3. Отголоски и отражения
Noi siamo prodotto del passato e viviamo immersi nel passato.
(«Мы созданы прошлым и живем погруженными в прошлое».)
Бенедетто Кроче. История как мышление и как действие (1938)
Я только-только начал работать в Италии иностранным корреспондентом, когда получил письмо от читателя, которое переслала мне лондонская газета. В то время отклики были довольно необычным явлением. Электронная почта в середине 1990-х еще оставалась новшеством, и, если вы хотели выразить свое неодобрение (или, что реже, похвалу) журналисту, вам приходилось писать письмо от руки или печатать его на машинке, класть в конверт и нести к почтовому ящику. Немногие читатели решались на это. Те же, кто решался, обычно оказывались психически нездоровыми людьми, или же были крайне восхищены, или негодовали. Тот читатель был ужасно сердит.
За несколько недель до того, скорее ради красного словца, чем серьезно, я назвал Италию «чарующей, но порочной и полной хаоса». Именно последнее слово взбесило моего британского читателя. «Как Вы могли назвать ее полной хаоса?» – спрашивал он. Он переехал в Италию несколько месяцев назад и, напротив, находил, что жизнь в Италии организована куда лучше, чем в Великобритании. Я только что вернулся в Рим из поездки в Неаполь, так что меня это сильно озадачило. Но потом я посмотрел на адрес в верхнем углу конверта. Отправитель проживал в Болонье. Его Италия и моя Италия были в разных вселенных.
Он обосновался в том месте, которое Итальянская коммунистическая партия (ИКП) в годы холодной войны превратила в образцово-показательный город для социалистического правительства. Как я вскоре узнал, посетив Болонью, автобусы там ходили по расписанию, и пассажиры знали, когда те прибудут, благодаря электронным табло на автобусных остановках. Такие табло были установлены в Болонье гораздо раньше, чем в других европейских городах (20 лет спустя они только начали появляться в Риме). Я же, наоборот, жил и работал по большей части в южной части Италии – там обычно было больше сюжетов для новостей, чем в других местах – и в совсем другом, менее организованном мире, где автобусы разваливались на глазах, а водители не видели ничего особенного в том, чтобы пронестись с ревом через пешеходный переход, по обе стороны которого люди ждут возможности перейти дорогу.
С другой стороны, амбиции коммунистов в Болонье были не единственной причиной, почему она отличалась – и до сих пор отличается – от более южных городов. Чем севернее от Рима, тем больше civismo, что переводится как «гражданственность», «социальная ответственность» или просто «уважение к окружающим», становится реальностью. Общественные места в городах и помещения в зданиях выглядят чище и опрятнее. И все больше ощущается чувство общности.
Традиционно Италию разделяют на три части: северную, южную и центральную. Центр обычно включает территории бывшей Папской области, а также Тоскану. Это удобное деление, скажем, для метеорологов. Но от него мало пользы, если вы хотите понять суть страны. Болонья находится в Эмилии-Романье. Рим – в Лацио. И оба города находятся в центральной Италии. Тем не менее любому, кто провел больше нескольких часов в каждом, очевидно, что они существуют в разных измерениях.
Другой вариант деления страны предложен на страницах книги, содержащей много плодотворных идей и опубликованной в 1990-е американским политологом Робертом Патнэмом. Он и его коллеги хотели выяснить, почему некоторые демократические правительства преуспевают, в то время как другие терпят неудачу. Для этого они изучили документы итальянских региональных администраций и пришли к выводу, что качество их работы в значительной степени зависит от того, насколько люди и учреждения в каждом регионе развили традиции взаимного содействия и доверия. Кроме того, такие традиции сильнее в тех областях, чье население в Средние века получило опыт самоуправления, зачастую в качестве коммун. Исследование Патнэма подразумевает существование линии, делящей Италию всего на две части: север и юг. Такие города, как Болонья, на периферии бывшей Папской области, которые были почти независимы от прямой власти Рима большую часть своего существования, можно присоединить к северу. Но и его предположение не может объяснить все. Например, в городе Матера в Базиликате civismo хватает, хотя это юг. Однако в книге Патнэма много говорится о влиянии истории Италии на ее многообразие. И все же причина не только в этом.
