* * *
В своей большой сумке Рената унесла мою туфлю. Я понял это, только когда заглянул под стол в поисках обуви. Нету! Она ее забрала. Хотела, чтобы я понял, насколько ей нравится одной идти в кино, пока я устраиваю душещипательную встречу со старинной приятельницей, недавно овдовевшей и, скорее всего, свободной. Сходить наверх я уже не мог: Кэтлин должна была появиться с минуты на минуту, так что пришлось мне ждать ее прихода и слушать музыкантов, ощущая, как пол холодит босую ногу. Игривая Рената нашла вполне символическую причину умыкнуть мою туфлю; я принадлежал ей. А она мне? Стоило ей проявить собственнические замашки, и я начинал беспокоиться. Я смутно догадывался, что как только она поймет, что этот мужчина от нее никуда не денется, она тут же начнет думать о совместном будущем с другим. А я? Очевидно, больше всего я желал ту самую женщину, которая представляла для меня самую большую опасность.
— Рад тебя видеть, — приветствовал я вошедшую Кэтлин.
Я поднялся, моей кривой ножке недоставало кривого сапожка. Кэтлин поцеловала меня, — теплый, дружеский поцелуй в щечку. Под солнцем Невады цвет лица у нее так и не изменился — все та же типичная домоседка. Светлые волосы стали еще светлее от пробивающейся седины. Она не расплылась — просто крупная женщина, в теле. Немного вялое оплывшее лицо со слегка обвисшими щеками, притягательно меланхоличное и удрученное, казалось естественным результатом прошедших десятилетий. Когда-то ее лицо усыпали едва заметные веснушки. Теперь они стали ярче и крупнее. Руки округлились, ноги стали толще, спина шире, волосы еще светлее. На ней было черное шифоновое платье с тонкой золотой отделкой у горла.
— Приятно видеть тебя снова, — сказал я, и это была чистая правда.
— И мне тоже, Чарли.
Она села, я продолжал стоять.
— Я снял для удобства туфли, а одна куда-то задевалась, — объяснил я.
— Как странно. Наверное, ее унес помощник официанта, вытиравший стол. Почему бы тебе не обратиться в бюро находок?
Ради проформы я подозвал официанта. Провел тщательное расследование, а затем объявил:
— Мне придется подняться наверх, надеть другую пару.
Кэтлин предложила пойти со мной, но поскольку нижнее белье Ренаты валялось на полу, а постель так и осталась смятой до такой степени, что даже неудобно рассказывать, я сказал:
— Нет, нет, лучше ты меня подожди. Это оглушительное визгливое тра-ля-ля сводит меня с ума. Я сейчас спущусь, и мы пойдем куда-нибудь выпьем. Все равно мне надо взять пальто.
Я снова поднялся наверх в шикарном лифте, думая о дерзком чудачестве Ренаты и о ее постоянной борьбе с угрозой инертности, поистине всеобъемлющей угрозой. Раз я думаю о ней, значит она должна быть всеобъемлющей. Последние дни я не обманывался. Всеобъемлющее сделалось моим пунктиком, решил я, надевая другую пару туфель. Эти легкие, почти невесомые красные туфли от «Харродс» немного жали в носках, но своей легкостью и стильностью вызывали восхищение у темнокожего чистильщика обуви в Сити-клубе. В них, немного тесных, зато красивых, я спустился вниз.
Этот день был посвящен Гумбольдту и пропитался его духом. Поправляя шляпу, я почувствовал, что у меня непроизвольно дрожат руки, и понял, насколько взволновало меня это незримое воздействие. Пока я подходил к Кэтлин, у меня начала подергиваться щека. И я подумал: «Эк меня пронял доктор Гальвани». Я вдруг увидел двух мужчин, мужей Кэтлин, гниющих в своих могилах. Любовь этой чудесной женщины не спасла их от смерти. Затем перед моим мысленным взором темно-серым облачком мелькнула тень Гумбольдта. Пухлые щеки, пышные волосы, всклокоченные и спутанные. Я шел к Кэтлин под аккомпанемент трио, игравшего музыку, которую Рената прозвала «пирожное с оборочками». Теперь музыканты углубились в «Кармен», и я сказал:
— Пойдем в темный тихий бар. Главное, тихий.
