высшие классы общества и большие города не усвоят их.
Переходя с юга на север и с севера на юг, из уст галла в уста кельта и из уст кельта в уста германца, язык ломается благодаря постоянному переходу одних согласных в другие подобно тому, как блестящий луч преломляется под тем или другим углом в зависимости от состава кристалла, через который он проходит. Но законы этого преломления языка, при всей своей определенности, не дают ключа к тому, что есть наиболее существенного в образовании языка, как законы оптического преломления не дают формулы образования света. Свет зависит сначала от горения, которое появляется в точке исхождения луча, затем от его фокуса и, наконец, от упругости колебаний рассеивающей его эфирной сферы. Горение относится к свойству эфира вибрировать так же, как изобретательная способность в наших обществах, изучаемых с любой точки зрения, – к пассивной подражательности. Если такова была или должна быть таковой участь физиологических и биологических объяснений, то мы тем более должны устранить их, когда дело идет о вопросах религии, права, искусства и промышленности, а также и преступности.
Первые мифологи (по примеру первых филологов и криминологов) не преминули установить связь между различными особенностями богов, мифов и обрядов и особенностями климатов и рас, как между следствием и причиной. Религиозный человек по этой гипотезе обожествлял повседневные и необычайные явления, особенно флору и фауну своей земли, следуя тем приемам обожествления, которые неизменно внушались ему особенностями. Эта натуралистическая точка зрения оказалась несостоятельной; она могла объяснить лишь изменения в частностях данного явления, сущность которого при переходе от расы к расе и от климата к климату не изменится, и происхождение которого объясняется главным образом социальными причинами. Эта точка зрения понемногу уступает место социологическим теориям: или той теории, по которой мифология есть болезненный нарост языков, или теории эвгемеризма Спенсера (в которой неоспоримо то положение, что всякая выдающаяся, возвышающаяся над средним уровнем яркая личность, всякий инициатор, всякий изобретатель, сумевший показать себя, прославляется, и что всякое прославление, доведенное до крайности, есть уже обожествление), или тем системам, которые во всяком человеческом божестве видят воплощение если не изобретателя, то по крайней мере изобретения, открытия, как, например, великое и плодотворное открытие идеи приручения животных, символически выразившееся в культе коровы; или, наконец, вообще всякому историческому объяснению последовательности и изменений религий случайностями, вроде побед и поражений, борьбы или смешения различных цивилизаций. Можно было бы также заметить, что постоянный и всеобщий переход от кастовых религий к прозелитским или переход каждой из этих религий от фазы замкнутости к фазе общедоступности является в общем лишь одной из трансформаций, производимых великим общественным явлением, о котором мы будем говорить дальше, – вытеснением подражания-обычая, неразрывно подчиняющегося физиологической наследственности, подражанием-модой, подражанием свободным и победоносным.
Почему же теория Тэна о совместном действии климата, расы и времени, теория, применением которой к преступности является закон трех факторов Ферри, не могла удовлетворить требований историков? Потому что автор ее (который, впрочем, в своих последних исторических трудах, быть может, своих shefs d’oeuvr’ах, очень остерегался ею пользоваться) уделил слишком мало места случайному, индивидуальному гению и особенно социальным причинам его появления, развития и плодотворности. Он обнаружил блестящий талант в своей философии искусства при освещении физических влияний на скульптуру и живопись, и действительно, его теза, казалось, могла иметь место в этой области.
Однако, говоря нам об особенности голландской живописи в эпоху ее расцвета, он не сообщает нам, почему, несмотря на то, что климат Голландии нисколько не изменился, ее искусство процветало только в эпоху ее политического и торгового могущества. Успехи голландского книгопечатания в XVII веке также, по-видимому, можно объяснить физическими факторами; но не правда ли, что действительной причиной является свобода мысли, которая была тогда монополией этой нации, и которая вызвала к действительности столько блестящих умов?
Расцвет изящных искусств и каждая цивилизация проходят в свое время, то есть тогда, когда в обществе, широко воспользовавшемся открытиями и изобретениями, идущими отовсюду, начинается брожение этих цивилизующих элементов объединения.
В этом расцвете отражается тот подъем духа, которым сопровождается и облегчается происходящая внутри общества работа.
В продолжение этой фазы самостоятельного развития человеческих обществ, под какой бы то ни было широтой, художники вдохновляются красотами окружающей флоры и фауны (гораздо меньше, разумеется, чем религией), и все-таки источник искусства кроется не в этом. Преступность для своих перемежающихся взрывов (не говоря о ее обычном течении) тоже имеет свой определенный час; она сильно проявляется в моменты кризиса, когда цивилизующие элементы не согласованы между собой. Только вместо того, чтобы содействовать их гармонии, она нарушает ее; их брожение она старается заменить брожением революционных элементов.
4. Физиологическое влияние пола на преступность
Все сказанное мною о физических влияниях вообще позволяет мне ограничиться лишь несколькими словами о физических влияниях в частности. Побуждение к преступлению, социального или другого происхождения, проявляется только в индивидууме, более или менее предрасположенном органически к его восприятию; а правильность статистических цифр показывает, что в известной расе эти врожденные предрасположения развиваются в пропорции, остающейся приблизительно той же, несмотря на постоянное обновление населения. Классифицированные с точки зрения большего или меньшего роста различные категории населения, как указал Кетле, распределяются по пропорциям, симметрически расположенным вокруг цифры среднего роста и повторяющимся почти без изменений. Классифицированные с какой бы то ни было точки зрения, они представляют иерархию не менее постоянную. Нужно, как будто бы, чтобы в любой момент налицо было определенное количество карликов и определенное количество гигантов; точно так же нужно, чтобы в каждый момент налицо было известное число благородных натур и известное число натур развратных. В этом заключаются естественные компенсации.
Во всяком случае, при ближайшем рассмотрении под этой кажущейся неподвижностью замечается медленное движение: пропорции низкорослых людей, например, неодинаковы в различные эпохи, как доказывает измерение рекрутов. Затем, как усовершенствовавшаяся военная организация позволяет принимать на службу рекрутов, обладающих ростом, который считался раньше неудовлетворительным, так легко может случиться, что усовершенствованная общественная организация найдет когда-нибудь возможным извлекать пользу из известных природных недостатков. Наконец, если мы вернемся к вопросу о причинах, мы увидим, что пропорция опасных натур является результатом исторического прошлого.
Пропорция убийц выше в Корсике и Сицилии, чем в Милане и Бордо, но эта разница зависит не от расы; раса корсиканская, сицилийская (очень, впрочем, сложный металл, явившийся результатом сплава многих металлов, как коринфская медь) отличались бы теперь совсем иным составом, если бы дух клана или Мафия не наложили бы на него с давнего времени своего отпечатка, или если бы идеи континента, врожденные этому духу, проникли не вчера только, а несколько веков тому назад на оба эти острова.
