Книга: Преступление падре Амаро
Назад: XII
Дальше: XIV

XIII

Под вечер Жоан Эдуардо собрался идти на улицу Милосердия с образчиками обоев на выбор Амелии, когда в подъезде наткнулся на Русу, уже дергавшую колокольчик.
– В чем дело, Руса?
– Хозяек сегодня не будет дома, а вот вам письмо от барышни.
У Жоана Эдуардо сжалось сердце; он оторопело смотрел вслед Русе, которая удалялась, постукивая деревянными подошвами. Он подошел поближе к фонарю против двери и распечатал письмо.
«Сеньор Жоан Эдуардо!
Я дала согласие на брак в убеждении, что вы порядочный человек и что с вами я буду счастлива; но теперь все стало известно. Оказывается, вы сочинили заметку, напечатанную в «Голосе округа», и оклеветали наших друзей, и оскорбили меня, а ваш образ жизни не дает мне никакой уверенности в счастливом замужестве; поэтому можете считать, что отныне между нами все кончено, тем более что церковного оглашения не было. Я надеюсь, и маменька тоже, что вы будете достаточно деликатны, чтобы не приходить более к нам в дом и не преследовать нас на улице. Сообщаю вам это по приказу маменьки и остаюсь покорной слугой и прочее.
Амелия Каминья».
Жоан Эдуардо тупо смотрел на стену, освещенную отблеском фонаря. Он стоял как столб, с рулоном обоев под мышкой. Потом машинально вернулся домой. Руки у него так дрожали, что он с трудом зажег спичку. Здесь, склонившись над столом, он еще раз перечитал письмо, а потом, уставившись на пламя свечи, долго стоял, охваченный леденящим чувством неподвижности и безмолвия, как будто внезапно, без толчка, весь мир вокруг остановился и замолк. Он думал о том, куда Амелия и ее мать могли пойти в этот день. Картины счастливых вечеров на улице Милосердия медленно проплыли в его памяти: Амелия работает, опустив голову, и между черными как смоль волосами и белоснежным воротничком мягко белеет в свете лампы ее шея… И вдруг мысль о том, что он потерял ее навеки, вонзилась в его сердце, как холодное лезвие ножа. Он в ужасе сжал голову руками. Что делать? Множество разных решений молнией промелькнули в его мозгу и исчезли. Написать ей? Подать в суд? Уехать в Бразилию? Узнать, кто выдал его авторство? Последнее показалось ему в эту минуту самым исполнимым, и он побежал в «Голос округа».
Агостиньо, развалясь на канапе и поставив рядом на стул свечу, смаковал лиссабонские газеты. Он испугался, увидя искаженное лицо Жоана Эдуардо.
– Что случилось?
– Случилось то, что ты меня погубил, негодяй! – И, захлебываясь словами, он обрушил на горбуна яростное обвинение в предательстве.
Агостиньо медленно встал, нашаривая в кармане кисет с табаком.
– Вот что, – сказал он наконец, – перестань шуметь… Даю тебе честное слово, что не говорил никому ни слова о том, кто написал заметку. Правда, никто меня и не спрашивал.
– Кто же тогда? – крикнул конторщик.
Агостиньо высоко поднял плечи.
– Я знаю только, что священники лезли из кожи, чтобы разнюхать, кто автор. Натарио был тут как-то утром по поводу объявления одной вдовы, просящей вспомоществования, но о статье даже не заикнулся… Доктор Годиньо – вот кто знал! Спроси у него. А что, они тебе что-нибудь сделали?
– Они меня убили! – с отчаянием сказал Жоан Эдуардо. Несколько мгновений он смотрел себе под ноги, подавленный, потом вышел, хлопнув дверью.
Он побродил по Базарной площади, потом пошел куда глаза глядят по ночным улицам; его потянуло на темное шоссе в Марразес. Он задыхался; в висках глухо, сильно стучало. Хотя в поле выл ветер, у него не проходило ощущение заполнившего весь мир безмолвия. Время от времени сознание случившегося несчастья вдруг раздирало его сердце, и тогда все вокруг начинало качаться, и мостовая под ногами становилась зыбкой, как болотная топь. Незаметно для себя он снова очутился у собора, когда пробило одиннадцать, потом пошел на улицу Милосердия. Глаза его не могли оторваться от окна столовой, где еще горел свет. Вот засветилось окно в комнате Амелии; наверно, она ложится спать. Его охватила неистовая жажда ее тела, ее поцелуев. Он убежал домой. Смертельная усталость повалила его на кровать. Глубокая, невыразимая печаль отняла последние силы, и он долго плакал, жалея себя еще больше при звуке собственных рыданий, и наконец заснул мертвым сном, уткнувшись лицом в подушку.

