XXIX. ПЛАВУЧАЯ ОПЕРА
Вот к этому вся она и свелась, перемена образа мыслей, произошедшая в 1937 году: просто дело шло о том, чтобы за предпосылками логично последовали выводы. Повинуясь принятым условностям, я бы хотел завершить этот спектакль картиной пробуждения новых чувств, однако, хотя с 1919 по 1937 год движение моих мыслей было во многих отношениях бурным, сам вывод, к которому оно привело, был таков, что никакого эмоционального всплеска он не требовал. Осознать, что в конечном счете нет никаких фундаментальных различий, - открытие пресерьезное, однако если на нем и остановиться, став по этой причине праведником, или же циником, или самоубийцей из принципа, тогда мысль еще не полностью продумана. Истина в том, что ничто ни от чего ничем не отличается, и эта истина тоже. А гамлетовский вопрос абсолютно лишен смысла.
Докурив сигару, я еще кое-что набросал для своих "Размышлений", к которым, как вы понимаете, вернулся. Эти заметки не особенно интересны, что означает: некоторого интереса они не лишены. Ну, скажем, мне подумалось, что, оказавшись перед лицом бесчисленных возможностей и не имея конечной причины какую-то одну из них предпочесть остальным, я, по всей вероятности, хотя отнюдь не обязательно, продолжал бы вести себя в точности так же, как и прежде себя вел, - словно кролик, которого подстрелили, а он мчится и мчится все той же самой тропинкой, пока смерть его не свалит. Не исключено, что когда-нибудь в будущем я бы снова попробовал взорвать "Плавучую оперу" со всеми добрыми моими соседями, сослуживцами, а также (или: но не) собой, грешным, хотя верней всего делать этого я бы не стал. Мы бы с земляками прикинули, что вероятнее в этом случае, как уже прикидывали по иным поводам. Думал я еще вот о чем: хорошо, пусть абсолютных ценностей не существует, но нельзя ли тогда ценности, которые не абсолютны, счесть все же столь же значительными и даже подчинить им жизнь. Однако тут нужно особое размышление, а значит, особая это история.
Возобновил я и "Письмо отцу", а также начал снова пополнять тот третий ящик из-под персиков, где лежат записи, относящиеся к размышлению обо мне самом: ведь если я когда-нибудь смогу сам себе объяснить, почему отец совершил самоубийство, нужно и ему растолковать, отчего этого не сделал я. Дело это долгое, хлопотное. Вспомнилось, что с завтрашней почтой придет Марвиново заключение о состоянии моего здоровья, и я улыбнулся: никогда еще так мало не тревожило меня, что с ненадежным моим здоровьем и как дальше будет. Не имело теперь значения, по-прежнему ли среди моих хворей остается эндокардит, - вопрос-то так или иначе стоит передо мной все тот же самый, значит, и "решение" тоже прежнее. Во всяком случае, так обстоит дело вот сейчас, и еще какое-то время так оно будет обстоять - во всяком случае у меня.
Ну что же, начну рассказывать отцу историю с "Плавучей оперой" - не торопясь, ничего не упуская. Очень может быть, что я исчезну с лица земли, не успев довести ее до конца, а возможно, сама эта задача окажется бесконечной, невыполнимой, как и прежние. Не важно". Даже умри я, не докурив этой вот сигары, времени у меня сколько душе угодно.
Уяснив это себе, я пометил, что надо перехватить ту записку, прежде чем она попадет к Джимми Эндрюсу, потушил (хоть жалко было) сигару, разделся, лег, чувствуя великое благо дарующего успокоение одиночества, и крепко проспал вею ночь, несмотря на обширную грозу со шквалом, которая вскоре разбушевалась не на шутку.