Это соображение значительно уменьшает важность возражения, выставленного Ферри против Колаянни. «Очевидно, – говорит он, – между социальной средой северных и южных провинций разница не так страшно велика, как между числом самых тяжких преступлений против личности в этих провинциях. Отсюда следует, что огромная разница в числе убийств между этими провинциями зависит главным образом от климата и расы». То, что Ферри называет здесь расой, как это делают и многие другие авторы, есть не что иное, как результат исторических условий, сложное наследие вошедших в плоть и кровь исторических привычек. Несомненно, что самое могущественное физиологическое влияние на преступность оказывает пол. Женская преступность не с виду только, но действительно значительно ниже мужской: на общую цифру населения обоего пола по официальному отчету 1880 года ежегодно насчитывается в 5 раз более осужденных мужчин, чем женщин, а мужчин подсудимых – в 6 раз больше.
Весьма поучительно сопоставить с этими цифрами те, которые сообщает Марро, ссылающийся на Теофиля Русселя, и которыми выражается отношение наказаний, заслуженных мальчиками и девочками в общих школах. На 100 мальчиков приходится 7 наказанных за кражу, на 100 девочек – ни одной.
Из 100 мальчиков 54 были наказаны за ссоры и драку; из 100 девочек – только 17. Окончательным доказательством врожденного нравственного превосходства женщин служит, по нашему мнению, то, что это преимущество проявляется в ней главным образом в детском возрасте и в сельской обстановке, то есть до того, как она подвергается влиянию развращающего ее мужчины и особенно влиянию городской жизни.
И действительно, из английской статистики несовершеннолетних и совершеннолетних лиц обоего пола, осужденных за время от 1861 до 1881 года, видно, что среди несовершеннолетних женская преступность приблизительно в 6 раз ниже мужской, а среди взрослых – женская преступность ниже только вдвое или втрое; по Майру, из статистики Баварии видно, что причастность женщин к преступлению больше заметна в городском и сплоченном населении.
Но разве не доказывают все эти цифры того, что физиологическое влияние, о котором идет речь, несмотря на свое исключительное и неоспоримое могущество, побеждается и нейтрализуется общественными влияниями?
Отметим по этому поводу одну из особенностей статистики: число женщин, убитых в течение 10 лет молнией, приблизительно вдвое меньше числа мужчин. Зависит ли это от более замкнутой, домашней жизни женщин? Во всяком случае, это может зависеть лишь от особенностей их социальной и отнюдь, кажется, не физической жизни.
В общем, тот открытый статистикой факт, что известные времена года, известные климаты совпадают с уменьшением или увеличением числа известных преступлений, не больше доказывает действительность физических причин преступления, чем открытый антропологией факт преобладания среди преступников субъектов, владеющих обеими руками одинаково, левшей, заик и проч. доказывает существование преступного типа в биологическом смысле слова. Но этого отрицательного заключения нам недостаточно.
Отклонив физическое и физиологическое объяснение преступления, нам остается показать, в каком направлении надо искать законов преступления. Мы найдем их в специальном применении общих законов, на которых покоится, как нам кажется, социальная наука.

Часть II

1. Подражание и преступность
Прежде всего мы должны определить и анализировать вкратце могущественный, всего чаще бессознательный, всегда немного загадочный фактор, которым мы объясняем общественные явления, – подражание.
Чтобы судить о его могуществе в чистом виде, нужно проследить сначала формы его проявления у идиотов. У них наклонность к подражанию не сильнее, чем у нас, но она действует, не встречая препятствий ни в понятиях, ни в нравственных привычках или в воле.
Так, рассказывают об идиоте, который, «увидав, как режут поросенка, взял нож и бросился с ним на человека». У других склонность к подражанию выражается в поджигательстве.
Все главнейшие акты общественной жизни совершаются под владычеством примера.
Женщины рождают и не рождают детей из подражания – нам доказала это статистика рождений.
Убивают и не убивают из подражания: кому пришло бы в голову драться на дуэли или объявить войну неприятелю, если не было известно, что так всегда делалось в данной стране? Кончают жизнь самоубийством тоже из подражания: известно, что самоубийство – явление в высшей степени подражательное; во всяком случае, невозможно отказать в этом признаке «массовым самоубийствам побежденных народов, которые прибегают к смерти, чтобы не терпеть ига чужеземцев, как это было с сидонийцами, разбитыми Артаксерксом-Оркусом, тирийцами, побежденными Александром, сагонтинцами – Сципионом, ахейцами – Метеллом», как сомневаться после этого, что воруют и не воруют, убивают и не убивают из подражания?
Эту характерную силу общественной жизни следует изучать в особенности в наших многолюдных городах.
Она появляется наружу во время великих сцен наших революций подобно тому, как во время сильных бурь обнаруживается наличность атмосферического электричества, незаметного, но оттого не менее реального в промежутках между ними.
Странное явление представляет собой толпа – это собрание разнородных, незнакомых друг другу элементов. Тем не менее, достаточно одной искры страсти, кем-нибудь брошенной и наэлектризовавшей эту смесь, чтобы вызвать в ней что-то вроде внезапной, самопроизвольно зародившейся организации. Бессвязность превращается в связь, шум в голос, и тысячи сплотившихся людей превращаются вскоре в одно животное, в безымянного и чудовищного зверя, с непреодолимым упорством идущего к своей цели. Большинство явилось сюда чисто из любопытства, но лихорадка некоторых быстро охватила сердца всех и у всех усилилась до горячки. Прибежавший исключительно за тем, чтобы противодействовать убийству невинного одним из первых заражается жаждой убийства, и, что еще более странно, ему не приходит в голову удивиться этому. Мне нет надобности напоминать бессмертные страницы Тэна о дне 14 июля и его последствиях в провинции.
Каким образом это происходит? Проще всего на свете. Способ действий толпы обнаруживает силу, под господством которой она организовалась. Перенесемся ко временам коммуны; человек в белой блузе, переходя через площадь, проходит мимо возбужденной толпы; он кажется кому-то подозрительным: тотчас же с быстротой огня подозрение передается другим, и что же происходит? «Этого подозрения достаточно, всякое сопротивление бесполезно, всякое доказательство бесплодно: уверенность слишком глубока».
Представьте каждого из этих людей в отдельности у себя дома. Никогда ни у одного из них простое подозрение, не подкрепленное доказательствами, не могло бы превратиться в уверенность. Но они собраны вместе, и подозрение каждого из них благодаря действию подражания, более живому и быстрому в минуты возбуждения, усиливается подозрительностью других; отсюда происходит то, что как бы ни была слаба уверенность в виновности несчастного, она тотчас же делается очень сильной, и для этого нет надобности даже в тени доказательств. Взаимное подражание, когда основой его служат сходные убеждения и особенно подобные психологические состояния, является настоящим усилием интенсивности, присущей этим убеждениям и этим состояниям, у каждого из тех, кто их переживает одновременно с другими.
