Книга: Загадки истории. Злодеи и жертвы Французской революции
Назад: Предисловие Двадцать лет спустя
Дальше: Два герцога Младшие ветви Бурбонов

Король

Король Людовик XVI, в сущности, не должен был царствовать. Он был всего лишь герцогом Беррийским, третьим сыном дофина, единственного законного сына Людовика XV. Но смертность в те времена была высока: двое его старших братьев умерли, дофин тоже умер раньше своего отца, и престол достался добросердечному увальню, герцогу Беррийскому.
Это произошло в 1774 году. Его дед, старый король Людовик XV, в молодости был очень популярен и даже получил прозвище bien-aime (любимый, возлюбленный), но это было давно. Царствование длилось с 1714 года, то есть очень долго, 60 лет, и всем надоело. Теперь на молодого короля возлагали большие надежды.
И поначалу вроде бы молодой король их вполне оправдывал. Ему было 20 лет, он был полон благих намерений, добродетелен и даже неглуп, о чем свидетельствует, между прочим, его ответ делегации, восхвалявшей его ум. «Вы ошиблись, – ехидно сказал он делегатам, – умен не я, а мой брат Прованский». Австрийский посланник писал о нем, что он «соблюдает нравственность и готов делать добро в пределах своих возможностей» – оценка сдержанная, но все же позитивная.
Первым делом он прогнал от королевского двора последнюю любовницу деда, всем ненавистную графиню Дюбарри – и сам не завел никаких любовниц. Так говорят историки, и им в данном случае можно верить безоговорочно, ибо если б она была, вряд ли король стал бы это скрывать. Ведь обычай давно уже требовал наличия официальных любовниц и у королей, и у влиятельных сановников; когда русский посол князь Куракин в 1808 году ехал в Париж, его там ждали не только нанятый дом, карета и прочее, но также и нанятая «метресса». Причем нравилась ли она ему, нет ли, значения не имело, но полагалось, чтобы его карета каждый день два часа стояла у ее дома.
Прогнав непопулярных министров старого короля, Людовик XVI назначил министром Тюрго, очень популярного в кругах физиократов (так в середине XVIII века именовали интеллигенцию). Он приступил к реформам. Словом, царствование начиналось при самых благоприятных предзнаменованиях. Правда, было и одно дурное… Когда в мае 1770 года праздновалась свадьба наследника с австрийской эрцгерцогиней Марией Антуанеттой, то на последний день праздников назначили раздачу подарков народу. Собралась огромная толпа. И дело кончилось, как позднее в России на Ходынке: в давке погибло 132 человека. Впоследствии вспомнили, что на той же Площади Людовика XV, где произошла эта трагедия, были казнены Людовик XVI и Мария Антуанетта и что их тела были захоронены на том же кладбище Мадлен, где и тела жертв 1770 года.
Но, конечно, этот случай – не вина короля. И лучшие люди королевства возлагают на него большие надежды (еще в начале 1789 года Мирабо, пытаясь успокоить беспорядки в Провансе, убеждал марсельцев «не огорчать нашего доброго короля»).
Но при всех добродетелях молодого короля у него был серьезнейший, а иногда роковой для правителей недостаток: он был слабым, нерешительным человеком. Сказывались и психологические травмы детства, и то, что к моменту воцарения он уже 4 года был женат на очаровательной принцессе, но мужем ее так и не стал (это ему удалось только еще через несколько лет, после небольшой операции). Словом, у него был серьезный комплекс неполноценности и неготовность к решительным действиям.
И как многие слабые люди, король хотел казаться сильным, даже суровым; как-то ему случилось обмолвиться одному из друзей, что ему приятнее всего было бы войти в историю как Людовик Суровый.
Он охотно слушал советы и, как многие нерешительные люди, обычно следовал тому совету, который услышал последним. Король обещал Тюрго поддержать его реформы – и очень быстро «сдал» его. Всего через 2 года под давлением королевского двора Тюрго получил отставку и вскоре умер. На его место приходит женевский банкир Неккер, очень талантливый финансист, но государственный деятель гораздо меньшего калибра. Но и он продержался недолго: как только он потребовал увеличить свои полномочия, король отказал, и тот вынужден был подать в отставку. На место министров с характером или хотя бы с планами приходят люди типа Калонна, который, когда королева требовала денег, отвечал: «Мадам, если это возможно – это уже сделано. Если это невозможно – это будет сделано». Конечно, иметь такого министра финансов намного приятнее, но чем это кончится?

Непопулярность системы

Меж тем в обществе нарастало недовольство системой в целом. Это, кстати сказать, проклятье всех реформаторов: пока реформы можно провести – их не проводят, поскольку общество их не поддержит; а когда общее недовольство достигает того уровня, который позволяет провести реформы, – оказывается, что уже поздно. Напомним эффектную формулировку выдающегося мыслителя XIX века Алексиса де Токвиля. На опыте Великой французской революции он писал:
«Опыт показывает, что для дурного правительства наиболее опасен, как правило, тот момент, когда оно пытается преобразоваться. Только гениальный ум может спасти государя, задумавшего облегчить своих подданных после долговременного угнетения. Зло, которое переносилось терпеливо, как нечто неизбежное, кажется невыносимым при мысли, что он него можно избавиться. Тогда, сколько бы злоупотреблений ни устранялось, от этого как будто яснее выступают наружу оставшиеся злоупотребления, и чувство становится более жгучим; зло, правда, уменьшилось, но зато чувствительность возросла…»
Но кто же недоволен больше всех? Вероятно, третье сословие, то, которое вскоре совершит революцию и сметет старый режим? Как бы не так! Больше всех недовольны как раз «привилегированные». Всю первую половину 1780-х годов они приобретали все новые привилегии, а аппетит, как известно, приходит во время еды. Как сказал позже Барнав, один из виднейших деятелей первого этапа революции, «с 1781 года делали все, чтобы возбудить зависть одного класса и разжечь притязания другого; аристократию привели в такое возбуждение, что когда потом вздумали ее сдержать, она вызвала революцию, жертвой которой сама пала».
Притом провинциальная знать видит, что если она и получила новые привилегии, то столичная, версальская и парижская знать имеют больше – они ближе ко двору, ближе к королю и королеве. Вот и прочие просят большего, а если больше не дают – требуют. Попытки властей умерить аппетиты привилегированных не слишком удачны. И все недовольны: двор – тем, что провинциалов ставят с ними наравне; провинциальная знать – тем, что двор получает слишком много, третье сословие пока терпит, но и ему довольным быть не с чего.
В особенности всех раздражает (как это часто бывает) не сам король, а его жена, Мария Антуанетта, которая уже получила прозвище Мадам Дефицит. А тут еще подоспела знаменитая история с «ожерельем королевы».
Акт первый. 12 лет назад, незадолго до смерти Людовика XV, ювелиры Бёмер и Бассенж изготовили лучшее в мире ожерелье для любовницы короля графини Дюбарри. В нем было 650 алмазов на 2800 каратов; цена – 1600 тысяч ливров. Но король умер, его преемник, конечно, не стал платить такие деньги за ожерелье для Дюбарри, и оно осталось у ювелиров. Те в отчаянии: такой капитал лежит мертвым грузом. Королева пару раз намекала мужу, что она была бы не прочь получить это ожерелье в подарок, но оно дороговато даже для французского короля.
1784 год (год постановки «Женитьбы Фигаро») – акт второй. В действие включаются два новых лица: авантюристка графиня Ламотт, уверявшая, что в ее жилах течет – пусть и незаконная – кровь Валуа; и самый аутентичный аристократ кардинал Роган, представитель того знаменитого клана Роганов, девизом которых было: «Королем быть не могу, герцогом – не хочу: я Роган». Этого было вполне достаточно, чтобы при полном отсутствии способностей быть кардиналом и претендовать на должность великого милостынераздавателя Франции, в которой ему, впрочем, было отказано. Роган очень огорчился: он уже видел себя на месте великих кардиналов Ришелье, Мазарини или Флёри. Тут-то его дорогу и перешла графиня Ламотт.
Она сообщила ему, что королева решила все же купить пресловутое ожерелье, о котором, конечно, знала вся Франция. Но пока хранит это в тайне от короля, а потому просит именно его, Рогана, купить ожерелье на свое имя – с выплатой в рассрочку. Чтобы кардинал не сомневался в полномочиях графини, она добавила, что Мария Антуанетта влюблена: а)…в графиню Ламотт, б) в кардинала. Тот поверил всему. И если при прошлом царствовании высоких постов добивались через любовниц короля, почему бы при нынешнем не добиваться их через любовниц королевы? Ему было устроено ночное свидание якобы с королевой (нашли мало-мальски похожую на королеву модисточку; впрочем, свидание было очень мимолетным, ибо «кто-то идет!»).
Кардинал получил у банкиров ожерелье и отдал его графине. Та преспокойно уехала в Лондон – распродавать его по частям. Она рассчитывала на то, что Роган, поняв, что его одурачили, все же вынужден будет во избежание скандала как-то заплатить ювелирам. Но она недооценила глупость принца. Тот, обиженный, явился к королеве упрекать ее за то, что она не выполняет своих обязательств. Бурное свидание закончилось арестом кардинала, и его отдали под суд.
Здравый смысл говорил, что королева тут ни при чем, но она была непопулярна. Общество приняло сторону Рогана. В моду вошли красно-желтые цвета («кардинал на соломе»), посыпались остроумные анекдоты по поводу всей истории (французы всегда обожали mots), и в конце концов верховный суд Франции, парижский парламент осудил графиню Ламотт, но оправдал Рогана, тем самым дав ясно понять обществу, что, по его мнению, если королева и не была любовницей – чьей бы то ни было, – то в любом случае она дала Рогану право действовать так, как он действовал. Репутация монархов сильно пострадала (кстати сказать, умные люди с самого начала не рекомендовали затевать суд над Роганом). Единственные, кто выиграл от этой истории – ювелиры; Роган вплоть до самой революции выплачивал им в рассрочку стоимость ожерелья.
А к концу того же 1786 года, когда был оправдан Роган, министр финансов, тот самый услужливый Калонн, сообщил королю, что теперь уже и он не может достать денег, и посоветовал обратиться за помощью к «лучшим людям страны», то есть к нотаблям. 29 декабря 1786 года были разосланы приглашения на первое за последние 175 лет «законосовещательное собрание». Оно и стало первым шагом к Революции.
Как так?! Король, вместо того чтобы решать вопросы самому (или поручить их своим министрам), созывает какое-то собрание? Будет решать с ним вместе? «Король подал в отставку!» – заявил кто-то из остроумцев. Это было только острое словцо, mot, однако обстоятельства показали, что это заявление было преждевременным, но отнюдь не бессмысленным, даже не преувеличенным. Действительно, это собрание стало первым шагом к революции и – в конечном счете – к гибели короля. Жозеф де Местр писал (правда, писал задним числом, когда легко быть пророком): «Революция была неизбежна, ибо правительство должно пасть, когда оно вызывает презрение у добрых людей и ненависть у дурных».

