Книга: Посредник
Назад: ГЛАВА 23
Дальше: Примечания

ЭПИЛОГ

Я отложил ручку с надеждой, что теперь отхлынут и воспоминания. Я дал им дни, недели, месяцы, но они не улеглись, и потому пришлось написать этот эпилог.

 

Я тяжело заболел и себя во время болезни могу сравнить с поездом, на пути которого то и дело возникают тоннели: иногда вокруг тебя дневной свет и вдруг — сплошная тьма, иногда знаешь, кто ты и где находишься, а иногда — нет. Мало-помалу промежутки дневного света стали увеличиваться, и вот с тьмой покончено, поезд мчится по открытой местности. К середине сентября мне разрешили вернуться в школу.
Я, однако, так никогда и не вспомнил, что произошло в Брэндем-Холле после случившегося в сарае. Эти события, как и возвращение домой, начисто стерлись из памяти. Я их не помнил и не желал вспоминать. Доктор уверял, что лучше снять груз с души, не раз пыталась разговорить меня и мама, но я все равно ничего бы ей не сказал, даже если бы что-то знал. Когда она хотела поделиться тем, что известно ей, я начинал кричать на нее, просил умолкнуть. Я так никогда и не узнал, что все-таки ей было известно. «Но тебе нечего стыдиться, сынок, — повторяла она, — абсолютно нечего. Да и все уже позади».
Однако я ей не верил — пожар недоверия разгорается трудно, но его столь же трудно погасить. Я не верил, что все позади и мне нечего стыдиться. Наоборот, считал я, мне очень даже есть чего стыдиться. Я предал всех: лорда Тримингема, Теда, Мариан, семью Модсли, принявшую меня в свой круг. И что произошло потом, я не знал и не желал знать. Что-то достаточно серьезное, если судить по крикам миссис Модсли, — это были последние услышанные мной звуки, дальше наступила тьма, последние, потому что волны, всколыхнувшиеся после самоубийства Теда, дошли до меня беззвучно, словно во сне.
Да, его судьба была мне известна, и горевал я именно о нем. Он не отпускал меня. Мне все время мерещилась жуть: стены его кухни, заляпанные кровью и мозговой массой, но настойчиво вставала перед глазами и другая картина: Тед сидит и чистит ружье. А вдруг он чистил его, чтобы застрелиться? Эта мысль стала для меня изощренной пыткой. Боже, если он о чем и думал за чисткой ружья, то уж никак не о самоубийстве. Эта насмешка судьбы бередила душу, словно застрявший обломок стрелы.
Мне и в голову не приходило, что со мной обошлись плохо. Обвинить в чем-то взрослого — я этого себе не представлял. Просто возникли определенные обстоятельства, и с ними нужно было справиться, как в школе нужно было справиться с Дженкинсом и Строудом. Тогда я вышел из положения с честью: их издевательское «повержен» обернулось против них. На сей раз меня постигла неудача: поверженным оказался я, поверженным навсегда.
В школе меня выручило заклинание, поэтому я решил прибегнуть к заклинанию и в Брэндеме. Что ж, оно сработало — разрушило отношения между Тедом и Мариан, продолжение которых, как мне виделось, обернется катастрофой. Заклинание с корнем вырвало белладонну и швырнуло ее прямо в руки Теду. Но оно ударило и по мне. Уничтожив белладонну, я уничтожил Теда, а может, и себя самого. Когда я растянулся на земле, а с вывороченного корня на меня сыпался дождь земляных комьев — был ли это миг триумфа?
Я сторонними глазами видел, как появился в жизни Теда: незнакомый маленький мальчик, пришелец издалека, скатившийся с его скирды. И с этой минуты, казалось мне, Тед был обречен. А вместе с ним и я — наши судьбы переплелись. Я не мог причинить ему боль, не причинив боль себе.
Да, вызванные мной сверхъестественные силы наказали меня за самонадеянность. Но почему, почему, ведь в школе они явно были на моей стороне? А потому, отвечал я себе, что в Брэндем-Холле я захотел стравить эти силы друг с другом, заставить знаки Зодиака схватиться между собой. В моих глазах действующие лица этой драмы были бессмертными, наследниками жаркого лета и грядущего величия двадцатого века.
Итак, всматривался ли я в реальный мир, обращался ли к миру воображения, взгляд натыкался на пустоту. Связь с этими мирами утратилась, оборвалась пуповина, по которой от них шли питательные соки — и я замкнулся в себе.

