* * *
Что это было за бормотание? Я не мог сказать мисс Ребекке Волстед из посольства Дании в Мадриде, что провожу эзотерические эксперименты, что читаю мертвым. Я и так выглядел достаточно странным. Якобы вдовец со Среднего Запада и отец маленького мальчика, если верить справочнику «Кто есть кто», оказался удостоенным наград биографом и драматургом, кавалером ордена Почетного легиона. Кавалер-вдовец снимал самую плохую комнату в пансионе (рядом с кухонной вентиляционной шахтой). Его карие глаза покраснели от слез, одевался он очень элегантно, хотя одежда заметно пропиталась запахами кухни, с неиссякающим тщеславием пытался прикрыть тонкими седеющими прядями плешь на макушке и приходил в уныние, если понимал, что лысина все-таки блестит в свете лампы. У него был прямой нос, как у Джона Барримора, однако сходство на этом заканчивалось. Телесная оболочка уже износилась. Кожа под подбородком, за ушами и под грустными добрыми глазами, пытливо смотревшими в сторону, начинала морщиниться. Я всегда рассчитывал на оздоравливающий регулярный секс с Ренатой. Я согласен с Джорджем Свибелом: отказываясь от нормальной сексуальной жизни, нарываешься на неприятности. Вот главный символ веры во всех цивилизованных странах. Но, конечно же, существует текст, утвержающий прямо противоположное, — у меня всегда отыщется прямо противоположный текст. Этот из Ницше, в нем отстаивается интересная точка зрения, что ум укрепляется воздержанием, так как сперматозоиды вновь поглощаются организмом. А для интеллекта нет ничего лучше. Как бы там ни было, я обнаружил, что у меня начинается тик. Я пропустил несколько партий в пэдлбол в Сити-клубе, но, должен признаться, совершенно не скучал по общению с товарищами по клубу. С ними я никогда не мог обсудить свои мысли. Да и они не раскрывали мне своих, хотя их мысли по крайней мере вполне можно облечь в слова. Мои же совершенно невразумительны, и эта невразумительность крепла день ото дня.
Я собирался покинуть пансион, как только Кэтлин пришлет чек, но пока приходилось экономить. Налоговое управление, как сообщил мне Сатмар, возобновило дело относительно моих доходов за 1970 год. Я ответил Алеку, что теперь это проблема Урбановича.
Каждое утро меня будил аромат крепкого кофе. Потом появлялся аммиачный запах жареной рыбы, капусты с чесноком и шафраном и горохового супа с окороком. В пансионе «Ла Рока» использовали какой-то тяжелый для желудка сорт оливкового масла, к которому трудно было привыкнуть. Сперва оно даже не задерживалось во мне надолго. Туалет находился в коридоре, а в нем — высокий холодный унитаз с длинной латунной цепочкой, отливавшей зеленью. Отправляясь туда, я брал с собой плащ, купленный для Ренаты, и накидывал его на плечи, когда садился. Ледяной холод унитаза — это почти такое же мучение, как стрелы святого Себастиана. Вернувшись в комнату, я делал пятьдесят отжиманий и стойку на голове. Пока Роджер был в детском саду, прогуливался по тихим улочкам, наведывался в Прадо или сидел в кафе. Долгие часы я посвящал медитации по Штейнеру и изо всех сил старался приблизиться к умершим. Мои чувства обострились, и я больше не мог отрицать возможности общения с ними. Но обычный спиритуализм я отверг. Я исходил из того, что в каждом человеке есть ядро вечного. Будь эта проблема умозрительной или логической, я бы решал ее с помощью формальной логики. Но все обстояло не так-то просто. Мне приходилось иметь дело с извечным намеком. И этот намек мог быть либо устойчивой иллюзией, либо глубоко скрытой истиной. Интеллектуальную респектабельность добропорядочных образованных людей я стал презирать всем сердцем. Признаю, что опирался на презрение и тогда, когда не мог разобраться с эзотерическими текстами. Потому что у Штейнера находились пассажи, от которых у меня сводило зубы. Я говорил себе, что они дурацкие. А потом убеждался, что это поэзия и глубочайшее видение. Я продвигался вперед, разбирая все, что он говорил о жизни души после смерти. И кому какое дело, что я с собой делаю? Пожилой человек с раненым сердцем предается медитации среди запахов кухни, а в туалете набрасывает на плечи плащ Ренаты — кого касается, что делает с собой такой человек? Странность жизни в том, что чем больше ты ей сопротивляешься, тем сильнее она придавливает тебя. Чем больше ум противостоит ощущению странности, тем больше он ошибается. А что, если однажды ему придется сдаться на милость этих самых странностей? Кроме того, я не сомневался, что материальный мир бессилен объяснить самые тонкие желания и ощущения человека. Я согласен с умирающим Берготтом из романа Пруста. Обыденный жизненный опыт не подводит никакого фундамента под Добро, Истину и Красоту. Но чудаковатое высокомерие мешало довериться респектабельному эмпиризму, в котором меня воспитывали. Слишком много под ним подписалось дураков. Люди не особенно удивляются, когда заговариваешь с ними о душе и духе. Как странно! Никто не удивляется. Кроме критически мыслящих, искушенных людей. Возможно, моя способность отстраняться от собственных слабостей и нелепостей характера означает, что я в какой-то степени мертв? Эта отстраненность стала своеобразным отрезвляющим опытом. Иногда я думал, как, должно быть, отрезвляет мертвых прохождение через врата смерти. Ни тебе еды, ни кровообращения, ни дыхания. Не имея возможности гордиться физическим существованием, потрясенная душа, несомненно, становится более чуткой.