 

Это был момент, когда Франция была, в некотором роде, едина. Все более или менее сходились в том, что «дальше так жить нельзя». Но единство такого рода обманчиво: оно может позволить покончить с существующим режимом, но отнюдь не позволяет установить новый. Как только режим падет – тут же выяснится, что все стремились к разному.

Король против парламентов
Крах старого режима

К 1786 году вся Франция желала революции. Но отнюдь не революции против короля. То, что монархия должна быть сохранена, ни у кого не вызывало и тени сомнения; речь шла только о реформе – и кстати, не обязательно в сторону сокращения полномочий короны (Мирабо надеялся их расширить).
Идея республики ставилась в теории очень высоко, но считалось, что это «хорошее начинание, но не для наших климатических условий».
В самом деле, сказал бы вам образованный француз XVIII века, республики процветали в Афинах и Спарте, пока они были крохотными державами. В нашем просвещенном XVIII веке также могут процветать крохотные швейцарские кантоны-республики или малые штаты в Северной Америке (Соединенные Штаты еще не воспринимались как единое государство, а скорее как политическая ассоциация Коннектикута, Род-Айленда и еще дюжины маленьких государств). Но республика в такой огромной стране, как Франция? Нет. Мы слишком хорошо помним судьбы Римской республики, когда она из небольшой державы стала мировой империей: сплошные войны генералов, пока державу не спасли императоры. А если вам этого примера мало, то каких-нибудь сто лет назад англичане отрубили голову своему королю и провозгласили республику. И что же? Тирания законного монарха сменилась тиранией Кромвеля, только и всего. Впрочем, – продолжит наш воображаемый собеседник ради объективности, – я готов признать Кромвеля великим государственным деятелем, и при нем Англия стала могущественной, пусть так. Но ведь едва он закрыл глаза, как началась грызня генералов, и англичанам пришлось призвать прежнюю династию. А вот когда они через 25 лет совершили новую революцию, не провозглашая республики, и призвали на трон Вильгельма Голландского – все получилось прекрасно. Сами видите: для таких колоссальных держав, как Англия и Франция, необходима монархия.
Революция, таким образом, предполагалась через посредство и через содействие короля – «реформа сверху». Причем все пять основных игроков (мы их перечислим чуть позже) надеялись добиться своего.
Двор надеялся приструнить аристократию. Провинциальное дворянство – получить новые привилегии. Оппозиционеры, вроде Лафайета, хотели при помощи короля провести прогрессивные реформы. «Раз уж мы терпим неудобства неограниченной власти, – писал он генералу Вашингтону по поводу законопроекта о возвращении гражданских прав протестантам, – воспользуемся на этот раз ее достоинствами»: пусть король, вопреки мнению «общества», проведет этот прогрессивный акт. Были и другие игроки, но о них мы поговорим немного ниже.
И вот в начале весны 1787 года собрались «нотабли» – собрание, мы бы сказали, «французской олигархии», влиятельных и знатных людей страны.
Идея была изначально неудачной. Правительство стало просить денег у тех, кто никогда их не платил и – что еще хуже – привык считать свободу от налогов своим неотъемлемым правом. «Ужасно жить в стране, где нет уверенности, что сохранишь то, чем обладаешь! Такое бывает только в Турции!» – жаловался кто-то из привилегированных. Будь нотабли немного предусмотрительнее, они бы дали денег… и может быть, никакой революции не было бы. Но «привилегированные» зарвались, они, по сути дела, отказались помочь власти. Хуже того, они пошли в атаку.
Средоточием оппозиции стал парижский парламент. Напомню читателю, что парламентами во Франции называли отнюдь не законодательный орган, а судебный – верховный суд королевства, причем не один, а… четырнадцать. Франция была «лоскутным одеялом», сшитым из провинций, приобретенных королями в разное время, и в разных регионах страны действовали разные парламенты: парижский, бордосский, руанский и так далее. Это были самые независимые от королевской власти политические органы. 15 лет назад, под конец царствования Людовика XV, канцлер Мопу реформировал парламенты, сделав их послушным орудием власти. Реформа Мопу была целесообразна, но очень непопулярна. Молодой король, при общем восторге, изгнал Мопу и восстановил прежние парламенты – те, с которыми несколько столетий воевали французские короли. Мопу, узнав об этом решении, сказал: «Я выиграл для короля процесс, длившийся 500 лет. Если король хочет заново его проиграть – это его право».
Таким образом, 1787–1788 годы стали годами борьбы между привилегированными сословиями – дворянством, высшим духовенством, парламентами с одной стороны, и правительством – с другой. Причем парламенты высказывают самые радикальные, самые прогрессивные тезисы. Раздраженное правительство решает арестовать двух самых ярых крикунов – парламентских советников д'Эпремениля и Гуалара де Монсабера. Результат?
Офицера с несколькими солдатами отправили на заседание парламента. При этом даже не потрудились послать с ним человека, который бы знал арестуемых в лицо. Офицеру пришлось просить парламент указать ему нужных людей, президент парламента ответил: «Если вы не знаете этих людей, то, конечно, не мы их укажем», а палата подхватила: «Мы все д'Эпременили и Монсаберы, арестуйте нас всех!» В конце концов оба советника отдались в руки солдат, но не преминули закатить речугу о цепях деспотизма, о том, что «если надо мной будет занесен топор, я не дрогну и до последнего вздоха останусь верен парламенту» и т. д. Естественно, что ничего особенного с ними не сделали.
«Вы говорите о плахе и цепях, – мог бы ответить им пророческий голос, – меж тем вы знаете, что ничего подобного вам не угрожает, пока вы живете под отеческой – для вас – королевской властью, милостивой к вам. Вот когда вам удастся ее низвергнуть, тогда вы погибнете; но вы погибнете как жертвы революции, которую сами в своем безумии вызвали».
И действительно, вскоре д'Эпремениль, вместе с парламентом, потеряет популярность. Через год в Генеральных Штатах он займет место в рядах крайне правых. «Я тоже верил в народ, – скажет он в конце 1789 года, – но я глубоко ошибался. Король, которого я проклинал, – ангел; народ, о котором я взывал, – фурия».
Пройдет еще два года, и мэр Парижа, жирондист Петион, будет отбивать д'Эпремениля у разъяренной толпы; избитый, лежащий в канаве, он скажет Петиону: «Милостивый государь, я был любимцем народа, как вы теперь. От всего сердца желаю, чтобы с вами не случилось того же, что со мной».
Пожелание это не имело силы. Через год д'Эпремениль был казнен; и примерно тогда же Петион вынужден был бежать, скрываясь от победителей-монтаньяров, и в лесу нашли его труп, растерзанный волками…
Но все это случится через несколько лет. Пока же в политической игре участвуют пять основных игроков. Это правительство, которое пыталось как-то сохранить управляемость страной, но при этом делало ошибку за ошибкой; придворные («двор»), фантастически недальновидные и озабоченные в основном сохранением и умножением своих привилегий – и это в час потопа, который смоет их всех вместе с привилегиями; аристократия, желавшая революции для того, чтобы расширить свои привилегии, а потому враждебная и правительству, и двору; пресловутое «третье сословие»; и, наконец, обширная масса ниже третьего сословия, которую симпатизирующие ей называют «народом», а не симпатизирующие – «чернью». Я все-таки позволю себе называть ее чернью, исходя из того, что эта масса, хотя и составляла большинство населения Франции, но в любом случае не представляла весь народ.
Понятно, что при таком сложном раскладе и войне «всех против всех» постоянно возникали и рушились временные союзы: аристократия вместе с чернью против третьего сословия; третье сословие – вместе с частью аристократии и так далее. А ведь, кроме названных мною «групп по сословиям», были еще «группы по интересам» – «орлеанисты», то есть сторонники герцога Орлеанского; жирондисты; монтаньяры…
Ловкие политики класса Мирабо или Дантона в этой сложной обстановке чувствовали себя как рыба в воде; но бедняга король терял голову, не знал, кого слушать, и к ошибкам правительства усердно добавлял свои собственные. Как сказал в 1787 году Александр-Жан Рюо (в описываемое время настоятель аббатства, а позже деятель революции и член Конвента), «мы склонны думать, что министры – которые то ли не могут призвать короля к рассудку, то ли, теряя надежды насчет хода дел – уже не имеют иного способа совершить большие перемены, как только делать огромные и серьезные глупости. Если такова их цель, то они хорошо нацелились, достигли ее и со временем мы их достойно отблагодарим».
Пока идет борьба между властью и привилегированными, пресловутое «третье сословие» стоит скорее на стороне короля. И потому аристократия ищет себе союзника против буржуазии в лице «черни». Так было, к примеру, в Ренне (столица Бретани), где в январе 1789 года высшее дворянство стало приглашать низшие классы горожан собраться, «чтобы выработать меры для защиты народа от пагубных действий буржуазии». И действительно, явилось более двух тысяч человек – сторонники дворянства (ибо чернь предпочитает дворян буржуазии), начались драки, и через день Ренн охватили волнения. В других провинциях дело обстояло немного иначе, где-то третье сословие шло рука об руку с привилегированными, но волнения распространились по многим провинциям.
Наверное, власть должна была пустить в ход армию? Да, министры посылали армию; но ее не боялись, поскольку мятеж исходил от высших классов, для которых офицеры – друзья, братья, те же дворяне. Они не хотят отдавать приказ стрелять в своих братьев.
Через 5 лет один публицист в своем памфлете «Ужин в Бокере» сравнит действия армии против народа в 1788–1789 и в 1793 годах, во время федералистского мятежа: «Ах! Ваши солдаты сильно опустились по сравнению с армией 1789 г.; та армия не желала поднимать оружия против нации; ваши должны были последовать столь прекрасному примеру и не поднимать оружия против граждан».
Между тем в 1788-м и даже еще в 1789 году солдаты, в принципе, выполнили бы приказ. Об этом свидетельствует «день черепиц» в Гренобле. Там, как и повсюду, на улицы вышла мятежная толпа; офицеры приказали армии держаться и не стрелять. Но было одно исключение: один сержант отдал взводу приказ стрелять – и солдаты стреляли, несколько человек были убиты.
Этот эпизод интересен еще и тем, что этот сержант позже стал генералом революционной армии, а еще через 10 лет – кронпринцем Швеции и фактически основателем династии, царствующей там по сей день. Его фамилия – Бернадот.
…Назову уж заодно и того публициста, памфлет которого я цитировал выше. Это был молодой офицер с Корсики, его звали Наполеон Бонапарт.
Два года аристократия и парламенты очень успешно приводили страну в состояние хаоса. Начало 1788 года современники описывали, как «странную карикатуру гражданской войны: без вождей, без кинжалов, без кровопролития, но со всеми остальными ее неудобствами».
Но было пока что два «островка спокойствия». Во-первых, в Париже до поры до времени было тихо. Во-вторых, третье сословие пока что вовсе не бунтовало. Оно тихо радовалось. А обстоятельства вынудили корону вернуть Неккера, того самого, которого прогнали несколько лет назад, а главное – созвать Генеральные Штаты, французский аналог парламента, те Штаты, которые не собирали вот уже 175 лет.
Выборы в Штаты прошли весной 1789 года, при очень высокой (до 85 %) активности избирателей. Был избран 291 депутат от первого сословия, то бишь духовенства; 270 депутатов представляли второе сословие: один принц крови (герцог Орлеанский), 241 дворянин и 28 членов парламентов. Большинство из 576 депутатов третьего сословия – адвокаты (272 человека); есть мэры, судьи, крестьяне и т. д. Только двое из духовного сословия и только 11 дворян; но среди них два очень громких имени – аббат Сийес и граф Мирабо.
2 мая депутаты представились королю, а 5 мая состоялось официальное открытие Штатов. Принято считать, что до того разворачивалась лишь предыстория Революции, а сама Революция отсчитывает свое время от 5 мая 1789 года. И тут есть некая логика. Парламентская революция 1787 года, как и дворянская революция 1788 года, потерпела неудачу: армия не стреляла там, где, может быть, следовало бы стрелять, но осталась лояльной, а высшие сословия, так сказать, истощили себя. Революция пойдет иным путем – через третье сословие.

