Смертельный полет Риббентропа
Но, как говорит, век живи — век учись, и пришлось учиться. Причем сложность моей учебы заключалась в том, что жизнь-то шла, а в жизни, особенно в 1937–1938 годах, столько наделали глупостей, создали подозрительность друг к другу, печать так изощрялась все это преподносить, как вражеские дела, что сын был готов отца назвать предателем по малейшему подозрению. В любом рисунке искали свастику или какую-нибудь антисоветчину. Разговоры друг с другом так перевирали, что нередко один из друзей оказывался за решеткой.
Хоть в небольшой степени, но мне, будучи начальником отдела, приходилось это наблюдать на явках с агентурой, и особенно по документам, которые приходилось просматривать. И в этой обстановке сила инерции, подозрительности у сотрудников была настолько велика, что, докладывая мне дела явные, где была видна провокация или вымысел, все же боялись произнести правду, а ждали, что скажу я.
Такое поведение вызывалось тем, что за 1937–1938 годы и чекистов сменилось 2–3 очереди, которых сажали в тюрьму «за либеральное отношение к врагам народа».
И лишь после того, как в 1939 году был арестован этот подлый человек Ежов, именовавшийся секретарем ЦК партии, членом Политбюро и наркомом внутренних дел СССР, тогда чекисты осторожно стали высказывать свои сомнения нам, молодым начальникам, пришедшим в органы по решению ЦК.
И вот в такой обстановке вдруг наметился крен в политике Советского Союза, крен в сторону улучшения отношений с Германией. Молотов летал в Берлин на переговоры с Гитлером, а Риббентроп* (МИД Германии) должен был прилететь в Москву (Серов ошибается в последовательности событий. Визит Молотова в Берлин проходил в ноябре 1940 года, уже после прилета Риббентропа в Москву. — Прим. ред.).
Я старался переварить в своей голове этот переломный момент, но все равно недоверие к политике Германии оставалось, фашистов называли фашистами, и о какой-либо дружбе не могло быть и речи. Мотивов такой политики мне не удалось узнать, да тогда и не полагалось любопытничать.
В день прилета Риббентропа в Москву мне срочно позвонил К. Е. Ворошилов и сказал: «Товарищ Серов, хозяин приказал вам вылететь в Бежицу Калининской области на аэродром и обеспечить пролет немецких самолетов. Если они там сядут, то обеспечьте немцам закуску», и добавил, что «в Бежице стоит зенитный полк, так проверьте, чтобы не вздумали стрелять по немецким самолетам».
Я спросил, когда вылетать. К. Е. Ворошилов ответил: «Сейчас же, самолет вам даст начальник ГВФ Картушев*». Я ответил, что сейчас же выеду на центральный аэродром и вылечу. На аэродроме мне дали самолет Картушева — американский «Локхид», скорость 270 км/ч, небольшой, аккуратный самолет на 8 человек. Летчик был уже проинструктирован, и мы взлетели.
Сравнительно быстро мы приземлились в Бежице. Я там проверил готовность диспетчера и радиста к приему гостей и связался с командиром зенитного артполка, прикрывавшего аэродром. Командир полка заверил меня, что у него орудийный расчет на месте, строго проинструктирован «не стрелять».
Я сказал, что лучше было бы орудийный расчет отвести. На это мне командир полка резонно ответил, что надо же артиллеристам посмотреть опознавательные знаки немцев и, кроме того, потренироваться в наводке по самолетам, тем более, они пойдут на большой скорости. (В те времена скорость у Ю-88 была 450 км/ч, у нас — ТБ-3 со скоростью 320 км/ч.) Мне, как артиллеристу, все эти рассуждения показались основательными, и я согласился.
Поехать на артпозиции не было времени, так как радист доложил, что «вошел в связь с гостями», они на подходе. Я вышел на летное поле и стал вглядываться.
В воздухе показались два бомбардировщика на высоте 3 тысячи метров, которые шли на большой скорости. Радист сообщил, что идут на Москву, и стали разворачиваться над аэродромом.
В это время в воздухе недалеко от самолетов я увидел разрыв шрапнели, за ним — второй и третий, а затем три разрыва возле головного самолета. Я схватил висевший на шее бинокль. Никакого сомнения: зенитчики шрапнелью начали обстрел «немецких гостей».
Я бросился к телефону, оглядываясь, и видел, как еще несколько снарядов разорвались вблизи самолетов. Вызвав командира зенитного полка, я закричал на него: «Прекратить стрельбу!» Тот, заикаясь, отвечал, ч то он и сам не знает, как это случилось, сейчас разберется и т. д.
Я бросил трубку и по ВЧ позвонил в Москву, доложив об этом происшествии, с тем чтобы они были в курсе дела. Я, правда, еще не знал, были ли пробоины на крыльях, но оба самолета пролетели. После этого быстро побежал к своему самолету и вылетел в Москву.
На центральном аэродроме спросил у ребят, как себя вели немцы. Мне сказали, что нормально. Сам же я пошел к немецким самолетам под предлогом посмотреть Ю-88. Я тщательно вглядывался, нет ли пробоин на крыльях. К счастью, ничего не заметил и поехал на работу.
Созвонившись с т. Ворошиловым, я ему все доложил и написал донесение, после чего на место для расследования был послан начальник Особого отдела НКВД Бочков*, который мне потом говорил, что командир полка и командир батареи за преступное отношение были отданы под суд. Эта крайность, мне думается, не вызывалась необходимостью.