 

На следующий день утром Амелия шла через Базарную площадь, как вдруг навстречу ей из-под арки вышел Жоан Эдуардо.
– Мне нужно поговорить с вами, менина Амелия.
Она испуганно отпрянула и сказала дрожащим голосом:
– Нам не о чем говорить.
Но он загородил ей дорогу, исполненный решимости, глядя прямо на нее красными, воспаленными глазами.
– Я должен сказать вам… Насчет статьи – это правда, я ее написал, это моя беда; но ведь вы… Меня ревность замучила!.. То, что вы пишете про мой образ жизни, это клевета. Я всегда был порядочным человеком…
– Сеньор падре Амаро хорошо вас знает! Позвольте мне пройти…
При имени соборного настоятеля Жоан Эдуардо побелел от гнева:
– А! Так это сеньор падре Амаро! Подлец он! Ладно, мы еще посмотрим! Послушайте…
– Позвольте мне пройти! – крикнула она так громко, что какой-то толстый господин с пледом через плечо остановился и стал смотреть.
Жоан Эдуардо отступил, сняв шляпу, и Амелия тотчас же укрылась в лавке Фернандеса.
Тогда в приступе отчаяния Жоан Эдуардо побежал к доктору Годиньо. Уже накануне вечером, плача на кровати от сознания своего бессилия, он вспомнил о докторе Годиньо. Когда-то Жоан Эдуардо служил у него переписчиком. Именно доктор Годиньо рекомендовал его Нунесу Ферралу, и он же обещал своему подопечному место в Гражданском управлении. Доктор Годиньо был его провидением, щедрым и неисчерпаемым источником благ! К тому же после своей заметки Жоан Эдуардо считал себя как бы сопричастным «Голосу округа» и партии Майя и теперь, став жертвой нападения со стороны священников, считал, что имеет право искать опоры у своего шефа, доктора Годиньо, врага мракобесов, «Кавура здешних мест», как говорил, выкатывая глаза, бакалавр Азеведо, автор «Дротиков». И Жоан Эдуардо отправился в желтый особняк доктора близ Террейро, окрыленный надеждой, радуясь, что у него есть прибежища и что он может, словно избитый пес, припасть к ногам доброго гиганта.
Доктор Годиньо уже спустился в кабинет и, удобно раскинувшись в своем кресле с желтыми гвоздями, похожем на епископское, блаженно затягивался утренней сигарой, блуждая глазами по потолку из темного дуба. На приветствие Жоана Эдуардо он ответил величественным кивком.
– Ну, как ваши дела, друг мой?
Книжные шкафы, уставленные до самого потолка тяжелыми фолиантами, папки с юридическими бумагами, пышная картина, на которой был изображен маркиз де Помбал, стоящий на берегу Тежо и изгоняющий мановением пальца английскую эскадру, – все это нагнало привычную робость на Жоана Эдуардо; слегка запинаясь, он сказал, что пришел к его превосходительству искать помощи в приключившейся с ним беде.
– Кутеж? Уличная потасовка?
– Нет, сеньор, семейное дело.
И он стал пространно рассказывать все, что с ним произошло после опубликования заметки; с волнением прочел вслух письмо Амелии; описал сцену под аркой… И вот теперь он изгнан с улицы Милосердия из-за происков соборного настоятеля! И ему кажется, хоть он и не учился в Коимбре, что должны быть законы, запрещающие священникам втираться в семейные дома, сбивать с толку доверчивых девушек, строить козни против жениха, добиваться его изгнания и самим водворяться в чужой семье по-хозяйски!
– Не знаю, сеньор доктор, но такие законы должны быть!
Доктор Годиньо слушал его, сильно хмурясь.
– Законы?! – воскликнул он наконец, энергично закладывая ногу на ногу. – О каких законах вы говорите? Или вы намерены подать в суд на соборного настоятеля?… За что же? Он вас побил? Украл у вас часы? Оскорбил вас печатно? Нет? Так в чем дело?
– О, сеньор доктор! Своими интригами он поссорил меня с невестой! Я никогда не был распутником, сеньор доктор! Он меня оклеветал!
– У вас есть свидетели?
– Нет, сеньор.
– Так чего же вы хотите?