Когда, наоборот, подражая друг другу, несколько лиц обмениваются различными состояниями, что так обычно в социальной жизни, когда, например, один пробуждает в другом интерес к музыке Вагнера, а тот, в свою очередь, развивает в первом любовь к реалистическому роману, то, конечно, эти лица устанавливают между собой связь взаимной ассимиляции так же, как если бы они привили друг другу два понятия или две потребности, сходные с теми, которыми они уже обладали, и эти понятия в них, таким образом, укоренились бы, но в первом случае ассимиляция для каждого из них является усложнением его внутреннего состояния, – в этом и состоит действие цивилизации, во втором случае ассимиляция в каждом из них лишь усиливает внутреннюю жизнь. Между обоими случаями существует то же различие, что и в музыке между аккордом и диссонансом. Толпа обладает простой и глубокой мощью сложного унисона. Этим объясняется, почему так опасно жить долго в общении с лицами, в которых встречаешь свои собственные мысли и чувства; можно скоро дойти до сектантства, аналогичного со стадным чувством.
Воинственное помешательство, этот перемежающийся кризис народов, находит себе объяснение в сказанном выше.
В стране, где цивилизация увеличила сношения между людьми, то есть развила силу подражательности, тридцать или сорок миллионов людей обмениваются своими фантазиями и понятиями, страстями и желаниями; внутренний мир каждого из них усложняется вследствие разницы общественных положений, интересов, привычек и настроений, стремящихся слиться воедино.
Отсюда – пыл вожделений и лихорадочное стремление к роскоши. Но в то же время в одном отношении их внутренняя связь благодаря их сношениям должна усиливаться; я имею здесь в виду чувство, которое внушает враждебная или почитаемая таковой нация.
Эта ненависть, в сравнении с совокупностью других желаний, была бы у каждого из них, взятого в отдельности, очень слабой; но она у всех общая; они выражают ее друг перед другом; подражательность действует здесь особенно сильно и от времени до времени дает место высоким или экстравагантным проявлениям того патриотизма, который в наш рассудительный век, к великому недоумению мудрецов, разгорается с энергией, соответствующей процессу цивилизации.
Но чему же тут удивляться? Это неизбежно.
Вернемся к толпе; она интересна с точки зрения социальной эмбриологии, потому что показывает нам, каким образом новое общество могло и даже должно было образоваться вне семьи; я не говорю – раз образовавшись, удержаться без семьи. Я утверждаю, что существуют два различных зародыша обществ – семья и толпа; и смотря по тому, из какого источника нация главным образом возникла, и откуда происходили влияния, под которыми она развивалась, она может принять самые различные оттенки. Разумеется, обе формы происхождения во многом сходятся: как в том, так и в другом случае общество возникает по внушению, а не по договору. Договор, как встреча нескольких желаний, независимо друг от друга появившихся и оказавшихся в согласии друг с другом, – чистая гипотеза. Напротив, внушение как акт, вызывающий стремления, согласные с той высшей волей, в которой они имеют свой источник, – вот элементарное социальное явление.
Всякая толпа, как и всякая семья, имеет главу и безусловно ему подчиняется.
Но суеверное уважение и подчинение сына отцу у домашнего очага – одно, а мимолетное увлечение, вызванное вожаком толпы, – другое. Когда в общественной жизни царит семейное, земледельческое или сельское начало, то в ней господствует исключительно подражание обычаю, с преобладанием чисто личных интересов и с тем величественным спокойствием, которое так характерно для египтян и китайцев.
Когда на смену является стадность, то начинает действовать уже подражание – мода, внося сюда свою нивелировку и свои изменения, свою ассимиляцию на больших расстояниях и свои быстрые трансформации.
В деревенских обществах господствует семейное начало: там население поддерживается и увеличивается только в силу своего естественного прироста; в городах господствует общество – толпа: со всех сторон стекаются туда люди, оторванные от своего крова и соединившиеся случайно.
Вот, отчасти, почему в предыдущей главе я счел нужным придать такое большое значение разнице между сельской и городской формой грабежа.
Но безразлично знать, явилась ли склонность к преступлению плодом плохого домашнего воспитания или вредного влияния товарищей. Неустойчивого человека всегда толкают на преступление или семья, или секта, или собрание товарищей в кафе; в последнем случае увлечение, которому он поддается до известной степени, напоминает народное движение, которое толкает мятежника на убийство.
После этих нескольких слов о силе и формах подражания следовало бы изложить его общие законы, которым преступление подчиняется, как и всякое другое общественное явление. Но рамки этого труда заставляют меня ограничиться лишь несколькими краткими указаниями. Мы уже знаем, что пример одного человека, приблизительно так же, как сила притяжения тела, как бы рассеивает вокруг него лучи, сила которых, однако, ослабевает по мере увеличения расстояния между ним и теми людьми, которых коснулся его луч. Слово «расстояние» следует понимать здесь не в геометрическом, а в психологическом значении слова; умножение связей между людьми при помощи писем и печати, духовное общение всякого рода между согражданами, рассеянными по обширной территории, уменьшает, в этом смысле, расстояние между ними. Возможно, повторяем, что благородный пример всего окружающего общества благодаря его отдаленности может нейтрализоваться в душе бродяги влиянием нескольких товарищей.
В экономическом, лингвистическом, религиозном и политическом отношении наблюдается то же самое: по соседству с большими городами существуют еще деревни, имеющие мало сношений с городом; в них сохраняются старинные потребности и понятия, там заказывают полотно ткачу, любят есть черный хлеб, творят только на простонародном наречии и верят в колдунов и в колдовство. Это замечание никогда не следует терять из виду. Теперь, вместо того, чтобы брать каждый пример отдельно, рассмотрим соотношение нескольких примеров и поищем результатов их обмена. Прежде всего, каким бы низким и презренным ни был субъект, постоянное сношение с ним очень высокопоставленных и очень гордых людей не преминет оставить в последних известное смутное стремление ему подражать; доказательством того служит заразительность произношения, самый высокомерный хозяин, если он живет в деревне один со своими слугами, кончает тем, что заимствует у них некоторые интонации и даже обороты речи так же, как самое холодное тело все-таки сообщает свою теплоту телу более теплому. Но как в общем согревание теплого тела холодным почти ничтожно в сравнении с значительным согреванием холодного теплым, так в наших обществах часто, даже всего чаще, действие, производимое примером рабов на хозяина, детей на взрослых, светских людей на духовенство (во время благоденствия нашей теократии), невежд на литераторов, наивных на опытных, бедных на богатых, плебеев на патрициев (в блестящие периоды господства аристократии), поселян на горожан, провинциалов на парижан – словом, действие, производимое примером низших на высших, можно игнорировать и считаться только с действием обратным, заключающим в себе верное объяснение истории. Во всякую эпоху существует чей-нибудь признанный всеми (иногда несправедливо) авторитет; он составляет привилегию того, кто, будучи более богат потребностями, идеями, дает больше примеров для подражания, чем получает их. Неравномерный обмен примерами, управляемый этим законом, имеет своим результатом тяготение социального мира к состоянию общей нивелировки, аналогичной тому универсальному однообразию температуры, которое стремится установить закон испускания телами тепловых лучей.
Иногда, и даже слишком часто, бывает, что политическое и военное могущество находится в руках нации или класса, наиболее бедного просветительными примерами. В этом случае подчиненная нация или класс, считая себя выше господствующей нации, ограничивается подчинением и отказывается ассимилироваться.
