Проблемы оппозиции
Оппозиция в России: история и современность
Состояние России требует срочно разгрести хаос мифов и фантастических идеологем, нагроможденных длительным системным кризисом. Без того, чтобы хоть немного упорядочить представления о реальности и ее предыстории, невозможно никуда двинуться. Нужны пусть грубые, но связные объяснительные модели нашего положения и возможных альтернатив действий. Их появление потянет за собой очередную попытку начать диалог с общностями и с властью. А дальше – шанс на появление оппозиции, без которой в нашем состоянии будем продолжать топтаться. Недовольная властью группа из «бригады Ельцина» и ее интеллектуальных сподвижников не является оппозицией, не стоит об этом говорить.
Здесь рассмотрим один из факторов, затрудняющих возникновение дееспособной оппозиции уже в нынешнем, постсоветском кризисном обществе. Это препятствие – выведение оснований для доктрины оппозиции из успехов советского проекта. Имеется в виду успешное его реализацию до начала фундаментального (еще скрытого) кризиса СССР в 1960-1980-е годы. Этот фактор кажется второстепенным, но он тесно связан со всей системой причин этого кризиса и «открывается» относительно просто. К рассмотрению предлагаемого предмета уместно привлечь концепцию инновации в общественных процессах, которую начал разрабатывать М. Вебер. Она, на наш взгляд, в бурный период после 1918 г. была оставлена до завершения разработки, но обладает большим потенциалом, а в данный момент становится очень актуальной. Ее освоение и доработка были бы очень ценными для российского обществоведения, особенно для власти и становления оппозиции.
Вначале кратко приведем известные представления, которые, однако, часто игнорируют, а здесь они необходимы.
* * *
Можно сказать, что в современном парламентском государстве оппозиция служит для оказания давление на власть, чтобы заставить ее совершить определенные изменения в жизнеустройстве страны или не дать власти совершить изменения, противоречащие интересам или идеалам социальной базы оппозиции. Для политической системы важен баланс изменений и стабильности (устойчивости), поэтому инновации неизбежно вызывают дебаты и конфликты.
В политических системах традиционного общества функцию оценки выгод и ущерба от инноваций выполняет не политическая структура (оппозиция), а институт диалога и компромисса, в идеале – консенсуса. Этот институт скорее похож на НИИ или КБ, чем партия. В «гибридной» политической системе (соединение модерна с традиционализмом) требуются «стыковочные блоки» разных практик. В Верховном Совете СССР дебаты о реформах в конце 1980-х гг. наглядно показали, как сталкивались «модернизированная» часть с традиционной культурой.
На Первом съезде народных депутатов СССР 27 мая 1989 года Ю. Афанасьев (видный идеолог антисоветской оппозиции) заклеймил большинство депутатов как «агрессивно-послушное большинство». Были крики и даже рыдания депутатов, но большинство депутатов (группа «Союз»), не организованное как оппозиция, не могло использовать свое явное количественное преимущество, поскольку депутаты считали себя обязанными уговорить власть, а не идти на конфронтацию с ней. Ведь «ведь все мы, депутаты, хотим, как лучше». Инерция советской политической культуры обезоружила Верховный совет СССР.
Примем как факт, не углубляясь в историю, что в 1990-е гг. на пространстве СССР произошли глубокие изменения всех систем общественного бытия. Далее будем говорить о России (РФ). Были ликвидированы или преобразованы советские общественные, экономические и государственные институты, структура общества, идеология и культура. Была реализована огромная программа инноваций, которые в массе сохранились и даже в условиях глубокого кризиса получили достаточную легитимность в критической массе дееспособного населения.
Новый общественный строй, пусть в переходном состоянии (состоянии становления), существует и развивается тридцать лет. Однако радикальные инновации в этом проекте породили глубокие и даже антагонистические противоречия между «выжившими» и возникшими социокультурных общностей, причем противоречия с большой составляющей иррациональности. Отчуждение, некоммуникабельность и враждебность между общностями и между ними и государством имеют тенденцию укорениться. Дезинтеграция общества приобрела характер «холодной гражданской войны», а в условиях постоянного стресса и культурного кризиса аномия и недовольства (по разным основаниям) сдвигают общество к хаосу «холодной войны всех против всех». Это состояние удерживается в рамках неустойчивого равновесия благодаря установке на стабильность малообеспеченного большинства, но каждый очередной кризис создает новые угрозы.
Термин «инновация» не несет ценностной нагрузки. Как и знание, инновация – «это сила», т. е. инструмент, дающий возможность изменить реальность в ту или иную сторону. Изменение это кому-то может быть во благо, кому-то на беду. Инновация, т. е. новшество, может сделать возможным откат в прошлое, произвести архаизацию и загнать народ в модернизированный каменный век, разрушить достижения цивилизации (это мы видим и на Украине, и на Ближнем Востоке). Поскольку любая инновация ослабляет существующие структуры и создает неопределенность, даже обещающая благо инновация может «выйти из-под контроля» и наделать бед. Можно сказать, что эта проблема была ядром философии Достоевского.
