Книга: Карманный оракул (сборник)
Назад: Другая Катаева Анатомия стухшего скандала
Дальше: Тайное общество: третий завет для убогих

Антиутопия как совесть

В эпоху гламурно-патриотичного консьюмеризма (2003–2008) самым распространенным жанром в литературе и кинематографии была антиутопия, и это означает, что не все потеряно. Не побоюсь сказать, что именно этот жанр в одну из самых благополучных российских эпох был некоей коллективной общественной совестью, и беспрерывно плодившиеся мрачные прогнозы доказывали, что общество смутно сознает глубину своего падения.
Врут, что антиутопия возникает в обществе депрессивном и тревожном: по воспоминаниям Валерия Попова, нигде так много не смеются, как в самых тяжелых палатах. У больных включается механизм самозащиты, они утешаются любой ерундой, хватаются за призрак надежды, побеждают боль шуткой – и тем спасаются. Позволить себе мрачные мысли может лишь относительно здоровый – больного они добьют. Обратите внимание: большинство раннеперестроечных антиутопий – «Новые Робинзоны» и «Гигиена» Петрушевской, «Невозвращенец» Кабакова, «Не успеть» Вячеслава Рыбакова – написаны в сравнительно благополучные времена, до 1993 года, до чеченской войны. Во второй половине девяностых антиутопий не писали – в них жили. Новая волна мрачных прогнозов и эсхатологических картин накрыла русское (и не только русское) искусство на пике путинской стабильности – все дурное исчезло из программы «Время» и сконцентрировалось в литературе и кинематографе.
Началось с романа той же Людмилы Петрушевской «Номер один, или В садах других возможностей». Эта книга (2003-й, хотя закончена за год до того) впервые подняла вопрос о перерождении интеллигента, согласившегося поиграть по чужим правилам. Описанное в романе северное племя энтти овладело техникой переселения душ, и ученый, занимающийся этно(энто)графией, решил применить ее для решения своих задач. То есть у него выхода не было – его убили бандиты, и пришлось ему, чтобы спасти семью, подселяться в тело бандита. И что вы думаете? Тело бандита оказалось сильнее. Герой пришел к любимой жене, чтобы передать ей денег, а вместо того избил и изнасиловал ее. Замечательно, как всегда у Петрушевской, была прописана чисто языковая драма – как речь интеллигента под влиянием более мощной и пассионарной, пардон, бандитской личности начинает преображаться, пропитываться тупой, зверской ненавистью, пронизываться разборочной лексикой. Это был мощный антиутопический ответ на мечтания о том, как интеллигенция впишется в рынок и облагородит его собою. Когда-то единственным ответом героев Петрушевской на новую перестроечную реальность было бегство в леса – причем еще до того, как «начнется». В том, что начнется, она не сомневалась. Ну вот, началось, только не так, как она предполагала, не в виде разрухи и безвластия, не в варианте эпидемии или гражданской войны, а просто все вдруг стало не надо. Души подселились в бандитские тела и умерли.
Об этих же мертвых душах стал много писать в нулевые годы другой прославленный автор, и тоже, кстати, женщина: «но такие тонкости женщинам видней». Юлия Латынина, сочинявшая до этого социальные фэнтези и братковско-олигархические хроники, вдруг опубликовала страшную антиутопию «Джаханнам» – о том, как чеченцы захватывают крупный город на востоке страны и грозят устроить там техногенную катастрофу, обещающую унести десятки тысяч жизней. После «Норд-Оста» и Беслана в это верилось легко. «Джаханнам» и последовавшая за ней «Земля войны» повествовали о простом и отнюдь не упраздненном конфликте: вот есть чеченцы, они, конечно, волки, принципов мало, правил еще меньше, но это только в борьбе с русскими, которых можно дурить как угодно. Перед собой-то они честны. Внутри у них есть вертикаль, начисто утраченная русскими. В России сгнило все: государственная власть, убеждения, любовь. Никто из русских – кроме любимых Латыниной олигархов, последних носителей здешней пассионарности, – в принципе неспособен противостоять воинам джихада. И если в западном мире – где это же опасение высказывалось неоднократно – сохранились еще хоть какие-то основы, в нашем после краха советского проекта не оста лось решительно ничего святого. Разве что деньги еще что-то значат, и на их обладателей вся надежда. Так Латынина точно предсказала ситуацию, когда именно остатки всемогущей когда-то олигархии будут восприниматься либералами как оплоты свободы, хотя по большому счету им на эту свободу совершенно положить, просто в какой-то момент она была удобнее несвободы.