И доктор Годиньо, поставив локти на стол, разъяснил, что он как адвокат не видит никакой возможности вмешаться в это дело. Подобные моральные, так сказать, драмы, разыгрывающиеся в лоне семьи, в домашних альковах, не подлежат судебному рассмотрению… Как человек, как частное лицо, как Алипио де Васконселос Годиньо он, увы, тоже ничем не может помочь, ибо незнаком с падре Амаро и не знает дам с улицы Милосердия. Он горячо сочувствует молодому человеку, ибо, в конце концов, и сам был молод, и ему самому не чужда поэзия юных лет, и он тоже испытал (к несчастью, испытал!) сердечные муки… Но это и все, что он может сделать: выразить сочувствие! Не надо было отдавать свое сердце святоше!
Жоан Эдуардо прервал его:
– Она не виновата, сеньор доктор! Виноват этот падре. Он хочет вскружить ей голову! Во всем виновата церковная ракалия!
Доктор Годиньо строго простер длань и посоветовал сеньору Жоану Эдуарду выбирать выражения. Нет никаких доказательств, что соборный настоятель присвоил себе в этом доме какое-либо иное влияние, нежели обычно присущее умелому духовному пастырю… И вообще он усиленно рекомендует сеньору Жоану Эдуардо прислушаться к советам человека, чей авторитет зиждется на прожитых годах и видном положении в стране: не следует в порыве досады бросать обвинения, которые ни к чему иному не приведут, кроме ущерба для престижа духовенства, столь необходимого в благоустроенном государстве! Без духовенства все потонет в анархии и разгуле!
И он самодовольно откинулся в кресле, подумав про себя, что сегодня он в ударе.
Однако убитое лицо конторщика, по-прежнему неподвижно стоявшего перед столом, действовало ему на нервы, он сухо спросил, пододвигая к себе том свода законов:
– Короче, чего вы от меня ждете, друг мой? Вы же видите, я ничем не могу вам помочь.
Жоан Эдуардо возразил с решимостью отчаяния:
– Я думал, что сеньор доктор сможет что-нибудь сделать для меня… Ведь я оказался жертвой… Все это произошло потому, что они пронюхали, кто написал заметку. Было же условлено, что это тайна. Агостиньо никому ничего не говорил, а, кроме него, только вы, сеньор доктор, знали…
Доктор даже подскочил от негодования в своем епископальном кресле:
– Что такое? Кажется, вы намекаете, что это я рассказал? Я не говорил. То есть да, говорил: говорил моей жене, потому что в прочной семье между супругами не должно быть тайн. Она спросила – я сказал… Но допустим даже, что я кричал об этом на всех перекрестках. Одно из двух: либо ваша заметка содержала клевету – и тогда я вынужден обвинить вас в том, что вы осквернили страницы честной газеты грязными инсинуациями; либо она содержала правду – и тогда я не понимаю, каким же надо быть человеком, чтобы стыдиться высказанной правды и не сметь при свете дня отстаивать убеждения, изложенные во мраке ночи?
Слезы выступили на глазах у Жоана Эдуардо. Заметив его немое отчаяние и весьма довольный тем, что сокрушил противника столь неотразимой аргументацией, доктор Годиньо смягчился:
– Ну хорошо, не будем ссориться. Оставим вопросы чести… Поверьте, что я искренне сожалею о ваших огорчениях.
И доктор Годиньо дал молодому человеку несколько отеческих советов. Не надо унывать: в Лейрии есть много других, более рассудительных, девушек, которые не требуют, чтобы ими во всем руководили сутаны. Надо быть сильным и помнить, что и он, доктор Годиньо, – даже он! – в молодости пережил сердечную драму. Не следует поддаваться своим страстям, это только вредит службе на государственном поприще. И если юноша не хочет последовать этому совету во имя собственной пользы, то пусть сделает это из уважения к нему, доктору Годиньо!
Жоан Эдуардо ушел возмущенный, считая, что доктор его предал. «Это случилось со мной, – рассуждал он, – потому что я бедняк, не располагаю голосами избирателей, не хожу на soirees к Новайсам, не принят в члены клуба. Жестокий мир! Если бы у меня было несколько миллионов…»
Его охватило неудержимое желание разделаться со священниками, с Богачами, с религией, которая их оправдывает. Полный решимости, он вернулся в кабинет и, приоткрыв дверь, сказал:
– По крайней мере, ваше превосходительство, даете ли вы мне разрешение отомстить им через газету? Я хотел бы рассказать всю эту грязную историю, нанести удар по церковной ракалии…
Дерзость конторщика окончательно вывела доктора Годиньо из терпения. Он резко выпрямился в своем кресле и скрестил на груди руки:
– Сеньор Жоан Эдуардо, вы забываетесь! Какая смелость: явиться ко мне и просить, чтобы я превратил идейный печатный орган в пасквильный листок! Это неслыханно! Вы требуете, чтобы я подрывал основы религии, чтобы я глумился над искупителем, чтобы я повторял ренановские благоглупости, чтобы я ниспровергал основные законы государства, оскорблял короля, замахивался на институт семьи! Сеньор Жоан Эдуардо, да вы пьяны!