Я выписал официанту чек на колоссальную сумму, и мы с Кэтлин ушли и долго бродили по холодным улицам, пока на Западной пятьдесят шестой не набрели на подходящее местечко, достаточно темное на любой вкус и не слишком погруженное в предрождественскую суету.
Нам многое нужно было наверстать. Прежде всего, поговорить о бедняге Тиглере. Я не мог заставить себя назвать его милым человеком, потому что он вовсе не был милым. Этот немолодой ковбой топал ногами, как Мальчик-с-Пальчик, и буквально вскипал, когда ему перечили. Он получал несказанное удовольствие, надувая и облапошивая людей. И больше всего презирал тех, кто оказывался слишком робким, чтобы жаловаться. Его постояльцы, а я был одним из них, не получали горячей воды. То и дело отключали свет, и им приходилось сидеть в темноте. Они являлись с жалобами к Кэтлин и уходили полные сочувствия и понимания, любви к ней и ненависти к нему. Тем не менее не думаю, что к Кэтлин подходит мое определение проигровыигрыша. Она полна очевидных достоинств: большая, спокойная женщина с бледным веснушчатым лицом. Самое главное — ее спокойствие. Когда Гумбольдт играл роль Бешеного турка, она была его Христианской пленницей, она читала посреди заваленной книгами гостиной небольшого коттеджа в краю пустошей и курятников, не замечая, как красное солнце безуспешно пытается пробиться сквозь заляпанные грязью окошки. Затем Гумбольдт велел ей надевать свитер и выгонял во двор. Они играли в футбол, словно два светловолосых новобранца. Пошатнувшись на неудобных каблуках, он посылал мяч над веревкой для сушки белья сквозь осеннюю листву клена. Я прекрасно помнил, как Кэтлин бежит чтобы поймать мяч как летит вслед за ней звук ее голоса как она вытягивает вперед руки и ловит виляющий хвостиком мяч в объятия а потом они с Гумбольдтом сидят на диване потягивая пиво. У меня так разыгралось воображение, что я увидел даже сидящих на подоконнике котов, причем у одного были гитлеровские усики. И слышал свой голос. Кэтлин дважды побывала спящей красавицей, заколдованной демонами-любовниками.
— Знаешь, что говорят мои деревенские соседи? — спросил меня Гумбольдт. — Они говорят, держи жену в строгости. Иногда, — добавил он, — я думаю об Эросе и Психее.
Он льстил себе. Эрос был прекрасен, он приходил и уходил, не теряя достоинства. А в чем выражалось достоинство Гумбольдта? Он отобрал у Кэтлин водительские права. Спрятал ключи от машины. Не разрешал ей заниматься садом, поскольку считал, что стоит горожанину купить в деревне домик своей мечты, как его мещанская страсть к усовершенствованию начинает осуществляться в садоводстве. Рядом с кухонной дверью росли несколько помидорных кустов, но они проклюнулись сами после того, как еноты перевернули мусорные бачки. Гумбольдт совершенно серьезно заявлял: «Нам с Кэтлин надо заниматься интеллектуальным трудом. И потом, если бы у нас росли цветы и фрукты, мы вызывали бы подозрение». Он боялся, что ночью появятся всадники, закутанные в белые балахоны, и посреди его двора запылают кресты.