 

В школе мы с Маркусом встретились как чужие. Держались вежливо, но о близости не могло быть и речи — никаких совместных прогулок, никаких воспоминаний. Это никого не удивило, ибо школьная дружба — вещь непрочная. У меня появились новые друзья, но в эти дружбы я почти не вкладывал душу — да и вкладывать было почти нечего. А Маркус своим присутствием напоминал о нашей общей тайне, и при виде его мне словно падала на голову очередная капля. Постепенно острая боязнь услышать что-нибудь о Брэндеме переросла в безразличие, притупился интерес к людям, и это безразличие распространилось во многих, если не во всех направлениях. Однако на помощь пришел другой мир — мир фактов. Я стал собирать факты, существовавшие независимо от меня, никак не связанные с моими личными желаниями. Скоро эти факты стали для меня истинами, я признавал только их. Паскаль, наверное, осудил бы такие истины как немилосердные. Они почти не обогащали личный опыт, не развивали воображение, но постепенно замещали то и другое. И правда, жизнь фактов оказалась не такой плохой заменой фактам жизни. Она не подвела меня, наоборот, поддержала и, возможно, даже спасла мне жизнь. Ибо когда разразилась первая мировая война, мое умение раскладывать по полочкам факты оказалось полезнее любой другой работы, какую я мог бы выполнять на поле брани. Так что и повоевать мне не довелось, как не довелось испытать многое другое, в том числе помиловаться. Тед не объяснил мне, что сие значит, но показал на своем примере и в результате расстался с жизнью; с тех пор желания миловаться у меня не возникало никогда — душа противилась.

 

Кроме бумаг, лежавших в картонной коробке, обнаружилось много прочих. И мать, и я были неисправимыми барахольщиками, я хранил все ее письма, она — мои; так что раскопать нашу брэндемскую переписку было лишь делом времени. Среди писем попался запечатанный конверт, без адреса. Интересно, что это? И сразу вспыхнула догадка: это же письмо, которое Мариан передала для Теда в день моего рождения! Мне в равной степени хотелось открыть и не открывать его. В конце концов я договорился с собой так: положу его на видное место, но открывать не буду, пока не кончу писать.
Благоприобретенное уважение к фактам принесло плоды, ибо позволило хоть как-то помазать елеем душевные раны, в свое время отчаянно кровоточившие. Мне, например, стало ясно — это доказывает хронология, — что Мариан относилась ко мне с симпатией до того, как возник вопрос о моем посредничестве. Потом она удвоила благодеяния, чтобы отплатить мне, там уже было много лжи и фальши; но история с зеленым костюмом произошла раньше. Понял я и то, чего не уловил тогда: в Норидж она поехала прежде всего ради встречи с Тедом Берджесом, приподнятая шляпа на другой стороне площади наверняка принадлежала ему. Но считать, что я был всего лишь предлогом для поездки — это явно чересчур. Слишком дорогой предлог, хотя деньги ее заботили мало. Она искренне беспокоилась из-за моего хронического перегревания и хотела облегчить мою участь — теперь я в этом не сомневаюсь. Тогда же самой горькой пилюлей почему-то было убеждение, что Мариан нет до меня никакого дела. А приветливое и снисходительное отношение ко мне лорда Тримингема, так кружившее голову, вовсе не объяснялось надеждой превратить меня в удобного связного между ним и Мариан. Наибольшие подозрения вызывал Тед. Как он переменился, когда узнал, что я — гость Брэндем-Холла! А как потом, когда я начал увиливать от своих обязанностей, то приманивал меня, то угрожал! Но он искренне сожалел об этом, он так прямо и сказал, как подобает хорошему ребенку. Пожалуй, среди всех нас — и меня в том числе — он единственный каялся по-настоящему.
Мне удалось раскопать и другие факты, в то время от меня сокрытые. С чего миссис Модсли взяла, будто я знаю, где Мариан, когда ее не оказалось у старой Нэнни? Конечно же, ей сказал Маркус. Своим исключительным французским он спровоцировал меня на дурацкое заявление, приведшее к трагедии. Я полагал, что правило «не наушничать» все школьники выполняют так же безоговорочно, как я, — и Маркус выполнял его, когда был в школе. Я тогда не понимал, что, попав в благовоспитанное общество, мы изменили не только свой лексикон и манеру высказываться, изменилась сама наша природа, по крайней мере, форма ее выражения.
Оказывается, моя вина была не столь велика, как я предполагал долгие месяцы после лета в Брэндем-Холле, не был я и безвинным, каковым считал себя в последующие годы. Я во всем обвинял Брэндем-Холл, даже в том, что слишком серьезно к себе относился. Между тем мне не следовало читать письмо Мариан; не следовало менять время свидания Мариан с Тедом. Первый поступок, хотя и не делал мне чести, все же был простительным, второй же, несмотря на благие намерения, привел к роковым последствиям. Да, сейчас, в шестьдесят с лишним лет я бы так не поступил, но лишь потому, что у меня давно отпала охота вмешиваться в чужие дела с какими бы то ни было намерениями. «Кто раз посредничал, того уж не заставишь» — с этой сентенцией я прожил жизнь.
Что до заклинания, тут остается покачать головой — к этому нельзя относиться серьезно. Заклинаниям нет места в мире фактов. Поиски фактов, означавшие в данном случае поиски истины, так успокоили и умиротворили меня, что в конце концов история в Брэндем-Холле, эдакая комната Синей бороды среди моих мозговых извилин, перестала ужасать меня. Она казалась не более ужасной, чем дотошное и длительное библиографическое исследование. Да и со мной ли все это случилось? А может, с кем-то другим? Короче говоря, как только зажгли свет и распахнули дверцы шкафа, спрятанный там скелет превратился в прах.
