Книга: Карманный оракул (сборник)
Назад: Девятая линия Возвращение на дачу
Дальше: Другая Катаева Анатомия стухшего скандала

«Между прочим, и это»
Любовные ссоры высокоразвитой материи

Из всех бывших возлюбленных я не поддерживаю отношения только с этой, и более того – она не любит меня активно, целенаправленно, страстно. С остальными, собственно, и разрывов никаких не было. Встречаетесь через пять, шесть, семь лет, иногда даже и трахнетесь – человек ведь и есть машина времени, никто ничего не отнял. С этой после прощального телефонного разговора не было никогда и ничего, и периодически с той стороны до меня доносится злопамятное шипение. Она еще и в совместном быту часто учила меня жить, и больше всего ей не нравилось некоторое мое презрение к внешним приличиям. У нее они были возведены в культ.
Честно сказать, этого я совсем не понимаю. Ритуал, этикет, обряд – малоприятны и сами по себе, если речь идет не о жизни и смерти, рождении или погребении, а о чем-нибудь мелком вроде обеда. Культ внешних приличий выдумали те, кто не обременен представлениями о внутренних: такой человек долго будет обсуждать с вами, можно ли есть рыбу ножом, но ему в голову не придет, что делать соседу по столу публичные замечания гораздо неприличнее, чем есть рыбу хоть руками. На эту тему, впрочем, есть отличная реприза в «Трехгрошовой опере», там Мекки Нож пирует со своими ребятами после удачного ограбления, причем руки у них по локоть в крови, но когда один из бандитов принимается резать рыбу… ну, вы догадываетесь.
Ее отличала поразительная, феерическая глухота: в доме повешенного она говорила исключительно о сортах и типах веревок, бестактности сыпались из нее скрежещущими градинами, она не умела удержать при себе самого примитивного суждения и умудрялась влезть с ним в самый разгар серьезного спора о серьезных вещах – и, судя по ее кинорецензиям, периодически появляющимся то там, то здесь, эта прекрасная врожденная черта осталась при ней в полной неизменности; но с ножом и вилкой все обстояло прекрасно. Что же нас связывало, спросите вы? В молодости, знаете, на такт не обращаешь внимания, первую скрипку играет физиология, но тут и физиология скоро не выдержала: я могу терпеть что угодно, но беспрерывное обучение этикету в исполнении слона, да еще в интерьере посудной лавки, способно убить и самую подростковую страсть. Больше всего ее раздражало, когда кто-нибудь – не только я, слава богу, тут соблюдалось равенство – повышал голос. Она признавала только благородную сдержанность, без намека на скандал, и обожала рассуждать о манерах. Один раз она так и ляпнула: скандалить могут только простолюдины. Сама она, разумеется, простолюдинкой не была – дедушка был советский академик, большевик с дореволюционным стажем.
…Когда вышла повесть Павла Санаева «Похороните меня за плинтусом», она немедленно стала бестселлером, потому что человек осуществил главный рецепт всякого бестселлера: рассказал людям то, в чем они не решаются признаться сами. Выпустил гной из нарыва, очистил наше подсознание, все ему благодарны, хотя оно и больно, конечно. И каждый кричит: блин, ну все как у меня! Санаеву, наверное, казалось, что его случай уникален, – а он до обидного универсален, поразительно распространен: у всех были безумные бабушки, одуревшие от любви и ненависти. Они же и пеленали этого перманентно болеющего ребенка, они же во всю глотку и орали на него. Детство почти всех советских детей, зацепивших семидесятые – восьмидесятые годы, прошло в обстановке домашнего скандала; сплошным фоном эротической жизни был скандал любовный. И происходило это не потому, что, как полагают некоторые, в СССР была низкая сексуальная культура, женщины не кончали и были поэтому фрустрированы. В СССР была высокая сексуальная культура. Все – по крайней мере большинство – исправно кончали, потому что не были еще испорчены легальной визуальной эротикой и сам процесс любви здорово возбуждал партнеров. Скандалы происходили от другого – от так называемой невротизации. Рискну сказать, что это имманентное свойство высокоорганизованной живой материи.