История полна драм преобразования инновации из утопии в катастрофу и очень часто – в колоссальный грабеж и геноцид. Только по земле исторической России прошли волны проекта Чингисхана, крестовые походы рыцарей, Наполеон и Гитлер, а теперь ее втягивают в разрушительный мировой проект под названием глобализация. Спасением всегда бывали форсированные встречные инновации.
М. Вебер, изучая и сравнивания процессы развития в обществах модерна и в традиционных обществах, определил инновации как зародыши появления новых общественных форм и институтов. Он ввел в социологию важное понятие: общество в состоянии становления. Это аналогия понятия натурфилософии, обозначающего состояния вещества в момент его рождения – in statu nascendi. Он вошел и в современную естественную науку. Например, при расщеплении молекулы перекиси водорода или озона ненадолго возникает атомарный кислород, обладающий аномально высокой реакционной способностью. В начале XX в., во время кризиса классической физики, стали различать два взгляда на природу: науку бытия – видение мира как стабильных процессов, и науку становления, когда преобладают нестабильность, переходы порядок-хаос, перестройка систем, кризис старого и зарождение нового.
[Сразу заметим: марксизм, в общем, исходил из принципов «науки бытия» (исторический процесс как этапы состояния равновесия), а Ленин ввел в партийную мысль принципы «науки становления» (исторические изменения как неравновесные кризисные состояния)]
В большой работе «Социальная теория и социальная структура» Р. Мертон разработал концепцию важного класса инноваций – тех, которые создаются в сфере отклоняющего или преступного поведения. В этой работе есть глава «Социальная структура и аномия». В ней Мертон представляет инновацию как один из главных результатов аномии. Он пишет о США 30-х гг.: «преступлением является не неудача, а заниженная цель». Вот как он представлял это общество: «На верхних этажах экономики инновация довольно часто вызывает несоответствие „нравственных“ деловых стремлений и их „безнравственной“ практической реализации… Изучение 1700 представителей среднего класса показало, что в число совершивших зарегистрированные преступления вошли и „вполне уважаемые“ члены общества. 99 процентов опрошенных подтвердили, что совершили, как минимум, одно из сорока девяти нарушений уголовного законодательства штата Нью-Йорк, каждое из которых было достаточно серьезным для того, чтобы получить срок заключения не менее года» [Мертон Р. Социальная теория и социальная структура // СОЦИС. 1992, № 2].
Особый тип инноваций, присущий меньшинству (мятеж), Мертон противопоставляет аномии среднего класса. Он пишет: «Этот тип приспособления выводит людей за пределы окружающей социальной структуры и побуждает их создавать новую, то есть сильно видоизмененную социальную структуру. Это предполагает отчуждение от господствующих целей и стандартов… Мятеж стремится изменить существующие культурную и социальную структуры, а не приспособиться к ним… Для участия в организованной политической деятельности необходимо не только отказаться от приверженности господствующей социальной структуре, но и перевести ее в новые социальные слои, обладающие новым мифом».
Оба эти вида реакции на аномию (преступную и мятежную) важны для нашей темы. Также важно учесть, что инновация-мятеж может быть антисоциальной и антикультурной, даже изуверской.
Удивительно, что этот взгляд на процессы трансформаций общества (современного и традиционного) до сих пор не привлек внимание российской социологии, хотя идеи этого подхода актуальны для исследования великих и катастрофических инноваций в российских и советских государствах и обществах.
Здесь мы используем рассуждения Вебера [высказывания Вебера взяты из его книги Вебер М. Хозяйственная этика мировых религий // Избранное. Образ общества. М.: Юрист, 1994; из книги Московичи С. Машина, творящая богов. / Пер. с фр. М.: «Центр психологии и психотерапии», 1998; из трудов исследователя «русских штудий» Вебера А.С. Донде (Кустарева)].
* * *
Вебер выдвинул сильный тезис: изобретение инновации, порождающей новую структуру in statu nascendi, требует взаимодействия (синергизма) рационального усилия и внерационального импульса. Другими словами, он напомнил, что нельзя описать «население» и общество (человеческие общности) только посредством социальными и экономическими индикаторами – социальное и психическое неразрывно связаны.
Маркс сказал: «Идея становится материальной силой, когда она овладевает массами». Но что значит, что «идея овладевает массами»? Это значит, что идея воздействует не только на разум с его логикой и расчетом, но и всю духовную сферу людей – чувства, воображение, память и подсознание. Это и есть взаимодействие рационального мышления с психикой. Если речь идет об идее, которая овладевает массы, значит, эта идея потрясла множество людей, глубоко затронуло их разум, совесть и чаяния.