Правление чужеземцев породило в каждом регионе свои особенности. В древности греческие поселенцы обосновались на Сицилии и в южных частях полуострова, оставив неизгладимый след в местной культуре. Среди прочего – название калабрийской мафии «Ндрангета», которое считается словом греческого происхождения. В Сицилии на греческую основу наслоилось арабское и берберское влияние, которое также затронуло часть Пулии. На многовековое присутствие мусульман часто ссылаются, когда хотят объяснить традиционно низкое положение женщин на Сицилии, а также большое количество темноглазых темноволосых красавиц в Пулии. Но некоторые итальянцы скажут вам, что, как ни удивительно, в Сицилии вы скорее, чем в любой другой части Италии, встретите блондина или рыжего, и это следствие более чем векового правления норманнов. И что действительно правда, так это то, что в Меццоджорно свой след оставили испанцы, и именно их нередко обвиняют в том, что они привили высшему обществу юга презрение к труду и нежелание вкладывать деньги во что-либо, кроме земли. Ровно противоположные ценности долгое время оставались в силе на севере, который то и дело захватывали германские племена. Готы и – возможно, в гораздо большей степени – лангобарды изменили этнический состав северной Италии, а также некоторых областей южной. Австрийское правление на севере в XVIII и XIX веках прослеживается в архитектуре Милана и более восточных городов. А собор Святого Марка в Венеции свидетельствует о влиянии православного христианского Востока, с которым венецианцы выгодно торговали сотни лет.
История – в особенности бесконечное перекраивание границ государств на территории современной Италии – помогает понять, почему даже сегодня эта страна остается обширным полем для лингвистических исследований. В ней сосуществуют несколько совершенно чуждых друг другу языков. Больше чем три четверти жителей долины Аосты говорят либо на французском, либо на франко-провансальском наречии. В западных районах Пьемонта живет около 100 000 носителей окситанского языка. А в Альто-Адидже (Южный Тироль) в дополнение к немецкому, на котором говорит около 70 % населения – почти 350 000 человек, – есть еще и ладинский, родной язык примерно для 20 000 итальянцев. Ладинский родственен фриульскому, на котором говорят куда больше людей – около 300 000. При этом во Фриули-Венеции-Джулии среди прочих языков можно найти архаичный вариант словенского, известный как «резьянский язык» (некоторые специалисты считают его отдельным языком), а также различные диалекты немецкого.
Хорватскую речь можно услышать в Молизе. Кроме того, по южной части итальянского полуострова и Сицилии разбросано около 50 албаноговорящих сообществ. Арбереши, как их называют, – потомки эмигрантов, бежавших от власти Османской империи, начавшейся в XV веке. С годами благодаря интеграции их численность порядком сократилась, но тем не менее количество говорящих на албанском в Италии достигает 100 000. Еще около 20 000 итальянцев считаются носителями диалекта греческого языка, весьма уместно названного «грико». Этот язык до сих пор жив в нескольких деревеньках в Пулии и Калабрии и даже среди некоторых горожан в Реджо-ди-Калабрии. На каталонском говорят в городе Альгеро и его окрестностях на северо-западе Сардинии, где около 10 000 человек считают его родным языком.
В других странах тоже есть многочисленные сообщества, говорящие на иностранных языках, но что действительно выделяет Италию, так это огромное количество жителей, говорящих на диалектах. Где именно начинается диалект и заканчивается язык – сложный вопрос, на который не дашь бесспорный ответ. Сардинский, или сарду, обычно считают самостоятельным языком, и его отличия от итальянского возникли как следствие слабой связи острова с остальной страной на протяжении большей части ее истории. На самом деле у сардинского с итальянским меньше общих слов, чем с французским. Даже на письме эти два языка выглядят очень по-разному. Например, итальянская пословица «Il sangue non è acqua» (эквивалент «Кровь гуще воды»), на сарду выглядит так: «Su sambene no est abba». Подавляющее большинство сардов – около миллиона человек – говорят на сарду, у которого есть три собственных диалекта.