– О, сеньор доктор!
– Вы пьяны! Берегитесь, юноша, берегитесь! Вы катитесь в пропасть! Вы встали на путь, который ведет к отрицанию авторитетов, законов, святынь и семейного очага. Этот путь ведет к преступлению! Не смотрите так удивленно. Да, да, к преступлению! У меня двадцатилетний опыт работы в суде. Юноша, остановитесь! Обуздайте свои страсти. Нехорошо! Сколько вам лет?
– Двадцать шесть.
– В двадцать шесть лет непростительно заниматься крамолой. Прощайте и закройте дверь. И вот что: не вздумайте посылать вторую статью в какую бы то ни было газету. Я вам это запрещаю по праву человека, который всегда вас опекал! Ведь вы намерены продолжать свои скандальные нападки… Не отрицайте, я это вижу по вашим глазам. Так вот, я вам это запрещаю! Для вашего же блага, чтобы уберечь вас от антиобщественных действий!
Он принял величественную позу и повторил с ударением:
– От зловреднейших антиобщественных действий! Куда толкают нас эти господа со своими материализмами, со своими атеизмами?! Когда они покончат с верой наших отцов, что предложат они взамен?! Что у них есть за душой?! Покажите мне, что вы можете предложить взамен?
Беспомощный вид Жоана Эдуардо (у которого не было за душой никакой новой религии, чтобы предложить ее взамен веры наших отцов) послужил к полному торжеству доктора Годиньо.
– Ничего у вас нет за душой! Одна лишь грязь да громкие слова! Но, пока я жив, вера и порядок будут неприкосновенны – по крайней мере здесь, в Лейрии! Можете предать всю Европу огню и мечу, но в Лейрии вы не посмеете даже головы поднять. В Лейрии стою на страже я, и клянусь, что со мной шутки плохи!
Жоан Эдуардо, горбясь, слушал эти угрозы и даже не пытался их понять. Как могла его заметка и домашние склоки на улице Милосердия вызвать все эти социальные катастрофы и религиозные перевороты? Он был подавлен столь безмерной суровостью. Расположение доктора Годиньо окончательно потеряно, а с ним и должность в Гражданском управлении… Жоан Эдуардо попытался умилостивить сеньора доктора:
– Ах, ваше превосходительство, вы же видите…
– Вижу отлично. Вижу, что страсти и злопамятство толкают вас на гибельный путь… Надеюсь, что мои советы остановят вас. Все. Прощайте. Закройте дверь. Закройте дверь, молодой человек!
Жоан Эдуардо вышел совсем убитый. Куда теперь кинуться? Сам доктор Годиньо, этот титан, прогнал его прочь, сурово осудив! И что может сделать он, бедный конторский переписчик, против падре Амаро, за чьей спиной духовенство, сеньор декан, соборный капитул, епископы, папа римский, целое сословие, единое и солидарное, как бронзовый бастион, достигающий неба?! Ведь это они добились от Амелии отказа, они заставили ее написать письмо, они вынудили ее так жестоко с ним обойтись. Все это происки священников и ханжей. Если бы ему удалось вырвать ее из-под их влияния, она бы вскоре опять стала его милой Амелиазиньей! Давно ли она вышивала для него ночные туфли! Давно ли, зарумянившись, подходила к окну, чтобы махнуть ему рукой, когда он шел на службу! Былые подозрения рассеялись в счастливое последнее время, когда брак их был решен, и она работая иглой при свете лампы, обсуждала с ним, какую они купят мебель и как устроят свое гнездышко. Конечно, она любит его!.. И вот! Ей сказали, что он автор заметки, что он еретик, что он развратник; гундося своим поповским голосом, соборный настоятель пугал ее адом; взбешенный каноник, неограниченный властитель домика на улице Милосердия (ибо он давал деньги на пропитание), сказал несколько решающих слов, и бедная Амелия, запуганная, подавленная, покорная бесчестной шайке, не выдержала и уступила! Возможно, она и впрямь поверила, что он дикий зверь! И сейчас, пока он мечется по улицам, изгнанный и побежденный, падре Амаро сидит в столовой на улице Милосердия, удобно развалясь в кресле, положив ногу на ногу, – господин над домом и над сердцем девушки, – и звучно разглагольствует! Мерзавец! И нет законов, чтобы с ним расправиться! И нельзя даже изобличить их всех в скандальной статье, раз теперь «Голос округа» для него закрыт!
