Книга: Альберт Эйнштейн. Теория всего
Назад: В ожидании озарения
Дальше: Автографы[3]

Эпилог

Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем.
Книга Екклесиаста. 1; 9.
Вот уже больше шестидесяти лет человечество живет без Альберта Эйнштейна. И мир по-прежнему несовершенен ровно до той степени, до которой человек продолжает блуждать в собственных сомнениях, страхах и собственной несвободе. Более того, человек по-прежнему остается мерой всех вещей, мерой не совершенной, не абсолютной, а потому не применимой в научных формулах. «Человек – это часть целого, которое мы называем Вселенной, часть, ограниченная во времени и в пространстве, – пишет Эйнштейн. – Он [человек] ощущает себя, свои мысли и чувства как нечто отдельное от всего остального мира, что является своего рода оптическим обманом. Эта иллюзия стала темницей для нас, ограничивающей нас миром собственных желаний и привязанностью к узкому кругу близких нам людей. Наша задача – освободиться из этой тюрьмы, расширив сферу своего участия до всякого живого существа, до целого мира, во всем его великолепии. Никто не сможет выполнить такую задачу до конца, но уже сами попытки достичь эту цель являются частью освобождения и основанием для внутренней уверенности».
Эйнштейн, отрицающий индивидуальность и призывающий освободиться от «этой тюрьмы», сейчас воспринимается не иначе, как enfant terrible в благородном академическом семействе, ведь, по сути, он отрицал сам себя, а точнее, свое существование в науке.
Быть первооткрывателем идеального мира, но в то же время не признавать эту способность в других. Воистину парадокс!
Как мы уже писали на страницах этой книги, в мировоззрении Эйнштейна примером идеального и гармоничного мира был мир Спинозы, в котором происходило неостановимое, постоянное, относительное движение действующих друг на друга тел. По сути, ученый взял классический идеал XVII столетия, откуда он извлек принцип относительности и распространил его на новые явления, законы и открытия, сделанные на рубеже XIX—XX веков.
Из картины миры Эйнштейну удалось исключить абсолютные ускоренные движения, но дальше пойти не удалось. По мысли биографа Альберта Эйнштейна философа Бориса Григорьевича Кузнецова, «…в науке сохранилось чуждое идеальной гармонии мира различие между электромагнитными и гравитационными полями. С другой стороны, в движении элементарных частиц были обнаружены такие особенности, которые не укладывались в первоначальную схему идеальной гармонии мира. Не только отошедшая от этой схемы механика Ньютона, но и восстановившая гармонию механика Эйнштейна исходит из непрерывного движения частиц, положения и скорости которых определены начальными условиями и взаимодействиями между собой. В двадцатые годы выяснилось, что положение и скорость частицы, вообще говоря, не могут быть с неограниченной точностью определены для каждого последующего момента. Но здесь аналогия кончается. Квантовая механика не была ни субъективной, ни объективной трагедией Эйнштейна».
Однако вернемся к ошибающемуся, страдающему, страстному человеку, которому нет места в «чистой науке», но без которого всякое движение мысли не просто лишено всякого смысла, но и просто невозможно.

 

Расчеты и наброски Альберта Эйнштейна. 1912 г.

 

Сомнения и метания Альберта Эйнштейна были внутренними. «кабинетными», на публике он всегда был предельно спокоен, а порой и демонстративно спокоен. На самом же деле единственным и непримиримым своим оппонентом был он сам.
В 1944 году Альберт Эйнштейн писал своему старинному другу, врачу Гансу Мюзаму: «Быть может, мне суждено еще узнать, вправе ли я верить в свои уравнения. Это не более чем надежда, потому что каждый вариант связан с большими математическими трудностями. Я Вам долго не писал, несмотря на муки совести и добрую волю, потому что математические мучения держат меня в безжалостных тисках и я не могу вырваться, никуда не хожу и сберегаю время, откладывая все ad calendas graecas. Как видите, я превратился в скрягу. В минуты просветления я сознаю, что эта жадность по отношению ко времени порочна и глупа».

 

Ранняя фотография Эйнштейна. Рубеж XIX–XX вв.

 

Эйнштейн на закате жизни. 1940–1950-е гг.