Пьемонтский и сицилийский, на которых говорят соответственно 1,6 и 4,7 млн итальянцев, также достаточно самобытны, чтобы считаться самостоятельными языками. Кто-то добавит сюда венецианский, ломбардский и неаполитанский. Но кроме этого существует бесчисленное множество вариаций на тему того, как итальянцы говорят между собой дома и с жителями своего города или региона. На расстоянии всего нескольких километров диалектные названия предмета, существа или деятельности могут очень различаться. Например, вешалка известна одним итальянцам как ometto, другим – как stampella, а иным – как angioletto. Но также она может называться gruccia, attaccapanni, appendiabiti, cruccia, stanfella, crocetta, crociera, appendino или croce.
И если итальянцы всегда с радостью объяснят вам, почему их город или регион особенный, то сходство друг с другом они осознают не вполне. Однако, порождая различия, история дала им также много общего. Итальянцы знают, что их предки покорили Римскую империю и дали миру Возрождение, и это лежит в основе присущей им самоуверенности, которую очень скоро замечает любой живущий среди них. Иногда она проявляется в виде склонности – которой почти не встретишь среди их испанских «братьев» – к индивидуализму. Социолог Джузеппе де Рита утверждал, что прошлое итальянцев наделило их, как и многих греков, не просто уверенностью в себе, а чем-то большим – врожденным чувством собственного превосходства.
«Я никогда не считал итальянцев расистами в классическом смысле этого слова, – сказал он однажды журналисту. – Однако они убеждены в своем превосходстве, и это связано с их историей. Во всем и всегда они чувствуют себя умнее, сообразительнее и лучше».
Могу представить, как много итальянцев посмеялись бы над кое-чем из сказанного. Не думаю, что можно считать себя продолжателем традиций Августа и Леонардо, живя в какой-нибудь отсталой деревушке в Базиликате или в одном из жилых массивов промышленной зоны долины По. Но чувство гордости, которое описывает де Рита, определенно можно обнаружить у тосканцев, венецианцев, римлян и многих других. То, что он сказал о вере итальянцев в свое превосходство, в то, что они более sveglio («ловкие») и in gamba («сообразительные»), несомненно, правда.
В то же время итальянцы осознают, что они неоднократно становились жертвами вторжений и притеснений и, что еще хуже, все это им пришлось терпеть от европейских собратьев. Это объясняет смешанное чувство обиды и незащищенности, которое уживается в народной душе вместе с чувством гордости. Взять хотя бы национальный гимн Италии «Il canto degli Italiani», более известный как «L'Inno di Mameli» – в честь автора текста. Национальные гимны обычно сочиняют для похвальбы и запугивания, для того, чтобы рассказать миру о красоте и других предполагаемых достоинствах страны, а также чтобы сообщить о могуществе государства и о том, что шутки с ним плохи.
Американцы объявляют свою страну «землей свободных и домом храбрых». Британцы призывают Господа хранить их королеву:
Рассей ее врагов
И приведи к погибели.
Посрами усилия их государств,
Расстрой их подлые уловки.
А что же итальянцы? Во втором куплете они сообщают миру:
Noi fummo da secoli
Calpesti, derisi,
Perché non siam popolo,
Perché siam divisi.
(«На протяжении веков
Мы угнетены [и] осмеяны,
Так как мы не единый народ,
Так как мы разделены».)
Конечно, можно сказать, что «L'Inno di Mameli» – дитя своего времени, что между 1847 годом, когда он был написан, и тем днем в 1870 году, когда берсальеры прорвались через Стену Аврелиана, прошло 23 года, и все это время итальянцы действительно были разделены и угнетены (хотя уж точно не осмеяны: храбростью итальянских националистов, в особенности Джузеппе Гарибальди, восхищались по всей Европе). Также правда, что процитированные выше слова можно услышать нечасто. На военных парадах и международных футбольных матчах обычно поют только первый куплет и припев.
И все же мне кажется примечательным тот факт, что нация сохранила в своем гимне куплет, без обиняков рассказывающий о прошлых унижениях, уж не говоря о словах «мы не единый народ, так как мы разделены». Это еще удивительнее, потому что «L'Inno di Mameli» был принят не сразу после объединения. Сначала Италия была монархией, и ее национальным гимном считалась marcia reale («королевский марш») Савойского дома. Только в 1946 году Итальянская республика выбрала «L'Inno di Mameli», и только в 2005 году его статус национального гимна был подтвержден законодательно.