Фактов, извлеченных на свет божий, оказалось для моего исцеления вполне достаточно. Но картина, разумеется, была не полной. Если я хочу яснее разобраться, каковы итоги встречи с жизнью vis-a-vis — успехи и неудачи, счастье и несчастье, гармония и дисгармония и так далее, — нужно изучить другие факты, которых нет в моей памяти, их нужно собрать на стороне, поворошить действующие источники. Нужно выяснить, что произошло с остальными участниками истории, какую роль она сыграла в их судьбах. Остальные! С ними все не так просто. Их имена на бумаге меня не смущали, лишь бы пополнялась копилка фактов, но я и думать не хотел о них во плоти и крови, нет, ни в коем случае!
Мне всегда было удобней считать, что «остальные» из Брэндем-Холла замерли в ту минуту, когда я их оставил. Они были словно фигуры на картине, обрамленные двойной рамкой времени и места, выйти за которую им не дано, они навеки заключены в Брэндем-Холле, в лете 1900 года. Пусть и остаются в этих двух измерениях — я не хочу освобождать их.
А теперь с чистой совестью можно обратиться к последнему свидетельству — нераспечатанному письму.
«Любимый (на сей раз без троекратного повторения)!
Кажется, наш верный гонец дал маху. Ты просто не мог сказать «шесть часов»! Представляю тебя в шесть часов: весь в сене, из волос торчит солома, разве в таком виде являются к даме? Поэтому, если сможешь, приходи в половине седьмого, ведь сегодня у нашего дорогого почтальона день рождения, и я должна быть там, чтобы сделать ему небольшой подарок, как раз то, что нужно почтальону — нашему любимцу больше не придется из-за нас бить ноги. Сейчас я передам ему это письмо. Он очень сообразительный, но у мамы для него свои планы и, может быть, ему не удастся перехитрить ее; если это письмо до тебя не дойдет, я буду на нашем месте в шесть часов и буду ждать тебя до семи, до восьми, до девяти, до конца света — любимый, любимый».
Глаза мои наполнились слезами — кажется, впервые со времени Брэндем-Холла. Так вот почему она подарила зеленый велосипед — облегчить мне прогулки между Холлом и фермой! Eh bien, je jamais! Все-таки о своем интересе она не забывала. Но это не важно; жаль только, что я не сохранил велосипед — наотрез отказался на нем кататься, и мама кому-то его отдала.
Фигуры на картине вдруг задвигались; во мне снова пробудилось любопытство. Я должен вернуться в Брэндем и выяснить, что там произошло после моего отъезда.

 

Я снял комнату в «Девичьей головке» — плевать на суеверия! — и на следующий день ничтоже сумняшеся нанял такси и покатил к цели.
Облик деревни я помнил довольно смутно, но в любом случае вряд ли узнал бы ее. Многое зависит от угла зрения: по сравнению с 1900 годом я стал на фут выше, и вся деревня как-то осела, прижалась к земле. Мимо проехала машина и рассекла дома почти надвое — по высоте; оконце второго этажа было таким низким, что я увидел лишь торс стоявшей возле него женщины. Здесь отразились все изменения, происшедшие в мире за пятьдесят лет — таких бурных перемен за какие-то полвека история еще не знала. Я даже не чувствовал себя блудным сыном — просто попал в незнакомое место. Но что же изменилось менее всего? Наверное, церковь. К церкви я и направил свои стопы, а там сразу же пошел к трансепту. В стене появились две новые мемориальные доски.
Хью Френсис Уинлоу, прочитал я, девятый виконт Тримингем. Родился 15 ноября 1874 года, умер 6 июля 1910 года.
Так скоро! Всего тридцать шесть лет? Бедный Хью! Собственно, откуда оно могло у него взяться, крепкое здоровье! Вдруг подумалось: ведь он был гораздо моложе, чем я сейчас, а казался таким недосягаемо взрослым! Молодой мужчина, он был человеком без возраста: десница смертного так надругалась над его лицом, что Божья десница оказалась бессильна. В те времена мне и в голову не приходило, что, кроме видимых увечий, бывают еще и невидимые.
Да почиет он в мире.
А был ли он женат? Виконтесса на дощечке не упоминалась. Похоже, этот вопрос останется без ответа. Да нет же, вот он, ответ, на другой дощечке, приткнувшейся к углу.
Хью Модсли Уинлоу, десятый виконт Тримингем. Родился 12 февраля 1901 года, погиб в бою во Франции 15 июня 1944 года; здесь же его жена Алетея, погибла во время воздушного налета 16 января 1941 года.