Вот частая причина как притеснений, так и кровавых революций. Победитель прежде всего сознательно или бессознательно хочет, чтобы ему подражали, и если этого нет, он не верит в реальность своей победы.
До такой степени ясно он всегда чувствует, что подражательное условие есть социальное действие по преимуществу. Он старается поэтому всевозможными способами, грубым насилием или открытым давлением, навязать побежденному не только свое иго, но еще и свой тип.
Филипп II, например, применил первый способ к андалузским маврам. Это были самые трудолюбивые, самые богатые, самые культурные и не менее верные, чем другие, его подданные. Но они ревниво охраняли их национальные обычаи, их костюм, пищу, жизненную обстановку, не позволяя себе проникаться испанскими нравами. Отсюда происходило все, что говорилось тогда против них, и вся та ненависть, которую они внушали народу и духовенству победителей. «Победивший народ, – вполне основательно замечает по этому поводу Forneron, – всегда будет недоволен теми, кто пользуется покровительством его законов, не сливаясь с ним воедино», то есть против тех, кто подчиняется, но не подражает ему. Декреты Филиппа II, изданные в 1566 году против мавров при одобрении всех христиан, имели целью сделать подражание мавров христианам везде и во всем обязательным. «С 1-го января следующего года, – говорит Форнерон, – мавры не могли иметь ни армии, ни рабов, ни костюмов по своему вкусу: они немедленно должны были облечься в панталоны и куртки, и не скрывать под чадрой и фередже лица и плечи своих женщин, вынужденных носить с этих пор токи и фижмы, забыть свой язык и в течение 6-ти месяцев изучить испанский и т. д.». Вот деспотизм, доведенный до безумия; известно, сколько потоков крови пролилось благодаря ему. Но разве среди эпох и наций, хвастающихся своей демократической веротерпимостью, не бывало, чтобы какая-нибудь господствующая секта, якобинская или пуританская, преследовала, в сущности, ту же цель, захватывая в свои руки национальное воспитание и переделывая по-своему души детей или попросту, без декретов и битв, отрешая от всех должностей и подвергая всем формам отлучения от церкви тех, кто упорно оставался иным, чем были они? Тем не менее, справедливо, что внушаемое таким образом подражание не распространяется и не проникает глубоко; другими словами, социальное превосходство, более богатое просветительными идеями, кончает тем, что берет верх над политическим могуществом даже в том случае, если последнее не принадлежит ему и даже ему враждебно; я исключаю такие случаи как радикальное истребление, имевшее место по отношению к маврам в XVI веке. История изобилует иллюстрациями этой истины. Зайдите в жилище крестьянина и присмотритесь к его обстановке: от вилки и стакана до рубашки, от точила до лампы, от топора до ружья нет ни одной вещи из его мебели, одежды или инструментов, которая бы прежде, чем попасть в его хижину, не была раньше, в качестве предмета роскоши, в употреблении у королей, высших военных и духовных сановников, затем сеньоров, буржуа и, наконец, соседних землевладельцев. Поговорите с этим крестьянином: вы не найдете у него ни одного представления ни о праве, ни о земледелии, ни о политике, ни об арифметике, ни одного семейного или патриотического чувства, ни одного желания или стремления, которое по происхождению не оказалось бы открытием или смелой инициативой, идущими с верхов общества и постепенно спускающимися до самого его дна. Его французский язык, на котором он начинает правильно говорить, – эхо соседнего города, который, в свою очередь, перенял его из Парижа, точно так же и его местное наречие, которым он еще пользуется (предположим, что дело идет о южной Франции), или передано ему из соседних замков, копировавших провансальские дворы, или тот латинский язык, на котором он начал говорить после Юлия Цезаря, потому что галльская аристократия вынуждена была говорить на языке победителей. Даже его ненависть к старому порядку была внушена ему лицами, стоящими во главе старого порядка; его потребность равенства исходит из якобинских клубов, которые, в свою очередь, усвоили ее из философских салонов, где в обществе красавиц и остряков той эпохи обсуждались новые произведения Руссо. Его ревнивое пристрастие к земле перешло к нему от крупных феодальных собственников, которые всей душой были преданы земле, и которых его предки имели двойное основание копировать в течение целых веков как своих соседей и господ. Социальная иерархия всего больше благоприятствует распространению примеров. Аристократия – это как бы водоем, из которого последовательно распределяются, падая один за другим, каскады подражания. Если крупная промышленность сделалась теперь возможной, если проникновение в самые недра народных масс населения новых потребностей, вкусов и одинаковых понятий открыло ей широкие и необходимые для нее рынки, то не обязан ли настоящий процесс уравнения всех прежним неравенствам? Но подождем думать, что движение это остановится; в эпоху демократии дело аристократии продолжается, и притом в более широком масштабе, столицами. Последние во многом походят на первую. Аристократия во дни своего величия блистает гениальностью, роскошью, великодушием, храбростью, любезностью, предприимчивостью, она покупает эти блестящие качества дорогой ценой безумия, преступления, самоубийств, дуэли, незаконных рождений, всевозможных пороков и болезней. Столица не менее роскошна, не менее тлетворна, не менее гениальна и пристрастна к новизне: она проявляет тот же эгоизм и ту же дерзость, она глубоким презрением платит провинции за ее глубокий восторг перед ней и относится к ней так же, как дворянство относилось когда-то к простонародью, с удовольствием оплачивавшему его долги и его капризы; она страдает меньшей рождаемостью и усиленной смертностью, и благодаря язвам, которые ее точат, – туберкулезу, сифилису, алкоголизму, нищенству, проституции, – она неизбежно погибла бы, если бы, как и всякая существующая аристократия, не обновлялась притоком новых элементов.
Она поддерживается иммиграцией, как римский патриархат – усыновлением. Таким образом, современный моралист, чтобы предсказать, какова будет мораль будущего, должен иметь в виду примеры больших городов, как прежний моралист вполне основательно изучал то, что происходило в жизни дворов, салонов и замков.
2. Пороки высших слоев общества и преступность
Посмотрим, какое отношение к нашему предмету имеет все сказанное. Как это ни странно, есть очень серьезные основания утверждать, что современные пороки и преступления, гнездящиеся в низших слоях общества, проникли туда с верхов его.
Во всяком зарождающемся или возрождающемся обществе, когда производство вина редко и затруднительно, пьянство сначала бывает лишь королевской роскошью, а потом аристократической привилегией. Короли Гомера пьянствовали, наверное, больше, чем их подданные, вожди меровингов – больше, чем их вассалы; средневековые сеньоры – больше, чем их крепостные.
Еще в XVI веке, в Германии, «известная автобиография рыцаря Швейнихена доказывает, что самое грубое пьянство не считалось позорным для лица знатного происхождения». Он рассказывает, как вещь самую обыкновенную, что три первые ночи после свадьбы он ложился в постель совершенно пьяным, как и все новобрачные.