Я сочувствовал Кэтлин, потому что она пребывала в спячке. Но ее сновидения вызывали у меня интерес. Неужели она родилась для того, чтобы прожить жизнь в темноте? Для Психеи забытье — условие блаженства. Однако возможно, этому было иное, практическое объяснение. Под тесными джинсами Тиглера угадывалось мужское естество огромных размеров, да и Гумбольдт, явившись на квартиру к подруге Демми и спотыкаясь о щенков таксы, кричал: «Я поэт, у меня большой член!» По-моему, Гумбольдт был деспотом, требовавшим от женщины полного подчинения, а потому близость с женщиной превращалась у него в яростный диктат. Даже его последнее письмо ко мне подтверждало эту мысль. Хотя кто знает? Женщина без секретов — в конечном итоге и не женщина вовсе. Может, Кэтлин и решила выйти за Тиглера только потому, что в Неваде ей жилось слишком одиноко. Все, достаточно хитроумных домыслов.
Не устояв перед слабостью говорить людям то, что они хотят от меня услышать, я сказал Кэтлин:
— Запад пошел тебе на пользу.
Впрочем, в какой-то степени это соответствовало действительности.
— Ты тоже неплохо выглядишь, Чарли, только немного изможден.
— Жизнь у меня слишком беспокойная. Возможно, мне тоже следует пожить на Западе. В хорошую погоду мне так нравилось лежать под старым деревом на вашем ранчо и день-деньской смотреть на горы. Хаггинс сказал, что ты получила какую-то работу в киноиндустрии и собираешься в Европу.
— Да. Ты же был там, когда на озере Волкано решили снимать фильм о древней Монголии и тамошних индейцев наняли скакать на низкорослых монгольских лошадках.
— Тиглер, кажется, был техническим консультантом.
— Да. Отец Эдмунд — ты помнишь его, епископального священника, бывшую звезду немого кино? — так вдохновился всем этим. Бедный отец Эдмунд, его так и не посвятили в духовный сан. Он нанял кого-то сдать вместо него письменный экзамен по теологии, но их разоблачили. Очень жаль, потому что индейцы его любили и очень гордились, что он вместо рясы носит пеньюары киноактрис. А сейчас я действительно еду в Югославию, а потом в Испанию. Там сейчас настоящее раздолье для съемок. Можно нанять целый полк солдат, а Андалусия идеально подходит для вестернов.
— Забавно, что ты упомянула об Испании. Я сам собираюсь туда.
— Правда? С первого марта я буду жить в «Гранд-отеле» в Альмерии. Было бы чудесно встретиться там.
— Хорошая перемена в твоей жизни, — заметил я.
— Я знаю, ты всегда желал мне добра, Чарли, — отозвалась Кэтлин.
— Сегодня день, посвященный Гумбольдту, важный день, он закручивается по спирали с самого утра, и я ужасно разволновался. В доме престарелых, где живет дядя Вольдемар, я встретил человека, которого знал еще ребенком, что тоже меня подстегнуло. Потом я узнал, что и ты здесь. Все одно к одному.
— Я слышала от Хаггинса, что ты собирался на Кони-Айленд. Знаешь, Чарли, там, в Неваде я иногда думала, что ты пережимаешь со своей привязанностью к Гумбольдту.
— Возможно, но я пытался себя сдерживать. Я спрашиваю себя, откуда во мне такой восторг? Как поэт или мыслитель он не оставил особо заметного следа. Нет во мне и ностальгии по старым добрым временам. Может, все дело в том, что в Соединенных Штатах людей, серьезно относящихся к Искусству и Мысли, настолько мало, что даже тех, кого постигла неудача, невозможно забыть?
Похоже, мы подобрались к нужной теме. Я хотел осмыслить добро и зло, жившие в Гумбольдте, понять причину его краха, объяснить истоки его печали, разобраться, почему его грандиозное дарование породило столь ничтожные успехи, и во всем остальном. И все равно эти темы тяжело обсуждать, даже если витаешь в облаках, в необычном приливе чувств, исполненный привязанности к Кэтлин.
— Мне казалось, что в нем было очарование, какая-то древняя магия, — сказал я.