Я всегда снисходительно относился к парам, которые орут друг на друга. Кто-нибудь обязательно скажет, что это южная, семитская черта. Одно время высказывалась даже концепция, что еврейские дети потому достигают таких успехов, что они изрядно мотивированы, а мотивированы потому, что невротизированы, а невротизированы тем, что на них постоянно орут. Может, это и верно – и в самом деле, чем южнее, тем крикливее: в одесском, кишиневском, тбилисском дворе шумные разборки – норма, итальянцы тоже этим славятся, и, с точки зрения северянина, все это, конечно, не комильфо. Но дело, вероятно, не только в темпераменте, а в том, что для этого самого южного душевного склада характерны еще и быстроумие, и эмоциональная гибкость, а это все не худшие черты. Интересно было бы проследить, как они коррелируют с интеллектом, – случалось мне видеть скандальные пары, отличавшиеся исключительным умом и талантом, но попадались и круглые идиоты, беспрерывно оравшие друг на друга и колотившие в доме посуду именно потому, что чувства их не поддавались их собственному скудному разумению. Оставалось только ломать мебель и бить друг друга. Так что скандальность, безусловно, еще не признак ума… но в любом случае свойство высокой душевной организации: эмоциональная скудость, смазанность – уж точно признаки вырождения. Есть, правда, такое понятие, как «сдержанность»: «Сдержанный – значит есть что сдерживать», – одобрительно говаривала Цветаева. Но сколь часто за благородную сдержанность нам пытаются выдать обычное безразличие! Пожалуй, из всех пороков я легче всего склонен извинить этот: скандальность в отношениях с ближними.
У нас в доме все орали друг на друга, даром что семья никак не южная, и даже еврейская только отчасти, и громче всех скандалила как раз русская составляющая; тому в истории мы тьму примеров слышим – вспомним хоть беспрерывные громкие скандалы в лучших русских пьесах, у Островского и Горького. Это в купеческих домах считалось хорошим тоном поддерживать сонную одурь, там не смели рта открыть, страдали молча, так же молча забивали ногами и выдирали косы, – а интеллигенция жила широко, нараспашку, со слезами, истериками, попреками… Я думаю, в семьях орут друг на друга прежде всего от любви, и даже больше того – от обреченности. Ведь любовь, что ни говори, довольно трагическое переживание: хрупкость, уязвимость, конечность входят в нее важной составляющей. На детей орут, потому что за них боятся. На возлюбленных – потому что боятся их потерять.
Обратите внимание: в архаических и примитивных сообществах культ внешнего приличия особенно значим, там повысить голос на старшего и вообще как-либо выдать чувства – последнее дело, и чем высокоразвитее среда, тем она, как ни странно, беспокойнее. Впервые эту закономерность заметил Гнедич, разбирая «Илиаду», которую как раз переводил: троянцы, как более примитивное и грубое племя, запрещали своим воинам оплакивать убитых во время напряженных боев. Это могло расхолодить боевой дух. А ахейцы – не запрещали, у них психика гибче, и душа – разработанная, воспитанная греческая анима – свободно вмещает и сочетает две крайности: скорбь и ненависть. Скандалят там, где чувствуют свободно и сильно; сдерживаются там, где больше всего боятся вынести сор из избы – и где этот страх сильнее всех прочих чувств. Надо ли напоминать, что победили ахейцы?