Это были факты, но факты весьма странные. Обстоятельства моего отъезда я помнил плохо, но знал наверняка, что лорд Тримингем в то время женат не был — даже его помолвку с Мариан только собирались предать гласности. Как же он ухитрился жениться и стать отцом меньше чем за семь месяцев?
Я не мог найти объяснения, и это говорит о том, как в свое время потрясла меня сцена в сарае. Чтобы после этого Мариан жила и здравствовала — непостижимо! Ведь случившееся не просто хуже смерти, это сама смерть; Мариан была растоптана, уничтожена.
Я помотал головой, немного озадаченный и слегка раздраженный: привык брать верх над фактами, а сейчас они взяли верх надо мной. Я уселся на скамью, кажется, на ту самую, что и пятьдесят лет назад, и стал искать глазами — опять же как и в отроческие годы — мемориальную дощечку одиннадцатого виконта.
Таковой не было. Родовая линия оборвалась? И вдруг я понял, что одиннадцатый виконт, возможно, жив.
Думая о прошлом, о пропавшем без вести двенадцатилетнем Лео, я вспоминал, как меня всегда сердила литания и назойливая христианская теория о людской греховности. Я не желал слышать ни о какой греховности! С той поры я много думал об этом, но не в религиозном ключе, отметая мысли о грехе. Я жил затворником и не раз поздравлял себя с этим, но временами становилось невмоготу от унылого однообразия моей жизни, и тогда я понимал, что виной всему Брэндем-Холл и то, что с ним связано, в результате я надулся на все человечество. Я не называл людей грешниками, потому что не признавал само понятие «грех», но перестал им доверять, перестал их любить.
А ведь тогда я восхвалял Бога, был переполнен благодарностью к нему! С каким рвением распевал (заниматься пением, как и многим другим, я перестал) «В песне моей да восхвалится всегда милосердие твое»! Сейчас я не стал бы петь ничего подобного, даже если бы хватило голоса. Кажется, в современном мире очень немногое достойно восхваления и благодарности, и милосердие господне, на которое люди так охотно уповали, ушло в прошлое вместе с псалмами.
* * *
При входе в церковь я увидел надпись о том, что посетители могут читать и свои молитвы; не согласится ли посетитель помолиться за приходского священника, за прихожан и за души верующих, которые перешли в мир иной в надежде на счастливое воскресение?
Я давно уже не играл в религиозные игры, но не внять такой просьбе было невежливо; добравшись до душ верующих, я не забыл помолиться за Хью, его сына и невестку; вспомнил Теда, и хотя не был уверен, что он захоронен в этой священной земле и на него распространяется действие молитвы, помолился и за него. Но и этого мне показалось мало. Я вспомнил всех действующих лиц нашей драмы и помолился за них, а в заключение — за себя самого.
Наконец я вышел из церкви — куда дальше? В Брэндем я приехал без четкого плана, но смутно маячила мысль: найти самого старого обитателя деревни и выудить у него или у нее как можно больше сведений. Скорее всего, я найду такого человека в баре, но сейчас рано, бары открываются только через час. Так или иначе я никогда не питал слабости к барам и за всю жизнь заглядывал в них считанные разы.
С церковного двора было видно поле для крикета. Стояла середина мая, и его стригли, укатывали и приводили в порядок к началу сезона. Видимо, крикет в Брэндеме процветал, как и прежде. На старом месте, передом ко мне, стоял павильон, и я попытался определить, в какой точке поймал тот знаменитый мяч; интересно, каково это — быть крикетистом? Ведь в школе меня освободили и от крикета.
Я отвернулся, зашагал к деревне и у поворота на улицу увидел человека, лицо которого показалось мне знакомым. Это был молодой мужчина лет двадцати пяти, я искал совсем не такого. Наверное, он к Брэндему вообще не имеет отношения. Уж, во всяком случае, он не имеет отношения ко мне, а заговаривать с незнакомыми людьми — не в моих правилах. Впрочем, есть вопрос, на который он, может, и ответит.
На нем была спортивная куртка, поношенные вельветовые брюки, он стоял, погрузившись в свои мысли.
— Извините, — обратился к нему я, — не живет ли в Брэндем-Холле лорд Тримингем?
Он взглянул на меня, словно разделял мое предубеждение насчет незнакомых людей, словно хотел и в то же время не хотел, чтобы его оставили в покое.
— Живет, — ответил он чуть резковато. — Лорд Тримингем — это я.
Я вздрогнул и уставился на него. Понял, почему он показался мне знакомым: лицо его было цвета пшеницы, спелой пшеницы, хотя стояла середина мая.
— Вы удивлены, — сказал он, и из его тона следовало, что подобное удивление неуместно. — Но я занимаю только угловую часть дома — остальное теперь сдается женской школе.
Я немного пришел в себя.
— Вон что, — протянул я. — Вы меня извините, я как раз очень рад, что вы там живете. Видите ли, много лет назад я там останавливался.
При этих словах его отношение ко мне полностью изменилось, и он спросил почти взволнованно:
— Вы останавливались в доме? Значит, вы его помните?
— Ну, может, не весь, но помню.
