Книга: Дар Гумбольдта
Назад: * * *
Дальше: * * *

* * *

И мы полетели. Тем же вечером мы с Кантабиле, раздобыв билеты, ожидали на Елисейских полях, пока нас впустят в огромный кинотеатр рядом с рю Марбеф. Даже для Парижа погода была скверной. Шел мокрый снег. Я чувствовал, что одет слишком легко, что подметки на туфлях протерлись и я промочил ноги. Очередь оказалась довольно плотной, молодежь веселилась, но мы с Кантабиле раздражали друг друга. Запечатанный конверт Гумбольдта заперли в гостиничной камере хранения, а мне выдали номерок. Вот из-за этого латунного кружочка Ринальдо со мной и повздорил. Он намеревался положить номерок в свой карман в знак того, что является моим законным представителем.
— Отдай номерок мне, — требовал он.
— Не отдам. Чего ради?
— У меня он будет в большей сохранности. Это моя работа.
— Я сам справлюсь.
— Будешь вытаскивать платок и потеряешь его, — кипел Ринальдо. — Ты никогда не думаешь о том, что делаешь. Ты рассеянный.
— Номерок будет у меня.
— И с контрактом ты повел себя мерзко. Даже не прочитал, — пробурчал он.
По шляпе и по плечам барабанили льдинки. Повсюду витал ненавистный мне запах французских сигарет. Над нами висела огромная освещенная реклама с изображением Отуэя в роли Кальдофредо и итальянской актрисы Сильвии Соттотутти, или что-то в этом роде, в роли его дочери. В какой-то степени Кантабиле оказался прав: любопытное переживание — стоишь под мокрым снегом никому не известным источником всеобщего внимания, и появляется ощущение, будто где-то рядом бродит призрак. После двух месяцев мадридского уединения здесь, в туманном блеске Елисейских полей, среди кружащихся снежных комьев я чувствовал себя вероотступником. В мадридском аэропорту я купил «Интимные дневники» Бодлера, чтобы почитать в самолете и защититься от бесконечной болтовни Кантабиле. У Бодлера нашелся любопытный совет: если вы получили письмо от кредитора, напишите пятьдесят строчек о каком-нибудь далеком от земного предмете, и вы спасены. То есть подразумевалось, что vie quotidiente гонит нас прочь от земли, но еще более глубокий смысл в том, что настоящая жизнь протекает на границе между здесь и там . Настоящая жизнь — это мост между здесь и там . Вот Кантабиле, например, целиком и полностью здесь и поминутно подтверждает это. Сейчас он скандалил. Его трясло из-за того, что я не отдал ему номерок. Он едва не сцепился с ouvreuse2, которая показала нам наши места. Она возмутилась смехотворными чаевыми, которые дал ей Ринальдо. Взяла Кантабиле за руку и шлепнула монетку ему на ладонь.
— Ах ты, сука! — взвился Ринальдо и хотел было броситься за ней по проходу.
Я его удержал:
— Успокойся!
Я снова оказался среди французской публики. В прошлом году в апреле мы с Ренатой ходили в этот же кинотеатр. А до того я был в Париже в 1955 году. Но быстро понял, что это место не для меня. Я не мог удовольствоваться теми крохами любви, что достаются здесь иностранцам; тогда я еще не отошел после смерти Демми. Впрочем, время для таких воспоминаний было неподходящим. Начинался фильм. Кантабиле прошептал:
— Проверь карман, номерок еще там? Если ты его потерял, нам крышка.
— Он на месте. Успокойся, — ответил я.
— Дай его мне, чтобы я мог спокойно посмотреть фильм, — попросил он.
Это требование я пропустил это мимо ушей.