Привычка курить, такая распространенная теперь во всякой среде, может быть, даже больше распространенная среди народа, чем среди привилегированных классов, где начинают уже против нее бороться, развивалась таким же образом. Яков I Английский, сообщает Роше, обложил табак в 1604 году очень высоким налогам, «потому что, гласит закон, низшие классы, зараженные примером высших, портят себе здоровье, оскверняют воздух и заражают почву».
Неверие масс, кое-где составляющее контраст с относительной религиозностью последних отпрысков старой аристократии, происходит, тем не менее, от последней. Бродяжничество в тысяче современных видов – порок главным образом плебейский; но, заглянув в прошлое, мы увидим, что не ошибаемся, если будем считать предшественниками наших бродяг и бродячих музыкантов благородных пилигримов и менестрелей средних веков. Браконьерство, другой рассадник преступления, игравшего в прежние века вместе с контрабандой роль, подобную роли современного бродяжничества, еще более непосредственно связано с жизнью сеньоров. В «Старом порядке» Тэна указано значение браконьерства в XVIII веке во всех местных землях. Это значение объясняется, несомненно, тем, что охота была привилегией феодалов, и бедняк, с оживлением, смелостью и невероятным увлечением принимавший в ней участие, стремился к ней не столько из бедности, сколько из смутного представления, что охота его некоторым образом облагораживает.
Существовали браконьерские предприятия по примеру больших королевских охот; браконьеры в числе от 25 до 50 человек обменивались смертельными ружейными выстрелами со стрелками охраны и учились, таким образом, разбою.
Отравление стало теперь преступлением невежд; а в XVII веке оно еще было преступлением высших классов, как доказывает эпидемия отравлений, свирепствовавшая при дворе Людовика XIV, от 1670 до 1680 года, вследствие ввоза какого-то яда итальянцем Exili. Маркиза Бренвиллье – по прямой линии прародительница Локуст из простонародья в наших деревнях. За столом всех прежних королей, а затем и главных сеньоров в средние века, вплоть до XVI века, утвердился обычай не подносить хозяину ни одного блюда, не попробовав его раньше, из страха, не отравлено ли оно. Эта черта доказывает, насколько часто практиковалось это преступление при дворах и замках, особенно в Италии. В средние века Италия была образцом для наций.
Обычное в средние века убийство через наемных убийц и так называемых bravi, очень распространенное в Италии и Германии, не было ли переходной фазой, которую оно должно было пройти, спускаясь из верхних слоев общества в нижние?
Возможность убивать, из которой вывели потом право убивать, было во всяком первобытном обществе отличительной привилегией высших классов. Великие дни Оверни, как бы ни были они прекрасны в превосходном рассказе Flèchier, достаточно ясно доказывают, каковы были тенденции дворянства в остальных странах.
Очень поучительна эволюция политического убийства.
Были времена, когда короли и главы республик убивали собственноручно, Клавдий, например. Мало того, они убивали преимущественно своих ближайших родственников; отцеубийство, братоубийство, женоубийство, детоубийство, совершаемые хладнокровно à la Тропман, были специальностью меровингов, как можно видеть из каждой страницы Григория Тура. Позднее принцы убивали через наемных убийц; доказательства этого имеются в архивах Венеции. Lamansky, который пользовался ими, нашел там, от 1415 до 1768 года, более 100 постановлений Совета Десяти, относящихся к подобного рода поручениям. Вот, наудачу, один образчик: «1448 г. 5 сентября. Совет Десяти поручает Лоренцо Миньо найти какое-нибудь лицо, которому он мог бы предложить убить графа Франческо (Сфорца), и которому, после приведения этого в исполнение, он может обещать от 10 до 20 тысяч дукатов».
Наконец, наступает время (и повсюду, к счастью, раньше, чем в Венеции), когда государственные люди начали краснеть за подобные поступки; в это время цареубийства и убийства тиранов уже по собственному почину совершаются возбужденной толпой.
Нужно заметить, что сильное увеличение числа частных убийств, насколько можно судить о прошлом, не имея статистических данных, следовало непосредственно за вспышками внешних или междоусобных войн, то есть после крупных злоупотреблений официальным убийством в пользу государства. Не будет ли уместно предположить, что жестокость древних карательных мер, таких кровопролитных, служила ужасным примером, торжественно преподаваемым высшими классами общества жестоким людям, и что излишества при публичном преследовании преступлений могли только еще более разжечь и частную месть?
Поджог – это преступление низших классов нашего времени – был преимуществом феодалов.
«Разве не известно, что маркграф Бранденбургский хвалился однажды, что в течение своей жизни сжег 170 деревень?».
Чеканка фальшивых монет производится теперь в каких-нибудь горных вертепах и городских подвалах, но раньше она долго была монополией королей. Правительство ограничивается теперь распусканием фальшивых слухов. Презираемое теперь воровство имело блестящее прошлое. Montaigne, без особого негодования, сообщает, что многие из его знакомых молодых дворян, которым родители давали слишком мало денег, пополняли свои ресурсы воровством. Зачем им было особенно стесняться, когда в ту же эпоху король Генрих III разорял и облагал данью по своему усмотрению парижских купцов; когда было в обычае, даже среди самых дисциплинированных войск, разорять захваченные города и вымогать огромные выкупы за военнопленных, взятых при помощи засады и измен, даже при междоусобных войнах? Лишение свободы, еще недавно практиковавшееся разбойниками Сицилии, очень походит на этот прием вымогательства, как abigeato (угон скота) напоминает военные набеги – razzia.
В одной из немецких народных песенок XVI века, сообщенных Янсеном (Janssen), говорится, что «разбой дворянства нестерпим», что дворяне считают воровство «почетным занятием» и что доходит до того, что разбою обучаются так же, как «обучают грамоте людей». Вернер Ролесвинк (Wemer Roleswinck) дает нам несколько подробностей относительно того, как воровали молодые дворяне в Вестфалии (1487).
Когда они отправлялись в деревню, то пели на простонародном наречии их страны: «Будем разорять и грабить без пощады! Лучшие люди страны умеют хорошо это делать».
Те же нравы в менее вопиющих, но более коварных формах приписывают, как и подобает, легистам; здесь чувствуется разница между грабительством городским и сельским. Во всех планах германской реформы XV века говорится о «разбое дворянства». Хроникер той же эпохи говорит, что благодаря рыцарям-грабителям дороги не безопасны. Гетц фон Берлихинген и Франк фон Зикинген – блестящие воплощения аристократического грабительства XV века.
В Италии наблюдается тоже нечто подобное: помещики грабят и требуют выкупа с путешественников, купцов и судохозяев. Франция в этом отношении имеет некоторые преимущества; наше дворянство и особенно наши короли, кроме исключений, особенно размножавшихся благодаря влиянию Италии в XVI веке, отличаются среди остальных замечательной кротостью и великодушием. Правда, наши короли не брезговали произвольной конфискацией имуществ, и наши дворяне даже в XVII веке, если судить по многочисленным литературным примерам того времени, имели очень растяжимые понятия о деликатности.