Даже самые умные люди иногда подчиняются иррациональным чувствам, это часть реальности, которую аналитик должен учитывать как важный фактор общественных процессов. Вот пример: великий философ Запада Гегель вспоминает, как 13 октября 1806 г. ему посчастливилось из толпы увидеть Наполеона. Он пишет: «Я увидел императора, эту душу мира, пересекавшего на лошади городские улицы. Поистине это колоссальной силы ощущение – увидеть такого человека, сидящего на коне, сосредоточенного, который заполняет собой весь мир и господствует над ним».
Наука, возникшая в ходе Научной революции XVII века, изучает явления, которые поддаются рациональному анализу (как, например, в экономической науке или социологии). Но рядом или на краю науки, «в черном ящике», наука собирает факты, которые существуют и действуют в сфере иррационального (вера и чувства, необъяснимые психические состояния и т. п.). Они очень важны и в экономике, и в политике, и в любой деятельности.
В предисловии к русскому переводу книги С. Московичи «Машина, творящая богов» (1988) А. В. Брушлинский, П. Н. Шихирев пишут, что автор в своей модели общества «на первый план выдвигает его динамические, а не статические, структурные, свойства. Общество по Московичи – это система динамичных отношений, нечто текучее, непрерывно изменяющееся и потому сопоставимое с психикой, с динамизмом страстей и верований, составляющих суть душевной жизни реального человека».
Иррациональный импульс к инновации Вебер называл «харизмой» (греч. charisma – благодать, дар божий) [А.С. Донде приводит предупреждение Вебера, что он называет харизму «по существу „творческой“ и революционной силой в эмпирическом и безоценочном смысле». См.: Донде А.С. Проект суда над коммунизмом как вариант исторической рефлексии и факт общественной жизни (о «Черной книге о коммунизма и не только о ней») // Русский исторический журнал. 1998, т.1, № 3].
Это явление и другие мыслители и ученые описывали как важный фактор в человеческой деятельности в решении аномально сложных задач. Они по-разному называли это явление и иллюстрировали его разными процессами и действиями. Например, близкое понятие предложил историк и этнолог Л.Н. Гумилев, назвав этот фактор пассионарностью, но содержание концепции Вебера существенно отличается.
Приведем большую выдержку Вебера, где он излагает смысл своих понятий:
«… 1). Под „харизмой“ в данном изложении понимаются внеповседневные качества человека (независимо от того, действительные ли они, мнимые или предположительные). Под харизматическим авторитетом, следовательно, – господство (внешнего или внутреннего характера) над людьми, которые подчиняются ему вследствие веры в наличие этих качеств у определенного лица… Господство осуществляется не на основе общих традиций или рациональных норм, но в соответствии с конкретным откровением или вдохновением, и в этом смысле оно „иррационально“. Оно „революционно“ в том смысле, что совершенно не связано с установлениями: „Написано – но я говорю вам…!“ (Это „формула“ Нагорной проповеди, точнее так: „Вы слышали, что сказано… а Я говорю вам…“.
2). Традиционализмом в данной работе называется установка на повседневно привычное и веру в него как в непререкаемую норму поведения, а традиционалистским авторитетом – господство, основанное на том, что действительно, мнимо или предположительно существовало всегда. Наиболее значительным видом господства, основанным на традиционалистском авторитете, опирающемся на легитимность и традицию, является патриархальная власть…
3). Харизматическая власть, основанная на вере в святость или ценность не повседневности, и власть традиционалистская (патриархальная), основанная на вере в святость повседневности, охватывают в прошлом все наиболее существенные отношения господства-подчинения. „Новое“ право может привнести в сферу установленного традицией лишь обладатель харизмы; оно утверждается прорицаниями пророков или предписаниями военных вождей. Откровение и меч, выходя за рамки повседневности, вводили новые отношения. Однако, совершив свое предназначение, они попадали под власть повседневности. После смерти пророка или военного предводителя возникал вопрос о преемнике… С этого момента всегда начиналось в том или ином виде господство правил».
Таким образом, Вебер настойчиво утверждал, что порождение крупной инновации и становление новых структур происходят с участием системы иррациональных факторов, которую он назвал харизма.
Далее приведем некоторые суждения об этом явлении.