У Жоана Эдуардо кулаки сжимались – так хотелось отдубасить соборного настоятеля. Но еще лучше было бы обрушить на него серию громоподобных газетных статей, вывести на чистую воду интриганов, возбудить против них общественное мнение, собрать над их головой такую страшную грозу, чтобы падре Амаро, и каноник, и вся их свита оставили в покое дом Сан-Жоанейры! Ах, он уверен, что, не будь этой нечисти, Амелиазинья сама бросилась бы к нему на шею со слезами примирения… Он старался уговорить себя, что она не виновата; он вспоминал счастливые месяцы до появления падре Амаро; придумывал оправдания для нежных взглядов, какие она то и дело бросала на священника, заставляя своего жениха мучиться ревностью: просто бедняжка хотела быть полюбезней с жильцом, с другом каноника, чтобы он подольше жил у них на пользу ее маменьке и дому! Зато как она была довольна, когда решили не откладывать больше свадьбу! Ее отвращение к заметке – ясное дело – не естественное чувство; оно внушено ей старыми ханжами и соборным настоятелем. И Жоан Эдуардо находил утешение в этой мысли: он не отвергнут как возлюбленный и муж, а стал жертвой происков гнусного падре Амаро, который зарится на его невесту и ненавидит его самого за либеральные убеждения. И вражда его к падре Амаро делалась еще неутолимей. Шагая по улице, он лихорадочно думал, чем бы отомстить, напрягал всю силу своего воображения – и приходил к одному и тому же: бичующая газетная статья, грозное печатное слово! И его сражала очевидность собственного бессилия. Ах, если бы удалось привлечь на свою сторону кого-нибудь из влиятельных в городе лиц!
Какой-то деревенский житель, желтый, как печеное яблоко, медленно тащился по улице с рукой на перевязи; он остановил Жоана Эдуардо и спросил, где живет доктор Гоувейя.
– Первая улица налево, зеленые ворота рядом с фонарем, – ответил Жоан Эдуардо.
И вдруг ослепительная надежда озарила его душу: доктор Гоувейя его спасет! Доктор его друг. Доктор зовет его на «ты», с тех пор как три года назад вылечил его от воспаления легких; доктор горячо одобряет его брак с Амелией; всего две недели тому назад он спрашивал, встретив Жоана Эдуардо на Базарной площади: «Ну, когда же эта девушка вкусит счастье?» Доктора так уважают и так боятся на улице Милосердия! Он лечит вcex приятельниц Сан-Жоанейры; хотя их ужасает его неверие, но все же они покоряются его власти над недомоганиями, кишечными коликами и микстурами. И кроме того, доктор Гоувейя, давний «друг» долгополых, будет наверняка возмущен этой интригой церковников – и Жоан Эдуардо уже рисовал себе, как победоносно входит в дом на улице Милосердия вслед за доктором Гоувейей, тот пожурит Сан-Жоанейру, высмеет падре Амаро, урезонит старух – и счастье возродится, уже непоколебимое ничем!
– Доктор дома? – спросил он почти весело у служанки, которая развешивала белье во внутреннем дворе.
– У него прием, сеньор Жоанзиньо, войдите, пожалуйста.
В базарные дни у доктора всегда бывало много загородных пациентов. Но в этот час – когда съехавшиеся на базар жители окрестных деревень отправляются провести вечерок в таверне – приема ждали только старик, женщина, державшая на коленях ребенка, и крестьянин с рукой на перевязи, встреченный им на улице. Они сидели в первом этаже, в приемной, уставленной вдоль стен скамьями для пациентов. Единственным украшением были горшки с базиликами на подоконниках и большая гравюра, изображавшая коронацию королевы Виктории. Хотя со двора лился в окна солнечный свет, а под самым окном шелестели свежей листвой липы, приемная казалась унылой, словно и на стенах ее, и на скамьях, и даже на горшках с базиликами остался осадок перебывавших тут болезней.
Жоан Эдуардо вошел и сел в углу.
Пробило полдень.
Женщина с ребенком начала жаловаться, что приходится долго ждать: она из дальней деревни, оставила на базаре свою сестру, а сеньор доктор уже целый час принимает каких-то двух дам. Ребенок капризничал, мать укачивала его, чтобы унять; потом снова наступила тишина; старик закатывал штанину и самодовольно оглядывал язву на завернутой в тряпки голени; третий пациент зевал, едва не выворачивая себе челюсти, отчего его длинное желтое лицо делалось еще более унылым, Ожидание обессиливало конторщика, отнимало остатки мужества; ему уже казалось, что он не имеет права беспокоить доктора своими личными делами. Он обдумывал, как рассказать свою историю, но все слова, приходившие на ум, были недостаточно выразительны. Он совсем упал духом; тупо-терпеливые лица больных усугубляли его уныние. Какая грустная штука – жизнь! Бедность, обманутая любовь, огорчения, болезни! Он вскакивал с места и, заложив руки за спину, подходил к стене и рассматривал коронацию королевы Виктории.