Июнь 1789 года. Неудачный переворот

Старый режим уже фактически не существует, ибо страна быстро приходит в состояние хаоса. Впрочем, сохранить королевскую власть еще было вполне возможно. Но для этого королю следовало возглавить политический процесс. Он же совершает худшее из возможного: делает несколько слабых попыток противиться ходу событий. И это при том, что все знают: он слишком слаб и флегматичен, чтобы действовать решительно.
Для примера вспомним, как развивались события в июне 1789 года (знаменитый «день» 23 июня). Генеральные Штаты, собравшиеся в начале мая, полтора месяца ничем не занимались из-за политического пата: не могли решить вопроса о том, как именно проверять полномочия депутатов: по сословиям или в общем собрании всех трех сословий.
«Неужели это так важно?» – спросят читатели. Это совершенно неважно, но это был вопрос прецедента.
Тут бы королю вмешаться и навязать свое решение. Момент был самый подходящий. Но Людовик нерешителен; до сих пор он был очень недоволен привилегированными, но теперь ему и третье сословие не нравится. А главное, ему не до того: у него сын умирает.
Дофин Луи-Жозеф (1781–1789) умер вовремя: его младшего брата, ставшего после него дофином, ждала куда более мрачная доля. Мальчик скончался 4 июня. «Прислуга бросилась навстречу королю, чтобы не впустить его, а королева упала перед ним на колени, – рассказывает современник. – Он закричал ей, заливаясь слезами: „Ах, моя дорогая жена, значит, наш милый мальчик умер, если меня не пускают к нему“. Мне кажется, – продолжает рассказчик с восхищением, – я вижу перед собой почтенного земледельца и его подругу, которые предаются самому ужасному отчаянию по случаю потери своего любимого сынка».
А тем временем третье сословие, по предложению аббата Сийеса, провозгласило себя Национальным собранием. К нему присоединились перебежчики из двух высших сословий…
Тут я позволю себе сделать отступление и процитировать Ленина. По его мнению, важнейшим условием революции, без которой она вряд ли осуществима, является…
Но прежде чем об этом говорить, вероятно, необходимо объясниться с читателем. Лет 40–45 назад всякий автор считал почти обязательным для себя сослаться на Ленина, причем ссылка такого рода играла ту же роль, что в средние века ссылка на Аристотеля: «САМ СКАЗАЛ!» После этого дискуссия становилась уже почти невозможной.
Сейчас маятник качнулся в обратную сторону – и все наоборот. Ссылка на Ленина стала почти невозможной (разве что в обратном смысле: «поскольку Ленин говорил, что дважды два четыре, всякому ясно, что это не так»).
И хотя обе эти точки грешат крайностью – притом настолько, что обе они нелепы, – но нынешняя все-таки гораздо хуже. Ибо понятно все же, что Ленин был, во-первых, неглупым человеком и талантливым журналистом и, во-вторых (что важнее), крупнейшим в XX веке специалистом в вопросах революции и знал, как ее, эту революцию, делать. Прислушиваться к тому, что он писал, надо с осторожностью хотя бы потому, что все его писания крайне тенденциозны, но считаться с его мнением в этих вопросах, бесспорно, необходимо. И я, пишущий о событиях Великой французской революции, еще буду на него ссылаться.
Но вернемся к нашим баранам. Итак, Ленин говорил о том, что важнейшим условием революции, без которой она вряд ли осуществима, является раскол в правящем классе и переход части этого класса на сторону народа. Слово «народ» тут, может быть, не совсем уместно: может быть, правильнее говорить «на сторону восставших» или даже «на сторону мятежников», но суть от этого не меняется.
Именно это происходило в мае-июне 1789 года. В рядах первых двух сословий – духовенства и дворянства – было значительное меньшинство, поддерживавшее третье сословие: одни по убеждениям, как Лафайет, другие из точного расчета, как Талейран. Таким образом, Национальное собрание уже объединило добрых две трети депутатов.
А что же король? Он не нашел ничего лучшего, как именно теперь – когда было уже поздно – заключить союз с привилегированными и пойти против воли Национального собрания.
Дело было нелегкое, однако шансы на успех еще были. Но нужно было понимать, что фактически затевается государственный переворот. Правда, юридически он строго законен: король пока еще полновластный хозяин страны, но практически речь идет именно о перевороте. А первое правило переворота – действовать быстро и не дать противнику опомниться. Вместо этого начинается волынка. 20 июня зал заседаний запирают, никого пускать не велено: зал, мол, готовят к «королевскому заседанию».
Примерно таким же образом было разогнано Учредительное собрание в России в 1918 году. Но во Франции события пошли иначе: депутаты не разошлись, стали под проливным дождем искать помещение, нашли спортивный зал (в литературе обычно именуемый «зал для игры в мяч») и там принесли знаменитую «клятву в зале для игры в мяч»: не расходиться, пока не выработают конституцию.
Затем депутаты разошлись, приняв решение, что следующее заседание отложено с 21-го на 22 июня, на после королевского заседания. Депутаты не хотели еще раз шляться, подыскивая место, и ввязываться в конфликт с королем там, где можно этого избежать: завтра заседания не будет, но не потому, что депутатов не пускают в зал, а потому, что так решило Собрание. Властям следовало бы этим удовлетвориться. Но они лезут на рожон: раз так, королевское заседание откладывается на один день, а спортзал в этот день заняли принцы. Результат – самый печальный для правительства: Национальное собрание все-таки нашло себе место (в церкви Св. Луи), но за этот день к нему успело присоединиться большинство первого сословия: приходские священники. Их, конечно, встретили с восторгом. Они отправляют послание архиепископам: решение большинства обязательно для всего сословия. Еще один день в пользу революции.
23 июня. Зал окружен войсками, зрители не допускаются на трибуны. Популярный министр Неккер участвовать в заседании отказался. Впускают сначала привилегированные сословия; представители мещан больше часа ждут под дождем, грозятся, что вообще уйдут. Наконец заседание открывается, зачитывается декларация короля следующего содержания: король в принципе согласен на реформы налогов, согласен с принципами свободы личности и свободы прессы, на децентрализацию администрации. Года два назад подобные уступки были бы встречены со всеобщим восторгом. Но сейчас уже слишком поздно. А главное – король фактически объявил о своем союзе с «привилегированными», с которыми еще недавно воевало министерство, и объявил недействительными акты об организации Национального собрания.
Следует знаменитый эпизод попытки разгона Собрания. Король уходит, церемониймейстер де Брезе требует, чтобы депутаты разошлись. Мирабо, от имени Собрания, отказывает. «Что это за оскорбительная диктатура? – вопрошает он. – Собрать против нас войска, нарушить святость национального храма, чтобы приказать нам быть счастливыми?»
Де Брезе: «Милостивый государь, вы слышали приказание короля».
Мирабо: «Мы слышали намерение, внушенное королю, вы же не вправе нам приказывать. Подите и скажите тому, кто вас послал, что мы здесь по воле народа и уступим только силе штыков!»
Казалось бы, королю только и остается – двинуть штыки. Но он уже исчерпал весь запас энергии на этот день. Когда ему доложили о происшедшем, он поморщился и сказал: «Ну и черт с ними; не хотят уходить – пусть остаются!»
Хуже некуда… Успешный государственный переворот могут простить, неудачный – никогда. Одни будут обвинять за то, что пытался, другие – за то, что не преуспел.

«Дни» революции

Старый режим рухнул бесповоротно. Но все-таки на королевскую власть пока что никто не покушался, все еще можно было спасти и ее, и даже порядок в стране. Но для этого требовалось, чтобы у власти стояли люди поумнее, как минимум – те, кто понимал бы, что именно происходит.
Король и его советники как раз этого и не понимали. Они все еще думали, что главный их враг – аристократия, как было много раз в истории Франции: «Лига общественного блага» при Людовике XI, Фронда при Людовике XIV… И здесь король и королева почти до самого горького конца были убеждены, что за всеми «днями» революции стоят интриги Лафайета, золото герцога Орлеанского… А между тем третье сословие и народ наносят один за другим сокрушительные удары – уже не власти в целом (она почти разрушена), но самому королю, которого поначалу вовсе не собирались трогать. После неудачной попытки переворота 23 июня Мирабо воскликнул: «Так королей приводят к эшафоту!» Он никоим образом не желал ни низвержения, ни тем более гибели короля – он только был проницательным человеком.
За «днем» 23 июня последовало 14 июля – взятие Бастилии. Затем – поход женщин на Версаль (5–6 октября того же 1789 года). Власть оказалась неспособна ни возглавить это движение, ни противостоять ему.
После 14 июля король вынужден был приехать в Париж, чтобы, так сказать, легитимизировать происшедшее. После 6 октября он вынужден был покинуть Версаль (туда он уже не вернется никогда) и наполовину пленником перебраться в Париж. Через день один из придворных, Сен-При, объяснял королю: «Я отсутствовал потому, что не знал, что В.В. будете в ратуше». Король грустно ответил: «Я тоже».
Что же остается? Бежать… или, может быть, обратиться к Мирабо?

Тайный советник

Когда королю и королеве впервые дали такой совет, королева гордо ответила: «Надеюсь, мы никогда не будем настолько несчастны, чтобы пришлось обратиться к такому средству!»
Но, как говорится, жизнь принуждает людей ко многим добровольным поступкам. Через несколько месяцев друзья Мирабо устраивают его тайную встречу с королевой. Она была женщиной, она поддавалась обаянию, а Мирабо в этом смысле был непревзойденным. Ему удается если не одолеть, то поколебать стойкое недоверие к себе; король и королева соглашаются, чтобы Мирабо стал их тайным советником.
Конечно, было уже поздно. И все-таки, может быть, еще не слишком поздно. Но королю следовало слушаться Мирабо беспрекословно – сделать его не советником, а «тайным Ришелье», который бы давал указания, а власть бы строго им следовала. Вышло бы из этого что-нибудь, неизвестно, но попытаться можно было.
Вместо этого король решил платить Мирабо деньги, которых Мирабо в тех условиях не стоило брать. Не потому, что он «продался»: он давал королю за деньги те же советы, которые давал бы и бесплатно, те, которые он, по совести, считал наилучшими. Но, взяв деньги, он из «Ришелье» превратился – по крайней мере, в глазах королевской четы – в платного агента. Его советы слушали, но их не слушались. И, в конечном счете, Мирабо умер вовремя: пользы от его советов было немного.
Значит, остается бегство.