Грянула музыка, и фильм начался. Пошли кадры в стиле хроники двадцатых годов: вот первое покорение Северного полюса Амундсеном и Умберто Нобиле, они на дирижабле перелетают из Скандинавии на Аляску. В фильме снялись превосходные комедийные актеры, прекрасно подобранные. Я получал огромное удовольствие. Великолепное зрелище. Мы смотрели, как папа благословляет экспедицию, как Муссолини произносит с балкона речь. Конкуренция между Амундсеном и Нобиле перерастает во вражду. Девочка вручает Амундсену букет
— Нобиле вырывает его. Амундсен отдает приказы — Нобиле их отменяет. На дирижабле норвежцы пререкаются с итальянцами. Постепенно за этой ретроспекцией обнаруживается старый Кальдофредо, живущий в древней сицилийской деревушке. Воспоминания накладываются на повседневную жизнь дружелюбного старичка, любимого детьми мороженщика и любящего отца Сильвии Соттотутти. В молодости Кальдофредо вместе с Нобиле участвовал в двух полярных перелетах. Третий, которым руководил один Нобиле, закончился трагедией. Дирижабль разбился над арктическим морем. Экипаж расшвыряло по льдинам. Те, кто выжил, посылали радиограммы, и русский ледокол «Красин» поспешил им на помощь. Пьяный в дым Амундсен получает телеграмму с сообщением о катастрофе на очередном банкете — если верить Гумбольдту, который знал все и вся, этот норвежец пил как сапожник. Амундсен тут же объявляет, что организует экспедицию по спасению Нобиле. Все шло в точности, как мы придумали много лет назад в Принстоне. Амундсен нанимает самолет. Ругается с французским пилотом, который предупреждает, что самолет опасно перегружен. Но Амундсен приказывает взлетать, несмотря ни на что. Самолет падает в море. Меня потрясло, насколько сильной оказалась комедийная трактовка сцены катастрофы. Я вспомнил, что мы с Гумбольдтом никак не могли договориться именно по этому эпизоду. Гумбольдт настаивал, что эпизод должен быть максимально смешным. Тут так и было. Самолет тонул. И тысячи людей смеялись. Интересно, понравился бы Гумбольдту этот фильм?
Следующая часть фильма была моей. Это я провел исследование и написал сцены, в которых спасенный Кальдофредо в ярости мечется по палубе «Красина». Грех каннибализма слишком тяжел для него, он не может его вынести. К неописуемому удивлению русского экипажа, он ведет себя как безумец, выкрикивает какую-то чушь. Огромным ножом Кальдофредо кромсает стол, пытается выпить крутой кипяток, бьется головой о переборки. Матросы с трудом связывают его. Корабельный доктор, движимый подозрением, делает Кальдофредо промывание желудка и под микроскопом обнаруживет человеческие ткани. Это я написал большой эпизод, где Сталин приказывает выставить на Красной площади банку с содержимым желудка Кальдофредо под громадными транспарантом, бичующим людоедский капитализм. Это я обрисовал бешенство Муссолини при этом известии и спокойствие только что отобедавшего в Белом доме Кальвина Кулиджа, собравшегося часок соснуть. Я! Все это родилось в моей голове в Принстоне, штат Нью-Джерси, двадцать лет назад. Правда, это не слишком большое достижение. Оно не разнеслось эхом по всем пределам вселенной. Оно не побороло жестокость и бесчеловечность, не сделало мир чище и ни от чего его не уберегло. И все же что-то в этом было. Фильм доставлял удовольствие сотням тысяч, миллионам зрителей. Конечно, фильм великолепно поставили, и Джордж Отуэй блестяще сыграл роль Кальдофредо. Этот Отуэй, англичанин лет тридцати пяти, сильно напоминал Гумбольдта. Когда я глядел, как он кидается на стены каюты, точно спятившая мартышка в обезьяннике, как с душераздирающим безумством бьется о переборки, меня пронзила мысль, что точно так же, наверное, Гумбольдт сражался с полицией, когда его силой увозили в «Бельвю». Ах, бедный Гумбольдт, воинственный разгневанный рыдающий вопящий Гумбольдт. Расцвет, погубленный в зародыше. Какие краски не открылись миру, завянув у него в груди. Сверхъестественное сходство между мечущимся по каюте Отуэем и Гумбольдтом оказалось непереносимым, и я всхлипнул. А зал затрясся в восторженном хохоте. Кантабиле шепнул мне на ухо:
— Классная киношка, а? Что я тебе говорил? Даже ты заходишься от хохота.
