7
Эбер обвиняет Дантона в гнусной проповеди милосердия. Обвинение, кстати, было обоснованным, что Дантон вскоре и доказал, но пока он защищается, как умеет. Робеспьер выступает в защиту Дантона, в своей речи он перечисляет обвинения против него (Дантон якобы желал быть регентом при малолетнем короле Луи XVII и пр.) и показывает их абсурдность. «Да, мы во многом расходимся с Дантоном, но это – дело темперамента. Судите меня вместе с ним, пусть вперед выйдут патриоты, лучшие, чем мы». «Чистка» заканчивается для Дантона и его друзей благополучно.
Осенняя атака «новых кордельеров» также выдохлась, им не удалось отстранить правящую группу и захватить рычаги власти, а в Конвенте начинается реакция против политики террора; Конвент на время склоняется именно к «модерантизму», то есть к умеренности. И в начале зимы уже Демулен начинает контратаку – от имени «старых кордельеров».
Именно так – «Старый кордельер» – он назвал свою новую газету. Название значимое: он, Камилл Демулен, не чета «новым», он кордельер с 1789 года, можно сказать, со времен седой древности.
Робеспьер прочел первый выпуск «Старого кордельера» и одобрил его. Ключевая идея этого выпуска – нападение на Дантона был спровоцировано врагами Франции, Питом и экстремистами, это они желают гибели Дантона, но их замысел рухнул благодаря Робеспьеру.
Однако уже и в первом номере газеты есть неожиданные для того времени мысли:
«Год назад мы смеялись над мнимой свободой англичан, не дающей им неограниченной свободы печати. Каково же теперь положение Франции сравнительно с Англией? Где французский журналист, который осмелился бы говорить о глупостях наших комитетов, генералов и якобинцев так, как „Morning Chronicle“ говорит о Питте? Неужели я, француз, Камилл Демулен, не могу быть так же свободен, как английский журналист?»
Демулен неосторожен. Но пока что он чувствует себя уверенно: ведь за ним стоят Дантон и его старый друг Робеспьер.
Второй номер направлен против дехристианизации, двумя днями позже Робеспьер выступает в клубе якобинцев в том же духе. Но 15 декабря 1793 года, или 25 фримера II года Республики, «взрывается бомба»: выходит знаменитый третий номер.
Демулен начинает с описания ужасающего состояния общества при королях и тиранах – казалось бы, можно ли идти еще больше в ногу со временем? Но что же он пишет?!
«В то время, – утверждает он, – слова сделались государственными преступлениями; оставалось сделать преступными взгляд, грусть, участие, вздохи, наконец, само молчание. Кремуций Корд назвал Брута и Кассия последними из римлян; это было признано оскорблением величия римского народа или попыткой контрреволюции. Таким же преступлением было сочтено, что один из потомков Кассия имел портрет своего прадеда; что Мамерк Скавр написал трагедию, несколько стихов из которой допускали толкования; и то, что Торкват Силан делал большие расходы; и то, что Помпоний приютил на одной из своих дач друга Сеяна; и то, что мать консула Фузия Гемина оплакивала кончину своего сына. Преступлением считалась всякая жалоба на тяжелые времена, потому что в этом видели обвинение против правительства.
Необходимо было проявлять радость при гибели друга или близкого человека, чтобы не погибнуть самому. В царствование Нерона родственники репрессированных ходили воздавать хвалу богам. Все возбуждало сомнения в тиране. Если гражданин пользуется популярностью, то это соперник и, следовательно, человек подозрительный…»
Впрочем, прежде чем привести знаменитый пассаж Демулена о «подозрительных», позвольте мне напомнить то определение, которое не иронически, а всерьез дал за два месяца до этого прокурор Парижской коммуны Шометт и которое было всерьез принято нацией и судами. Вот оно.
«Подозрителен тот, кто в собраниях народа старается искусственными речами, бурным криком и ропотом сдержать его энергию; кто искуснее, чем эти собрания, и с притворным сожалением ведет таинственные речи о страданиях республики; кто, смотря по обстоятельствам, меняет действия и слова [ну, теперь ясно, что подозрителен весь Конвент в полном составе. – А. Т.]; кто, безмолвствуя при преступлениях роялистов и федералистов [федералистами, т. е. сторонниками расчленения Франции, в тот период именовали жирондистов. – А. Т.], страшно возмущается небольшими ошибками патриотов; кто, желая слыть республиканцем, выказывает заученную строгость и непреклонность, но тотчас же уступает, как только дело пойдет об умеренном или аристократе; кто жалеет корыстолюбивых откупщиков и купцов, против которых закон был принужден принять строгие меры; кто не принимал участия ни в чем, касающемся революции; кто равнодушно отнесся к республиканской конституции и обнаружил неосновательные опасения за ее существование; кто, хотя и не сделал ничего против свободы, но ничего также и в пользу ее; кто не посещал заседаний секции, отговариваясь делами…» и т. д.