Народ с такой историей, как у итальянцев, не может относиться к иностранцам без некоторой подозрительности. В то время как британцы, испанцы и турки имели дело с чужеземцами как завоеватели, а затем правители, для итальянцев со времен варварских набегов было верно обратное. Это помогает объяснить инстинктивный протекционизм, присутствующий в Италии, а также фаталистическое принятие идеи о том, что ключевые для будущего страны решения принимают иностранцы, и это вполне нормально.
Есть даже такой термин (возможно, «эвфемизм» – более подходящее слово) для обозначения мнений других стран, которые необходимо принять во внимание при выстраивании политики правительства или партии. Такие взгляды в целом называют vincolo esterno, или «внешнее ограничение». Для христианско-демократических правительств во время холодной войны таким ограничением была позиция администрации Соединенных Штатов, а особенно ЦРУ, по любому отдельно взятому вопросу. Для их оппонентов из Итальянской коммунистической партии это была последняя доктрина, принятая Кремлем. После того как пала Берлинская стена, основной vincolo esterno для высокопоставленных политиков стала Европейская комиссия в Брюсселе, а после перехода на евро – Европейский центральный банк во Франкфурте. Это неприятно, но иногда бывает полезно: находясь под внутренним давлением, итальянские политики часто обнаруживают, что единственный способ принять необходимые, но непопулярные меры – обосновать их электорату как vincolo esterno.
Опасливое отношение к иностранцам особенно ярко проявляется, когда последними оказываются носители немецкого языка, которые, как мы видели, наиболее активно вмешивались в дела полуострова. Итальянцы лишь совсем недавно начали задаваться теми вопросами, которые годами обсуждаются в Великобритании: имеют ли Евросоюз в целом и евро в частности потенциал для установления немецкого господства над всем континентом. Подозрительность и чувство обиды в отношении Германии и немцев существуют по сей день и порой вырываются наружу в самые неожиданные моменты (например, в 2003 году Сильвио Берлускони, будучи премьер-министром Италии и выступая перед Европейским парламентом, заявил немецкому социалисту, который его провоцировал, что тот напоминает ему надзирателя в нацистском концлагере).
Полная жестокости и насилия история Италии позволяет также, мне кажется, объяснить более обобщенный фатализм среди итальянцев и их отвращение к войне. Другие народы тоже ненавидят войну, и обычно чем свежее их опыт военного конфликта, тем больше ненависти. Но в некоторых обществах война связывается и с чем-то положительным: героизмом, риском, славой и т. д. В Великобритании, например, кровопролитие шло рука об руку с имперскими завоеваниями, и хотя идею империи уже невозможно превозносить, британцы до сих пор с гордостью вспоминают таких людей, как Клайв, Нельсон и Гордон. А у сербов и других балканских народов война ассоциируется с мужественным сопротивлением османам.
Однако в Италии такое отношение редко можно встретить у кого-то, кроме профессиональных военных, – разве что у сторонников крайних неонацистских взглядов. Принадлежность к вооруженным силам несет в себе совсем иной смысл, нежели в Великобритании или США.
Из собственного опыта я знаю, что если вы вернулись из зоны боевых действий, людям часто бывает интересно послушать ваши рассказы об этом опыте – не из-за какого-то нездорового интереса к теме смерти и насилия, а из-за того, что в ходе вооруженных конфликтов возникают исключительные ситуации, происходят странные случаи, и, не будем отрицать, все это вызывает определенное возбуждение. Однако я быстро понял, что в этом отношении итальянцы являются исключением. Стоило мне или кому-то другому упомянуть, что я делал репортажи о войне, как они ловко заканчивали разговор или переводили его в другое, более социально приемлемое русло. Для подавляющего большинства итальянцев война просто-напросто brutta (безобразна, отвратительна), и в приличном обществе говорить о ней не следует.
Конечно же, в жизни итальянцев присутствует жестокость – мафиозные убийства, хулиганство футбольных болельщиков и домашнее насилие. Но физическая агрессия часто заменяется словесной, и оскорбления редко переходят в драку. Понимая это, итальянцы часто говорят друг другу такое, что в других странах привело бы к поножовщине. Из опыта работы в итальянских офисах я знаю, что жестокие перебранки случаются довольно часто, и сначала вам кажется, что их участники вот-вот подерутся, но уже на следующий день они общаются друг с другом вполне мирно.