Вот так, но теперь Гумбольдт рассеялся где-то, его душа перенеслась в иную часть мироздания; есть такие души, которые живут только тем, что мы, живые, можем послать им с Земли, как зерно в Бангладеш. Но увы! — нам, брошенным в мир миллионами, миллиардами, нам, возникающим как пузырьки в шипучем напитке, это не под силу. Передо мной с головокружительной быстротой промелькнули все живые и мертвые, весь род людской, и те, кто трясся от смеха на комедии про людоедов, и те, что исчезали в глубоких водах смерти, в дыму и пламени битв на материках, объятых голодом. И вдруг мне явилось смутное виденье, будто мы летим вслепую в кромешной тьме и вдруг ныряем в какой-то просвет над огромным городом. Он сверкает где-то далеко внизу в капельках льда. Я попытался угадать, пойдем ли мы на посадку или полетим дальше. Мы полетели дальше.
— Это ваш сценарий? Они им воспользовались? — спросил Кантабиле.
— Да. И осуществили его просто замечательно. Добавили множество своих идей, — ответил я.
— Оставь свои восторги. Я хочу, чтобы завтра ты был в боевом настроении.
Я сказал Кантабиле:
— Как заявил корабельный врач, русские доказали свои подозрения не только содержимым желудка, но и экскрементами этого человека. Стул умирающего с голоду твердый и сухой. Этот человек заявлял, что ничего не ел. Но было очевидно, что на льдине он не сидел без обеда.
— Могли бы и это вставить. Сталин не раздумывая выставил бы горшок с дерьмом на Красной площади. Но ты можешь использовать эту сцену в каком-нибудь новом фильме.
Теперь действие переместилось в маленький городок на Сицилии, где никто не знает о грехе Кальдофредо, где он просто забавный старик-мороженщик и музыкант местного оркестра. Я вслушивался в звуки его трубы и проникался всей важностью контраста между непритязательными арпеджио и ужасной сложностью его нынешнего положения. Счастлив тот, кому, кроме этих простеньких мелодий, нечего ни сыграть, ни сказать. Только остались ли еще такие люди? Вид дующего в трубу Отуэя, так сильно похожего на Гумбольдта, приводил меня в некоторое замешательство. Обнаружив в фильме живого Гумбольдта, я начал высматривать в нем и себя. Я решил, что кое-какие мои черты сосредоточились в дочери Кальдофредо, которую играла Сильвия Соттотутти. В этом образе обнаружилась какая-то вымученная ретивость и болезненно-тревожная оживленность, присущая и мне. Актер, игравший ее жениха, коротконогий, с выдающейся квадратной челюстью, простоватым лицом и низким лбом, мне не понравился. Возможно, потому, что я узнал в нем Флонзалея. Человека, который как-то увязался за нами на мебельной выставке, — скорее всего, он и был Флонзалеем. Они с Ренатой делали друг другу какие-то знаки… Я вдруг понял, что в качестве миссис Флонзалей Ренате придется жить в Чикаго весьма замкнуто. Гробовщик не слишком желанный гость, разве что у своего же брата-гробовщика. Чтобы не страдать от проклятья профессии, им придется много путешествовать, но даже в каком-нибудь карибском круизе за капитанским столом им придется молить Бога, чтобы рядом нечаянно не оказался земляк, способный поинтересоваться: «А вы случайно не Флонзалей из „Ритуальных услуг Флонзалея“? Так что счастье Ренаты скорехонько омрачится, померкнет, как померкло для Кальдофредо великолепие сицилийского неба, омраченное его черным деянием в Арктике. Это угадывалось даже в том, как он играл на трубе. Мне казалось, что через вентили его трубы вырываются вздохи из самого сердца старика.