Время от времени женщина, державшая на руках больного ребенка, приоткрывала дверь в кабинет и смотрела, не ушли ли две дамы. Они были еще там, и через обитую зеленым сукном створку в приемную доносились их голоса; они спокойно о чем-то говорили.
– Как пойдешь к врачу, так почитай весь день пропал! – ворчал старик.
Он тоже оставил лошадь у лавки Фумасы, а девчонку – на Базарной площади… А сколько еще придется ждать в аптеке! До дому целых три лиги! Хорошо болеть тем, у кого есть на это деньги и время!
Мысль о болезни и об одиночестве обостряла у Жоана Эдуардо горечь утраты. Если он заболеет, ему придется идти в больницу. Злодей падре Амаро отнял у него все – жену, счастье, семейный уют, заботу близких!
Но вот за стеной раздались шаги уходивших дам. Женщина с ребенком торопливо подняла с пола свою корзину и пошла в кабинет, а старик, пересев на скамью поближе к двери, сказал с удовлетворением:
– Теперь моя очередь!
– Вам надолго? – спросил Жоан Эдуардо.
– Нет, только получить рецепт.
И он сразу начал рассказывать про свою язву: ему на ногу упало бревно, он не обращал внимания, рана разболелась – и вот он охромел; и боли замучили.
– А у вас, сеньор, что-нибудь серьезное?
– Нет, я не болен, – сказал конторщик, – у меня дело к сеньору Гоувейе.
Оба пациента посмотрели на него с завистью. Наконец старик дождался своей очереди, после него – желтый человек с подвязанной рукой. Жоан Эдуардо остался один и стал нервно прохаживаться по приемной. Теперь ему казалось, что трудно и неловко так прямо, без церемоний, просить доктора о заступничестве. По какому праву? Он решил, что начнет с жалоб на желудок и на боли в груди, а потом, как бы невзначай, расскажет о своих бедах…
Но дверь распахнулась. Перед ним стоял доктор; его длинная седеющая борода падала на вельветовый пиджак, он был уже в шляпе и натягивал фильдекосовые перчатки.
– Ола! Это ты, дружок? Ну, скоро твоя свадьба?
Жоан Эдуардо покраснел.
– Нет! Сеньор доктор, мне бы хотелось поговорить с вами.
Доктор впустил его в кабинет – знакомый темноватый кабинет: хаотическое нагромождение книг, развешанное по стенам дикарское оружие, два чучела цапель. Кабинет доктора Гоувейи слыл в городе чем-то вроде кельи алхимика.
Доктор вытащил карманные часы.
– Без четверти два. Будь краток.
На лице конторщика изобразилась тревога: он не мог поведать коротко о таком сложном деле.
– Хорошо, – сказал доктор, – рассказывай, как умеешь. Нет ничего трудней, чем выражать свои мысли ясно и лаконично. Для этого нужно быть гением. Итак, я слушаю тебя.
Жоан Эдуардо, запинаясь, кое-как изложил суть дела, упирая на коварство падре Амаро и на невинность Амелии.
Доктор слушал его, поглаживая бороду.
– Понимаю. Вы оба, ты и этот падре, – сказал он наконец, – влюблены в девушку. Он хитрей и смелей тебя, и потому он ее завоевал. Таков закон природы: более сильный грабит и устраняет более слабого; ему по праву достается самка и добыча.
Жоану Эдуардо слова эти показались шуткой. Он сказал задрожавшим голосом:
– Вы шутите, сеньор доктор, а у меня сердце разрывается!
– Милый мой, – мягко ответил доктор, – я не шучу, а философствую… Что же я могу для тебя сделать?
Это было почти точное повторение слов доктора Годиньо, только без пафоса.
– Я уверен, что если бы вы поговорили с ее матерью…
Доктор улыбнулся.
– Я могу прописать девушке ту или иную микстуру, но не могу предписать ей того или иного мужчину. Неужели ты хочешь, чтобы я пошел к ней и сказал: «Meнина Амелия, рекомендую вам выбрать Жоана Эдуардо»? И точно так же я не могу заявить этому предприимчивому падре, которого, кстати, и в глаза не видел: «Будьте любезны, сеньор, не совращайте девушку!»
