14
Я увидел Порок, опирающийся на Преступление: иначе говоря, я увидел господина Талейрана, поддерживаемого господином Фуше. Адское видение, миновав меня, исчезло за дверью королевского кабинета.
Шатобриан
Итак, мы бегло прошлись по биографиям этих двух политиков. Как нам их оценить?
Сопоставляя Наполеона и Талейрана – главным образом по принципу контраста (представитель знатнейшего рода Франции – и дворянин из обедневшей семьи с полудикого острова; сибарит – и жаждущий славы и более-менее равнодушный к роскоши солдат и так далее), – Тарле обращает внимание на одну очень важную черту.
Талейран был реалистом до мозга костей, до той грани, где реализм становится цинизмом (и даже далеко за этой гранью), и соответственно, для него политика всегда была искусством возможного. А вот Наполеон, при всех его исключительных дарованиях, напротив, никогда не чувствовал ту грань, за которой заканчивается реально достижимое и начинается химера. Он даже не очень ясно понимал, что такая грань существует.
Вероятно, именно по этой причине суровее всех осуждали Талейрана романтики. Если их отношение к Наполеону колебалось от безоговорочного восхищения (как у Дюма или Гюго) до неприязни, но и с невольным восхищением (у Шатобриана), то отношение к Талейрану, как и к Бареру, было жестко негативным. Их пороки (прежде всего беспринципность) были тем, что романтики ненавидели больше всего, а их достоинства (к примеру, умение сделать для своей страны что-то полезное), с точки зрения романтиков, были чем-то третьестепенным.
Приведем для примера характеристику, которую Жорж Санд дает «одному князю» (имя не названо, но она метила, вне всяких сомнений, в Талейрана): «Никогда это сердце не испытывало жара благородных эмоций, никогда честная мысль не проходила через эту трудолюбивую голову; этот человек представляет собой исключение в природе, он – такая редкостная чудовищность, что род человеческий, презирая его, все-таки созерцал его с глупым восхищением».
Не менее убийственные характеристики многократно давали также и Бареру. Его называли и лжецом, и трусом, ну а флюгером считали постоянно – тем более, что в разные моменты его называли: аристократом, монархистом, революционером, республиканцем, цареубийцей, а уже в наши дни – патриотом-тоталитаристом.
Оба наших персонажа прожили очень долгую – особенно по меркам XVIII и XIX веков – жизнь и присягали множеству режимов, а если не присягали (Барер не смог стать подданным Людовика XVIII), то только потому, что это не было позволено.
Можно согласиться: оба они были безнравственными флюгерами. Но нельзя забывать, что революции вообще не способствуют развитию высоких чувств. Если человек в начале революции искренне верит в ее идеалы, то потом он видит, что революция – это пора, когда на первый план выходят убийцы и мародеры. Нужно иметь непостижимо высокие идеалы, чтобы остаться верным своим убеждениям. Такие люди тоже были – например Лафайет, но много ли они принесли пользы, это тоже вопрос.
Что же касается Талейрана, то у него изначально на первом месте стоял собственный интерес, а наблюдения за событиями революции вряд ли изменили его к лучшему. Стоит помнить слова Карно, уже цитированные выше: «Талейран потому именно так презирает людей, что он много изучал самого себя». Может быть, и так, но к этому следовало бы добавить, что он так презирал людей еще и потому, что следил за лидерами революции: тем же Баррасом, Фуше и другими. Согласно рассказу Талейрана, когда он впервые явился, в качестве министра, на заседание пяти директоров, то стал свидетелем бурной сцены: Баррас обвинил Карно в утайке какого-то письма. «Клянусь честью, – воскликнул Карно, подняв руку в знак присяги, – что это неправда». – «Не поднимай руки, – крикнул в ответ Баррас, – с нее капает кровь». А Карно был еще не худшим среди лидеров революции.
Те, кто хотел удержаться на гребне волны, должны были работать со всеми этими режимами, должны были приносить присягу последовательно королю Людовику XVI, потом Свободе и Конституции 1791 года; потом – присягу в ненависти к королевской власти и в верности Конституции III (1795) года; потом – присягу Консулату, Империи, опять Людовику XVIII и, наконец, (если, конечно, дожили) – Июльской монархии. В годы революции нельзя не быть изменником, хочешь ты того или нет: если ты верен одним – значит, неизбежно предаешь других. Кому же быть верным, чьи интересы защищать? Эти двое защищали в основном свои. Но было бы несправедливо сказать, что только свои; нет, тут было по-разному. Они хитрили, изворачивались, воровали, но они также и работали на благо Франции.