И вот в городок приехал скандинавский журналист, собирающий материалы для книге об Амундсене и Нобиле. Он выследил беднягу Кальдофредо и начал ему досаждать. Старик заявляет: «Вы ошиблись адресом. Я никогда там не был». «Нет, вы тот самый человек», — настаивает журналист. Он один из тех свободных от предрассудков европейцев, что желают очистить сердца человеческие от стыда и темных пятен; прекрасно подобраный типаж. Мужчины беседуют на склоне горы. Кальдофредо умоляет журналиста уехать и оставить его в покое. Тот отказывается, и старик впадает в ярость, как тогда на «Красине». Но теперь, сорок лет спустя, это лишь старческое безумие. Злоба клокочет в душе, но тело уже обессилело. Приступ ярости, желания защититься, слабости и глубокого отчаяния Отуэй сыграл просто неподражаемо.
— Так и было в твоем сценарии? — спросил Кантабиле.
— Более или менее.
— Дай мне номерок, — потребовал он и сунул руку ко мне в карман.
Я понял — Ринальдо вдохновился порывом Кальдофредо. Кантабиле так взволновался, что потерял голову. Не столько ради того, чтобы спасти номерок, сколько чтобы защитить себя, я схватил его за руку.
— Убери руку из моего кармана, Кантабиле.
— Он должен храниться у меня. Ты ненадежный. Ты обабжуленный. Ты не в своем уме.
Мы уже открыто боролись. Не знаю, что делал маньяк в фильме, потому что другой маньяк набросился на меня. Как сказал кто-то из тех, кому я доверяю, разница между словами «приказывать» и «убеждать» такая же, как между диктатурой и демократией. Рядом со мной оказался человек, который взбесился потому, что ему никогда не приходилось убеждать себя ни в чем! Эта мысль привела меня даже в большее отчаяние, чем безуспешные попытки отбиться от Кантабиле. Размышления делают из меня идиота! Когда Кантабиле угрожал мне бейсбольной битой, я думал о волках и колюшках Лоренца, когда он загнал меня в туалетную кабинку, я думал… Каждое событие я превращаю в мысль, и мысли эти работают против меня. Высокоинтеллектуальные умствования сведут меня в могилу. Сзади раздались выкрики: «Dispute! Bagarre! Emmerdeurs!» Кто-то взревел: «Dehors!» и «Flanquez les а la porte!"1
— Кретин, они же вызовут вышибалу! — прошипел я.
Кантабиле выдернул руку из моего кармана, и мы снова повернулись к экрану, чтобы увидеть, как по горному склону прямо на «вольво» журналиста катится валун, спущенный Кальдофредо, а старик, ужаснувшись тому, что сделал, выкрикивает предостережения и наконец, увидев, что скандинав остался цел и невредим, падает на колени и благодарит Святую Деву. После этого покушения Кальдофредо публично кается на городской площади. В конце концов среди руин греческого театра на склоне холма его судит собрание горожан. Все заканчивается хором, провозглашающим всеобщее прощение и примирение, совсем как хотелось Гумбольдту, державшему в уме «Эдипа в Колоне».
Когда зажегся свет и Кантабиле направился к ближайшему выходу, я выбрал самый дальний. Нагнав меня на Елисейских полях, Ринальдо заявил:
— Не обижайся, Чарли. Просто я, как сторожевой пес, не могу не охранять такие штуки, как этот номерок. Вдруг на тебя нападут или ограбят? А завтра утром пять человек явятся изучать доказательства… Ладно, я нервный. Просто я хочу, чтобы все прошло хорошо. Эта шлюха здорово тебя ушибла, придавила в сто раз сильнее, чем было в Чикаго. Вот что я имел в виду, когда сказал, что ты обабжуленный. Слушай, может, подцепим пару французских девочек? Я устрою. Подлечу слегка твое «я».