Варенн и конституция

Мирабо умер в апреле 1791 года. Проходит два месяца, и вот утром 21 июня 1791 года Александр Богарне…
Тут мы, простившись с Мирабо, впервые встречаемся, хоть и по касательной, с Наполеоном. Ибо Александр Богарне, который в тот день председательствовал в Собрании, а через три года сложил голову на гильотине, был мужем очаровательной креолки Жозефины Таше де ла Пажери, которой предстояло через несколько лет стать любовницей генерала Бонапарта, потом его женой и наконец императрицей Франции. Кто бы мог тогда предвидеть такое?
Итак, Александр Богарне, сохраняя внешнее хладнокровие, сообщил депутатам: «Господа, король уехал этой ночью. Перейдем к порядку дня».
Действительно, ночью королевское семейство бежало из Тюильри. Брат короля, граф Прованский, отправился в Бельгию, король – на восток, к верным войскам. Гувернантка королевских детей ехала с подложным паспортом русской графини Корф; королева исполняла роль ее компаньонки, король – ее лакея.
Надо сказать, что все бегство было организовано из рук вон плохо. Вот только один факт: по плану предполагалось, что с королевской семьей поедет гвардейский офицер, который будет исполнять роль какого-нибудь барона. Разумно, не так ли? Но гувернантка предъявляет свои права: она должна находиться при детях, чтобы их охранять. И король с королевой уступают: обойдемся без офицера, пусть едет гувернантка.
И все же бегство вроде бы удалось. В Париже началась паника. Не хотели верить, что король уехал. Обвиняли Лафайета (он был тогда очень популярен, а кто слишком популярен, тот за все и в ответе). Дантон в клубе якобинцев нападает на Лафайета: «Вы ручались, что король не уедет; значит, вы либо изменник, либо глупец, который ручается без достаточных оснований». Клуб кордельеров постановил, что Национальное собрание, провозгласив наследственность короны, предало Францию рабству, и потребовал республики.
Тем временем толпа шла ко дворцу. Выломали двери, чтобы осмотреть комнаты. Народ от ярости переходил к насмешкам. Сняли из спальни портрет короля и вывесили, как продающийся предмет мебели, на воротах дворца. Торговка фруктами уселась на постель королевы и продавала вишни, говоря: «Сегодня очередь нации повеселиться». На Гревской площади изуродовали бюст Людовика XVI. «Когда же, – кричали демагоги, – народ свершит правосудие над всеми этими бронзовыми и мраморными королями, над этими постыдными памятниками?!» Пале-Рояль решили переименовать – в честь все еще популярного герцога Орлеанского – в Пале д'Орлеан.
Журналист Фрерон, будущий монтаньяр, а потом враг Робеспьера и участник переворота 9 термидора, писал: «Он уехал, этот глупый и клятвопреступный король! Она уехала, преступная королева, соединяющая в себе распутство Мессалины с жаждой крови, присущей Медичи! Гнусная женщина! Позор Франции!»
Ну, а что все-таки надо делать? Лафайет рассылает во все стороны гонцов с предписанием задержать короля. Но где уж там задержать… К утру граф Прованский уже в Бельгии, а королю осталось 3 часа езды до военного лагеря Буйе, где он будет в безопасности.
Но к несчастью, случилось иначе. В Варенне короля узнал некий мелкий чиновник Друэ, карета была задержана и возвращена в Париж. Бесчисленные толпы на улицах Парижа, на крышах домов, на деревьях молча встречали возвращающийся берлин, по городу были развешаны плакаты: «Того, кто будет аплодировать Людовику XVI, изобьют палками; кто его оскорбит, будет повешен».
До июня 1791 года никто из серьезных людей не заговаривал о республике. Теперь – дело иное. За республику высказываются Кондорсе и Бриссо – будущие вожди жирондистов. Народные общества – клуб кордельеров и клуб якобинцев – готовят петицию в пользу республики.
Но общественное мнение еще не созрело. Большинство в Учредительном собрании все-таки считает по-прежнему, что республика – «вещь замечательная, но не для наших климатических условий». Сильную речь произносит лучший (после смерти Мирабо) оратор Собрания Барнав.
«Нация, – сказал он, – испытала сильное потрясение; но, если верить всем признакам, это событие, как и все предыдущие, послужит только к тому, чтобы обеспечить прочность совершенной нами революции. Я не буду распространяться о преимуществах монархического правления: вы уже высказали свои убеждения, установив это правление в своем отечестве; я скажу только, что всякое правительство, чтобы быть хорошим, должно заключать в себе условие прочности, иначе вместо счастья оно представит только перспективу постоянных перемен. Несколько человек, которых я не хочу обвинять, искали для нас примера в Америке, занимающей обширную территорию с малым населением, у которой нет могущественных соседей, границы которой состоят из лесов, народ которой далек от мятежных страстей, производящих перевороты. Эти люди знают, что там учреждено республиканское правительство, и из этого заключили, что такой же образ правления годится и для нас. Эти люди теперь опровергают принцип неприкосновенности короля. Но если справедливо, что на нашей земле проживает огромное количество людей, если правда, что сильные соседи заставляют нас сплотиться, чтобы иметь возможность сопротивляться им, – бесспорно и то, что лекарство против таких зол заключается только в монархическом правлении».
Собрание объявляет петицию незаконной. Якобинцы оробели и согласились отказаться от петиции. Более радикальные кордельеры на ней настаивают; 17 июля на Марсовом поле собралась внушительная толпа – чтобы подписывать петицию.
На беду, утром того же дня толпа растерзала двух неизвестных. Народ обнаружил их под лестницей (вероятнее всего, они спрятались там, чтобы поглядеть на ножки поднимающихся по лестнице актрис), решил, что это шпионы, и тут же расправился со «шпионами». Напуганный муниципалитет провозгласил в городе военное положение; Лафайет с военной силой двинулся на Марсово поле и приказал толпе разойтись.
Тут уместно будет упомянуть, что знаком военного положения было красное знамя. Толпа ответила криком «Долой красное знамя!» и градом камней. Войска дали несколько залпов, на месте осталось около 50 трупов, народ разбежался.
Этот расстрел имел потом самые печальные последствия. Пока же страну сильно шатнуло вправо. Дантон вынужден скрываться; сторонники республики умолкли. А Учредительное собрание завершает выработку конституции, которая – как предполагается – должна подвести черту под всем периодом смут и мятежей.
Конституционный акт был представлен королю 3 сентября 1791 года. Президент Национального собрания Туре сообщил, что король обещал в кратчайший срок рассмотреть конституцию и сказал: «Я решил остаться в Париже» – и что «король все время имел довольный вид. Судя по тому, что мы видели и слышали, можно предсказать, что окончание работы над конституцией будет и концом революции».
Читатель должен знать, что тогда еще отнюдь не считалось, что революция есть нечто благое само по себе; напротив, все считали, что революция есть ненормальное состояние общества, которое можно назвать приемлемым лишь постольку, поскольку она (то есть крупная реформа) совершенно необходима, и – самое важное – что если уж случилась такая беда, что без революции не обойтись – то надо ее закончить как можно скорее, чтобы вернуться к нормальному состоянию общества.
Тогда не понимали, что начавшаяся революция живет уже по своим собственным законам, что она создает касту профессиональных революционеров, которым революция нужна уже не для реформ, а сама по себе как таковая, для которых революция, стояние на Майдане есть звездный час их жизни (и если он прошел, то дальнейшая жизнь сера и скучна), и что она, революция, создает толпу, которая уже узнала, что если достаточно громко кричать, то ее выслушают и сделают все по ее желанию.
Но какое-то время все выглядело так, как будто Туре прав. Лафайет снял оскорбительных для короля часовых, охранявших Тюильри от новой попытки бегства, король через 10 дней, 13 сентября, направил Собранию послание, в котором говорилось:
«Я рассмотрел конституционный акт, я принимаю его и прикажу выполнить. С самого начала моего царствования я желал истребить злоупотребления и во всех действиях руководился общественным мнением. Я вознамерился… подчинить мою власть непоколебимым законам. Эти мои намерения никогда не менялись. Хотя беспорядки, которые сопровождали почти весь ход революции, часто огорчали мое сердце, но я все же надеялся, что закон вновь обретет силу и что когда приблизится конец ваших работ, то с каждым днем будет возрождаться уважение к закону, то уважение, без которого народ не может пользоваться свободой, а король – быть счастливым».
Затем он оправдывает (честно говоря, не очень убедительно) свою попытку к бегству и заканчивает так:
«Несомненно, и теперь для конституции были бы желательны некоторые улучшения, но я соглашаюсь, чтобы судьей в этом деле был опыт. Я буду честно действовать теми правительственными средствами, которые мне предоставлены, упрекать меня больше не могут, и нация выразит свои желания тем путем, который предоставлен ей конституцией. (Аплодисменты.) Пусть те, которых боязнь преследований или смут удерживает вне отечества, получат возможность безопасно вернуться в него [проблема эмигрантов, решить которую не удастся и которая станет одним из рифов, о который разобьется и конституция, и королевская власть, и многое другое. – А. Т.]. Чтобы угасить ненависть, согласимся на взаимное забвение прошлого (новые аплодисменты)».
Таким образом, король потребовал всеобщей амнистии, Лафайет внес это предложение уже официальным образом, и Собрание довольно единодушно приняло эту амнистию. Это, конечно, было вполне разумно – и увы, можно добавить, что это, конечно, было бесполезно.
Король вернулся в Тюильри; все депутаты сопровождали его, а толпы народа радостно кричали. 18 сентября произошла уже официальная церемония провозглашения конституции на Марсовом поле; там были мэр Парижа, власти, народ; прозвучал 101 пушечный выстрел, вслед за которым сотни тысяч голосов единодушно закричали «Да здравствует нация!» Вечером появились также король с королевой и детьми – их окружила громадная толпа, на этот раз благожелательно настроенная, с криками «Да здравствует король, да здравствует королева, да здравствует дофин!» Сама королева обманулась: «Это уже не тот народ», – сказала она по возвращении и, взяв на руки сына, показала его толпе при всеобщем восторге.
Собрание распускает себя; по Парижу развешаны плакаты с лозунгом «Революция окончена». Так думали все, но это не было правдой.
Спокойствие длилось недолго. В конце месяца начались заседания Законодательного собрания; к королю отправилась депутация Собрания. А король их не принял, то есть не захотел принимать, когда они явились, им было сказано, что король примет их попозже.
Собрание страшно оскорбилось. Тут же (!) понеслись радикальные предложения. Один депутат требует, чтобы больше не употребляли титул «величество» (Majeste), другой – чтобы отказались от титула «сир» (sire), которым во Франции издавна именовали королей и некоторых вельмож высшего ранга. Кутон – его имя еще будет звучать в революции – заявил, что «здесь нет другого величества, кроме величества народа и закона», и т. д. В итоге Собрание постановило, что каждый вправе сидеть и надевать шляпу в присутствии короля; что королю не следует давать никакого титула, кроме «король французов», и что в зале будет два одинаковых кресла, одно в уровень с другим: одно для короля, другое для президента Собрания.
Все это, вроде бы, не так важно; но это тот случай, когда тон намного важнее содержания.
А что, они действительно были такими храбрыми? Несколько лет спустя, при Бонапарте, большинство стало весьма послушными (а некоторые – весьма эффективными) служителями режима. В чем причина этого преображения?
На наш взгляд, это можно пояснить тем, что храбрость этих людей, их пренебрежение законами были тогда безнаказанными – и это поощряло других к тому же. При Наполеоне наказание было бы неотвратимым. И вот потому-то, хотя революция и считается оконченной, страна по-прежнему бурлит.