— Думаю, ты просто любил его, — откликнулась она. — Конечно, я и сама сходила по нему с ума. Мы поехали в Нью-Джерси, и жизнь там была бы настоящим адом, даже если бы у него не случалось приступов безумия. Наше житье в этом домишке сейчас кажется мне частью какой-то зловещей инсценировки. Но с ним я бы поехала даже в Арктику. И дело не только в восторженности студентки, приобщающейся к литературной жизни, — это лишь малая толика всего. Мне не нравились многие его друзья-литераторы. Они являлись поразвлечься представлениями, которые устраивал Гумбольдт, его выходками. Потом они уходили, а он, все еще распаленный, принимался за меня. Он был честолюбив. И часто повторял, как жаждет войти в круг выдающихся людей, стать частью литературного мира.
— Именно так. Но никакого литературного мира нет, — сказал я. — Девятнадцатый век произвел на свет нескольких гениальных отшельников — Мелвилл или По не были членами литературных кружков. Один сидел на таможне, другой шатался по барам. В России Ленин и Сталин уничтожили литературную элиту. Ситуация в России сейчас напоминает нашу — поэты возникают из ниоткуда, несмотря на все предпринимаемые против них меры. Откуда взялся Уитмен, и откуда взялось все то, что у него было? Но именно необузданный У. Уитмен имел талант и явил его.
— Да, если бы литературная жизнь бурлила, если бы Гумбольдт мог пить чай с Эдит Уортон и дважды в неделю видеться с Робертом Фростом и Т. С. Элиотом, он чувствовал бы поддержку, понимание и воздаяние за свой талант. А ему просто не хватало сил заполнить окружавшую его пустоту, — сказала Кэтлин. — Конечно, Гумбольдт был чародеем. Он заставил меня чувствовать себя тупой, тупейше тупой! С какой неистощимостью он изобретал обвинения в мой адрес. Такую изобретательность следовало бы направить в поэзию. Гумбольдт строил слишком много личных планов. Слишком много таланта уходило на эти планы. И в результате мне как его жене приходилось страдать. Но давай больше не будем об этом. Позволь спросить… когда-то вы вместе написали сценарий?..
— Да какую-то ерунду, чтобы убить время в Принстоне. Ты рассказала об этом той молодой женщине, миссис Кантабиле. Какая она, эта миссис Кантабиле?
— Хорошенькая. Со старомодной вежливостью в духе Эмили Пост, шлет благодарственные письма за чудесный обед. Но в то же время красит ногти в кричащие цвета, носит вульгарные наряды и говорит грубым голосом. Даже когда она просто болтает, в голосе прорываются визгливые нотки. Разговаривает, как подружка гангстера, но задает вопросы, достойные аспирантки. Как бы там ни было, я сейчас начинаю работать в киноиндустрии, и мне любопытно, что вы там с Гумбольдтом написали. Как-никак, по твоей пьесе сняли удачный фильм.
— О, по нашему сценарию ни за что не снять картину. Список действующих лиц включал Муссолини, папу римского, Сталина, Калвина Кулиджа, Амундсена и Нобиле. А главным героем был людоед. Еще в сценарии упоминались дирижабль и деревня в Сицилии. Даблью Си Филдсу сценарий наверняка понравился бы, но только сумасшедший продюсер вложил бы в него хотя бы пенни. Конечно, никогда не знаешь, как оно обернется. Кто в 1913 году обратил бы внимание на пророческий сценарий о Первой мировой войне? Или если бы еще до моего рождения мне предложили готовый сценарий жизни и пригласили жить по нему, разве я не отказался бы наотрез?
— А как же твоя пьеса?
— Кэтлин, поверь мне, я был просто червем, который случайно выплюнул шелковую нить. Бродвейский наряд соткали другие. Лучше расскажи мне, что тебе оставил Гумбольдт?
— Ну, во-первых, он написал мне замечательное письмо.
— Мне тоже. И совершенно здравое.
— А мне немного сбивчивое. Оно слишком личное, и я не могу его показать даже теперь. Он перечислил все преступления, которые я будто бы совершила. Готов простить мне все, что я сделала, только пишет очень подробно и постоянно поминает Рокфеллеров. Но есть и целые куски совершенно здравые. Действительно трогательные, правильные вещи.