— Я собираюсь лечь спать.
— Я просто пытаюсь все уладить. Знаю, таким, как ты, трудно жить на одной земле с психами вроде меня. Ладно, пойдем-ка выпьем. Ты расстроился и злишься.
Но на самом деле я вовсе не расстроился. Трудный насыщенный день, пусть даже насыщенный полной бессмыслицей, освободил меня от бездействия и успокоил совесть. После четырех рюмок кальвадоса в баре при отеле я спал без задних ног.
Утром мы встретились с мэтром Фюре и американским юристом, жутко агрессивным малым по фамилии Барбаш, как раз таким, какого и должен был выбрать Кантабиле. Кантабиле там просто лопался от удовольствия. Он пообещал доставить меня и доказательство — теперь я понял, почему он так бесился из-за номерка, — и вот они мы, все, как договорено, все, как полагается. Продюсеры «Кальдофредо» уже знали, что некий Чарльз Ситрин, сочинивший шедшего на Бродвее «Фон Тренка», позднее успешно экранизированного, претендует на авторство сюжета, по которому отснята их всемирная сенсация. На встречу с нами они отрядили пару выпускников Гарвардской школы бизнеса. Бедняга Стронсон, сидевший за решеткой в Майами, и близко не мог с ними сравниться. В офисе Барбаша нас ждали два аккуратных, обходительных, сдержанных, совершенно лысых и очень решительных молодых человека.
— Джентльмены, вы имеете все полномочия для переговоров?
— Последнее слово остается за нашим руководством.
— Раз решают они, тогда тащите своих шефов сюда. Почему мы должны терять время? — заявил Кантабиле.
— Полегче, полегче, — попросил Барбаш.
— Ситрин поважнее вашего чертового начальства, — кипятился Кантабиле.
— Он в своем деле первый — лауреат Пулитцеровской премии, кавалер ордена Почетного легиона, друг покойного президента Кеннеди и покойного сенатора Кеннеди и покойного Фон Гумбольдта Флейшера, поэта, который был его другом и соавтором. Нечего грузить нас всяким дерьмом! Ситрин занят важными исследованиями в Мадриде. Если он смог выкроить время и приехать сюда, то и ваши паршивые тузы смогут. Он не будет размениваться на пустяки. Я здесь для того, чтобы все устроить. Играйте по правилам, или увидимся в суде.
От этих угроз ему как будто полегчало. И когда один из молодых людей подтвердил, что они наслышаны о мистере Ситрине, далеко не мирный язычок Ринальдо прошелся по растянутым в умиротворенной улыбке губам.
Мистер Барбаш взял беседу в свои руки. Держать Кантабиле в узде оказалось нелегко.
— Вот факты. Мистер Ситрин и его друг мистер Флейшер написали краткое содержание этого фильма в 1952 году. Мы готовы доказать это. А в январе 1960 года мистер Флейшер по почте отправил копию этого сценария самому себе. Это доказательство в настоящий момент находится здесь в запечатанном конверте со штемпелями и квитанцией о вручении.
— Давайте отправимся в американское посольство и вскроем конверт при свидетелях, — предложил Кантабиле. — И пусть ваше начальство оторвет от стульев задницу и прибудет на площадь Согласия.
— Вы смотрели фильм «Кальдофредо»? — спросил меня Барбаш.
— Да, вчера вечером. Мистер Отуэй сыграл замечательно.
— Имеется ли у этого фильма сходство с сюжетом, написанным вами и мистером Флейшером?
Только теперь я заметил стенографистку, примостившуюся в углу на трехногом стульчике. Тень судьи Урбановича! Я снова стал свидетелем Ситрином.
— Ни о каком другом источнике не может быть и речи, — ответил я.