Июнь 1792 года. Последний шанс

Между тем весной 1792 года начинается война с Австрией, эта война будет, с небольшими перерывами, продолжаться 22 года. Она начинается при всеобщем энтузиазме, но идет неудачно. Народ в недоумении: как так? Правда на нашей стороне (так думают все и всегда), наши войска воодушевляют идеи свободы, тогда как рабы тиранов сражаются только по принуждению – ясно, что мы должны побеждать, но мы проигрываем?!
Как это объяснить? Конечно, только изменой! Офицеры – бывшие дворяне, – наверно, изменники; генералы – изменники; наконец, измена в самом дворце, изменник – сам король!
Тут, кстати, была доля правды. Дело в том, что при дворе были разные силы. Одна партия считала, что победоносная война укрепит положение короля и вернет ему реальную власть. Другая же, возглавляемая королевой, полагала, что положение слишком тяжелое и что единственный шанс на спасение – это победа вражеских армий. Пусть они разгромят армии революционной Франции; ну, придется за поражение расплатиться двумя-тремя провинциями, это «дело житейское». Так что изменники, в некотором роде, действительно были, но если б их не было, это ничего бы не изменило.
Между началом войны и низвержением короля – всего лишь 4 месяца.
Как говорилось выше, спасением для короля было бы, если бы он сам пошел во главе революции. Однако если в первые месяцы это бы означало, что он должен проводить разумные и давно назревшие меры, то теперь ему бы пришлось проводить меры, которые были явно против его совести. Иначе говоря – выхода уже не было.
Конкретно речь пошла о мерах против «неприсягнувших священников». Два года назад, летом 1790 года, Национальное собрание приняло так называемую «гражданскую конституцию духовенства», что стало одной из самых роковых ошибок новой власти. При этом намерения, как обычно бывает, были самые лучшие. Никто не хотел (в тот момент) как-то издеваться над священниками или навязывать им чуждые взгляды. Речь шла только о том, чтобы привести дела в порядок – не больше. Но «хотели, как лучше, а получилось, как всегда».
Что именно было сделано?
Собрание вовсе не затевало религиозной реформы. Но оно постановило: епископства должны соответствовать департаментам. Значит, отныне во Франции будет не 135, а 93 епископа. Причем отменены были даже не 42 «лишних» епископства, а все 135, поскольку карта была полностью перекроена (хотя, конечно, вовсе не запрещалось назначать на новые кафедры прежних епископов). Раньше епископы назначались королем – отныне священнослужители избираются народом. И наконец, все священнослужители должны принести присягу новой конституции.
В этих требованиях ничто не противоречило католическим доктринам. Ничто, кроме их духа. По достаточно мелкому вопросу (так оно и бывает в большинстве случаев) столкнулись две организации, претендующие на универсальность: старая – католическая церковь и новая – Учредительное собрание, намеренное перестроить мир по законам разума.
Но Папа Римский реформу не признал. Французское духовенство оказалось меж двух огней, ему предстояло нарушить либо лояльность папе, либо Франции. И соответственно, французское духовенство разделилось на «присягнувших» и «неприсягнувших» священников.
Летом 1792 года Собрание приняло несколько грозных декретов, в том числе распорядилось ссылать неприсягнувших. Декрет, однако, должен был подписать король. А он сам всецело симпатизировал неприсягнувшим; более того, его совесть никак не позволяла подписать закон о ссылке людей за их убеждения. Он отказался. Но он был уже не в том положении, когда можно отказываться.
Министры-жирондисты, представившие королю эти документы, подали в отставку. Печать неистовствовала: как смеет король отклонять декреты, необходимые для безопасности страны? 20 июня 1792 года толпа врывается во дворец. Короля окружают, кричат ему: «Утвердите декреты! Верните министров-патриотов!»
Наблюдавший за этим Бонапарт возмущен: «Как можно было так себя вести с этой сволочью? Будь у меня несколько пушек, я бы рассеял этих каналий!»
Король был на это не способен. И тем не менее из «дня» 20 июня он вышел как будто бы с победой. Король, начисто лишенный деятельного мужества, обладал как раз тем родом пассивного мужества, которое требовалось в данном случае. Он спокойно разговаривал с вооруженными интервентами; подавал им руку, надел себе на голову красный колпак и выпил вина из их рук; но он не согласился сделать то, что противоречило его убеждениям. В конце концов парижане разошлись, более или менее удовлетворенные и не добившиеся своих целей. Между тем многие в стране возмутились таким обращением с королем. Власти Парижского департамента отстранили от должности парижского мэра Петиона и прокурора Манюэля. Поступили петиции роялистского характера из департаментов. А через несколько дней в Париж приехал из армии генерал Лафайет, чтобы потребовать закрыть клуб якобинцев и, как он сам заявил, выступая в Законодательном собрании, «заменить власть клубов властью закона».
В 1789 году Лафайет был кумиром толпы; годом позже его считали самым сильным человеком в стране, «будущим Кромвелем». Но во время революций слава быстро приходит и быстро уходит; Лафайет образца 1792 года был тем же, что и три года назад, а страна была уже не та, и популярность его была уже далеко, далеко не та.
И все же шанс на успех был – небольшой, но был. В подобных случаях один решительный человек может изменить весь ход событий, к тому же нация вовсе не так уж была настроена против подобного переворота. Однако и на этот раз все погубил королевский двор.
Лафайет явился во дворец, чтобы предложить свои услуги. Его встретили холодно: здесь ему не простили ни его убеждений, радикально расходившихся с взглядами королевы, ни того, что два года назад он был самым влиятельным человеком в стране. Когда он удалился, сестра короля воскликнула: «Забудем прошлое, бросимся в объятья единственного человека, который может спасти нас!» Но королева гордо ответила: «Лучше погибнуть, чем быть спасенной Лафайетом!»
После этого попытка Лафайета была обречена. Он провел в Париже несколько дней и вернулся к армии. Забегая вперед, скажем, что после низвержения короля он попытался поднять армию и повести ее на мятежный Париж, но армия за ним не пошла; он вынужден был бежать к австрийцам, которые посадили его в тюрьму как опасного революционера. Его дальнейшая судьба тоже очень интересна, но к нашему рассказу о судьбе короля и Республики уже отношения не имеет.