— Это все, что ты от него получила?
— Нет, Чарли, там было еще кое-что. Документ. Идея еще одного фильма. Вот почему я спросила тебя, что вы такого сочинили в Принстоне. Скажи, а тебе он что-нибудь оставил, кроме письма?
— Поразительно! — воскликнул я.
— Что поразительно?
— То, что он сделал. Совсем больной, слабеющий, умирающий, но все такой же изобретательный.
— Не понимаю тебя.
— Скажи, Кэтлин, этот документ, эта идея фильма, о писателе? А у писателя деспотичная жена? Так? А еще у него красивая молодая любовница? Они вместе путешествовали. И он написал книгу, которую не посмел опубликовать?
— А, да. Я поняла. Конечно. Все так, Чарли.
— Вот сукин сын! Великолепно! Он все продублировал. Повторил путешествие с женой. И сценарий для нас двоих.
Она молча изучала меня. Ее губы растянулись в улыбку:
— Почему, по-твоему, он приготовил нам одинаковые подарки?
— А ты уверена, что мы единственные наследники? Ха-ха, давай помянем этого безумца. Он был славным.
— Да, он действительно был славным. Но я хочу понять — ты думаешь, что он все это спланировал? — спросила Кэтлин.
— Кто — Александр Поп, что ли? — не мог выпить чашки чаю, чтобы не завести какую-то интригу? Гумбольдт такой же. Он до самой смерти мечтал о шальных деньгах. Знал, что умирает, но хотел сделать нас богатыми. Как бы там ни было, поразительно, что у него до самого конца сохранилось чувство юмора, по крайней мере, его остатки. И, даже сойдя с ума, он написал по меньшей мере два абсолютно здравых письма. Я собираюсь провести странную аналогию: чтобы сделать это, Гумбольдт вырвался из границ застарелого безумия. Ты можешь возразить, что он эмигрировал в болезнь слишком давно. И прочно там обосновался. Возможно, ради нас ему удалось вернуться на свою Бывшую Родину. Еще разок увидеться с друзьями. Скорее всего, ему это было так же трудно, как для кого-нибудь другого — например, для меня, — перейти из этого мира в мир духов. Или, еще одно необычное сравнение: он, как Гудини, удрал из мира смертельной паранойи, маниакальной депрессии и всего такого прочего. Спящие пробуждаются. Изгнанники и эмигранты возвращаются, а умирающий гений приходит в себя. «Предсмертное прозрение», — писал он в письме.
— Думаю, перед смертью у него не осталось сил на два отдельных подарка каждому из нас, — сказала Кэтлин.
— Или взглянем с другой стороны, — возразил я. — Он показал нам все то, что в нем преобладало, — козни, интриги и паранойю. Он поднаторел в этом как никто другой. Помнишь знаменитый прорыв к Лонгстафу?
— Ты думаешь, он замышлял нечто иное? — задумалась Кэтлин.
— А как по-твоему? — вопросом на вопрос ответил я.
— Что-нибудь вроде посмертного испытания характера, — сказала она.
— Он был абсолютно уверен, что мой характер неисправим. Наверное, и твой тоже. Но подарил нам чудесные мгновения. Мы смеемся и восхищаемся, но как это грустно. Я очень тронут. Мы оба тронуты.
Крупная сдержанная Кэтлин мягко улыбалась, но внезапно цвет ее больших глаз изменился. Их заволокло слезами. Но Кэтлин даже не пошевелилась. Такая уж она есть. В голову пришла не слишком уместная мысль, что, возможно, Гумбольдт замыслил свести нас с Кэтлин. Не обязательно как мужа и жену, скорее, просто объединить наши чувства к нему в некий совместный мемориал. Ведь после его смерти мы оставались (на какое-то время) жить, лицедействовать в обманчивом мире людей, и, может быть, мысль о том, что мы будем заняты придуманным им делом, могла обрадовать его и разогнать могильную тоску. Ведь когда Платон, Данте или Достоевский высказывались в пользу бессмертия, Гумбольдт, глубоко восхищавшийся этими людьми, не мог сказать: «Они были гениями, но мы не можем принимать всерьез их идеи». Но относился ли он сам к бессмертию всерьез? Он не говорил. Сказал только, что мы сверхъестественные, а не обыкновенные создания. Я все бы отдал, чтобы узнать, что все-таки Гумбольдт имел в виду.