— Вы останавливались в доме? — повторил он. — Когда же?
— Во времена вашего дедушки, — ответил я.
— Моего дедушки? — переспросил он, и я увидел, что он снова насторожился. — Вы знали моего дедушку?
— Да, — подтвердил я, — вашего дедушку, девятого виконта. — Из какой-то незапечатанной ячейки памяти выпорхнула и сорвалась с языка напыщенная фраза. — Он ведь был вашим дедушкой?
— Разумеется, — ответил лорд Тримингем, — разумеется. Увы, я не знал его: он умер до моего рождения. Но, насколько мне известно, это был обаятельный человек, если можно так сказать о родственнике.
— Можно. — Я улыбнулся. — Он действительно был обаятельный человек.
Апломба у лорда Тримингема поубавилось, он как-то сник. Поколебавшись, он спросил:
— А мою бабушку вы не знали?
Теперь пришел мой черед откликнуться эхом.
— Вашу бабушку?
— Да, прежде она была мисс Модсли.
У меня перехватило дыхание.
— О да, — сказал я. — Я знал ее очень хорошо. Она жива?
— Жива, — ответил он без особого энтузиазма.
— И живет здесь?
— Да, здесь, в деревне, в небольшом домике, раньше там жила старая служанка семьи Модсли, кажется, ее звали Нэнни Робсон. Может, вы и ее знали?
— Нет, — ответил я. — Я никогда с ней не встречался, хотя слышал о ней... Ваша бабушка хорошо себя чувствует?
— Да, вполне, правда, в последнее время у нее стало хуже с памятью, как у всех стариков. — Он улыбнулся снисходительной улыбкой молодого человека, без сожаления записав бабушку в разряд стариков. — Почему бы вам не навестить ее? — продолжал он. — Уверен, она будет вам рада. Живется ей довольно одиноко. Гостями она не избалована.
Все, что лежало под спудом пятьдесят лет, поднялось на поверхность — я переменился в лице, голос зазвучал неестественно.
— Пожалуй, не стоит, — сказал я. — Не знаю, захочет ли она меня видеть.
Минуту он смотрел на меня, но в конце концов хорошие манеры взяли верх над любопытством.
— Ну что ж, — заключил он, — поступайте, как знаете.
Вдруг я подумал: Тримингем или не Тримингем, а он гораздо моложе меня, и можно воспользоваться предоставленной мне по возрасту свободой слова. С другой стороны, не надо изображать из себя старого морского волка — зачем испытывать его терпение?
— Могу я просить вас о великом одолжении?
— Конечно, — заверил меня он, бросив мимолетный взгляд на часы. — Я вас слушаю.
— Пожалуйста, передайте леди Тримингем, что ее хочет видеть Лео Колстон.
— Лео Колстон?
— Да, так меня зовут.
— Видите ли, — замялся он, — я заглядываю к ней довольно редко. Звоню иногда... Это такое благо. В те дни телефона здесь, наверное, не было?
— Нет. — Я покачал головой. — Возможно, с телефоном все было бы иначе.
— Ну еще бы, — согласился он. — Бабушка — большая любительница поговорить; впрочем, как и многие старики. Но я схожу, если вы хотите... Я... — Он остановился.
— Вы сделаете мне великое одолжение, — твердо повторил я. — Как и вы, я не хотел бы... застать ее врасплох. — Однажды я уже застал ее врасплох, достаточно.
— Хорошо, — сказал он, хотя был явно недоволен. — Мистер Лео Колстон, да? Думаете, она вспомнит ваше имя? Последнее время у нее плоховато с памятью.
— Не сомневаюсь, что вспомнит, — заверил я. — Я подожду вас здесь.
Он ушел, а я принялся бродить по улице, надеясь отыскать глазами хоть что-то, связывавшее меня с прошлым. Однако память бездействовала. Я увидел деревенский клуб, мрачное строение из гладкого темно-красного кирпича, которое выглядело несуразно рядом с поблескивающими домиками из серого песчаника. Уж деревенский клуб — место моего публичного триумфа — я должен бы помнить! Увы, не помнил.
А вот и мой посланник; я зашагал ему навстречу. Вид у него был сумрачный, и сходство с Тедом казалось еще сильнее.
— Сначала она вас не вспомнила, — сообщил он, — зато потом вспомнила очень хорошо. Сказала, что будет очень рада вас видеть. Попросила, чтобы я угостил вас обедом, сама она не может. Вы согласны?
— Да, — сказал я. — Если вы не против.
— Буду чрезвычайно счастлив, — ответил он, хотя вовсе не выглядел счастливым, — если вы разделите нашу скромную трапезу. А она боялась, что вы не захотите с ней встретиться.
— Почему же? — удивился я.
— Была какая-то история много лет назад. Бабушка сказала, что вы были тогда совсем мальчишкой. И что она ни в чем не виновата.
— Ваш дедушка говорил, — вспомнил я, — что дама никогда не бывает виновата.
Он пристально посмотрел на меня.