* * *
Инновация – это большая или маленькая революция. Объективное условие для нее – состояние неустойчивого равновесия: «все старое начинает раскачиваться, а все новое, еще неопределенное, заявляет о себе и становится возможным» (С. Московичи). Но не менее важно условие субъективное – состояние духовной сферы вождей и группы первопроходцев. (Свернуть)
С. Московичи пишет: «Если общество хочет не только выжить, но развиваться, сопротивляться конфликтам, раздирающим социальные связи, оно должно мобилизовать неотъемлемые свойства человеческой натуры, а именно верования и страсти. Потеря верований и апатия могут привести лишь к потере обобщенной социальной связи, к параличу действия и совместной жизни… Именно homo credens, а не homo aeconomicus или homo politicus, по сути дела, находится в центре внимания в теориях великих социологов… Секуляризация, которая должна была увенчать эволюцию, ведущую к современности, экономическая и политическая рациональность выражена ими как потеря этих основных черт человеческой природы. Разочарование миром у Вебера, аномия у Дюркгейма указывают на природу этой потери, которая направлена в небо, чья пустота пугала Паскаля в семнадцатом веке».
Вебер указал на особые качества инноваций «харизматического» характера. Эти качества крайне актуальны для нашей темы. Прежде всего, Вебер считает, что такие инновации имеют не историческую природу – они «не осуществляются обычными общественными и историческими путями и отличаются от вспышек и изменений, которые имеют место в устоявшемся обществе». Московичи проводит такую аналогию: «Харизма подобна своего рода высокой энергии, materia prima, которая высвобождается в кризисные и напряженные моменты, ломая привычки, стряхивая инерцию и производя на свет чрезвычайное новшество».
Более того, Вебер считает, что харизматические вспышки и изменения в обществе мотивируются не экономическими интересами, а ценностями: «Харизма – это „власть антиэкономического типа“, отказывающаяся от всякого компромисса с повседневной необходимостью и ее выгодами».
Московичи делает вывод: эволюция – это в меньшей степени проявление того, что существовало ранее, а скорее непредсказуемое сотворение того, чего раньше не существовало.
Инновация – когнитивный бунт, проект изменения картины мира. Под его знамена становятся люди, ищущие правду и справедливость. Как выразился Вебер, харизматическая группа организована «на коммунистических началах». Он указал на важное обстоятельство: «Веру, которая давала ему магическую силу совершать чудеса, Иисус не находит ни в своем родном городе, ни в своей семье, ни у богатых и высокопоставленных людей страны, ни у книжников, ни у знатоков закона, а только у бедняков и угнетенных, у мытарей, рыбаков и даже римских солдат. Именно здесь, этого нельзя забывать, находятся решающие элементы его мессианской силы».
Это – обобщенный вывод из истории больших инноваций в сознании и практике людей. Поэтому свои заметки о русской революции Вебер завершает взволнованным обращением к немцам: «Давление возрастающего богатства, связанного с привычкой мыслить „реально-политически“, препятствует немцам в том, чтобы симпатически воспринять бурно возбужденную и нервозную сущность русского радикализма. Однако, со своей стороны, мы не должны все-таки забывать, что самое непреходящее мы дали миру в эпоху, когда сами-то были малокровным, отчужденным от мира народом, и что „сытые“ народы не зацветают никаким будущим» [Давыдов Ю.Н. Вебер и Россия // СОЦИС, 1992, № 3].
* * *
Когда появляется харизматическая фигура (пророк, вождь, полководец и др.), вокруг нее быстро собирается небольшая группа людей, которые уже были обуреваемы томлением духа и страдали от лжи и несправедливости (как они ее понимали). Эти люди становятся учениками и сподвижниками своего пророка и вождя, они составляют ядро, которое служит матрицей, на которой формируется общность, реализующая инновацию уже как социальный проект. Цепной процесс превращение этого ядра в активную общность и есть состояние in statu nascendi.
[Мы не можем углубляться в концепцию харизмы – формализовать явление взаимодействия разума с иррациональным очень сложно, поэтому штудии Вебера еще не освоены в образовании – сами размышляем. Для нашей темы полезно такое замечание Московичи к рассуждениям Вебера: «Будучи властью экстраординарной, но случайной, чуждой традициям и разуму, харизма возникает во время чрезвычайной, в сущности переходной ситуации». То есть, харизматическая фигура появляется не только благодаря своим личным качествам, но и под давлением «сгустка» чрезвычайных обстоятельств].
В это время крушения и становления большую роль играют процессы в психике людей, связанных тесным общением. Возникает «цепная реакция» синхронизации общих чувств, слов и образов (заражение, эпидемия чувств).
[В средние века были подробно описаны возникавшие стихийно эпидемии массового чувства, доходившего до истерии. Так, в 1266 г. Италию охватила эпидемия самобичевания, по большой части Европы в 1370 г. распространилась «танцевальная» эпидемия, позже в Голландии – мания тюльпанов. Массовые эпидемии чувств наблюдались в годы установления власти фашизма в Германии, непохожие на то, что происходило в СССР при «культе личности». А во время перестройки в советском человеке «раскачивали» чувство справедливости, так что люди стали испытывать ненависть к номенклатуре за «льготы и привилегии» – и был сотворен Ельцин как краткосрочный кумир].