Падение королевства

Через несколько недель, в ночь с 9 на 10 августа 1792 года, парижане вместе с «федератами» – прибывшими под Париж солдатами – двинулся на Тюильри.
Над восставшими развевается красное знамя, символ мятежа. Идут люди Сент-Антуанского предместья, идут марсельские волонтеры под командой красавца Барбару; Дантон впереди… А там, за оградой Тюильри – верные швейцарцы, готовые ради долга умереть за чужого короля; еще более верные ci-devant (бывшие) дворяне из распущенной гвардии, явившиеся защищать своего короля уже не по долгу присяги, а по зову сердца… А у окна одного из домов на площади Карусели спокойно стоит и наблюдает за событиями один молодой поручик по фамилии Бонапарт…
Король проводит смотр своих войск. Но это не тот человек, который мог бы вдохнуть в них уверенность, после смотра королева сказала: «Все погибло! Этот смотр принес больше вреда, чем пользы».
Между тем во дворец явился посланец от Законодательного собрания, бывший член Учредительного собрания (и будущий член Государственного совета при Наполеоне) Рёдерер, чтобы предупредить короля, что ему грозит опасность (будто он сам не знал!), и посоветовать ему покинуть дворец. Король последовал этому совету и отправился в Законодательное собрание.
Ничего хуже этого он сделать не мог. Не будем говорить о том, что король, наследник тысячелетней династии, обязан был защищать свой дворец и свою корону и в худшем случае пасть с честью, как сделал последний византийский император в ситуации куда более безнадежной. Но даже если думать лишь о спасении жизни его семьи, он поступил неразумно. К концу следующего 1793 года погибли почти все, кто был в ту ночь в осажденном дворце.
И все же даже после ухода («дезертирства») короля швейцарцы, в принципе, имели реальный шанс удержать дворец и тем переломить – хотя бы на время – ход событий. Революционеры были далеко не уверены в успехе. Якобинцы в ту ночь были малоактивны. Где были тогда Марат и Робеспьер, вообще неизвестно; позже лидер жирондистов Верньо, отвечая на упрек в умеренности, воскликнет с трибуны Конвента: «Умеренные?! Мы не были умеренными, Робеспьер, в ту ночь, когда ты прятался в подземельях!»
Но после нескольких часов битвы короля убедили отдать швейцарцам приказ сдаться, чтобы прекратить кровопролитие. Они повиновались, сложили оружие и тут же почти все были перебиты. В Люцерне сейчас стоит памятник этим швейцарцам работы Торвальдсена: израненный, умирающий лев. Многие считают его лучшей работой Торвальдсена, а может быть, одним из лучших памятников во всей мировой культуре.