 

Попытка сберечь время сама по себе бесконечно призрачна и иллюзорна. Эйнштейн, как видно из его письма, понимает это, но ничего не может поделать с собой, он боится сделать шаг, в котором он впоследствии будет раскаиваться, он как бы вступает со временем в сговор в надежде замедлить или вообще остановить его.
А нужно ли время вообще?
Эйнштейн отвечает на этот вопрос в свойственной ему манере: «Единственная причина, по которой нужно существование времени, – чтобы все не случалось одновременно». Этой причины вполне достаточно, чтобы по воле случая, судьбы ли пространство и время сжались до такой степени, что уже невозможно не поверить в то, что цепь на первый взгляд разрозненных событий, не имеющих друг к другу никакого отношения, есть закономерное следствие предшествующих поступков, деяний и слов.
Вот Эйнштейн смотрит на себя в зеркало. Ему двадцать четыре года: «Рост Эйнштейна один метр семьдесят шесть сантиметров, он широкоплеч и слегка сутуловат. Короткий череп кажется необычайно широким. Кожа матовая, смуглая. Над большим чувственным ртом узкие черные усики. Нос с небольшой горбинкой. Глаза темно-карие, глубокие, взгляд мягкий и лучистый. Голос приятный, глубокий, как звук виолончели».
Ему шестьдесят три года: «Я стал одиноким старым бобылем, известным главным образом тем, что обхожусь без носков. Но работаю еще фанатичнее, чем раньше, и лелею надежду разрешить уже старую для меня проблему единого физического поля. Это напоминает воздушный корабль, на котором витаешь в небесах, но неясно представляешь себе, как опуститься на землю… Быть может, удастся дожить до лучшего времени и на мгновение увидеть нечто вроде обетованной земли».
Эти две картинки, два отражения в зеркале не есть ли доказательство того, что со временем договориться невозможно?
Кажется, что внутри тебя ничего не меняется, потому что ты смотришь на самого себя изнутри (а по-другому и невозможно), но на самом деле зерна, брошенные еще в детстве и в годы юности, неизбежно прорастают. Эти ростки можно безжалостно выкорчевывать или, напротив, старательно взращивать. Подобно тому, как собственные дети растут медленно и до старости остаются для родителей детьми, так и собственное «я» изменяется, как представляется, эволюционно и благообразно. Но на самом деле это порой бывает совсем не так.
Можно предположить, что Эйнштейн ощущал этот мятежный дисбаланс воображаемого и реального, настоящего знания о себе и мифологии, в которую верится так легко и просто.
Наука была именно той второй составляющей предельно закрытой и загадочной личности ученого.
Действительно, на трибунах конференций, университетских лекций, во время светских раутов и встреч с высокопоставленными чиновниками Эйнштейн был одним человеком, но в своем принстонском кабинете, дверь которого всегда была плотно закрыта для чужих, совсем другим.
«Как только была завершена общая теория относительности, т. е. в 1916 году, появилась новая проблема, состоявшая в следующем. Общая теория относительности весьма естественно приводит к теории гравитационного поля, но не позволяет найти релятивистскую [Релятивизм восходит к одностороннему подчеркиванию постоянной изменчивости действительности и отрицанию относительной устойчивости вещей и явлений. – Прим. автора] теорию для любого поля. С тех пор я стремился найти наиболее естественное релятивистское обобщение закона тяготения, надеясь, что обобщенный закон будет общей теорией поля. В течение последних лет мне удалось получить такое обобщение, выяснить формальную сторону проблемы, найти необходимые уравнения. Но математические трудности не позволяют получить из этих уравнений выводы, сопоставимые с наблюдением. Мало надежды, что это удастся до конца моих дней».