– Но меня оклеветали, сеньор доктор! Меня выдали за какого-то развратника и темную личность…
– Нет, тебя не оклеветали. С точки зрения этого падре и дам, играющих в лото на улице Милосердия, ты и есть темная личность: католик, который печатно поносит аббатов, каноников и священников – то есть лиц, необходимых для общения верующих с Богом и спасения их душ, – и есть темная личность. Тебя вовсе не оклеветали, милый мой!
– Но, сеньор доктор…
– Слушай. Сама девушка, отталкивая тебя по указке настоятеля, тоже ведет себя как истая католичка. Поверь мне. Вся жизнь доброго католика, все его помыслы, понятия, чувства, слова, дела, его семейные связи, его добрососедские отношения, его одежда и его развлечения, даже кушанья, которые он ест за обедом, находятся под контролем церковной власти – аббата, каноника или епископа; все это должно одобряться или запрещаться духовником, все делается по совету или указанию духовного пастыря. Настоящий католик – вроде твоей Амелии – не принадлежит себе: у него нет ни разума, ни воли, ни собственного мнения, ни понятия. Священники думают, желают, решают, чувствуют за твою невесту. Ее единственное дело в здешнем мире, оно же ее единственное право и единственный долг, – подчиняться этому руководству, подчиняться без рассуждений, повиноваться, что бы ей ни приказали; если это руководство противоречит ее собственным мнениям, значит, ее мнения ошибочны. Она обязана думать, что они ошибочны; а если оно разрушает ее любовь, она обязана думать, что ее любовь преступна. Следовательно, если священник запретил девушке выходить за тебя замуж и даже просто разговаривать с тобой, то своим повиновением она доказывает, что она добрая католичка, что ее любовь к Богу безупречна и что в жизни она неукоснительно следует тому нравственному закону, который избрала. Вот и все. Извини за длинную проповедь.
Жоан Эдуардо с уважением, с недоумением внимал этим речам, которым благожелательное лицо доктора и его седеющая борода придавали еще больше веса. Теперь ему и самому казалось, что вернуть Амелию невозможно, раз она так безоговорочно, и душой и разумом, принадлежит своему духовнику падре Амаро. Но почему священники считают, что она не должна выйти замуж за своего жениха?
– Я бы понял это, если бы действительно был распутником, сеньор доктор. Но я веду самую примерную жизнь; я работаю с утра до ночи; я не бываю в тавернах, не участвую в кутежах, не пью, не играю; вечера провожу на улице Милосердия или сижу дома и переписываю бумаги для конторы…
– Мой милый мальчик, ты можешь быть образцом всех добродетелей; но вера наших отцов утверждает, что всякая добродетель вредна и бесплодна, если она не порождена католической церковью. Трудолюбие, целомудрие, честность, справедливость, правдивость – все это великие добродетели, но для священников и для церкви они не в счет. Будь каким угодно праведником, но если ты не слушаешь мессу, не постишься, не исповедуешься и не снимаешь шляпу перед священниками – ты не что иное, как темная личность. Жили на свете люди позначительней тебя, чья душа была совершенна, а жизнь безупречна, но и их записали в отбросы человечества, потому что они не были крещены, прежде чем достигли совершенства. Ты, наверно, слыхал о Сократе, о Платоне, Катоне и других. Они прославились в веках своею праведностью. И все же Боссюэ – эталон католической доктрины – заявил, что добродетелями этих людей вымощен ад. Отсюда следует, что католическая мораль отличается от морали естественной и общечеловеческой… Но ты едва ли меня понимаешь… Хочешь, приведу пример? С точки зрения правоверного католика, я – один из самых отпетых негодяев, какие топчут улицы этого города; а мой сосед Пейшото, который убил пинком в живот свою жену и тем же манером добивает десятилетнюю дочь, считается у духовенства прекрасным человеком, потому что аккуратно исполняет обязанности прихожанина и подыгрывает певчим на корнет-а-пистоне. Словом, братец, так уж оно устроено. И, как видно, устроено хорошо, если миллионы почтенных людей это одобряют, а государство расходует на церковь большие суммы и обязывает к этому же тебя и меня. Я, например, каждый год плачу золотой, чтобы сохранить католическую церковь. С тебя, конечно, берут меньше…
– С меня семь винтенов, сеньор доктор.
– Ты-то хоть участвуешь в их праздниках, слушаешь музыку, проповеди – словом, возмещаешь свои семь винтенов. А мой «золотой пропадает для меня целиком и полностью; приходится утешаться тем, что он идет на поддержание церкви – той самой церкви, которая при жизни числит меня в разбойниках, а после смерти уготовала в аду место самого первого класса. В общем, мы славно поболтали… Чем еще могу служить?