Об этом случае почти никто не знает, но я перетрусил сильно, так как представлял, что если бы стрельба окончилась сбитием самолета с Риббентропом, или даже сопровождающего, то это, я думаю, вызвало бы бурную реакцию у сумасшедшего Гитлера, и не исключаю, что могла бы вспыхнуть война. К счастью, этого не случилось.
Тогда же был подписан пакт о ненападении между СССР и Германией. Кстати сказать, до подписания пакта Москва-Берлин советское правительство неоднократно предлагало англичанам и французам договориться и вместе выступать против агрессивных замашек Гитлера. Однако из этого ничего не вышло.
Мы знали, что по линии НКВД СССР предпринимались неоднократные попытки вести переговоры. Советское правительство, Политбюро не исключали возможность конфликта с Германией. Поэтому нам ничего не оставалось, как идти на вынужденный пакт, чтобы оттянуть этот страшный момент — войну. Другого выхода не было.
В связи с этим 27 августа 1939 года нарком обороны К. Е. Ворошилов в интервью представителям западной прессы объявил причины заключения договора с Германией следующими словами: «Не потому прервались военные переговоры с Англией и Францией, что СССР заключил пакт о ненападении с Германией, а наоборот, СССР заключил пакт в силу того обстоятельства, что военные переговоры с Англией и Францией зашли в тупик в силу непреодолимых препятствий».
Во время переговоров с Риббентропом 23 августа отношение советского правительства было сдержанное, хотя Риббентроп распространялся в Кремле на заседании, что началась новая эра отношений СССР и Германии. Сталин на это спокойно сказал: «Ну, положим, 6 лет Германия обливала грязью СССР, и наш народ не поверил бы, что так быстро отношения стали дружественными».
Тогда же договорились о переходе к нам западных областей Украины и Белоруссии, тогда же был решен вопрос о Прибалтике. Ну и, кстати сказать, тогда же, видимо, Политбюро было решено послать меня на Украину наркомом внутренних дел Украинской республики.
Буквально через несколько дней меня вызвал нарком и сказал: «Принято решение послать вас на Украину наркомом внутренних дел». Я сказал: «За полгода я уже дважды сменил работу, а теперь в третий раз ехать на новую, незнакомую мне работу. Я не могу дать согласия и прошу меня не посылать».
Эти слова разозлили его, и он, швырнув мне выписку из протокола Постановления Политбюро за подписью Сталина, сказал: «Распишитесь!» Я прочел решение, встал, затем сказал «Слушаюсь!» и расписался.
Нарком нажал кнопку, вызвал секретаря и сказал ему: «Закажи билет товарищу Серову на сегодняшний поезд до Киева», а затем, обратившись ко мне, спросил: «Семью берете?» Я ответил: «Нет», а затем он добавил: «Приказ о присвоении вам звания комиссара госбезопасности 3-го ранга я подписал, ознакомитесь с работой, и тогда и вызову, Хрущеву я уже звонил. Всего хорошего!»
Я вышел из кабинета и не знал, что дальше делать. Секретарь мне сказал: «Поезд отходит в 18.30. Билет будет через полчаса у меня». Придя в отдел, созвал начальников отделений и помощника начальника отдела и объявил, что уезжаю. Они изумились, начали сожалеть. Я спросил, что мне нужно сделать, может быть, я чего-то недоделал. Некоторые попросились доложить. Через час освободился и пошел домой.
Я ничего не мог понять. В армии так нe бывает, чтобы за полгода сменить три должности и получить следующее звание. Когда я дома сказал, что еду на Украину, Вера также была удивлена, но некогда было рассуждать, так как до отхода поезда оставалось чуть более часа.
Раздумывая, я пришел к мысли, что тут, в центре, в НКВД СССР, видимо, не пришелся ко двору, поэтому меня и отправили на периферию, хотя это и продвижение. Этот вывод я сделал потому, что не представлял, что новая работа потребовала большей ответственности и чекистских знаний, которыми я не обладал.
Ведь только подумать — полгода назад я, молодой командир, окончив Академию, мечтал поехать в часть, принять командование артполком и служить Родине. Что можно было лучше ожидать?
Вместо этою за полгода я был начальником Главного управления милиции, начальником секретно-политического отдела Главного управления госбезопасности НКВД СССР и сейчас — нарком внутренних дел Украинской республики, в подчинении которого войска НКВД, пограничный округ и тысячи чекистов. Причем ни одной из этих должностей я еще как следует не освоил, а в ряде случаев действовал в потемках.
Все-таки тяжело так работать. А главное, у меня не было ни одного близкого знакомого в органах, с которым можно было бы поделиться своими горестями или спросить совета. Были только мои начальники и подчиненные. Это произошло потому, что за полгода в трех местах я не смог таких близких знакомых приобрести.
Даже уже будучи на Украине, ко мне приезжали из НКВД СССР однокашники по Академии из бывших пограничников по делам своей службы, и те, видя у меня в петлицах три ромба, становились навытяжку и «докладывали» результаты проверки частей НКВД по охране железных дорог, или внутренних войск, или пограничного отряда. Я чуть не взорвался один раз на такого ретивого однокашника, но сдержался, так как на совещании присутствовали его подчиненные. Когда уходили, мне становилось не по себе, почему эта глупая субординация преследует нас всюду.