В Bourgeois gentilhomme Дорант (Dorante), представляющий собой тип элегантного кавалера, модного щеголя, совершает настоящее злоупотребление доверием в ущерб Журдену; он обязывается от имени последнего снести Доримене драгоценный бриллиант (довольно странное, впрочем, поручение) и дает ей его от своего имени.
Вот маленькая проделка, которая в то время не казалась предосудительной для придворного. И однако же, известно, каким хорошим царедворцем был Мольер. В мемуарах Рошфора есть черта, доказывающая, что важные сеньоры времен Франции делали забаву не из убийства только, но и из воровства. Однажды, рассказывает он, был он в веселой компании, «предложили пойти грабить на Pont Neuf: это развлечение ввел тогда в моду герцог Орлеанский». Рошфор говорит, однако, что он лично чувствовал к нему некоторое отвращение, тем не менее, он наблюдал за ходом дела, забравшись на бронзового коня. Остальные принялись хватать прохожих и забрали 4 или 5 штук плащей. «Но один из ограбленных на нас донес, явилась полиция, и все наши разбежались».
И подумать только, что последние потомки этих феодальных карманников стали теперь чистейшими представителями чести и гордости Франции! Могло ли бы это случиться, если бы наследственность была главным «фактором» в деле нравственности? Кроме того, всюду в Европе существовало право казны на пользование наследством иностранца, что было уже настоящим правом грабежа в пользу сеньоров и в ущерб потерпевшим кораблекрушение у их берегов. Это распространение сверху в нижние слои общества одинаково присуще как городской, так и сельской преступности. Когда в такой стране как Сицилия мы видим процветание сельского грабительства, причем представители его постоянно вербуются из низших земледельческих классов, мы можем быть уверены, что в минувшую эпоху высшие земледельческие классы, которые теперь ограничиваются лишь покровительством этому дерзкому грабительству, занимались им когда-то сами.
Точно так же, когда шайка взбунтовавшихся злодеев терроризирует столицу и держит в страхе правительство, то нужно вспомнить, что в свое время государственные люди не стыдились пускать в ход резню и вымогательство, против которых они теперь принимают меры репрессий.
Мне нет надобности в конце концов напоминать, что во все эпохи их благоденствия дворы монархов и аристократов, как теперь столица, были для остальной нации школами прелюбодеяния, самовластия и нравственной распущенности. Все преступления против нравственности имеют причиной примеры, идущие с верхов общества.
Изнасилование считалось еще большим, чем грабеж, убийство и поджог, развлечением для военных и правящих классов, когда город или замок брался приступом и тотчас же разорялся. Brântam весело рассказывает об этих ужасных оргиях.
А сколько преступных посягательств, совершенных в мирное время в сфере промышленного и земледельческого населения, породил военный обычай насиловать и грабить в военное время, считавшийся как бы правом войны?
Из всего этого вовсе не следует, что было время, даже в эпохи самые варварские, когда убийство, воровство, изнасилование и поджигательство были исключительной монополией высших слоев нации; но это доказывает, что когда человек, принадлежащий к низшим слоям, оказывается убийцей, вором, stuprator’ом или подражателем, он выгодно отличается от других благодаря внушаемому им ужасу, – в некотором отношении облагораживался и, так сказать, со взломом входил в правящие круги. Во время варварства, то есть общественной неурядицы, раздробленности и хронической враждебности, всякий деятельный, предприимчивый и отважный человек стремится сделаться главой шайки, как в эпоху мира и тесной общественной жизни он хочет быть главой дома. Затем, если его преступный промысел имеет успех, он уже хочет заставить величать себя королем, как что сделал каламбрийский разбойник Маркой, провозгласивший себя в 1560 году королем. Этот факт, часто наблюдаемый в Италии, может отчасти служить объяснением происхождения не только христианского, но и всякого другого феодализма, например, греческого и индусского.
«Маленькие (итальянские) государи, начавшие с какого-нибудь разбойничьего подвига (речь идет о XV веке), очень многочисленны и отличаются жестокостью», – говорит Gehbart. Разве эта преступная жестокость правящих классов в Италии в XV и XVI веках не могла способствовать объяснению печального факта распространенности кровавой преступности среди современного итальянского народа? И не обязаны ли французы своей меньшей склонностью к убийству относительно мягкому характеру своих предков?
3. Крупные города, миграции и преступность
Если преступления распространялись некогда от высших классов к низшим, как и все продукты промышленности, все хорошие и дурные понятия, и если дворянство в эти далекие времена привлекало к себе грубые и преступные элементы народа, то теперь можно видеть, как преступление распространяется от городов в деревни, от столиц в провинции, и как столицы и большие города с непреодолимой силой притягивают к себе всех выброшенных за борт общественной жизни: и деревенских, и провинциальных негодяев, которые стремятся туда с целью цивилизоваться, конечно, на свой лад, – новый род облагораживания.
На некоторое время этот факт выгоден для провинции, она очищается благодаря этой эмиграции и переживает эру относительного спокойствия: никогда, быть может, деревни и села не имели меньших оснований бояться убийства и вооруженного грабежа, чем теперь. Но, к несчастью, привлекательность больших городов для преступников тесно связана с их влиянием на остальную нацию и с обаятельным могуществом их примера во всем. Поэтому есть основания опасаться, что выгода этого улучшения провинции недолговечна. Столицы передают провинции не только их политические и литературные вкусы, их ум или глупости, покрой их платья, фасон их шляп и их акцент, но еще и свои пороки и преступления. Покушение на невинность детей – преступление преимущественно городское, как показывает карта этого рода преступности: на ней можно видеть, как, распространяясь, оно образует грязное пятно вокруг больших городов. Каждая разновидность убийства и воровства, придуманная гением зла, прежде чем распространиться по всей Франции, рождается или насаждается в Париже, Марселе, Лионе и проч. Ряд трупов, разрезанных на куски, фигурировал впервые в 1876 году в деле Биллуара; в то время это разрезывание трупов локализовалось в Париже, Тулузе и Марселе, но потом перешло в Loir et Cher, в Eure et Loir К.
Женская выдумка обливать купоросом лицо любовника – чисто парижского происхождения. Честь этого изобретения принадлежит вдове Грас и относится к 1875 году; я знаю деревни, где посев дал богатую жатву, и где крестьянки упражняются в обмывании купоросом.
В 1881 году молодая актриса Клотильда У… в Ницце обливает купоросом своего любовника. Когда ее спросили, с каких пор ей пришла в голову мысль о мщении, она ответила: «В тот день, как я прочла в одном парижском журнале статью о женской мстительности».
Другим орудием женской мести служит револьвер: вслед за появлением его в одном громком процессе в Париже последовал аналогичный выстрел в Оксерре.
В 1825 году в Париже Генриетта Корнье совершила жестокое убийство вверенного ей ребенка; через некоторое время другие няньки последовали непреодолимому влечению перерезывать горло детям своих хозяев без всякого для того повода. Нет ни одного примера мошенничества, фигурирующего на деревенских ярмарках, который не появился бы прежде всего на парижском тротуаре. После дел Пранцини и Брадо, говорит д-р Corre (Crime et suicide), было несколько попыток произвести то же самое над публичными женщинами. Но существует и более разительный пример совершения преступления вследствие внушения и под влиянием подражания, чем серия изувечений женщин, начавшаяся в сентябре 1888 года в Лондоне в Уайтчепельском квартале. Никогда, быть может, пагубное влияние «Смеси» в журналах не проявлялось с большей очевидностью. Журналы были наполнены описаниями подвигов Джека-потрошителя, и меньше чем за год совершилось около 8 совершенно тождественных преступлений на различных модных улицах в самом центре города.