— И где же ваши парни его достали? Сперли! — заявил Кантабиле. — И теперь могут нарваться на обвинение в плагиате.
Пока конверт передавали по кругу и осматривали, у меня от страха свело живот. А что, если неуравновешенный, безумный Гумбольдт набил конверт старыми счетами или листком с рассуждением о далеком от земного предмете длиною в пятьдесят строк?
— Вы подтверждаете, — поинтересовался мэтр Фюре, — что это нераспечатанный, подлинный конверт? Это должно быть зафиксировано.
Гарвардские выпускники согласились, что все в порядке. И тогда конверт вскрыли — в нем обнаружилась рукопись, озаглавленная «Проект киносценария. Соавторы Чарльз Ситрин и Фон Гумбольдт Флейшер». Страницы переходили из рук в руки, а я снова задышал свободно. Дело было решено. Подлинность этой рукописи сомнению не подлежала. Сцена за сценой, кадр за кадром фильм следовал нашей сюжетной линии. Барбаш сделал тщательно продуманное и подробное заявление для протокола. У него имелась и копия рабочего сценария. Практически без отступлений от нашего сюжета.
Гумбольдт, да благословит его Господь, на сей раз сделал все верно.
— Эта рукопись несомненно подлинная, — сказал Барбаш. — Неоспоримо подлинная. Полагаю, вы застрахованы от таких притязаний?
— А какое нам до этого дело? — ввернул Кантабиле.
Разумеется, страховой полис существовал.
— Насколько мне известно, наши сценаристы ни разу не упоминали о первоисточнике каким-либо образом, — заметил один из молодых людей.
Только Кантабиле продолжал злиться. Ему казалось, что всех должно лихорадить. Но для профессионалов все происходящее было обычным делом. Впрочем, я тоже не ожидал такого хладнокровия и выдержки. Господа Фюре, Барбаш и гарвардские выпускники сошлись во мнении, что следует избежать длительных и дорогостоящих судебных разбирательств.
— А что же соавтор мистера Ситрина?
Вот и все, что значит имя Фон Гумбольдта Флейшера для магистров в области управления экономической деятельностью, выпускников одного из наших лучших университетов!
— Умер, — ответил я.
Но это слово отозвалось болью только во мне.
— Имеются наследники?
— Я знаю только одного.
— Мы известим наше руководство о положении дел. На какую сумму вы рассчитываете, джентльмены?
— На большую, — заявил Кантабиле. — Процент с дохода.
— Полагаю, мы вправе требовать отчета о прибыли, — вставил Барбаш.
— Давайте будем смотреть на вещи реалистичнее. Это будет рассматриваться как требование о возмещении незначительного ущерба.
— Как это — незначительного? Да это же целый фильм! — взорвался Кантабиле. — Да мы выпотрошим вашу компанию подчистую!
— Пожалуйста, спокойнее, мистер Кантабиле, — поморщился Барбаш. — У нас серьезные претензии. Я хотел бы услышать ваши предложения после того, как вы все серьезно обсудите.
— А представляла бы для вас интерес, — спросил я, — идея еще одного сценария, принадлежащая тому же автору?
— А она существует? — поинтересовался один из гарвардцев. Ни малейших признаков удивления, совершенно спокойный вопрос. Я не мог не восхититься его великолепной выучкой. Такого не поймаешь врасплох.
— Существует ли? — снова вмешался Кантабиле. — Вы что, не слышите, что вам говорят?
— У меня есть еще один запечатанный конверт, — заявил я. — В нем еще один проект киносценария. Кстати, мистер Кантабиле не имеет к нему никакого отношения. До настоящего момента он даже не знал о его существовании. Его участие ограничено только «Кальдофредо».
— Надеюсь, ты знаешь, что делаешь, — гневно бросил Рональд.
Но на этот раз я действительно знал.
— Я хочу попросить мистера Барбаша и мэтра Фюре представлять меня и в этом деле.