Эти процессы усиливаются в условиях кризиса, войны, аномальной ситуации, оказывающей сильное воздействие на чувства. Вебер писал: «Харизма обнаруживает эмоциональную нагруженность, напор страстей, достаточный для того, чтобы выйти из непосредственной реальности и вести иное существование».
Московичи приводит близкое к этому суждение Э. Дюркгейма, который пишет, не привлекая понятия харизмы: «Коллективная жизнь, когда она достигает определенной степени интенсивности, пробуждает религиозное мышление, именно потому, что она предопределяет состояние возбуждения, которое изменяет условия психической активности. Ментальные силы распаляются, страсти оживают, ощущения усиливаются; такое происходит только в подобные моменты. Человек сам себя не узнает; он чувствует себя преображенным и, тем самым, он преображает все вокруг себя… Когда эмоции обладают такой живостью, они могут даже быть горестными, но при этом не депрессивными; напротив, они вызывают состояние возбуждения, которое предполагает мобилизацию всех действующих сил и даже прилив сил извне. Все это нас сегодня удивляет. У нас почти нет живого и постоянного опыта веры. Но, тем не менее, остается справедливым то, что в результате двойного эффекта: повторения и группирования, церемонии вызывают у их участников единое для всех психическое состояние».
Все подобные суждения подтверждают, что крупные радикальные общественные движения возникают при неразрывной связи социального и психического, и энергия пускового двигателя этих движений – нравственные ценности. Большой двигатель социально-экономической формации начинает работать позже.
[В важной работе П.А. Сорокина «Причины войны и условия мира», опубликованной в 1944 г., он пишет: «Гражданские войны возникали от быстрого и коренного изменения высших ценностей в одной части данного общества, тогда как другая либо не принимала перемены, либо двигалась в противоположном направлении. Фактически все гражданские войны в прошлом происходили от резкого несоответствия высших ценностей у революционеров и контрреволюционеров. От гражданских войн Египта и Персии до недавних событий в России и Испании история подтверждает справедливость этого положения» (СОЦИС, 1993, № 12)].
Представляя главные блоки процесса харизматической инновации, Вебер дает вторую главную для нашей темы концепцию – институционализацию харизмы. Выше приведена краткая фраза об отношениях двух этапов инноваций: «Откровение и меч, выходя за рамки повседневности, вводили новые отношения. Однако, совершив свое предназначение, они попадали под власть повседневности». Это и есть институционализация или рутинизация харизмы.
Ссылаясь на модельные исторические описания, Вебер пишет: «Начинается процесс господства повседневности, т. е. традиционализма. И что, может быть, еще более важно – с организацией господства окружающие харизматического властителя люди также попадали во власть повседневности: его ученики, апостолы, последователи становятся священниками, вассалами, прежде всего – должностными лицами. Харизматическое сообщество, вначале чуждое хозяйственной деятельности и жившее раньше на коммунистических началах и существовавшее на дарения, подаяния, военную добычу, превратилось в слой помощников господина, которым предоставлялся источник доходов в виде пользования землей, натуральных и денежных вознаграждений».
Московичи приводит близкое описание из другого источника Вебера: «Лишь in statu nascendi, и лишь пока харизматический сеньор правит подлинно экстраординарным способом, административное руководство может жить за счет подачек, добычи или случайных доходов вместе с этим сеньором, признаваемым благодаря вере и энтузиазму. Лишь небольшой слой учеников и сторонников-энтузиастов расположен долго и вдохновляясь исключительно „идеалом“ подчинять свою жизнь „призванию“. Масса же учеников и сторонников хочет еще положить призвание (и надолго) в основу своей материальной жизни, и она должна это делать, чтобы выжить».
Этой концепции аналогично разработанное в методологии науки Т. Куном представление научной революции, которая начинает становление новой парадигмы. Это – когнитивная инновация, по структуре очень близкая к харизматической инновации Вебера. Здесь также после первого этапа разработки парадигмы происходит институционализация сообщества ученых, принявших новую методологическую платформу, и начинается повседневность под названием нормальная наука.
Зафиксируем важные для нашей темы качества и состояния процесса крупной общественной инновации (революции или глубокой реформы):
– Инновации как зародыши новых общественных форм и институтов возникают, если в обществе сложились общности в состоянии становления – in statu nascendi. Они объединены аномальной интенсивностью эмоциональной нагруженности и напора страстей, сходной с духовностью новой религии.
– Общество переживает кризис и поставлено перед историческими выборами. «Все старое начинает раскачиваться, а все новое, еще неопределенное, заявляет о себе и становится возможным».
– Такие инновации имеют не историческую природу. Они порождают новый образ будущего и принципиально новые общественные формы, хотя часто их оправдывают преданием или пророчеством.