Но это еще не все. Подобное же явление продолжается вне столицы и вскоре отзывается даже за границей: в Сутамптоне – изувечение ребенка; в Бреффорте – жестокое изувечение другого; в Гамбурге – убийство маленькой девочки с извлечением внутренностей; в Соединенных Штатах – вспарывание живота у четырех негров (Бирмингем) и вспарывание живота и изувечение одной мулатки (Мильвиль); в Гондурасе – вспарывание живота и т. д. Вслед за преступлением Гуффе почти тотчас же совершается такое же преступление в Копенгагене… Заразные эпидемии переносятся с тучами и ветром, эпидемия преступлений передается по телеграфу.
Правда, глядя на карту французской преступности, мне могут возразить, что и на большом расстоянии от крупных центров многие сельские местности идут по пути увеличения преступности. Но изучим подробнее эту карту, присмотримся к деталям – и, вместо того чтобы уклониться от предыдущих соображений, мы вынуждены будем к ним вернуться.
Мы увидим, что пример больших городов оказывает не только прямое влияние, но также, и даже в большей степени, косвенное, подобно влиянию старинной аристократии, распространившемуся благодаря привлекательности ее наслаждений, роскоши и пороков – этой прелюдии и подготовки к восприятию заразы ее преступности. Большие города привлекают деревни, потому что последние начали с подражания им во всем. Прогресс этого подражания можно измерить прогрессом сельской эмиграции, которая почти целиком направляется в Париж и другие большие центры.
Внутренняя и внешняя эмиграция к центру все время увеличивается, в то время как пропорция сельского населения в сравнении с общей цифрой населения все уменьшается и меньше чем в 25 лет спустилась с 3/4 до 2/3.
Итак, кто говорит о переселении, почти всегда говорит о смешении классов; а когда люди оказываются вне рамок в социальном отношении, то они не замедлят оказаться и вне закона. В 1876 году было высчитано, что на 100 000 французов, оставшихся у себя на месте, было только 8 преступников; на такое же число эмигрировавших к центру пришлось 29 преступников; а на то же число иностранцев, проживающих во Франции, их пришлось уже 41.
Человек тем неосмотрительнее, чем больше он оторван от семьи и почвы. Когда он находит себе семью и отечество, он тотчас же становится лучше. «На севере, например, натурализовавшихся иностранцев вдвое или втрое больше, чем в Дубсе, и преступность среди них в три или четыре раза слабее».
Это не все; пример крупных центров действует не только на людей молодых, деятельных и предприимчивых, которые туда стремятся; он затрагивает и незаметно кладет глубокий отпечаток на людей семейных; и если кто-нибудь из них при помощи разведения виноградников, или при помощи индустрии, или спекуляции разбогатеет и станет на ноги, то первое употребление, которое он сделает из своего богатства, будет состоять в подражании какому-нибудь парижанину, насколько это будет достижимо при его первобытной наивности; затем он будет увлекать этим неуклюжим и стеснительным подражанием всех своих соседей. Таким образом, в pandant к Bourgeois gentilhommes старого режима и в качестве следующего номера появляется ruraux – citadins. Это – Париж в карикатуре, появившийся среди деревни. Так бывает со всеми слишком быстро разбогатевшими виноделами в Геро, скотоводами в Нормандии и выскочками коммерческого мира, рассеянными всюду.
4. Очаги преступности
Посмотрим еще раз на карту. Я не говорю о той, где каждый департамент окрашен соответственно числу обвиняемых в преступлениях и проступках, имевших там место, без различия между местными обвиняемыми и подсудимыми и пришельцами со стороны. Joly оказал нам услугу, составив карту, где намечены различными красками соответствующие числа обвиняемых в преступлениях и проступках из местного населения департамента, привлеченных к следствию как в пределах, так и вне пределов последнего. Таким образом, он отнес к каждому департаменту все преступления, совершенные его обитателями вне его или внутри его, и отметил только эти преступления; склонность каждого департамента к добру и злу, таким образом, ясно определяется. Замечательно, что эта карта, являющаяся точным и полным отражением преступности каждого департамента, выясняет также и точное распределение последней по всей стране. Это уже не простая шахматная доска, какую собой представляли старые карты; тут большие массы начинают принимать известную физиономию. Как кажется, департаменты, одинаковые или близкие по окраске, группируются приблизительно на пространстве одного и того же бассейна реки. Бассейн Сены очень темен, Париж, эта большая черная точка, ясно выступает, как фокус темных лучей. Напротив, бассейн Луары почти весь чистого белого цвета. Луара орошает департаменты Аллье, Шер, Ньевр, Луарет, Луар и Шер Индр и Луару, Мэн и Луару, Нижнюю Луару. Кроме Луаре та, окрашенного в серый цвет, несомненно, благодаря Орлеану, все эти департаменты отличаются своей относительной нравственностью. То же самое замечается по всему бассейну Шаренты, включая и Вандею. Я мог бы сказать то же самое и о бассейне Гаронны, если бы соседство Бордо не бросало черной тени на департамент Жиронды; удивительно, что Тулуза – город, правда, неподвижный и преданный старым традициям, – не влияет на окраску Верхней Гаронны. Все департаменты, орошаемые Сеной, белы, кроме первого, пограничного, и как такового довольно темного. На границе двух государств происходит нечто вроде преступного эндосмоза и экзосмоза иммиграции и эмиграции подозрительных личностей, что и выражается в высоких цифрах общего итога судебной статистики.
Наконец, даже бассейн Роны в большей своей части, на левом берегу по крайней мере, дает лишь светлые оттенки. Разумеется, нужно исключить департаменты, в которых находятся Лион и Марсель.
Нам, впрочем, нечего удивляться, что один и тот же уровень нравственности царит на одном и том же судоходном пути и в прилегающей к нему области. Не будем забывать, что реки были когда-то единственными проводниками заразительных примеров, и в отношении обычаев, промышленности, мод, так же как и нравственности, они постепенно уравняли прибрежную землю. Я упоминаю об этом из боязни, чтобы какой-нибудь приверженец «физических факторов» не основывался ошибочно на этом квазигидрографическом распределении преступности во Франции. Но особого внимания заслуживает факт благоприятного воздействия, производимого на нравственность земледельческим или полупромышленным богатством черноземной земли, богатством старинным и прочным, рожденным трудом и землей.