— Да, — произнес я, — вашего дедушку я знал довольно близко, и вы очень на него похожи.
Кровь прилила к его лицу, и я заметил, что он стоит на некотором удалении от меня, как его дедушка в день нашей последней встречи.
— Мне жаль, — сказал он, краснея, — если мы обошлись с вами не лучшим образом.
Меня тронуло это «мы», и, вспомнив роковую способность его деда к раскаянию, я поспешил успокоить младшего Тримингема:
— Вы здесь совершенно ни при чем. Прошу вас, не думайте об этом. Ваша бабушка...
— Да? — мрачно отозвался он.
— Вы часто видитесь с ней?
— Не очень.
— А навещают ее, вы сказали, редко?
— Да, довольно редко.
— А когда она жила в Холле, гостей у нее было больше?
Он покачал головой.
— Не сказал бы.
— Почему же она не уедет куда-нибудь?
— Откровенно говоря, понятия не имею.
— Она была поразительно красива, — припомнил я.
— Да, я часто это слышал, — ответил он. — Сейчас судить трудно... Вы знаете дорогу к дому?
Я ответил, сознавая, что однажды эту фразу уже произносил:
— Нет, но я могу спросить.
Он не вызвался проводить меня, лишь подробно объяснил, как идти.
— Пообедаем около часа? — добавил он, и я обещал, что к часу буду в Холле. Он зашагал прочь, до слуха донеслось шуршание вельветовых брюк. Звук исчез, но через несколько секунд возник снова. Зачем-то он решил вернуться.
Поравнявшись со мной, он остановился и с явным усилием, не глядя на меня, спросил:
— Вы и есть тот самый мальчик, который?..
— Да, — ответил я.
* * *
Мариан приняла меня в маленькой комнате с зашторенными окнами, выходившими на улицу: комната находилась ниже уровня улицы, и, чтобы попасть в нее, нужно было спуститься на несколько ступенек. Мариан сидела спиной к свету.
— Мистер Колстон, — объявила служанка.
Она поднялась и неуверенно протянула руку.
— Неужели это и вправду?.. — начала она.
— А я бы вас сразу узнал, — сообщил я. — Меня-то узнать, конечно, труднее.
По правде говоря, я бы ее не узнал. Волосы отдавали голубизной, лицо утратило округлость, более заметным, ястребиным стал нос. Она явно пристрастилась к косметике, в ее манерах появилось нечто театральное. И только глаза, изрядно поблекшие, не изменились по сути, как и раньше в них посверкивал холодный огонь. Мы немного поговорили о моей поездке, о том, чего я достиг в жизни — обе эти темы быстро себя исчерпали. Ведь для разговора самый пустяковый случай более ценен, нежели солидное, но монотонное продвижение вперед, а моя жизнь была на редкость бедна случайностями. Пожалуй, временная потеря памяти в Брэндем-Холле была последним ярким событием, приключившимся со мной. К нему Мариан и вернулась.
— Вы потеряли память в начале пути, — сказала она, — а я теряю в конце... то есть не теряю, просто не всегда хорошо помню, что было вчера, точь-в-точь как в свое время бедняжка Нэнни Робсон. А вот прошлое помню прекрасно.
Я ухватился за это признание и задал несколько вопросов.
— Только не все сразу, — запротестовала она. — По одному. Значит, Маркус... да, его убили на первой войне и Дэниса тоже. Не помню, кого из них раньше — кажется, Дэниса. Маркус был вашим приятелем, да? Ну, конечно, разумеется. Круглолицый мальчишка, мамин любимец, да и мой тоже. Мы все были так привязаны друг к другу, правда, Дэнису в родном доме было как-то неуютно, так бывает, сами знаете.
— А ваша матушка? — подсказал я.
Она вздохнула.
— Бедная мама! Эти нервные люди способны заварить такую кашу! Я-то все вынесла стойко. А бала, кстати, не было — пришлось его отменить. Приехала ваша мама — очень хорошо ее помню, такая милая женщина, сероглазая, как и вы, с каштановыми волосами, говорливая и бойкая. Пришлось поселить ее в гостинице. Дом кишмя кишел съехавшимися на бал гостями, все ходят и натыкаются друг на друга, вы будто язык проглотили, мама бранится на чем свет стоит. Это был настоящий кошмар! Тогда бразды правления взял папа и быстро навел порядок. На следующий день все, кто мог, разъехались. Помню, вы остались до понедельника, каким-то образом вам стало известно про Теда. Наверное, лакей Генри не выдержал: он тоже был вашим приятелем.
— Откуда вы узнали, что мне известно про Теда?
— Вы почти ничего не говорили, но промелькнула такая фраза: «Почему Тед застрелился? Ведь он был отличный стрелок». Поначалу вы думали, что он застрелился случайно, а с отличным стрелком такого быть не может. Увы, чтобы застрелиться, совсем не надо быть отличным стрелком. Тед был человек слабохарактерный, как и Эдвард.
— Эдвард?