После катастрофических сочинений Латыниной настал черед антиутопий правильного, государственнического толка – самое странное, что в этот удивительный период даже самые лояльные сочинения облекались в форму мрачных пророчеств. Сердцу-то не прикажешь. Будь ты хоть самый упертый государственник, хоть самый искренний (что проблематично) суверенный демократ – бодрые гимны у тебя поневоле облекаются в формы причитаний; литературу не обманешь. В девяностые преобладало другое настроение – лихость какая-то, что ли, неплохо выраженная у Бродского в «Подражании Горацию»:
Лети по воле волн, кораблик.
Твой парус похож на помятый рублик.
Из трюма доносится визг республик.
Скрипят борта…

Трещит обшивка по швам на ребрах.
Кормщик болтает о хищных рыбах.
Пища даже у самых храбрых
валится изо рта.

То есть болтает, страшно, но по временам весело – даже в трюме. В нулевые все дружно ждали чего-то ужасного, и чем тише была морская гладь, тем ниже падал барометр. Настроение это нагляднее всего выражается тургеневской формулой из «Клары Милич»: «Хорошо-хорошо, а быть худу». Объясняется это просто: все чувствовали – совесть-то заткнулась еще не окончательно, – что благополучие это построено, по выражению Анны Козловой, «на гнойной ране»; что оно как бы не совсем заслуженно, не заработано; что всем нам, согласным и несогласным (а последних почти не осталось), придется за него расплачиваться и возмездие близко. Вот почему даже лояльнейшие авторы вроде Сергея Минаева облекали пророчества вроде «Media sapiens» в форму романа-катастрофы (катастрофу устраивали олигархи, затаившиеся в Лондоне); вот почему в «Метро 2033» Дмитрия Глуховского опять-таки возникал постапокалиптический мир, хотя апокалипсис случился по вине Штатов. Будущее везде выходило ужасным, тоталитарным, нищим, кровавым – в «Параграфе», в «Новой земле», во франко-американском «Вавилоне нашей эры» Кассовица (там Россия и Восточная Европа вообще выглядели диким полем, по которому шляются террористы), в «Смертельной гонке» – не особенно удачной американской кальке «Новой земли»… Везде дождь, грузовики, автоматы, пустоши и борьба за выживание. Утопий не появилось вовсе, если не считать публицистического опуса Михаила Юрьева «Третья империя», который, однако, на вкус среднего российского читателя, не одержимого идеей вселенского величия России, выглядит похуже иного романа-катастрофы. В сущности, между «Третьей империей» Юрьева и «Днем опричника» Сорокина разница лишь в объемах. Впрочем, сблизились теперь и они, ибо к «Дню опричника» прибавился «Сахарный Кремль».
Дело не в том, что будущее России рисуется большинству либералов в мрачных тонах: либералов тут всегда немного, на их прогнозы можно бы и плюнуть. Дело в том, что почти все граждане современного мира, не только россияне, видят впереди глобальный катаклизм – ядерный, экологический или техногенный. В российской фантастике количество мрачных моделей будущего – в основном, конечно, тоталитарных, реже террористических – достигло критической массы: один известный редактор предложил вешать на входе в издательства плакат «С антиутопиями не входить». Авторами этих сумрачных будущих миров выступают коммунисты, нацболы («316, пункт “В”» Эдуарда Лимонова – о тоталитарном политкорректном Западе), пассионарии, чьи убеждения шире любой политической программы («2008» Сергея Доренко), и везде прогноз одинаков: каждой стране достается то, чего она больше всего боялась. Америке – разгул дисциплины, России – разгул безвластия, Европе – разгул политкорректности и торжество воинов ислама («Мечеть Парижской Богоматери» Елены Чудиновой). Все эти кошмары, разноприродные по сути, будут одинаковы визуально: все те же кислотные дожди, люди в униформе, автоматы, проклятья на восточноевропейских языках, ночные обвалы, толпы беженцев. В Штатах, правда, жанр фильма-катастрофы несколько увял сразу после 11 сентября, когда реальность превзошла фантастику, – однако сегодня и там продолжают снимать всякую «Я – легенду». Больше того: американцы, похоже, избывают ужас с помощью распространенного психологического тренинга – жмут на больную мозоль, пока она не потеряет чувствительность. Эвакуация Нью-Йорка, обрушение небоскребов, паническое обращение президента – нормальный антураж современного американского блокбастера, почти клише.