Из выступления Альберта Эйнштейна на пресс-конференции в 1953 году
«Безжалостные тиски», о которых часто говорил ученый, все более и более сдавливают надежду Эйнштейна на то, что единая теория поля как итог всей его жизни будет когда-либо наказана. Эта драма и есть воплощенная реализация внутреннего надлома ученого, для которого полное одиночество (вершина индивидуализма) и общественное служение (растворение отдельно взятой личности в социуме) не могут существовать друг без друга. Математически доказать это хитросплетение невозможно, человечески это вполне естественно, но требует готовности покаяться в собственной гордости, смириться с допущенными ошибками. Последнее, как известно, для Эйнштейна было совершенно немыслимо.
Он снова и снова приступает к «закону всего».
Читаем в его письме Морису Соловину: «Единая теория поля теперь уже закончена… Несмотря на весь затраченный труд, я не могу ее проверить каким-либо способом. Такое положение сохранится на долгие годы, тем более что физики не воспринимают логических и философских аргументов».
А меж тем все происходило ровно наоборот – философские аргументы множились, тогда как точная доказательная (математическая) база с каждым подходом к теме все более и более обнаруживала свое бессилие перед лицом нерешаемого уравнения, попытку разрешить которое можно было уподобить психозу.
«Переработка реальности при психозе происходит на основе психических осадков из существовавших до настоящего времени отношений к реальности, следовательно, на основе следов воспоминаний, представлений и суждений, которые были до настоящего времени получены от нее и при помощи которых она была представлена в душевной жизни. Но это отношение никогда не было законченным, оно беспрерывно обогащалось и изменялось новыми восприятиями. Таким образом, для психоза возникла задача создать себе такие восприятия, которые соответствовали бы новой реальности <…> обманы, воспоминания <…> имеют при очень многих формах и случаях психоза мучительнейший характер и связаны с развитием страха, это является, конечно, признаком того, что весь процесс преобразования протекает при наличии интенсивно противодействующих сил».
Зигмунд Фрейд о симптоматике психоза
Эйнштейн неоднократно переживал известные психологические кризисы, обусловленные состоянием разобщения с самим собой. «Новая реальность», о которой пишет доктор Фрейд, входила в непримиримое противоречие с, если угодно, «старой реальностью». Борьба внутренних противоречий делает человека уязвимым для разного рода физических болезней и душевных недугов, будоражит воображение, порой доводя до экстатического состояния. Эйнштейн писал: «Воображение – это все. Оно способно показать нам заранее, как будут развиваться события. Воображение важнее знания <…> истинное проявление ума, это не знания, а воображение».
В этой связи весьма интересными представляются размышления о роли воображения, или, как он говорил, «активного воображения» Карла Густава Юнга.