Я понял, что мертвые с непривычки идут ощупью и страдают от своего невежества. Особенно на первых порах, когда душа, страстно привязанная к телу, перепачканному землей, внезапно отделяется и ощущает тело примерно так же, как люди продолжают чувствовать свои ампутированные конечности. Новопреставленные видят все, что с ними случилось, всю свою жалкую жизнь от начала до конца. И изнывают от боли. А дети, умершие дети в особенности, — они не могут покинуть своих живых и остаются невидимками рядом с теми, кто их любил и оплакал. Именно для этих детей и нужны ритуалы — хоть что-то ради детей, ради бога! Те, кто умирают взрослыми, подготовлены лучше, они приходят или уходят более разумно. Усопшие работают в подсознании каждой живой души, и некоторые из наших высших замыслов, вероятно, подсказаны ими. Ветхий Завет велит совсем не иметь дел с мертвыми, и это, утверждает учение, связано с тем, что на первом этапе душа после смерти входит в сферу необузданных чувств, отдаленно схожую с кровеносной и нервной системами. Контакт с умершими из этой сферы может пробудить примитивные инстинкты. Например, как только я начинал думать о Демми Вонгел, меня обуревала страсть. Я всегда видел ее красивой и обнаженной, такой, какой она бывала во время оргазма. Обычно оргазм у нее был судорожным и многократным, а лицо отчаянно краснело. Демми всегда несла в себе элемент преступления, ну а я — элемент соучастия, нечестивого сотрудничества. На меня нахлынули сексуальные ассоциации. Вот, например, Рената, с Ренатой никогда не было и тени насилия. Она всегда улыбалась и вела себя, как куртизанка. А мисс Дорис Шельдт всегда оставалась маленькой девочкой, этаким белокурым ребенком, хотя ее профиль ясно указывал, что в глубине души это настоящий Савонарола и что рано или поздно Дорис превратится во властную маленькую женщину. Самым очаровательным в мисс Шельдт был легкомысленный смешок, сопровождавший пик наслаждения. А наименее симпатичным — ее жуткий страх перед беременностью. Она боялась, что ночью, пока она нежится в объятьях обнаженного мужчины, какой-нибудь шальной сперматозоид разобьет ей жизнь. В общем, возникает впечатление, что нормальных людей нет и не бывает. Вот почему я искал знакомства с душами умерших. В них должно быть несколько больше бесстрастия.
Я все еще находился на стадии подготовки, даже не инициации, и не мог надеяться установить связь со своими усопшими. И все же я решил попробовать, потому что их тяжкий жизненный опыт иногда сильно помогает ускорить духовное развитие живых. Вот я и пытался ввести себя в необходимое для такого контакта состояние, сосредоточившись преимущественно на родителях, Демми Вонгел и Фон Гумбольдте Флейшере. В книгах говорилось, что реальное общение с покойными — возможное, хотя и трудное дело, требующее дисциплины, бдительности и четкого осознания, чтобы самые слабые импульсы могли пробиться и достучаться. Страсти должны контролироваться чистыми намерениями. Насколько я знал, пока что мои намерения были чисты. Души умерших жаждут покинуть чистилище и познать истину. Из пансиона «Ла Рока» я слал им свои самые напряженные мысли со всей теплотой, на какую был способен. Я говорил себе, что пока не поймешь, что Смерть, как ожесточившийся террорист-повстанец, хватает тех, кого ты любишь, и если не трусить и не поддаваться терроризму, как делают сейчас цивилизованные люди во всех сферах, что касается их жизни, придется добиваться и спрашивать, рассматривать каждую возможность, искать всюду и все испробовать. Вопросы к умершим должны быть проникнуты искренним чувством. Абстрактные мысли не проходят. Чтобы достичь тех, кому предназначены, они должны пройти через сердце. Лучшее время, чтобы вопрошать умерших, наступает в последнее мгновение сознания, перед сном. А умершим легче всего проникнуть к нам, когда мы только проснулись. Это единственные ценные для души мгновения — остальные восемь часов, которые мы проводим в постели между этими мгновениями, просто чистая биология. Единственная оккультная особенность, к которой я так и не смог привыкнуть, заключалась в том, что вопросы, которые мы задаем, возникают не у нас, а в душах умерших, которым они адресованы. Когда мертвые отвечают, на самом деле отвечает наша душа. Такое зеркальное отображение трудно понять. Я очень долго размышлял над этим.