– Такие инновации мотивируются не экономическими интересами, а ценностями. Становление нового общества организовано «властью антиэкономического типа».
– Достижение критической массы надежных сторонников движения к новому образу будущего переводит процесс в этап институционализации новых структур и строительства стабильных и рациональных институтов, оставляя героическое время и аномальный напор страстей в предании.
* * *
В данный момент размышления и обсуждения в России сконцентрированы на процессах в нашем обществе и на постсоветском пространстве. Но все сильнее ощущение, что наша актуальная драма генетически связана с периодом модернизации XIX века и русской революцией, которая не закончена. Институционализация революционных инноваций советского периода была пресечена новой революционной инновацией – перестройкой. Ее вожди и идеологи называли ее революцией, а чуть позже уточнили: антисоветской революцией. Эта инновация привела к краху СССР, обширному хаосу, обеднению и аномии населения. Программа стабилизации после 2000 г. замедлила процессы деградации с помощью временных «шунтирующих институтов». Фундаментальный проект выхода из кризиса и образ будущего еще не найдены – требуется убедительная и консолидирующая модель реальности, но ее обсуждения были бы чреваты большими рисками.
В этой работе над проектом полезны наблюдения над инновациями большого числа революций, контрреволюций и программ институционализации харизмы подобных инноваций. Во всех этих потрясениях есть много общего, но во многом все они самобытны и уникальны – различны культуры и условия момента. Нынешнее кризисное состояние почти всей мировой системы побуждает к рефлексии и анализу огромного массива наблюдений и описаний этих процессов. Труды Вебера – хороший трамплин. Его схему теперь можно дополнить опытом советской революции (в этапах Ленина, Сталина и послевоенного этапа), антисоветской революции и краха СССР, а также опыта германского фашизма, революций в Китае и Индии, на Кубе и в Иране, «арабской весны» и ИГИЛ. Отдельные ниточки этого клубка станут фрагментами структуры этой программы.
Здесь предлагается рассмотреть добавление к исходной схеме Вебера перехода харизматической инновации к этапу институционализации. Он представлял этот этап так: «Сама харизма, вынужденная добиваться успеха, медленно проникает в институты, уже установленные законом и с помощью технических средств: в правосудие, армию, администрацию. Ее „магическая“ легитимность удваивается и находит свое продолжение в материальной силе, в которой нет ничего магического, и присваивает ее себе. Подобно тому, как вожди французской и русской революций овладели государственной машиной и военными средствами, чтобы вначале защищать свое дело, а затем превратить их в орудие завоеваний».
Но если детализировать движение процесса революций, можно разглядеть борьбу и взаимодействие нескольких харизматических инноваций разного калибра и в разных направлениях. Какой-то вектор по главным признакам представляется господствующим, вокруг его социального ядра складывается коалиция. Такова была Февральская революция 1917 г. в России: харизматические вожди – либералы, цвет русской интеллигенции, их с 1905 г. консультировал лично Макс Вебер. Более того, либералов поддержали марксисты-социалисты (меньшевики и эсеры), философы и ученые, иерархи церкви и Запад (Антанта).
Эта революция побеждает, монархия низложена, империя распущена, полиция ликвидирована и узники выходят из тюрем, народ ликует. Харизматический вождь (Керенский) вводит зачатки демократии. Начата институционализация (исходя из противоречивой доктрины непредрешенчества): уволены половина генералов, чиновники заменяются прогрессивными образованными людьми, учреждаются новые институты (например, Советы), готовится конституция.
Почти очевидно, что институционализация февральской революции вышла из-под контроля Временного правительства и стала формой харизматической инновации большевиков. В результате большевики въехали в состояние in statu nascendi на спине либеральной революции, используя ее энергию и выступив против ее «грязной работы» по разрушению государственности. И западные, и российские марксисты даже не поняли, как это получилось (если бы поняли, не устраивали бы Гражданскую войну).
[Французский историк М. Ферро, ссылаясь на признания Керенского, отмечает это уничтожение российской государственности как одно из важнейших явлений февральской революции. Даже черносотенец Никольский признал, что большевики возрождали государственность, выступая «как орудие исторической неизбежности», причем «с таким нечеловеческим напряжением, которого не выдержать было бы никому из прежних деятелей».]
Московичи приводит цитату из описания Октябрьской революции западного автора Е. Фишера: «Хотя большевики имели за собой широкие массы рабочих и крестьян, социалистическая революция в России не была логической необходимостью, ее надо поставить в заслугу гению Ленина, природе его партии, громадной концентрации смелости, ума и воли. Это преобладающее значение субъективных факторов, в данном случае воли, когда она соединилась с высоким уровнем сознания, было решающим, привело к победе, к ее беспримерно широким последствиям. Закрепление этой победы казалось почти невозможным чудом, и когда далеко не самые глупые люди на Западе предсказывали падение власти, они опирались на убедительные аргументы».