 

Карл Густав Юнг (1875–1961) – швейцарский психиатр, ученик Зигмунда Фрейда, основоположник аналитической психологии, автор учения о коллективном бессознательном, исследователь оккультизма.

 

Не будучи знаком с учением Юнга о воображении, Эйнштейн пророчески произносит: «Воображение – это все».
Эту мысль великого физика швейцарский психиатр развивает следующим образом: активное воображение позволяет человеку концентрироваться на каком-то определенном эмоциональном состоянии, образе или событии, чтобы затем отдаться фантазийной активности, которая по мере вхождения в транс все более и более обретает драматические очертания. Иначе говоря, психические образы начинают оживать, приобретать свою собственную жизненную активность, появляются в соответствии с законами своей специфической логики, становясь все более ясными и четкими. Под влиянием переживаемых эмоций умственная деятельность человека активизируется, его реакции становятся более непосредственными и прямыми, что приводит к ускорению психического созревания. Активное воображение, таким образом, идет не вширь, а вглубь, оставляя на поверхности мечты – следствие повседневного опыта, а потому довольно часто бесплодные и примитивные.

 

Альберт Эйнштейн на одной из лекций.

 

По сути, ускоренное психического созревание, о котором говорит Юнг, и есть то самое «истинное проявление ума» по Эйнштейну.
Но насколько допустима может быть глубина этого проникновения в бездны собственного бессознательного? Отвечая на этот вопрос, Юнг погрузился в исследование оккультизма, магической архаики и алхимии, находя такой метод вполне религиозным и позволяющим хранить свой ум, а также ум своих пациентов на грани психического здоровья.
Отношение Эйнштейна к оккультизму и обрядоверию, как известно, было крайне отрицательным. Причем в первую очередь он не принимал антинаучный характер подобного рода знаний, не считал нужным обсуждать суеверия и страхи, порожденные интеллектуальной несвободой и ограниченностью.
Однако, комментируя религиозность в целом и собственную религиозность в частности, ученый невольно впадал в некие межеумочные, порой граничащие с духовидением рассуждения.
Так, в 1930 году Эйнштейн писал: «Человеку, который религиозно просвещен, как мне кажется, с его способностями легче освободиться от оков своих корыстных желаний и заняться мыслями, чувствами и стремлениями, которые для него являются особо ценными. Мне кажется <…> это сила сверхличностного содержания <…> независимо от любых попыток объединить это содержание с божественным существом. В противном случае невозможно было бы считать Будду и Спинозу религиозными деятелями. Соответственно, религиозный человек набожный в том смысле, что он не сомневается в значимости этих суперличных вещей и целей, которые не требуют рационального объяснения и обоснования. В этом смысле религия является извечной попыткой человечества четко и сполна осознать эти ценности и цели и постоянно укреплять и расширять свое влияние. Если понимать религию и науку в соответствии с этими определениями, то конфликт между ними возможен. Для науки возможна только констатация того, что есть, но не того, что должно быть».
Характерным в этом пассаже является термин «суперличный», не «надличный», а именно «суперличный», который уже сам по себе предполагает восхождение (вопреки погружению в драму собственной фантазийной активности у Карла Юнга) к вершинам собственного «я». Восхождение к некоему мифологическому абсолюту, которое в равной степени может привести как к медиумическим «прозрениям», так и к вульгарному богоборчеству.
Биограф Эйнштейна Рональд Кларк замечал в 1971 году: «Однако бог Эйнштейна – не тот, в кого верит большинство. Когда он [Эйнштейн] писал о религии – а в зрелые и пожилые годы он обращался к этой теме часто, – он под разными названиями выводил то, что для простых смертных – и для большей части иудеев – представлялось просто вариацией агностицизма <…> Это была самая настоящая вера. Она рано созрела и глубоко укоренилась. С годами ее облагородили, окрестив космической религией, – изобрели словосочетание, которое придавало надлежащую солидность взглядам человека, не верящего в жизнь после смерти и полагавшего, что если добродетель вознаграждается в земной жизни, то это результат причинно-следственных отношений, а не награда свыше. Так что бог для Эйнштейна обозначал стройную систему следования законам, которые мог обнаружить человек, обладающий смелостью, воображением и настойчивым стремлением эти законы обнаружить».
«Стройная система следования законам» как предмет богомыслия едва ли могла интересовать Эйнштейна на интуитивном уровне, хотя с точки зрения рационального знания эта система работала, во многом уподобляя христианскую мистику приложению к своеобразному путеводителю по самым темным и потаенным закоулкам собственной души. Подобного рода путешествие неизбежно сопряжено с пугающим и непостижимым (все с той же рациональной точки зрения) погружением в сумеречные состояния, обращение к оккультизму. Говоря о парадоксальном оккультизме Эйнштейна, следует оговориться. Вернее, перефразировать слова Р. Кларка, что это не тот оккультизм, в который верит большинство («Бог Эйнштейна – не тот, в кого верит большинство»). Это драматическое разобщение на уровне психоза с самим собой, депрессия, поиск выхода из которой ученый традиционно совершает в одиночестве. Путь к истине ему видится прямым и понятным, но «интенсивно противодействующие силы», как утверждал Фрейд, постоянно скривляют этот путь, в результате превращая его в замкнутый круг, из которого нет выхода, а изначально верно составленное уравнение не будет решено никогда.
Что же это за силы?
Пожалуй, всю жизнь Эйнштейн пытался определить их и бороться с ними.
К числу одной из таких контрпродуктивных, антигуманных сил всякого общества (немецкого в первую очередь) Альберт относил антисемитизм. Причем оценивал его не только с этнической, но и с социально-политической точки зрения: «В политической жизни я вижу две противоположные тенденции, находящиеся в постоянной борьбе. Первая, оптимистическая, тенденция проистекает из веры, что освобождение и раскрепощение производительных сил индивидуумов и групп приводят к стабилизации общества. Она признает необходимость централизованной власти, поставленной над группами и индивидуумами, но оставляет за ней только организационные и регуляторные функции. Вторая, пессимистическая, тенденция исходит из того, что свободная игра индивидуумов и групп приводит к разрушению общества. Поэтому она стремится основывать общество исключительно на насилии и слепом повиновении. Приверженцы этой второй тенденции – враги свободных групп и враги образования для воспитания независимого мышления. Они, следовательно, являются носителями политического антисемитизма».