Жоан Эдуардо был совсем обескуражен. Он слушал доктора и все больше убеждался, что если бы этот человек, рассуждающий так умно, мыслящий так широко, принял в нем участие, то без труда вывел бы церковников на чистую воду, и счастье Жоана Эдуардо, его место в доме на улице Милосердия было бы восстановлено раз и навсегда.
– Значит, вы ничего не можете для меня сделать, сеньор доктор? – переспросил он безутешно.
– Я могу самое большее вылечить тебя от второго воспаления легких. Ты опять болен воспалением легких? Нет? В таком случае…
Жоан Эдуардо тяжело вздохнул.
– Я стал их жертвой, сеньор доктор!
– И напрасно. Никаких жертв не должно быть, кроме жертв борьбы с тиранией! – сказал доктор, надевай свою мягкую широкополую шляпу.
– Ведь, до сути дела, – пытался еще настаивать Жоан Эдуардо, цепляясь за доктора, как утопающий за соломинку, – по сути дела, подлец падре добивается одного: завладеть девушкой! Если бы она была некрасивой, ему было бы совершенно безразлично, верю я в Бога или нет! Этот мошенник добивается ее любви!
Доктор пожал плечами и сказал, уже взявшись за ручку двери:
– Это естественно, мой бедный друг. Чего ты хочешь? Он мужчина, а у мужчины есть страсти и органы, требующие женщины. К тому же он духовник, что придает ему почти божественный престиж. И нечего удивляться, если он пускает в ход этот престиж, чтобы утолить свои страсти; и вполне логично, что удовлетворение страстей он прикрывает видимостью служения Богу… Все это естественно.
И тогда Жоан Эдуардо, видя, что доктор уже открывает дверь и последняя надежда рушится, крикнул в ярости, хлестнув воздух шляпой:
– Церковная ракалия! Я всегда их ненавидел! Их надо стереть с лица земли, сеньор доктор!
– И опять ты сказал глупость, – возразил доктор, примиряясь с неизбежностью и продолжая разговор в дверях кабинета. – Послушай меня. Ты веришь в Бога? В Бога, который находится на небесах? Того, что создал основы справедливости и истины?
Удивленный Жоан Эдуардо сказал:
– Верю, сеньор доктор.
– А в первородный грех?
– Верю…
– А в загробную жизнь, искупление и прочее?
– Я вырос в этих верованиях…
– Так почему же ты хочешь стереть с лица земли священников? Наоборот, ты должен находить, что их еще мало. Я вижу, ты либерал-рационалист и не выходишь за пределы того, что провозглашено Хартией… Но если ты веришь в Бога, который пребывает на небе и управляет нами сверху, и веришь в первородный грех и в загробную жизнь, то тебе нужны и священники; иначе кто будет преподавать тебе вероучение, завещанное Богом, кто поможет тебе очиститься от первородного греха, кто приготовит для тебя место в раю? Священники тебе необходимы. И я не вижу никакой логики в том, что ты ругаешь их в газете.
Ошеломленный Жоан Эдуардо пролепетал:
– Но, сеньор доктор… Извините меня, ваша милость, но…
– Ну что? Говори, братец.
– Значит, вам не нужны священники в этой жизни…
– Ни в этой, ни в той. Мне не нужны священники на земле, потому что не нужен Бог на небе. Иными словами, дружок, мой Бог – внутри меня; этим принципом я и руковожусь в своих действиях и суждениях. Vulgo conscientia… Возможно, ты меня не понимаешь… Впрочем, ведь я излагаю тебе крамолу. И уже как-никак три часа… – И доктор показал на часы.
В воротах Жоан Эдуардо еще сказал:
– Так вы уж извините меня, сеньор доктор…
– Не за что. И знаешь: пошли ко всем чертям улицу Милосердия!
Жоан Эдуардо горячо возразил:
– Это легко сказать, сеньор доктор; но когда любовь гложет здесь, внутри…
– Любовь? А! Конечно! Любовь – великая и прекрасная вещь. Одна из могучих сил цивилизации. Направленная в нужное русло, она способна создавать новые миры и производить нравственные революции… Но поверь мне (он вдруг переменил тон): очень часто то, что мы называем любовью, вовсе не любовь и живет отнюдь не в сердце… Мы употребляем слово «сердце» ради приличия, имея в виду совсем другое место. По большей части именно в нем все дело. И тогда огорчения наши длятся недолго. Прощай! Будем надеяться, что скоро ты утешишься.
Назад: XII
Дальше: XIV