— Эти наброски очень трудно защитить авторскими правами, — объяснила Кэтлин. — Гумбольдт, должно быть, получил юридическую консультацию, как это сделать… Он запечатал оригинал сценария в конверт, пошел на почту, отправил заказное письмо и сам же получил его. Таким образом, конверт остается запечатанным. Мы получили копии.
— Точно. У меня два таких опечатанных конверта.
— Два?
— Да, — ответил я. — Во втором то, что мы придумали в Принстоне. Теперь я знаю, чем забавлялся Гумбольдт в той мерзкой ночлежке. Он в мельчайших подробностях разрабатывал план, с учетом всех протокольных формальностей. Это как раз по его части.
— Послушай, Чарльз, мы должны поделиться поровну, — сказала Кэтлин.
— Господи, с финансовой точки зрения этот сценарий — полный ноль, — возразил я.
— Совсем наоборот, — твердо сказала Кэтлин. Услышав такой ответ, я внимательно посмотрел на нее. Как не похожа на Кэтлин, обычно такую робкую, столь решительная защита своего мнения. — Я показала сценарий людям из киноиндустрии, подписала контракт и даже получила аванс в размере трех тысяч долларов как наследница авторского права. Половина из них твоя.
— Ты хочешь сказать, что нашелся человек, готовый заплатить за это деньги?
— И не один. У меня было два предложения. Я остановилась на компании «Стейнхалс продакшн». Куда переслать чек?
— Сейчас у меня нет адреса. Я постоянно в пути. Но, Кэтлин, я не возьму этих денег. — Я подумал о том, как расскажу обо всем Ренате. Она так блистательно осмеяла подарок Гумбольдта и тем самым задела наше вымирающее поколение, мое и Гумбольдта. — Сценарий уже сочиняют?
— Его серьезно обсуждают, — ответила Кэтлин. Временами ее голос срывался на девичий дискант. Она смолкла.
— Как интересно. Как нелепо. Сплошное неправдоподобие, — сказал я. — Хотя я всегда немного гордился своими причудами, но подозреваю, что они лишь слабое подобие множества настоящих, куда более впечатляющих странностей, которые где-то там, не здесь, вовсе не так уж редки, а являются нормой. Вот почему карикатурное изображение Гумбольдтом любви, амбиций и тому подобных штучек в глазах деловых людей выглядит правдоподобно.
— Я посоветовалась с хорошим юристом, и мой контракт со «Стейнхалс» принесет нам минимум тридцать тысяч, если они возьмут опцион. Все зависим от сметы, мы можем получить даже семьдесят тысяч. Все прояснится примерно через два месяца. В конце февраля. Знаешь, что я думаю, Чарли, мы с тобой как совладельцы должны заключить отдельный контракт.
— Ладно, Кэтлин, давай не усугублять ирреальность событий. Никаких контрактов. Мне не нужны эти деньги.
— Я так и думала до сегодняшнего дня, ведь кругом только и говорят о твоем миллионном состоянии. Но прежде чем подписать счет в Пальмовом зале, ты пересчитал все дважды, сверху вниз и снизу вверх. И даже побледнел. А потом, я заметила, с каким трудом ты решился на чаевые. Не надо смущаться, Чарльз.
— Нет, нет, Кэтлин, у меня куча денег. Таким меня воспитала юность во времена Великой депрессии. Кроме того, цены там грабительские! Людей старшего поколения такое возмущает.
— Но я слышала, ты судишься. Я знаю, что происходит, когда в человека вцепляется свора адвокатов и судей. Не зря же я управляла ранчо в Неваде.