 

И еще одна цитата.
«Бороться с антисемитизмом – зачем? Антисемитизм как психологическое предубеждение будет существовать. Должно ли нас это трогать? Давайте, прежде всего, любить самих себя. Давайте будем относиться к нашему еврейству, в широком смысле этого слова, с уважением. Может быть, мы главным образом благодаря антисемитизму и существуем до сих пор как раса… По отношению к обществу, где силен антисемитизм, еврей обязан проявлять гордую сдержанность! Антисемитизм – тень еврейского народа… Я физик и знаю, что каждая вещь отбрасывает тень. Тень, отбрасываемая моим народом, – антисемитизм».
Альберт Эйнштейн о причинах и последствиях антисемитизма
Государственный антисемитизм в Германии при нацистах стал реальным воплощением зла, Молоха, не в фигуральном, но в прямом смысле пожирающего человеческие жизни. Страх смерти, желание спасти себя и своих родных, страдания и унижения во многом определили трагическое, апокалиптическое восприятие ХХ века не только Альбертом Эйнштейном. Известно, в частности, достаточно резкое определение современного ему социума Зигмунда Фрейда – «…человечество в общем и целом – мерзкое множество».
Являясь всемирно признанным ученым, создателем научного знания нового поколения, лауреатом Нобелевской премии, Эйнштейн при этом не мог не ощущать по отношению к себе проявлений антисемитизма на самых разных уровнях – от оскорбительных выкриков коллег-ученых до системных призывов определенных политических групп уничтожить «еврейскую науку» и ее лидера Эйнштейна. Всякий раз, выслушивая эти нападки, Альберт с сожалением и усмешкой называл себя «еврейским святым», вынужденным лишь в бессилии разводить руками перед агрессивным нацистским большинством.
Анализируя суть антисемитизма, русский философ Николай Бердяев писал: «В основе антисемитизма лежит бездарность. Когда изъявляют претензию на то, что Эйнштейн, открывший закон относительности, еврей, что еврей Фрейд, еврей Бергсон, то это есть претензии бездарности! В этом есть что-то жалкое. Есть только один способ борьбы против того, что евреи играют большую роль в науке и философии: делайте сами великие открытия, будьте великими учеными и философами. Бороться с преобладанием евреев в культуре можно только собственным творчеством культуры. Это область свободы. Свобода есть испытание силы. И унизительно думать, что свобода всегда оказывается благоприятной для евреев и неблагоприятной для неевреев».
Однако и сам Эйнштейн признавал это, далеко не все антисемиты были уж столь бездарны. В частности, отец так называемой «арийской физики» Филипп Ленард был, по мнению Эйнштейна, выдающимся ученым, но при этом активно сотрудничал с нацистами и до последних дней своей жизни был уверен в том, что феномен Эйнштейна связан со всемирным еврейским заговором.
Именно то обстоятельство, что в СССР пропаганда антисемитизма на государственном уровне считалась уголовным преступлением, скорее всего (в числе прочих «плюсов» сталинской системы), во многом объясняло весьма странные симпатии нобелевского лауреата к стране победившего социализма. Другое дело, что Эйнштейн старательно закрывал глаза на еврейские погромы в науке (медицине в частности) на рубеже сороковых – пятидесятых годов ХХ века в СССР, находя информацию об этом результатом буржуазной пропаганды и клеветы на большевиков.
К силам, противодействующим свободному научному творчеству, впрочем, и не только научному, Эйнштейн также относил человеческую глупость. Альберт восклицал: «Две вещи действительно бесконечны: Вселенная и человеческая глупость. Впрочем, насчет Вселенной я не уверен».
Глупость питает зависть, бездарность, несвободу, суеверие, страх, комплексы, пришедшие из детства, химеры, порожденные депрессией и сумеречным состоянием души.
Откровенно говоря, именно глупость следовало бы назвать источником и антисемитизма, и нацизма, и большевизма, а также прочих форм социальных и национальных фобий. Пожалуй, именно перед глупостью пасует даже самый просвещенный и изощренный ум, ведь глупость парадоксальна и непредсказуема.
«Ничто не обходится в жизни так дорого, как болезнь и глупость», – писал Фрейд. И добавлял: «Первым признаком глупости является полное отсутствие стыда».
Это добавление, как представляется, очень важное и поднимает разговор на новый уровень. Стыд, являясь категорией нравственной и во многом иррациональной, не вписывается в жесткие рамки научной картины мира. Понимание границ допустимого немыслимо без признания неких общих для всех морально-нравственных констант, позволяющих преодолевать глупость, бесстыдство, жестокосердие. Безусловно, религиозное сознание, понимаемое как дар свободного отвержения зла, а не как способность слепо и бездумно ретранслировать десять заповедей Господних, и есть благотворная возможность соблюдать собственное «я» в границах человеческого, созданного по образу и подобию Божию, образа.