— Мой внук. Теду надо было подождать, пока все уляжется, как сделала я. Я знала: стану леди Тримингем, все сразу уляжется.
— А Хью?
— Хью? — переспросила она. — Хью женился на мне. Ему было плевать на все их разговоры. Он был предан мне душой и телом. Дурного слова в мой адрес не желал слышать. Из этой катавасии мы вышли с высоко поднятыми головами. Если кто-то не желал с нами знаться, мы не обращали внимания, да таких и не нашлось. Все-таки я стала леди Тримингем. И по сей день остаюсь ею. Другой нет.
— А что ваша невестка?
— Алетея? Бедняжка, она была ужасная зануда. Одни ее приемы чего стоили — мухи дохли от тоски. Я на них никогда не ходила. Я тогда жила в Дауэр-Хаус, и у меня всегда толпились люди, народ, разумеется, все интересный, художники и писатели, не то что наскучившие деревенские соседи. Впрочем, скучных людей хватает и в Норфолке. Сын был человек не очень общительный, в моего отца, вообще, он был его копией. Но папа был волевой человек, а сын — нет. Какими чудесными родителями наградил меня господь! Не всякому достаются такие!
— Вы не сказали, что сталось с вашей матушкой, — напомнил я.
— Ох, бедная мама! Она не могла жить в доме, ей пришлось уехать, но мы часто навещали ее, она все о нас помнила и была очень рада, когда я вышла замуж за Хью — она всегда этого хотела. А я — не очень, но пришлось, и слава Богу, иначе люди могли от меня отвернуться.
— А ваш отец?
— О-о, папа дожил до преклонных лет, почти до девяноста, но когда мама оставила нас, потерял интерес к своей работе, а потом, после гибели Маркуса и Дэниса, и вовсе ее забросил. Он часто навещал нас в Холле, да и когда я перебралась в Дауэр-Хаус, не забывал меня. Мы все были так привязаны друг к другу.
Боже, да по сравнению с тем, что выпало на ее долю, моя жизнь была просто раем! Я не мог больше это слушать, но хотелось все окончательно расставить по местам.
— Вам, наверное, тоскливо здесь одной, Мариан? — спросил я: — Может, в Лондоне вы будете счастливее?
— Одной? — переспросила она. — Что значит одной? Народ сюда валом валит! Хоть от ворот поворот давай, ко мне же настоящее паломничество! Все обо мне слышали, знают, что мне пришлось пережить, и, естественно, люди хотят увидеть меня — так же, как и вы.
— Очень рад, что повидался с вами, — заверил ее я, — и познакомился с вашим чудесным внуком, Эдвардом.
— Тс-с. — Она поднесла палец к губам. — Не называйте его так, он любит, чтобы его называли Хью, хотя родовое имя, конечно, Эдвард.
Я вспомнил двух Эдвардов в трансепте.
— Наверное, для вас большое утешение, что он рядом.
При этих словах лицо ее вытянулось, и маска, которую она не снимала с минуты моего прихода, дала трещину.
— Да, он рядом, — она тут же поправилась, — вроде бы рядом. Представьте себе, из всей семьи нас осталось только двое, а он сюда почти не заглядывает.
— Но как же... — начал было я.
— Вот так. Ко мне приходит масса людей, а он — нет, то есть заходит, но редко, нашу старушку Нэнни Робсон я навещала куда чаще. Он вам кого-нибудь напоминает? — спросила она вдруг.
— Да, напоминает, — ответил я, удивившись вопросу. — Своего дедушку.
— Вот именно, именно, он очень на него похож. И, конечно, знает об этом — что-то слышал от людей, что-то рассказали родители; у меня с ним никогда разговора об этом не было. Ну и, разумеется, наслушался сплетен — ведь это же деревня, хлебом не корми, дай посплетничать! Вот, наверное, и заимел на меня зуб — сами знаете почему. На свою бабушку! Ни один человек на меня не сердится — только он. От людей — сам он ни слова — я слышала, что он хочет жениться. Замечательная девушка, из рода Уинлоу, уж не знаю, какого колена, но все-таки Уинлоу. Так вот, он боится сделать ей предложение, потому что... потому что это до сих пор давит на него. Ему кажется — так мне говорят, — что над ним висит какое-то проклятье, колдовские чары, и он боится перенести их на нее. Надо же додуматься до такой глупости! Ясно, до него доползли какие-то слухи, лживые, конечно, но его это беспокоит. Тут-то вы и можете сказать свое слово.
— Я?
— Да, Лео, именно вы. Вам известны факты, вы знаете, что в действительности произошло. Только я и вы — больше никто. Вы знаете, что мы с Тедом были любовниками: не отрицаю, были. Но не любовниками в обычном, вульгарном смысле слова, мы не занимались любовью, как принято выражаться сегодня. Наша любовь — это было нечто прекрасное, правда? Друг другу мы отдавали себя целиком, без остатка. Все на свете было нам безразлично — кроме нашей любви. Эти вечеринки и приемы, когда гости разбивались на пары, словно лошади в конюшне — мы были чище, выше этого. Мы были созданы друг для друга. Помните то лето? Ведь такого прекрасного лета с тех пор не было. А что в нем было самое прекрасное? Конечно же, мы, наши чувства друг к другу. Согласны? Вы же понимали это, когда носили наши письма, правда? И чувствовали, что все остальное — дом, снующие взад и вперед гости — не в счет? И гордились тем, что вы — порождение нашего союза? Дитя счастья и красоты?