Но дело не в глупости и не в высоком уровне сознания рабочих и крестьян, а в их ином сознании. Харизматические интеллектуалы Февраля и западные социал-демократы пытались следовать канону западных буржуазно-демократических революций, разработанному в учении Маркса, и новизна их инновации была лишь в том, что она происходила в иных месте, культуре и моменте. Но мыслили они в рамках модерна XIX века, в парадигме науки бытия (механистический детерминизм). А Ленин, проникнувший в смысл кризиса модели мироздания Ньютона, мыслил в логике науки становления. И главная идея его инновации – синтез общинного крестьянского коммунизма (выражение Вебера) с мироощущением Просвещения. На политическом языке это он назвал «союз рабочих и крестьян» – ересь для марксизма.
В послевоенный период советское обществоведение, вернувшееся в лоно истмата, отошло от методологии науки становления. Система образования даже не могла объяснить, в чем же была инновация Ленина. Т. Шанин писал в своей книге 1986 г.: «Стыдливость, которую испытывают сегодняшние коммунисты из-за непоследовательности Ленина, оставляет в стороне его наиболее ценное качество как лидера – таланта думать по-новому, мужество менять и способность убеждать или подталкивать сторонников всеми доступными способами» [Шанин Т. Революция как момент истины. 1905–1907÷1917–1922. М.: Весь мир. 1997. С. 256].
Заметим, что накануне Февраля в партии большевиков было около 10 тыс. человек, на порядок меньше, чем меньшевиков и эсеров [Донде пишет о представлении русской революции в литературе: «Все ее исследователи не без удивления или злорадства отмечают, что самая „сознательная“ революционная сила в России, т. е. „партия Ленина“, оба раза прозевала начало революции – и в 1905, и в 1917 г.»].
А в феврале, выйдя из подполья, 125 организаций большевиков насчитывали 24 тыс. членов – в Петрограде 2 тыс., в Москве 600. В июле в партии были уже 240 тыс., к октябрю 350 тыс. – большевики стали самой большой партией в России. А ведь не было ни прессы, ни телевидения. Апрельские тезисы – вот, действительно, харизматическая инновация. Надо к тому же учесть, что за 3–4 месяца в партию вступили 90 % членов, которые не могли заняться политучебой и читать Ленина и тем более Маркса. Они только могли приложить профиль своих самых главных чаяний и зол к главным же элементам образа будущего всех политических партий, и определились.
Можно сказать, что инновация либералов и меньшевиков, напротив, была методологически неадекватна состоянию и России, и Запада, поэтому начатая ими институционализация привела их к краху. Эта история позволяет предположить, что институционализация харизмы – не только следующий за инновацией этап, на котором фиксируются достижения и восстанавливается повседневность. Выход из «страстного состояния», как, например, демобилизация после войны или либерализация «казарменного социализма», – это сложный процесс становления нового общества на осколках прежнего после взрыва харизмы. В хаосе революции люди должны быстро выбрать вектор движения к желаемому или хоть приемлемому порядку.
Этот процесс вовсе не задан первым этапом, который привел к перекрестку, где произошла катастрофа. Харизматическая власть должна найти верный путь, на котором надо срочно строить чрезвычайные институты и фундамент для структур жизнеустройства. На этом этапе требуются не менее харизматические инновации, но другого типа. Например, после 1917 г. проблема выхода из революции (ее обуздания) была гораздо сложнее, чем начать революцию. Как сказал Донде, «без харизматического лидера революция никогда бы не кончилась». Однако уже с первых моментов Советской власти требовалась не только харизма, но и институционализация харизмы, становление институтов на основе череды новых инноваций, о которых и не думали до Октября (ни функции и структуры ВЧК, ни военный коммунизм, ни национализация промышленности, ни НЭП).
Но ведь и после победы харизматической Реформации в Европе, на этапе институционализации в процессе становления капитализма, была необходима целая система фундаментальных инноваций (например, Научная революция, создание институтов на основе новой модели антропологии и системы новых ценностей, новая массовая школа и т. д.).
К. Поланьи, описывая в книге «Великая трансформация Запада» процесс становления капитализма в Западной Европе, отмечал, что речь шла о «всенародной стройке». Он писал: «Вера в стихийный прогресс овладела сознанием масс, а самые „просвещенные“ с фанатизмом религиозных сектантов занялись неограниченным и нерегулируемым реформированием общества. Влияние этих процессов на жизнь народов было столь ужасным, что не поддается никакому описанию. В сущности, человеческое общество могло погибнуть, если бы предупредительные контрмеры не ослабили действия этого саморазрушающегося механизма» [см. Поланьи К. Великая трансформация: политические и экономические истоки нашего времени. СПб.: Алетейя, 2002].