Гибель короля

Вплоть до победы революционеров Законодательное собрание вело себя осторожно. После победы короля и его семью заключили в Тампль – некогда штаб-квартиру великого ордена тамплиеров, а позже – место, где томились в подземельях магистры этого ордена, где им был вынесен беззаконный приговор.
Исчезает и Законодательное собрание – впрочем, по собственной воле. Восстание вовсе не было направлено против него; логичнее было бы ему остаться у власти. И может быть, тогда было бы пролито меньше крови.
Но члены Собрания – законники. Они полагают, что раз произошла революция, у них нет морального права возглавлять страну. Нужно новое, чрезвычайное собрания – Конвент. И Собрание само себя распускает, назначает выборы, и 22 сентября 1792 года происходит первое заседание Конвента.
Но еще до этого страна изменилась радикально. Немногие уцелевшие во время побоища 10 августа швейцарцы отданы под суд – ведь они стреляли в народ. 2–3 сентября происходят массовые убийства в парижских тюрьмах – народ полагает, что заключенные там «аристократы» готовят заговор и надо их всех перебить. Лафайет, осудивший события 10 августа, пытается повести армию на Париж, но, как сказано выше, из этого ничего не вышло.
И вот потому-то уже на первом заседании Конвента провозглашается Республика и новая эра: «Первый год Равенства». Король окончательно низвергнут. Что теперь с ним делать?
Конвент некоторое время колебался. Но тут подоспело «дело железного шкафа», а проще говоря – сейфа. 20 ноября к министру внутренних дел Ролану явился с доносом бывший слесарь короля Гамен.
У короля было хобби: он любил слесарничать. Гамен был поэтому его хорошим знакомым, можно сказать – приятелем. И года два или три назад он по поручению короля изготовил сейф и установил его в потайном месте дворца.
Прошло некоторое время, и король угостил его обедом, а после обеда слесарь заболел. Гамен утверждал, что это король его отравил (хотя более вероятно, что он просто объелся), и после некоторых колебаний он сообщил министру о сейфе. Ролан немедленно отправился во дворец и вскрыл его. В сейфе обнаружилось множество компрометирующих короля документов: материалы его переписки с враждебными державами и прочее. Обнаружилась также переписка короля с такими видными революционерами, как Талейран и Барнав. Но больше всего всех потрясли обнаруженные письма Мирабо: из них следовало, что великий трибун революции, громя власть с трибуны Собрания, в то же время за деньги давал королю советы, как укротить эту революцию.
2 декабря депутация Коммуны (мэрии города Парижа) является в Конвент требовать суда над «Луи Капетом».
Король принадлежал к династии Капетингов, которая (включая ее младшие ветви: сначала Валуа, потом Бурбонов) восемьсот лет правила Францией. Еще в 1787 году аристократы, борясь с короной, стали иронически называть короля «гражданином Капетом». Теперь этим именем стал пользоваться Конвент.
6 декабря учреждена «Комиссия двадцати одного» для составления обвинительного акта, причем ей предложено представить такой акт уже к 10-му числу. Обвинения в этом акте были самые разнообразные; назову лишь последнее: двор… спровоцировал восстание 10 августа, рассчитывая перебить восставших с тыла.
Конвент постановляет: бывшего короля надо судить. Создавать для этого какой-то специальный суд не нужно: судить его будет сам Конвент – на том основании, что, как заявил один из докладчиков, «Национальный Конвент всецело и безусловно представляет собой французскую республику».
Сен-Жюст шел дальше и доказывал, что короля вообще не надо судить: его надо просто «поразить, как врага». Но на это Конвент все-таки не пошел и предоставил королю возможность защищаться.
11 декабря был зачитан обвинительный акт, после чего в глубокой тишине в зал был введен бывший король. «Людовик! – обратился к королю председательствовавший в тот день Барер. – Французская нация обвиняет вас. Вам прочтут изложение поступков, в которых вы уличаетесь. Можете сесть».
Затем Конвент все-таки позволил королю выбрать защитников. Он остановился на двух известных адвокатах, Тарже и Тронше. Первый отказался в героическом послании, подписанном «республиканец Тарже». Второй согласился, а взамен Тарже защищать Людовика вызвался престарелый Мальзерб, некогда либеральный министр молодого короля Людовика XVI. «Мой господин, – сказал он, – дважды призывал меня в свой совет, когда этой чести домогались – я должен прийти к нему с советом теперь». Король был тронут: «Вы рискуете своей жизнью и не спасете мою, – а затем сказал: – Я убежден, что они меня погубят, но все равно, давайте заниматься моим процессом, как будто я должен его выиграть, и я его выиграю, потому что память обо мне будет безупречна».
Последнего он не достиг. Для демократов он остался «изменившим народу» (Герцен), для эмигрантов – виновником революции. Да и, если подойти беспристрастно, все равно ему многого недоставало, чтобы быть хорошим королем.
Недостатки бывшего герцога Беррийского, бывшего короля Людовика XVI, а ныне гражданина Капета – в первую очередь недостатки короля – стали хорошо видны, когда на следующий день после представления доклада комиссии Конвент допрашивал короля. Тот мог избрать различные линии поведения. Мог, как сделал в свое время Карл I, вообще отказаться говорить с Конвентом (но король знал историю и следовать примеру Карла не захотел). Мог отказаться отвечать на трудные вопросы. Мог выступить как политический лидер с определенной программой: «Да, я это делал, поскольку добивался таких-то целей». Он избрал наихудшую тактику: запирался, отрицал все обвинения, в том числе и те, доказательства которых после вскрытия «железного ящика» были в руках Конвента.
Но бесспорно и то, что он был далеко не худшим из французских королей. Защитник говорил в своей речи: «Народ пожелал свободы – он дал ему свободу» (эта фраза вызвала в Конвенте недовольство). Возражая на утверждение, будто сама королевская власть есть преступление, он напомнил, что уже после революции, осенью 1791 года, нация предложила королю власть: «В таком случае преступной была бы нация, которая сказала: „Предлагаю тебе королевскую власть“, и в то же время мысленно решила: „И накажу тебя за то, что ты ее принял“… Граждане, скажу вам с откровенностью, достойной свободного человека: я ищу среди вас судей, а вижу лишь обвинителей!» Он завершил свою речь так: «Я не кончаю, граждане. Я останавливаюсь перед историей; подумайте о том, что она будет судить ваш приговор, и что ее приговор будет приговором веков…»