Эйнштейн ищет душевное и духовное равновесие в одиночестве, следовательно, в самочинном определении границ нравственного и безнравственного, допустимого и недопустимого.
Леопольд Инфельд, соавтор Эйнштейна по книге «Эволюция физики», писал: «Для него [Эйнштейна] изоляция была благословенной, потому что предохраняла от избитых путей. Одиночество, независимое обдумывание проблем, которые он сам перед собой ставил, поиски собственных, уединенных дорог, то, что он избегал давки, – вот наиболее характерные черты его творчества. Это не только оригинальность, это не только научная фантазия; это нечто большее…»
Биографы ученого, всякий раз приступая к этому «нечто большему», почему-то недоговаривали. Вернее сказать, пытались найти объяснение интуитивно угадываемому, умозрительному, мистическому при помощи неких устойчивых показателей, формул и теорем. Следует заметить, что это во многом удалось на ниве рационального восприятия мира, но не следует забывать, что иррациональный, парадоксальный и непредсказуемый мир тоже существует. Именно столкновение с ним повергало Эйнштейна в ступор, влекло за собой депрессию, а сомнения в правильности избранного пути на долгие и мучительные месяцы останавливали работу над общей теорией поля.
В эти минуты (часы) казалось, что Эйнштейн слушает лишь ему одному доступные звуки музыки, непостижимые, но и в то же время разлитые во всем мире вне зависимости от того, какое на дворе столетие – XVIII век Моцарта или XIX век Вагнера.
Из книги Б. Г. Кузнецова «Эйнштейн»: «Сопоставление с музыкой Моцарта раскрывает романтизм научного подвига Эйнштейна и романтизм неклассической физики в целом, романтизм неклассического идеала науки. Речь идет совсем не о том романтизме, который <…> противопоставляют классицизму (при разделении ученых на романтиков и классиков). Речь здесь не идет и об обычной характеристике классицизма XVIII века и романтизма XIX века, которую кладут в основу периодизации культуры нового времени. Чтобы говорить о романтизме как черте научного творчества, нужно взять это понятие в значительно более широкой версии, даже более широкой, чем романтизм, о котором говорит Гегель в своей “Эстетике” <…> эволюция романтизма включает пересмотр самых основных определений, как и пересмотр жанровых границ понятия. Оно (понятие) начинает включать научное творчество». Аскетические интонации классической науки не могут заглушить неклассического и романтического в своей основе аккомпанемента.
Эйнштейну как человеку, с детства игравшему на скрипке, это было очевидно, знание нот (по сути, математических формул) лишь расширяло возможности для свободного творчества.
«Музыка и исследовательская работа в области физики различны по происхождению, но связаны между собой единством цели – стремлением выразить неизвестное. Их реакции различны, но они дополняют друг друга. Наука раскрывает неизвестное в Природе, а музыка – в человеческой душе, причем именно то, что не может быть раскрыто в иной форме, кроме музыки».
Альберт Эйнштейн о взаимосвязи физики и музыки
Впрочем, каждая эпоха звучала по-разному: Моцарт и Бах, Бетховен и Гендель, Чайковский и Верди, Дебюсси и Вагнер.
По утверждению друзей ученого, когда он слушал музыку Рихарда Вагнера, ему казалось, что он видит Вселенную, упорядоченную гением композитора, а не надличную Вселенную, ощущает гармонию, которую композитор передает с величайшим самозабвением и искренностью. Эйнштейн, таким образом, не находил в произведениях Вагнера отрешенности от собственного «я», следовательно, в его эпических музыкальных шедеврах не было объективной правды бытия. Была мощь, было мастерство, был размах, но не было самого главного, в понимании ученого, – правды и свободы, того, что раскрывало «неизвестное» в человеческой душе.
И вновь Эйнштейн подходил к тому, с чем он сталкивался всякий раз, когда задачу соотношения сверхличного и надличного нельзя было разрешить, используя лишь классическую или, напротив, романтическую методологию.
«Я – глубоко религиозный безбожник. Можно сказать, что это своего рода новая религия», – успокаивал себя Альберт Эйнштейн.
Однако он убеждался в том, что с этой проблемой исследователи (тот же Спиноза) сталкивались и до него, но более всего его пугало, что она так и останется нерешенной для следующих поколений.
Род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки.