— Нас! — поправил Кантабиле.
— Меня, — повторил я.
— Разумеется, вас, — поспешно подтвердил Барбаш.
Так что я не выбросил на ветер кучу денег. Наконец-то мне удалось усвоить коммерческую терминологию. Как правильно заметил Джулиус, я все-таки родился Ситрином.
— В этом конверте сюжет, созданный тем же гением, что задумал «Кальдофредо». Может быть, вы, джентльмены, поинтересуетесь у тех, кого представляете, не хотят ли они ознакомиться с этим документом. Я прошу за ознакомление — заметьте, только за ознакомление — пять тысяч долларов.
— Вот чего мы хотим, — подытожил Кантабиле.
Но на него не обратили внимания. И я почувствовал, что командую парадом. Вот она, деловая жизнь. Я уже упоминал, что Джулиус вечно напирал на меня, требуя признать, что «Романтика Бизнеса», как он любил говорить, все-таки существует. Так это она и есть, пресловутая «Романтика Бизнеса»? Но что в ней есть, кроме напористости, бесцеремонности и нахальства? И удовольствие от того, что сумел своего добиться, просто ничтожно. Не идет ни в какое сравнение с удовлетворением от созерцания цветов или от действительно серьезных занятий — попыток общения с умершими, например.
Мы с Кантабиле шли вдоль Сены; здесь Париж представал отнюдь не во всей красе. Рядом с рекой теперь проходило скоростное шоссе. Вода напоминала загустевшую от времени микстуру.
— Ну что, уломал я их для тебя, или нет? Я обещал, что ты вернешь свои бабки. Что теперь твой «мерседес»? Мелочь. Я хочу двадцать процентов.
— Мы поладили на десяти.
— Ладно, десять, но ты возьмешь меня в дело со вторым сценарием. Думаешь, тебе удастся меня выкинуть?
— Я хочу написать Барбашу, чтобы тебе выплатили десять процентов. За «Кальдофредо».
— Никакой благодарности! А ведь ты даже газет не читаешь, пижон, и если б не я, все бы прошло мимо тебя. Совсем как с Такстером.
— Как с Такстером?
— Видишь? Ни черта ты не знаешь. Я боялся волновать тебя рассказом о Такстере, пока не начались переговоры. Хочешь знать, что с ним? Его похитили в Аргентине.
— Похитили! Но кто? Террористы? И зачем? Почему именно Такстера? Он не пострадал?
— Америка должна поблагодарить Господа Бога за своих гангстеров. У мафии есть хоть какой-то здравый смысл. А политизированные психи ни черта не соображают в том, что делают. Просто хватают и мочат людей по всей Южной Америке без разбору. Почем я знаю, на черта он им сдался? Видно, строил из себя большую шишку. Ему позволили отправить одно письмо, и в нем он упомянул твое имя. А ты даже понятия не имеешь, что о тебе пишут все газеты мира.
— И что он пишет?
— Обращается за помощью ко всемирно известному историку и драматургу Чарли Ситрину. Заявляет, что ты будешь его гарантом.
— Эти ребята не ведают, что творят. Надеюсь, они не причинят Такстеру никакого вреда.
— Они чертовски огорчатся, когда поймут, что Такстер всего лишь мелкая сошка.
— Не понимаю. Кого он изображал? За кого они его приняли?
— В этих странах такая путаница, — заявил Кантабиле.
— О-хо-хох, видно, мой старинный друг, профессор Дурнвальд не так уж не прав, когда говорит, что хорошо было бы разрубить западное полушарие по перешейку и отпустить южную часть в свободное плавание. Только в мире слишком много мест, с которым следовало бы поступить точно так же.
— Чарльз, чем больше комиссионных ты выплатишь мне, тем меньше достанется террористам.
— Что? При чем здесь я?
— Эх, Чарли, как пить дать это будешь именно ты, — предсказал Кантабиле.
Назад: * * *
Дальше: * * *