Прения по делу короля были очень острыми; наиболее последовательные революционеры, такие как Сен-Жюст, добивались казни короля, дабы повязать весь Конвент кровью; менее последовательные (прежде всего жирондисты) стремились его спасти, понимая, что после казни короля пощады не будет никому. В итоге весь вопрос свелся не к тому, виновен ли король (те, кто пытался его спасти, сразу уступили эту позицию, тем более что в сейфе действительно хранились достаточно серьезные улики), а к тому, каково будет наказание.
Голосование продолжалось три дня. В первый день, 15 января, ставился вопрос: виновен ли Людовик? Нередко из 749 депутатов Конвента на заседание являлось лишь 150–200; в этот день присутствовал 721 депутат. Шесть воздержались, а все 715 голосовавших единодушно ответили «да», хотя некоторые – 32 человека – с оговорками.
Решающее значение имел второй вопрос: будет ли приговор, каким бы он ни был, передан на утверждение народа? «Никаких отсрочек! – кричали ярые революционеры. – Не то голова Капета успеет поседеть, прежде чем скатится с плеч!» И действительно, передача приговора на утверждение народа давала много шансов на оправдание. «Вы, пожалуй, – говорил Робеспьер, – гарантируете мне, что дискуссии народа об утверждении приговора будут мирными и чуждыми постороннего влияния; но гарантируйте, что туда не проникнут дурные граждане», то бишь монархисты, да и просто люди, которые могли бы пожалеть бывшего короля. Толпа на улицах требовала казни. Голосование дало 281 голос «за» утверждение народом и 423 «нет». Жирондисты проиграли.
Третий вопрос, о наказании, вотировался 16 января, при непрерывном заседании и поименном голосовании. Это заседание Конвента, самое многолюдное за все время его существования (также 721 депутат), дало следующий результат: 361 голос за смерть, 26 – смертный приговор с отсрочкой, 334 – за другие меры наказания.
В день казни бывший король, наконец, сумел вести себя достойно. Он не смог достойно царствовать, не смог ни возглавить революцию, ни противостоять ей; он не сумел себя достойно вести на суде. Но в свой последний день он был безупречен: по словам газеты «Французский патриот», «на эшафоте он обнаружил больше твердости, чем на троне».
За королем пришли утром 21 января. Он хотел было вручить свое завещание депутату Коммуны, бывшему священнику Ру, который вскоре станет лидером «бешеных» или, говоря нынешним языком, «ультралевых» (в роли лидеров революции подвизались многие священники: Талейран, Сийес, Грегуар, Фуше…).Ру ответил: «Я здесь не для того, чтобы выполнять твои поручения, а чтоб вести тебя на эшафот». Король отдал завещание другому депутату. Затем король исповедался.
…Существует новелла о пророчестве Казотта. Рассказчик якобы в конце 1788 года был в салоне герцогини де Граммон, где все присутствовавшие аристократы с большим энтузиазмом обсуждали грядущую революцию. Однако один из гостей, Жак Казотт, заявил собравшимся: «Все вы доживете до этой революции, но вы, мсье Николаи, умрете на эшафоте, вы, мсье Байи, – на эшафоте, вы, мсье Мальзерб, – на эшафоте… вас, герцогиня, – обратился он к хозяйке, – также повезут на эшафот в простой повозке, со связанными руками…»
«Вот увидите, – улыбнулась герцогиня, стремясь сгладить неприятное впечатление, – он даже не позволит мне исповедаться перед смертью». – «Нет, мадам. Последний казненный, которому будет дано право иметь при себе духовника, будет… – он остановился на мгновение. – Ну, кто же тот счастливый смертный, кто получит такую редкую привилегию? И то будет последней из его привилегий. Это будет король Франции».
Действительно, королю позволили исповедоваться и более того – исповедаться неприсягнувшему священнику; когда несколько месяцев спустя казнили королеву, ей уже не дали подобной «редкой привилегии».
* * *
Голосование о судьбе короля (в особенности – о казни) на несколько десятилетий разделило Францию. В следующие 20 лет важнейшим, что следовало знать о члене или бывшем члене Конвента (а эти люди еще много лет управляли Францией), это как он голосовал? Был ли он, как тогда говорили, вотировавшим (имелось в виду: голосовавшим за смерть) или нет?
Лидеры монтаньяров – Робеспьер, Сен-Жюст, Билло – связали семьсот членов Конвента кровавой порукой: пути назад уже не было. Все разговоры о реставрации Бурбонов (а они несколько раз велись в следующие 6–7 лет) срывались именно потому, что эмигранты и их глава «Людовик XVIII» (старший из братьев казненного короля) отказывались дать достаточные гарантии цареубийцам.
Казнь короля – это не просто казнь одного человека. Это тот камертон, по которому настраивается жизнь целой страны. Камертон, настроенный в январе 1793 года, звучал – когда громко, когда тише – более чем полстолетия. Понадобились Реставрация (1814 год), Июльская революция (1830 год) и Февральская революция (1848-й), чтобы вопрос о казни короля оказался окончательно забыт, вытеснен с повестки дня более насущными вопросами, «злобой дня».
Завершая этот рассказ, скажем, что вдову короля, Марию Антуанетту, казнили в конце того же 1793 года; что малолетний сын короля («Людовик XVII», как его называли роялисты) был передан на воспитание сапожнику Симону. После переворота 9 термидора и конца Террора его забрали от Симона, улучшили условия его содержания и даже обсуждали разные варианты (передать его Испании, где тоже правили Бурбоны, чтобы взамен выторговать какие-то привилегии, или даже посадить его на трон, чтобы править его именем), но все эти варианты кончились ничем, поскольку мальчик вскоре умер.
В течение ближайших 20 лет казалось, что казнь короля достигла цели, к которой стремились: Франция стала республикой. А воцарение Наполеона вроде бы окончательно подвело черту под притязаниями Бурбонов.
Но случилось иначе: Наполеон, вопреки всем ожиданиям, был низвергнут, и «эмигрантский король Людовик XVIII» действительно стал королем Франции и более того – относительно спокойно царствовал до самой смерти. Но его брат, Карл X, был свергнут революцией 1830 года, которая уж действительно бесповоротно покончила с Бурбонами. На престол сел Луи-Филипп Орлеанский, «король-гражданин».

 

Конец каждой из трех ветвей дома Капетингов был связан с последовательными царствованиями трех братьев: прямая линия закончилась царствованием трех сыновей Филиппа Красивого; линия Валуа – трех сыновей Генриха II и Екатерины Медичи; наконец, последними королями из династии Бурбонов были три внука Людовика XV – Людовик XVI, Людовик XVIII (Людовика XVII, как мы видели, не существовало) и Карл X. Трижды казалось, что престолонаследие более чем обеспечено – ведь сыновей много! – и трижды оно заканчивалось. В истории бывают странные совпадения.
Назад: Предисловие Двадцать лет спустя
Дальше: Два герцога Младшие ветви Бурбонов