…Думаю, скандальность советских семидесятых была отчасти предопределена их тепличностью – эмоциональным перегревом замкнутого общества, у которого были вдобавок проблемы с метафизикой. Эмоциональный аппарат позднесоветского человека был уже достаточно утончен и развит, он далеко отошел от комиссарского варварства, люди научились ценить жизнь, поддерживать уют, и выражалось это не только в мещанской тяге к тряпкам, но и в чисто человеческой заботе друг о друге. Наросла сложность. Появились нюансы. И среди всего этого экзистенциальное отчаяние цвело особенно пышным цветом, потому что любовь была, и душевная тонкость была, а Бога не было. И потому все разлуки были – навек, и каждая смерть бесповоротна, и даже отъезд за границу воспринимался как прощание навсегда. Это потом заработали утешения, придуманные церковью, иллюзорные, быть может, но хоть какие-то. В семидесятые люди жили с ощущением, что рано или поздно они потеряют друг друга навсегда. Вот почему так болезненно воспринималась любая разлука. Вот почему все время что-нибудь коллекционировали – значки, марки, спичечные этикетки. Это было осознание хрупкости сложного мира, уже готового обрушиться под собственной тяжестью. Отсюда же были и беспрерывные семейные стычки, описанные в столь многих текстах, запечатленные в кино: такое количество авторов лгать не может. Славникова написала о взаимном мучительстве матери и дочери «Стрекозу, увеличенную до размеров собаки», а Петрушевская – «Бифем» (там две головы – материнская и дочерняя – помещены для наглядности на одном теле), а Муратова снимала этот эпизод сразу в нескольких картинах, и вообще в ее фильмах очень много срываются, взрываются и орут. А все потому, что это вопли оскорбленной любви, и огорчает ее решительно все: смертность, погода, наглость девушки в общепите.
Ужасна искусственная экзальтация, постоянное доведение себя до истерики – но это как раз крайность, следствие все той же эмоциональной тупости. И люди семидесятых отлично умели отличать самонакрутку от подлинного страдания, как опытный любовник всегда отличит имитацию оргазма от истинной страсти. Любой родитель кричит ребенку только: «Я люблю тебя!» – даже если дело идет о порванных штанах и невыученных уроках. Я люблю тебя, я умру, мы расстанемся навеки, и некому будет следить за твоими уроками, штанами, носовыми платками! Любой домашний скандал – вопль о бренности жизни, которая и в самом деле невыносима уже потому, что Господь наделил нас способностью сильно чувствовать – и не отнял представления о вечной разлуке, которая в конце концов ожидает всех. Я даже думаю, что в этих раздорах есть элемент милосердия: невыносимо же, в самом деле, все время изнывать от нежности, трястись за дорогое существо и умиляться его совершенствам. Нужна иногда и разрядка, и краткое отдохновение от мыслей о всеобщей обреченности: нужна, если хотите, ссора, даже измена – иначе такая полнота чувств попросту задушит. С единственной и вечной возлюбленной мы ссорились с самого начала и ссоримся до сих пор, чтобы не сойти с ума во время недолгих разлук: мне даже приятнее иногда думать, что в это время, чем черт не шутит, она не верна мне. В минуты таких допущений легче переносить ее отсутствие, которое само по себе есть тягчайшее оскорбление для ума и души.
Слово «скандальный» приобрело прочные негативные коннотации в русской литературе и особенно в журналистике, а ведь самые скандальные фигуры здесь только и были интересны. Вероятно, единственная идеальная семья была у Достоевского, но здесь, конечно, ничего бы не получилось, если бы Федор наш Михайлович не привязывал к себе изо всех сил эту девочку, Аню Сниткину, молодую и покамест душевно неразвитую; это он расшатал ее нервную систему, сделав наконец стенографистку равной себе, мнительной, темпераментной и временами вздорной. Этим и был обеспечен его неубывающий «супружеский восторг», а попросту говоря – страсть. Скандалили по любому поводу: то он проигрался, то шубу заложил, то встал не в духе. Вскоре, после первых двух лет этого непрерывного скандала, они уже секунды не могли друг без друга обходиться. Да и в самом деле – это так сплачивает! Как всякая совместная деятельность. Скандал с возлюбленной – чаще всего тонкий спектакль, разыгрываемый обеими сторонами с полным пониманием всех условностей жанра. Влюбленные обязаны ссориться уже потому, что это наиболее быстрый способ как следует узнать друг друга; непрерывное дружественное сюсюканье способно взбесить кого угодно. Любой припадок ярости лучше безразличия: Толстой закатывал Софье Андреевне такие сцены ревности, что буйная ревность Левина в «Анне Карениной» – лишь бледное их отражение; между тем она не давала ему ровно никакого повода для такого поведения, но что ему было за дело до скучной действительности! Сервизы так и летали, рвались яснополянские скатерти, «графиня изменившимся лицом бегала пруду» – и самый уход его, при всей общественной значимости этого грандиозного побега, был последним их семейным скандалом, за которым наблюдала вся Россия. И скандал этот был от большой любви – не зря же после первой брачной ночи Толстой записал: это так прекрасно, что не может кончиться со смертью.