То же происходит в политике. Грубость языка, которым повседневно пользуются итальянские политики, изумляет. Возьмем, к примеру, слова Клементе Мастеллы, который был министром юстиции при втором правительстве Романо Проди с 2006 по 2008 год: «Он не герой. Он просто никчемный моралист». Да, такое оскорбление могут прокричать в нижней палате парламента или бросить конкуренту на выборах в президенты. Но дело в том, что Мастелла высказался так о своем коллеге в правительстве, министре инфраструктуры Антонио ди Пьетро. Так что вы можете представить, что говорят друг другу политические соперники.
Исторически так сложилось, что для итальянцев использование грубой силы редко оказывалось правильным решением. Долго правившие ими легаты и наместники всегда могли призвать куда больше военных сил, чем сами итальянцы, и то же можно сказать об иностранных государствах, которые постоянно вмешивались в дела Италии. Возможно, это объясняет, почему итальянцы так уверовали в ум, дипломатию и хитрость, ведь перечисленные качества облегчали им жизнь и позволяли хоть ненадолго сравнять счет с чужеземцами, которые были, в сущности, их колониальными правителями.
Пожалуй, нет в итальянском кинематографе более известной в Италии сцены, чем эпизод из Totò Truffa 62, где комедийный актер Антонио де Куртис (Totò) продает американцу фонтан Треви. Многих персонажей, которых играл Totò, можно охарактеризовать самым итальянским из всех прилагательных – furbo. Оно охватывает спектр значений в английском от «умный» до «коварный» и от «хитроумный» до «пронырливый». «Fare il furbo» означает «пройти без очереди». Требование «non fare il furbo» можно перевести как «не умничай тут». Furbo – явно не комплимент. Однако коннотации слова furbizia довольно часто бывают положительными. Если итальянец говорит вам, что вы в чем-то повели себя как furbo или furba, то чаще всего его интонация будет выражать смесь удивления и одобрения.
Впрочем, было бы неверно считать, что furbizia является национальной чертой. Как еще в 1920-х годах заметил журналист и остряк Джузеппе Преццолини, furbo сосуществует с другой разновидностью итальянцев и паразитирует на них. Этот вид он окрестил fesso, что тоже никоим образом не комплимент. Это слово означает «идиот». Преццолини объяснял, что вы – fesso, «если покупаете железнодорожный билет за полную стоимость, не попадаете в театр бесплатно, если у вас нет дяди commendatore или друга жены, имеющего вес в судебной или образовательной системе; если вы и не масон, и не иезуит; сообщаете налоговой свой реальный заработок и держите слово, даже если вы при этом что-то теряете».
Преццолини утверждал, что различия между этими двумя категориями мало связаны с умственными способностями. Просто «у fessi есть принципы», а «у furbi есть только цели». Деление, которое он приметил, наблюдается по сей день. В самом деле, всю историю современной Италии можно описать как беспрестанную борьбу между fessi и furbi. Furbi вполне ожидаемо обычно берут верх, за исключением коротких промежутков времени, вроде периода с конца 2011-го по начало 2013 года, когда Марио Монти, типичный fesso (хотя вовсе не дурак), управлял страной, сформировав Кабинет министров в основном также из fessi.
Все это не значит, что furbi более многочисленны. В действительности единственная реальная попытка оценить их численность показала обратное. Для книги об очередях итальянский журналист опросил 90 соотечественников. Один из вопросов был о том, пытались ли они когда-либо «fare il furbo». В итоге 44 ответили «никогда», 35 сказали «иногда» и лишь 11 человек заявили, что они «всегда» пытаются пройти без очереди.
Если furbizia имеет глубокие корни в постклассической истории Италии, тогда те же истоки имеет и совокупность тесно связанных допущений и установок, для которых, насколько я знаю, нет отдельного слова. Длительный опыт перехода власти в стране из рук в руки, притом что сами итальянцы никак не могли на это повлиять, сделал их крайне осторожными при демонстрации истинных убеждений. Исторически так сложилось, что принципы, идеалы и верность оказались опасными. Выжили те, кто был достаточно осторожен, чтобы не выдать себя; те, кто ловко менял свою точку зрения и оказывался на нужной стороне, когда исход борьбы за власть становился ясен.