Через несколько месяцев, когда Шометта привезли в тюрьму, один из аристократов подошел к нему и самым серьезным тоном сказал: «Философ Анаксагор (Шометт, как и многие деятели революции, принял взятое из греческой истории имя), я подозрителен, ты подозрителен, мы все подозрительны».
Однако теперь самое время вернуться к «Старому кордельеру». Вот как описывает подозрительного – о, конечно, в недобрые старые времена! – Демулен:
«Если, напротив того, кто-нибудь избегает популярности и сидит у своего очага, то и эта уединенная жизнь обращает на него внимание и делает его подозрительным. Если вы богаты, то грозит величайшая опасность: вы можете развратить народ своей щедростью, вы подозрительны. Если вы бедны, то за вами надо усиленно присматривать: всего предприимчивее тот, у кого ничего нет. Вы подозрительны. Если у вас мрачный, меланхолический характер, если вы мало заботитесь о своей наружности, это значит, что вы всецело поглощены той мыслью, что общественные дела идут неважно – вы подозрительны. Если гражданин проводит время в веселье и у него прекрасный аппетит – это оттого, что государь чувствует себя дурно – подозрительно! Подозрителен всякий философ, всякий оратор, всякий поэт, если он приобрел славу большую, чем те, кто управляет. Вдвойне опасен тот, кто обладает талантами полководца; от него нужно немедленно избавиться или, по крайней мере, убрать его из армии.
Таким образом, нельзя было обладать каким бы то ни было качеством – если вы не ставили его на службу тирании, чтобы не возбудить ревности деспота и не обречь себя на гибель. Преступлением было занимать видное место, еще преступнее оставлять его. Но худшим из преступлений была неподкупность… Особа доносчика была священна и неприкосновенна; дня не проходило, чтобы кто-нибудь из них не вступал торжественно во дворец казненного и не получал богатое его наследство. Все они украшали себя славными именами, называли себя Котта, Сципионом, Регулом, Севером. Желая прославиться эффектным дебютом, некто Серен затеял обвинение в контрреволюции против своего престарелого отца, уже изгнанного; после этого он гордо стал называть себя Брутом. Каковы были обвинители, таковы и судьи; трибуналы, хранители жизни и собственности, превратились в бойни, и все, что носило название казни и конфискации, было в сущности не чем иным, как грабежом и убийством».
Впечатление было потрясающее. Конвент принимает решение о пересмотре судебных дел – в данном случае имелся в виду пересмотр для смягчения приговоров. А «дантонисты» через несколько дней выдвигают свою программу: образовать «комитет милосердия» для освобождения арестованных по ошибке или оклеветанных истинных революционеров.
Впрочем, дантонисты ли? Дантон в эти дни помалкивал, а в пользу «комитета милосердия» выступил не кто иной, как Робеспьер. И непродолжительное время казалось, что «умеренные» возьмут верх.
Но через неделю ситуация изменилась: из Лиона вернулся член Комитета общественного спасения Колло д'Эрбуа. Весь залитый кровью жертв, он не мог допустить никакого милосердия, часть членов Комитета стала на его сторону. Если теперь Робеспьер поддержит «умеренных» (а на то похоже), Комитет расколется.
Робеспьер не решается на действия, которые могут поставить под сомнение власть Комитета. Его смущает критическое положение Республики (а оно все время критическое). В начале нивоза II года (или на рубеже нового 1794 года) Робеспьер, Дантон и Колло заключают что-то вроде неявного пакта о ненападении: они громогласно осуждают всяческие фракции, а Конвент отменяет собственное решение о пересмотре судебных дел.
Впрочем, позиция Дантона выглядит достаточно прочной. Он не ввязывался в спор Эбера и Демулена, обвинявший его Эбер совсем недавно заявил, что в Конвенте он доверяет только Робеспьеру и Дантону.