Что я мог на это ответить? Только «да».
— Я рада, что вы со мной согласны, — сказала она. — Ведь для нас вы были средством общения, без вас связь между нами прервалась бы. Связь... это несколько двусмысленно, но вы меня понимаете. Вы явились, как ангел с неба, и сделали нас счастливыми. А мы сделали счастливым вас, правда? Вы были совсем мальчишкой, а мы доверили вам наше бесценное сокровище. Ведь вы могли бы прожить целую жизнь, так и не прикоснувшись к настоящей любви. И все же Эдвард... — Она смолкла. — Но поговорить с ним можете вы, Лео, рассказать ему все, как было. Скажите ему, что тут нечего стыдиться, что нечего стыдиться меня, его старой бабушки, на которую специально приезжают посмотреть люди. Ведь в наших отношениях не было ничего грязного и непристойного, правда? И мы никому не причиняли страданий. Да, на нашу семью обрушилось горе, тяжкое горе: умер Хью, погибли Маркус и Дэнис, убили моего сына Хью и его жену, хотя она была не большой потерей. Но разве в этих смертях виноваты мы? В них виноват наш безжалостный век, который исковеркал самую суть рода людского и посеял смерть и ненависть вместо жизни и любви. Расскажите ему это, Лео, заставьте его понять это, прочувствовать — и вы сделаете самое доброе в вашей жизни дело. Вспомните, как вы любили носить наши письма, соединять наши сердца и делать нас счастливыми — что же, вот вам еще одна миссия любви, я прошу вас стать нашим почтальоном еще один, последний раз. Неужели он не понимает, что я остаюсь здесь только по одной причине — быть поближе к нему? И все же он сторонится меня, заходит лишь в крайнем случае, хотя сюда валом валят люди, которых я не желаю видеть. Иногда мне кажется: если я уеду отсюда, он будет только рад, но я гоню эту мысль прочь. И пусть выбросит из головы, что ему нельзя жениться: от этой его глупости я страдаю больше всего. Бог свидетель, я совсем не хочу, чтобы он женился и привел в Брэндем-Холл какую-нибудь ужасную женщину, хотя, говорят, эта девчонка Уинлоу очень мила. Но мужчина обязательно должен жениться — вот вы не женились, Лео, и одиночество иссушило вас, я вижу это. Впрочем, еще не поздно, почему вам не жениться теперь? Неужели вам не хочется любить, быть любимым? Но Эдвард (только не называйте его так), он просто обязан жениться. Он молод — столько же лет было Теду, когда вы приехали в Брэндем. У него вся жизнь впереди. Скажите ему, что он должен избавиться от дурацких предрассудков — и дед его поначалу из-за них мучился, пока я не вмешалась. Бедняга Тед, будь у него побольше мозгов, он не стал бы лупасить по ним из ружья. Поговорите с внуком, Лео, это ваш долг перед нами. Да и вам этот разговор пойдет на пользу. Скажите ему, что очерствевшее, не знающее любви сердце — вот самое страшное проклятье. Вы со мной согласны, Лео? Скажите ему, пусть перестанет гневаться на свою бабушку, ведь она для того только и живет, чтобы любить его.
Она смолкла, к моему большому облегчению, потому что я несколько раз безуспешно пытался прервать ее — видел, как тяжела ей столь длинная тирада. Мы еще немножко поговорили о том о сем: как все изменилось в Брэндеме, как все изменилось в мире. Наконец я поднялся, пообещал как-нибудь снова навестить ее.
— Благослови вас Бог, — сказала она. — Благослови вас Бог! Вы друг, каких мало. Поцелуйте меня, Лео!
Лицо ее было мокрым от слез.
Чужестранец в мире чувств, не ведающий их языка, но принужденный слушать его, я вышел на улицу. С каждым шагом я все больше изумлялся — ведь самообман Мариан был воистину гигантским! Но почему же меня взволновали ее слова? Почему я сам не прочь увидеть все ее глазами? И почему согласился выполнить ее нелепое поручение? Впрочем, я ничего не обещал, и я уже не ребенок, не мальчик на побегушках. Возле телефона-автомата меня ждет машина. Что может быть проще: позвонить внуку Теда, извиниться и...
Но я все-таки пошел к нему и, едва свернул в ворота парка, обдумывая предстоящий разговор, передо мной возник Брэндем-Холл, возник с юго-западной стороны — вид, который я никак не мог вспомнить.

notes

Назад: ГЛАВА 23
Дальше: Примечания