Таково правило, и тем яснее выступает такое крупное исключение как бассейн Сены вокруг Парижа, и особенно Нормандия; это же исключение выдает, по крайней мере отчасти, влияние столицы, точно так же, как в меньших размерах такие исключения как Жиронда, Рона, устья Роны выдают влияние Бордо, Лиона и Марселя. Нормандия, самая старинная из французских земель, раньше и упорнее всех отличалась преступностью, несмотря на то, что была одной из лучших в материальном отношении. Еще лучше, что наиболее бесплодные части Эйра и Кальвадоса, как указал Жоли, на западе этих двух департаментов наименее преступны; это на первый взгляд опровергает наше предыдущее замечание, но это прекрасно объясняется меньшим соприкосновением этих земель с деморализирующими влияниями, сказывающимися в более плодородных участках. Здесь пример быстро разбогатевшего при помощи спекуляции на скоте сельского хозяина (потому что старшее лицо, которому подражают, – теперь лицо наиболее богатое, а современный богач и есть разбогатевший) вызывает в его ближних, недовольных своим подчиненным положением, жалкое соревнование, выражающееся в подражании его комфорту, жадности, пьянству, его мальтузианской предусмотрительности. Вот два следствия одной и той же причины: прогресс жадности и возрастающее стремление походить per fast et ne fas на тех, кто обогащается. Сравним то, что гам происходит, с тем, что делается на противоположном конце Франции, в Геро. С 1860 года, то есть с того времени, как началось быстрое и легкое обогащение этого департамента, числившегося среди самых светлых, он окрашивается все темнее и темнее, так что теперь уже принадлежит к самым темным.
Округ Монпелье, больше других разбогатевший, в то же время и самый испорченный; в этом округе главным полем преступной заразы служит порт Сет, самый богатый и благоденствующий в стране. «Можно сказать, что три четверти обитателей Геро состоят из лиц, быстро и непонятно разбогатевших». Какую же роль, скажут мне, может играть здесь влияние больших городов, и особенно Парижа? Большую, чем можно подумать; слишком быстрое обогащение является своего рода высшей деклассацией, не менее опасной, чем другая (низшая деклассация) как для лица деклассированного, так в особенности и для публики. Значит, есть и такой вид деклассированных, как и многие другие виды; большой город, или пример большого города, их привлекает и ослепляет; особенно пример Парижа, где деклассированные этого вида изобилуют как нигде больше, потому что нигде спекуляция, зачастую мошенническая, не создает ни такого колоссального, ни такого быстрого обогащения.
Это не должно заставить нас забыть постоянно преобладающего участия обычая и традиции, родительских и наследственных примеров, в своеобразной окраске, присущей проявлениям порочности и преступности каждой провинции, даже самой модернизированной. Городскому пришельцу никогда не подражают в такой степени как своему собственному отцу, который, в свою очередь, подражал соседнему помещику или клерку. Эти два вида подражания высшим нужно скомбинировать вместе, чтобы получить почти полное представление о действительности. В Нормандии преступность и безнравственность современных крестьян поразительно напоминают во многом неурядицы нормандского духовенства, черного и белого, какими представляет их нам с таким высоким беспристрастием архиепископ Эд Риго.
Эти развеселые капитулы и монастыри, по которым водит нас этот святой человек, больше заслуживали бы визита Рабле. Пьянство и сластолюбие, изнеженность и жестокость, смесь эпикурейства со скупостью и алчности с ленью являются здесь побудительными причинами всех прегрешений. Там все игроки, все сутяги мало мстительны для своего времени, и еще меньше гостеприимны и милосердны. В существе дела, все до сих пор осталось по-старому, несмотря на внешние видоизменения… Вместо сидра и алкоголя тогда опьянялись вином. Роскошь у монахов состояла в том, чтобы носить рубашки и иметь подушки и занавески из полосатой шелковой материи, а монахини носили пояса с металлическими украшениями. Мы ушли вперед с тех пор. Монахи и монахини, по крайней мере, до назначения в их епархию благочестивого епископа и в начале его архипастырской деятельности, держали при себе своих незаконнорожденных детей, как и их правнуки впоследствии. В заключение нужно заметить, что епископ Риго нигде не нашел полного состава монахов; где нужно было быть 20 монахам, насчитывалось всего 12–15. Ясно, что настоятели из экономических соображений, в высшей степени эгоистических, стремились насколько возможно ограничить пределы их духовной семьи, как нормандские отцы семейств ограничивают теперь пределы своих семей, по крайней мере законных. В действительности монастырское мальтузианство имеет еще немало аналогий с настоящим мальтузианством и, подобно последнему, не мешает увеличиваться количеству внебрачных детей. Я не останавливаюсь на многих других сопоставлениях подобного рода. Отсюда, по-видимому, вытекает, что от средних веков до нашего времени нормандец остался таким же, каким он был создан, быть может, по образцу и подобию господствовавших когда-то классов, влияние которых сказывается еще и теперь под действием новейших образцов.
Во Франции есть провинции, где влияние последних не играет никакой заметной роли. Департаменты центрального плоскогорья, преимущественно Лозеры, дают темную окраску, которая невыгодно противопоставляется общей белизне департаментов равнины. Нужно остерегаться смешивать преступность этих горных местностей, хранительниц прежних нравов, с преступностью городских участков. Подражание старшим проявляется там в старинной форме подражания аристократии или домашним; религиозный жестокий и мстительный отец, чаще всего браконьер и в этом отношении копия своих прежних аристократических властителей, – вот тип, к которому стремится приблизиться сын, и до известной степени эта горная преступность, целомудренно-жестокая, вся состоящая из мести и гнева, может считаться следствием и вульгаризацией преступности феодалов, с которой познакомили нас великие дни Оверна. К той же категории принадлежит и Корсика. Можно было бы включить сюда и Бретань до современного смягчения ее нравов. Но эта архаическая форма преступности заметно исчезает, и всюду, где мы видим на карте постепенное сгущение краски, мы можем быть уверены, что подражание деревенским предкам заменилось там подражанием городским пришельцам или соседям, живущим на городскую ногу. Если бы для всей такой большой страны как Франция можно было разложить сырой материал общей суммы статистических цифр на его составные элементы, реальные и живые, то был бы ясно, как очень удачно выразился Joly, что под этими цифрами в действительности скрываются тысячи очагов незаметной вредной заразы или не менее глубоко спрятанных благотворных воздействий, то вспыхивающих, то погасающих и здесь, и там, по деревням и селам. Повышение и понижение, констатируемые статистикой, суть только алгебраические выражения этих маленьких положительных и отрицательных величин. Тогда выяснилось бы значение подражания высшим. Оказалось бы, что каждый из этих очагов преступности представляет собой социальную вершину положительного или отрицательного свойства, что каждый из них сумел стяжать себе, дурно ли, хорошо ли, благополучие и авторитет, которые ярко выступают на фоне населения, до тех пор погруженного в рутину своих традиционных пороков или добродетелей. Вместе с тем, нетрудно было бы заметить, что если эти центры и кажутся самопроизвольно возникшими, то эта их самопроизвольность призрачна. Даже совпадение и сходство их возникновения указывает, что они заимствовали свое пламя или первую искру у какого-нибудь центрального очага, который называется большим городом.
Назад: Часть II
Дальше: Сравнительная преступность (В сокращении)