Совместное прохождение этой увлекательной игры – «скандал на ровном месте», – сочетающей в себе черты арканоида (ловля летающих тарелок), квеста (угадывание причин) и стратегии (перехватывание инициативы), способно сковать пару железной цепью. Лучше других понимал это Некрасов, прошедший через русский любовный ад рука об руку с Панаевой, главной женщиной своей жизни. Кроткую Зину он никогда так не любил, да никогда и не кричал на нее. А Панаевой посвящено самое точное стихотворение о том, что Роберт Фрост назвал «влюбленной ссорой»:
Мы с тобой бестолковые люди:
Что минута, то вспышка готова!
Облегченье взволнованной груди,
Неразумное, резкое слово.

Говори же, когда ты сердита,
Все, что душу волнует и мучит!
Будем, друг мой, сердиться открыто:
Легче мир – и скорее наскучит.

Если проза в любви неизбежна,
Так возьмем и с нее долю счастья:
После ссоры так полно, так нежно
Возвращенье любви и участья…

А еще лучше, как часто бывает, об этом же у Кушнера – он пошел дальше первоисточника, хотя позаимствовал ритм и интонацию:
Наши ссоры. Проклятые тряпки.
Сколько денег в июне ушло!
– Ты припомнил бы мне еще тапки.
– Ведь девятое только число, —
Это жизнь? Между прочим, и это,
И не самое худшее в ней.
Это жизнь, это душное лето,
Это шорох густых тополей,
Это гулкое хлопанье двери,
Это счастья неприбранный вид,
Это, кроме высоких материй,
То, что мучает всех и роднит.

Тут есть своя драматургия, что, между прочим, развивает дополнительно: целое искусство – просчитать, когда у противника ослабнет запал и можно будет вставить слово; в какой-то момент она обязательно подставится, проколется с аргументом, и тогда надо мгновенно перехватить инициативу; иногда следует сыграть на повышение – она громко, а ты еще громче (и тогда она кулачонками, кулачонками); тончайшее искусство – высчитать момент для обращения в шутку, для прижимания (прижатия?) к груди и поцелуя прямо в кричащий рот. Любые упражнения в искусствах благотворны для души, а драматургия семейного скандала – не последнее дело. Кто умеет это, тому рафтинг нипочем, о дипломатических хитросплетениях не говорю.
Ори на меня изо всех сил, ори, размахивай руками, как на полдневном базаре, чтобы я снова вспомнил твое чудесное восточное происхождение. Можешь даже чем-нибудь запустить – разрешаю не из мазохизма, разумеется, а из чисто спортивного азарта поимки. Топай ногами, чтобы я понял, как сильно я тебе небезразличен, как страшно я уязвил тебя вот этой ерундой – а представляешь, если бы чем-нибудь серьезным?! Но в том-то и ужас, что при такой полноте совпадения ничего серьезного быть не может. И чтобы я не сходил каждую секунду с ума от того, что ты все-таки другой человек со своей отдельной волей и непредсказуемым характером, брось крупицу соли в это варево, иначе мое счастье станет вовсе уж несовместимым с жизнью.
Вот эта тема оказалась живучей и вовремя поднятой: современные пары и вообще семьи стали скандалить очень много, я сам тому свидетель – и, если честно, в собственной семье сдерживаюсь не всегда. А почему? А потому, что давления страшно возросли, а все реакции загнаны в глубину. Современная российская жизнь прежде всего скандальна. Истерична. Надрывна. Культ этого скандала проникает и в семейные мелодрамы. Вообще люди все неохотнее терпят друг друга. И даже если во время семейных сцен они кричат: «Я люблю тебя!» – это тот случай, когда высота тона лишь компрометирует смысл.
Назад: Девятая линия Возвращение на дачу
Дальше: Другая Катаева Анатомия стухшего скандала