В чем причина? Она проста: антиутопия – неизбежно самый распространенный жанр в сытом, политкорректном, консьюмеристском мире. Месть со стороны самой человеческой природы: человек не может все время потреблять и считать это смыслом жизни. Рано или поздно ему начинает казаться, что все это как-то незаслуженно. Что Бог вовсе не отменил историю, а только терпит, надеясь, что человечество одумается. А поскольку оно никак не одумывается, скоро он за весь этот культ потребления накажет так, что мало не покажется. Думаю, из всего человечества в конец истории верил один Фукуяма. Остальные на подсознательном уровне понимают, что конец истории наступит только тогда, когда человек усовершенствуется до ангела. Пока этого не произошло, история будет состоять из крови, грязи и работы; и если для кого-то она состоит из виндсерфинга, закупок и педикюра – это только увеличит количество крови и грязи в будущем. С этим «встроенным напоминателем», как назывался один из рассказов Пелевина, ничего не поделаешь. И потому человечество, неустанно и с удовольствием потребляя, продолжает неутомимо запугивать себя: не только чтоб вкуснее кушалось (хотя, конечно, острота ощущений играет тут не последнюю роль), а чтобы помнилось о фундаментальных вещах. Потребитель ведь вырождается очень быстро – к хорошему легко привыкаешь; он перестает думать об окружающих, напрягать мозги, помнить о смерти. Чтобы не выродиться, человечество играет в апокалипсис, не переставая готовиться к концу света – как глобальному, так и индивидуальному, своему для каждого.
И знаете – мне кажется, что и весь нынешний финансовый кризис не более чем глобальная, хорошо срежиссированная инсталляция на ту же тему. Разговоры о крахе Америки, о неизбежном падении рейтингов отечественного дуумвирата, о том, что и России, встроенной в глобальный мир, не удастся отсидеться в стороне… Ясно ведь, что никакого тотального обрушения американской экономики не будет. В душе все это понимают, как ребенок, рассказывающий в пионерлагере страшное, ни на секунду не верит в собственный сладкий ужас. И насчет падения рейтингов российской власти, и насчет конца эпохи потребления, и даже насчет гибели Европы от поджигающих машины ракалий – все это сказки, грезы больной совести. Доказывающие, что она еще трепыхается, бьется, как речка подо льдом.
Так что у меня для вас две новости, и обе хорошие. Первая: Россия в ближайшее время не испытает сколько-нибудь серьезных проблем, и ни система власти, ни идеология, ни образ элиты радикальным образом не поменяются до самого 2012 года, а то и дольше. Вторая: поскольку, судя по апокалиптическому отечественному искусству, почти вся Россия понимает, насколько незаслуженно, криво и уродливо это стабильное процветание – совесть в нас еще не умерла. И доживет, по всей вероятности, даже до 2012 года.
Любопытно, что сегодня жанр антиутопии сдох, а жанр утопии пока не народился, но шансы у него есть. Почему? Потому что как не надо – мы уже видели. Пора рассказать, как надо, – страшная тоска по личному видению будущего России, созидатель ной и умной, носится в воздухе. Несколько таких книг, насколько я знаю, уже находится в работе. И далеко не все они – о правильной бандитской России на отвоеванном клочке чужой земли.
Назад: Другая Катаева Анатомия стухшего скандала
Дальше: Тайное общество: третий завет для убогих