Так я и провел в Мадриде январь и февраль, читал вполголоса полезные тексты умершим, пытаясь приблизиться к ним. Вы, должно быть, думаете, что это стремление приблизиться к мертвым ослабило мой ум, если оно изначально не было порождением умственной слабости. Нет. Хоть мне не на кого сослаться, но говорю вам, мой разум только укрепился. Во-первых, я, кажется, вновь обрел независимую и индивидуальную связь с мирозданием, со всей иерархией бытия. Говорят, что душа цивилизованного и разумного человека свободна, но на самом деле она очень сильно ограничена. Хотя формально человек верит, будто наделен полной свободой и, следовательно, что-то из себя представляет, на деле он чувствует себя крайне незначительным. Но если допустить, каким бы это ни казалось странным, бессмертие души, тогда свобода от бремени смерти, которое сейчас несет на сердце каждый, как и освобождение от всякой одержимости (деньгами или сексом), покажется великолепной возможностью. Предположим, некто думает о смерти не так, как договорились думать о ней все разумные люди в своем строгом реализме. В результате он приобретет столько силы, что не будет знать, что с ней делать. Ужас смерти сдерживает эту энергию, но если ее выпустить, человек может пытаться облагодетельствовать других, ничуть не смущаясь своей неисторичностью, нелогичностью, мазохистской пассивностью и слабоумием. И тогда это благо окажется сродни мученичеству некоторых американцев (вы сами поймете, кого я имею в виду), просвещенных поэзией в школе, а позднее засвидетельствовавших триумф собственной полезности (недоказуемой и малореальной), совершив самоубийство — в высоком стиле, единственно достойном поэтов.
Разоряясь в чужой стране, я почти не волновался. Проблема денег не имела практически никакого значения. Меня беспокоило, что я, лжевдовец, в долгу перед женщинами пансиона за их помощь с Рохелио. Ребекка Волстед с ослепительно белым лицом стояла у меня над душой. Она хотела со мной переспать. Но я просто продолжал свои занятия. Иногда я думал: «О, эта глупая Рената, разве она не видела разницы между гробовщиком и будущим пророком». Я надевал купленный для нее плащ, более теплый, чем пальто из шерсти викуньи, что дал мне Джулиус, и выходил на улицу. И с первым глотком свежего воздуха Мадрид казался мне драгоценным камнем и шедевром — воодушевляющие запахи, прекрасные перспективы, привлекательные лица, морозно-зеленые зимние краски парка, прочерченные вертикальными линиями дремлющих деревьев, и дрожащие пары, выдыхаемые людьми и животными. Мы с Роджером ходили, держась за руки. Он очень сдержанный, симпатичный малыш. Когда мы вместе бродили по Ретиро среди темно-зеленых газонов холодных оттенков, маленький Роджер почти убедил меня, что в некотором смысле душа — творец собственного тела, и я подумал, что могу ощутить, какая работа идет у него внутри. Время от времени мы почти ощущаем, что находимся рядом с человеком, который каким-то чудесным образом существовал еще до того, как его создали физически. В раннем возрасте эта невидимая работа по созиданию духа, возможно, все еще продолжается. Довольно скоро архитектура маленького Роджера устоится, и это необычное существо сделается самым заурядным и скучным или таким же разрушительным, как его мать и бабушка. Гумбольдт часто говорил о том, что называл миром домашнего очага, миром Уордсворта, Платона, пока на него не пала тень заточения. Очень возможно, что это весьма вероятный исход, когда надвигается скука. В одеждах высшей личности, со слогом высокой культуры и прочими соответствующими атрибутами Гумбольдт стал скучен. Сотни тысяч людей носят сейчас это одеяние возвышенной нищеты. В высшей степени ужасная порода образованных ничтожеств и интеллектуальных зануд самого тяжелого калибра. Мир никогда не видел ничего подобного. Бедный Гумбольдт! Какая ошибка! Что ж, возможно, он сможет сделать еще одну попытку. Когда? Через несколько столетий его дух может вернуться. А пока я буду помнить его — милого и щедрого человека с золотым сердцем. То и дело я брался за бумаги, которые он мне оставил. Как сильно он верил в их ценность! Я скептически вздохнул, расстроился и сложил их обратно в его портфель.