— Конечно, тяжело зависеть от денег. Чувствуешь себя так, будто вмерз в ледяной куб. Но невозможно добиться успеха, а потом жить спокойно. Так не бывает. Этого Гумбольдт, очевидно, не понимал. Неужели он думал, что деньги возведут стену между успехом и провалом? Значит, он так ничего и не понял. Как только на тебя сваливаются большие деньги, с тобой происходят разительные метаморфозы. Приходится бороться с мощнейшими силами, внутренними и внешними. В успехе практически нет ничего личного. Успеха добиваются только деньги.
— Ты просто пытаешься сменить тему разговора. Ты всегда был очень наблюдательным. Год за годом я видела, как внимательно ты присматриваешься к людям. Будто ты их видишь, а они тебя нет. Но сейчас, Чарли, ты не единственный наблюдательный человек.
— Стал бы я останавливаться в «Плазе», если б разорился?
— С молодой дамой? Пожалуй.
Эта крупная, постаревшая, но по-прежнему привлекательная женщина со срывающимся резким голосом и впалыми щеками, делавшими ее лицо милым и печальным, внимательно меня изучала. Ее взгляд, слегка потупленный и какой-то неуверенный из-за привычки к покорности, излучал доброту и тепло. И вообще меня глубоко трогают люди, которые пытаются разобраться в моем положении.
— Если я правильно поняла, ты собираешься с этой дамой в Европу. Так мне сказал Хаггинс.
— Да, — кивнул я, — это правда.
— И..?
— И что? — сказал я. — Бог его знает.
Я мог сказать ей больше. Мог признаться, что утратил серьезное отношение к вопросам, к которым серьезно относятся другие серьезные люди, к неверно сформулированным вопросам метафизики или политики. Разве мне нужен точный и прозаический повод лететь в Италию с прелестной женщиной? Я искал необыкновенной нежности, искал любви и наслаждения, исходя из мотивов, пожалуй, более уместных лет тридцать назад. Чего ждать, если наверстываешь в шестьдесят то, что недополучил в двадцать? И что делать, если все-таки наверстаешь? Я не прочь был открыть этой доброй женщине свое сердце. Потому что заметил явные признаки того, что и она вышла из состояния духовного сна. Мы могли обсудить множество замечательных тем, например, почему спячка запечатывает души людей и почему пробуждение происходит так судорожно и не думает ли она, что душа может перемещаться в пространстве отдельно от тела, и не кажется ли ей, что не существует сознания, способного обходиться без телесной оболочки. Я боролся с искушением рассказать ей, что у меня своя, персональная точка зрения на проблему смерти. Я размышлял, можно ли серьезно обсудить с нею задачу, поставленную перед писателями Уолтом Уитменом, утверждавшим, что демократия может погибнуть, если поэты не посвящают ей великих поэм о смерти. Я чувствовал, что Кэтлин именно та женщина, с которой можно об этом поговорить. Но я попал в довольно двусмысленную ситуацию. Старый бабник, потерявший голову из-за красивой девицы, которую интересует только его кошелек, романтик, собравшийся воплотить в жизнь мечты юности, внезапно загорается желанием обсудить сверхчувственное сознание и великую поэму о смерти, посвященную демократии! Брось, Чарли, не делай этот безумный мир еще безумнее. Именно потому, что Кэтлин была той женщиной, с которой я мог поговорить, я промолчал. Из уважения. Я решил, что дождусь момента, когда продумаю эти вопросы глубже, когда буду знать больше.
Она сказала:
— На следующей неделе я буду в «Метрополе» в Белграде. Давай держать связь. Я составлю контракт и вышлю его тебе.
— Нет, нет, не стоит беспокоиться.
— Почему? Потому, что я вдова и ты не хочешь получить от меня свои собственные деньги? Посмотри на это с другой стороны. Мне не нужна твоя доля.
Добрая женщина. Она понимала истинное положение вещей — я тратил на Ренату большие деньги и был на грани разорения.