Восходит солнце, и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит. Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои. Все реки текут в море, но море не переполняется: к тому месту, откуда реки текут, они возвращаются, чтобы опять течь.
Все вещи – в труде: не может человек пересказать всего; не насытится око зрением, не наполнится ухо слушанием. Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас.
Нет памяти о прежнем; да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после… Говорил я с сердцем моим так: вот, я возвеличился и приобрел мудрости больше всех, которые были прежде меня над Иерусалимом, и сердце мое видело много мудрости и знания. И предал я сердце мое тому, чтобы познать мудрость и познать безумие и глупость: узнал, что и это – томление духа; потому что во многой мудрости много печали; и кто умножает познания, умножает скорбь…
Книга Екклесиаста.1; 4–11, 16–18
Скорее всего, книгу Екклесиаста, авторство которой приписывали Соломону, Альберт Эйнштейн прочел еще в годы юности, когда он, как мы помним, неистово увлекался иудаизмом.
Слова, приведенные выше, вне всякого сомнения, и впоследствии неоднократно попадались на глаза великому ученому, так как издревле стали средоточием ветхозаветной афористики, а также были значительным образом переосмыслены в христианской традиции.
Познание мудрости Екклесиаст, или Проповедник, приравнивает к постижению безумия и глупости, потому что многие познания не могут быть вмещены в человеческий разум без того, чтобы последний не впал в томление и скорбь.
Признание того, что все уже было «до нас», что «теория всего» уже существует и всякая попытка стать первооткрывателем тщетна в своей сути, предполагает формирование своего рода апофатического сознания с его стремлением постигнуть непостижимое и невозможностью дать определение тому, что не поддается определению.
Важно понимать, что в этом нет умаления человеческого достоинства и презрения к умственному труду и признания несовершенства человека, для которого страстное телесное начало всегда главенствует над духовным. Просто, как сказано у Екклесиаста, «нет памяти о прежнем», но есть то, что называется «упованием» на будущее.
Эйнштейн, по сути, занимаясь как бы сотворчеством с Творцом, настойчиво избегал признаний, что его великие открытия, парадоксальные прозрения, удивительные гипотезы есть результат именно этого сотворчества, что обсуждение проблемы первенства тут неуместно хотя бы по той причине, что она решена изначально. И речь тут не идет о проявлениях в той или иной степени религиозности и обрядового благочестия, но благодарного сыновства, ощущение которого позволяет без страха и сомнения приступить к любой проблеме и разрешить ее.
Вот уже больше шестидесяти лет человечество живет без Альберта Эйнштейна. Он, точнее, его изображение смотрит на нас с обложек журналов, футболок и рекламных баннеров. Он показывает нам язык. Он смеется. Он морщит лоб. Он пристально всматривается в людей XXI века и приходит к убеждению, что мир по-прежнему несовершенен ровно до той степени, до которой человек продолжает блуждать в собственных сомнениях, страхах и собственной несвободе. Более того, человек по-прежнему остается мерой всех вещей, мерой не совершенной, не абсолютной, а потому не применимой в научных формулах и для лабораторных исследований. «Род проходит, и род приходит», сменяются поколения, вырастают дети, внуки, все идет своим чередом, ничто не повторяется, но и «нет ничего нового под солнцем».

 

Портрет Альберта Эйнштейна работы Германа Струка. 1923 г.

 

Человеческая жизнь относительна – она мгновенна, как вспышка света, и одновременно бесконечна, потому что душа и разум бессмертны. Жить и постоянно задумываться о том, что каждый твой шаг – это послание вечности, а каждое твое слово будет начертано на каменных скрижалях на горе Синай, есть безумие и пребывание в рабстве у самого себя. Раб же, как известно, долготерпелив и завистлив, но страшнее всего то, что он несвободен. Вернее сказать, он свободен от знания, что именно он и есть венец творения, что именно он и создан по образу и подобию Божьему, а посему имеет право выбора и должен быть ответственен за свой путь.

 

Официант в красной футболке с изображенным на ней нобелевским лауреатом с легендарными взъерошенными седыми волосами улыбается и желает нам хорошего дня. Эйнштейн тоже улыбается, но молчит. Он знает, что этот день скоро закончится и на смену ему придет другой день, а затем еще один и еще один. И будет так всегда… до скончания века.
Назад: В ожидании озарения
Дальше: Автографы[3]