Несколько лет назад после мемориального вечера, посвященного Второй мировой войне, один итальянский аристократ пригласил меня на ужин. Во время ужина я попросил графа рассказать о его военных воспоминаниях, если таковые остались. Оказалось, что он сыграл в войне не последнюю роль. Он был тогда еще мальчиком, и отец послал его навстречу наступающим союзным войскам, чтобы предупредить их о том, что они идут прямиком в ловушку – устроенную немцами засаду в узком месте дороги.
– Видите ли, мой отец был командиром местных партизан, – пояснил он.
Это было весьма необычно. Титулованные землевладельцы редко играли главные роли в Сопротивлении, в котором преобладали коммунисты. Я так ему и сказал.
– Да, но моему отцу нужно было вернуть много земель в 1944 году, – ответил он. – Он был одним из приближенных Муссолини.
Отец этого аристократа едва ли был единственным, кто изменил своим клятвам. Многие ведущие промышленники севера Италии ловко изворачивались, вроде бы сотрудничая с немцами, которые оккупировали Италию после падения Муссолини, и в то же время предоставляя информацию союзникам и даже порой снабжая деньгами партизан.
Свергнув Муссолини, по окончании войны итальянцы оказались на стороне союзников. В результате Италия получила послевоенную помощь от США, в отличие от Испании и Португалии, которыми продолжали править фашистские диктаторы. Немцы поняли, что их предали, когда итальянцы перешли на другую сторону, и это чувство смешалось с воспоминаниями о том, как итальянцы меняли союзников в Первой мировой войне. Хотя Италия принадлежала к Тройственному союзу с Германией и Австро-Венгрией, ее правительство вышло из игры, когда в 1914 году вспыхнула война. Причины тому были: Австро-Венгрия первая нарушила основные правила Тройственного союза, не проведя переговоры с Италией, перед тем как объявить войну Сербии и подтолкнуть мир к началу глобального конфликта. Итальянское правительство почувствовало – и его можно понять, – что у него нет больше обязательств перед другими членами союза. В следующем году оно вступило в войну на другой стороне, после того как Великобритания и Франция тайно пообещали римскому правительству дополнительные территории в случае победы.
Союзы между разнообразными государствами, из которых теперь состоит Италия, часто подвергались резкому пересмотру, и все же в истории полуострова было не так много переломных моментов. В ней было очень мало революций и переворотов – и в сущности ни одного успешного. Исключениями можно назвать Рисорджименто и установление диктаторской власти Муссолини – это те случаи, когда итальянцы под влиянием идеализма резко порвали со своим прошлым.
Для истории Италии характернее гораздо более долгие периоды демократии до и после фашизма, хотя людей, сыгравших тогда заметные роли, помнят меньше, чем Гарибальди или Муссолини. Кто за пределами Италии слышал, например, об Агостино Депретисе? Или даже в самой Италии, если на то пошло. Вы потратите время впустую, разыскивая в Италии памятник Депретису или площадь, названную в его честь. За пределами его родной провинции Павии найдется всего несколько улочек, посвященных его памяти: одна из них по какой-то причине находится в южном городке Андрия.
Тем не менее Депретис был одним из немногих политиков, которые в свое время, можно сказать, господствовали в Италии. Он был премьер-министром девять раз – больше, чем любой политик со времен Объединения. Надо сказать, что некоторые из его Кабинетов министров просуществовали совсем недолго. Один – всего 88 дней (напомним, что бесконечная смена правительств всегда была характерна для итальянской демократии). Однако период с 1876 года до его смерти в 1887 году был неразрывно связан с личностью Депретиса, так же как первая декада этого столетия связана с именем Сильвио Берлускони.
Так почему же Депретис оказался полностью стерт из памяти народа? Возможно, потому, что его имя связано с двумя событиями, о которых итальянцы предпочли бы забыть. Именно тогда, когда он был премьер-министром, страна дебютировала в роли колониальной державы, оккупировав порт Массава на Красном море, и сегодня даже правые не стремятся прославлять злополучные имперские приключения Италии. Кроме того, Депретис также связан с возникновением спустя несколько лет после Объединения явления известного как trasformismo. Это слово итальянские политики заимствовали в свой богатый словарь из биологии. Оно означает построение парламентского большинства путем поощрения ренегатства. Законодателей можно убедить выйти из партии, от которой их выбрали, предложив им повышение (или что-то более осязаемое) либо просто припугнув тем, что они окажутся на стороне проигравших. Циничное поощрение transformismo Депретисом потрясло его современников, которые надеялись, что объединенная и независимая Италия будет жить в соответствии с высшими идеалами Рисорджименто. Журналист Фердинандо Петручелли делла Гаттина заявил, что Депретис был «рожден для злодеяний в политике, так же как другие рождаются поэтами или ворами». Однако можно утверждать, что современные итальянские политики обязаны личности Депретиса не меньше, чем личности Гарибальди.
Большинство конституций демократических государств предоставляет членам Законодательного собрания возможность поменять партийную принадлежность после избрания. Однако мало в каких развитых странах это делают, если вообще делают, так много политиков, как в Италии. В Парламенте Великобритании с 2005 по 2010 год только один его член «пересек зал Законодательного собрания», чтобы покинуть свою партию и вступить в другую. Еще десять вышли из партии, чтобы стать независимыми, – обычно так поступают, чтобы предотвратить исключение из партии в связи с участием в какой-нибудь скандальной истории. Однако в Италии в Законодательном собрании 2008–2012 годов больше сотни из 630 депутатов перешли из одной парламентской группы в другую. Около половины из них стали независимыми. Остальные присоединились к другим партиям.
Идеологическая неопределенность была признаком итальянской политики со времен основания республики в 1946 году. Христианско-демократическую партию (ХДП), которая при поддержке Ватикана доминировала в политике на протяжении почти всего периода холодной войны, почти невозможно было отнести к правым или левым. Часто говорят, что она придерживалась центра, но и это не совсем верно. В соответствии с католической доктриной она была чрезвычайно консервативна в социальных вопросах – во многих отношениях она была такой же реакционной, как франкисты Испании или последователи Салазара в Португалии. Несмотря на это, существовало объединение профсоюзов Христианско-демократической партии, и на заре ХДП некоторые ее члены, такие как Джузеппе Досетти, были истинными радикалами.
Если отличительной чертой христианских демократов была их идеологическая двойственность, то чертой итальянских коммунистов была умеренность. Величайший теоретик Антонио Грамши еще в 1930-е годы выступал за длительную «позиционную войну», то есть последовательное разрушение культурной гегемонии буржуазии, которое можно было воспринимать как прелюдию к революции, впоследствии заменившую ее. После Второй мировой войны последователь Грамши Пальмиро Тольятти поддержал политику сотрудничества с Христианско-демократической партией и пытался завербовать широкий круг людей из всех прослоек общества, особенно из мелких предпринимателей. После того как в 1956 году Хрущев обличил культ личности Сталина, Тольятти был первым из западных коммунистических лидеров, кто дистанцировался от Москвы, введя концепцию полицентризма, согласно которой у коммунизма есть много опорных точек, а не только Кремль.
К 1969 году у ИКП были явные разногласия с Советским Союзом. Через четыре года ее новый секретарь, сардинский аристократ Энрико Берлингуэр предложил тройной союз, или исторический компромисс, между коммунистами, социалистами и христианскими демократами, который служил бы оплотом против крайних правых во избежание событий, подобных тем, что произошли тогда в Чили и привели к свержению Сальвадора Альенде. Берлингуэр был также главным поборником демократического и по сути нереволюционного «еврокоммунизма», большая часть теоретических основ которого была заимствована из трудов Грамши.
Неопределенность и умеренность, пожалуй, являются сутью итальянской политики, хотя выглядит все не так. Лидеры партий и министры правительства осыпают друг друга руганью, объявляют ультиматумы и угрожают, так что большую часть времени кажется, что страна находится на грани кризиса, если не развала. Но под беспокойной поверхностью, как правило, всегда есть место примирению и здравому смыслу. Вопросы остаются спорными и потому допускающими переговоры. То же можно сказать и об итальянской жизни в целом. Неопределенность здесь ценится, точности и порядку, наоборот, не доверяют. Чтобы оставаться гибким, все должно быть запутанным или неясным, а лучше запутанным и неясным одновременно. Именно поэтому возникла необходимость создать одну из самых странных должностей, которые когда-либо занимал политик.