Но это никак нельзя назвать «рутинизацией» харизмы. Профессор Калифорнийского университета М. Буравой пишет: «Если Англия реагировала на рынок активностью общества и регулятивными действиями государства, в России общество полностью отступило перед рынком к примитивным формам экономики… У Поланьи государство Англии представляет „коллективные интересы“, добиваясь баланса рынка и общества. В России государство похитила финансово-природно-ресурсно-медийная олигархия» [Буравой М. Транзит без трансформации: инволюция России к капитализму // СОЦИС, 2009, № 9].
Это был длительный период становления нового общества, и Вебер приводит много иллюстраций. Например, в 1729 г. среди студентов Оксфордского университета, возглавляемых Джоном Уэсли, возникло одно из направлений в протестантизме, отпочковавшееся от англиканской церкви – методизм. Своей целью они считали последовательное (методическое) соблюдение предписаний христианской религии. Со своей проповедью они «шли в народ», создавали религиозные миссии в рабочих районах, выступали в тюрьмах.
* * *
Здесь стоит обратить внимание на слишком жесткое утверждение Вебера, что харизматические инновации имеют не историческую природу, а традиция служит в период институционализации, чтобы восстановить ценность повседневности. Выходит, что традиция и инновация несовместимы, и после «взрыва» инновации традиция как будто берет эстафету от угасающей инновации. Можно предположить, что Вебер имел в виду харизматические инновации уже именно присущие модерну, который долго отвергал традиции как мракобесие.
Московичи приводит подтверждающее суждение Маркса: «Маркс отмечал не без досады, что революционные меньшинства причисляют себя к традиции даже в те моменты, когда они кощунственно заносят руку над любой традицией: „И именно, – пишет он, – в те эпохи революционного кризиса они (люди) боязливо призывают на помощь духов прошлого, чтобы позаимствовать их имена, их девизы, их одежды, чтобы разыграть новую сцену из истории в этом респектабельном маскарадном костюме и на заимствованном языке. Так Лютер надел маску апостола Павла, так Революция с 1789 года до 1814 рядилась сначала в одежды Римской республики, а затем Римской империи, а Революция 1848 года не нашла ничего лучшего, как пародировать то 1789 год, то революционную традицию с 1793 по 1795 год“.
В воссоздание образов прошлого, это очевидно, включается некоторая степень инсценировки и парада… Отсюда черпается психическая энергия, соответствующая той исключительной задаче, которая выполняется. Маркс признает это, оставляя иронический тон, чтобы добавить:
„Воскрешение мертвых в этих революциях, следовательно, служит возвеличиванию новой борьбы, а не пародированию старой; подчеркиванию выполняемой роли задачи в воображении, а не избегания решения в действительности; обретению духа революции, а не возврату ее призрака“».
Однако волна революций в «незападных» культурах, т. е. культурах, совмещающих модерн и традиционализм, традиция играла в становлении харизматической инновации вовсе не роль инсценировки или возвеличивания новой борьбы. Здесь традиция один из ключевых субстратов тела инновации. Можно рассмотреть два очень разных случая. «Революция Мэйдзи» – модернизация Японии, начатая в 1868 году. В инновации были использованы формы договоров общин XI века. Показательно, что японские авторы чаще называют эту программу «Реставрацией Мэйдзи».
Другой случай – революция в Иране (1979), которая восстановила традицию раннего ислама. Учредив теократическую республику, харизматические лидеры не отделили религиозные институты от государства, а поставили его под контроль духовенства. Эта революция возродила религию, и ее считают революцией постмодерна. При этом инновация стала не смягчать, а обострила противоречия между традицией и модерном. Это сильно расширила модель Вебера.
Во многих культурах, в частности в Японии и СССР, традиционные нормы крестьянских общин в ходе индустриализации были перенесены на промышленные предприятия, где сыграли даже большую роль, чем в современном селе.
Что касается русской революции, Н. Бердяев писал: «Большевизм гораздо более традиционен, чем принято думать. Он согласен со своеобразием русского исторического процесса. Произошла русификация и ориентализация марксизма».
И главной для русской революции традицией была поземельная община, которая существовала тысячу лет.
[Сам Вебер писал об историческом фоне революционного процесса в России: «Власть в течение столетий и в последнее время делала все возможное, чтобы еще больше укрепить коммунистические настроения. Представление, что земельная собственность подлежит суверенному распоряжению государственной власти,… было глубоко укоренено исторически еще в московском государстве, точно так же как и община» (см. Донде А. Комментарий Макса Вебера к русской революции // Русский исторический журнал. 1998, № 1)]
Соответственно, и Советы, ключевой результат революционной инновации, вырастали из крестьянских представлений об идеальной власти. А.В. Чаянов писал: «Развитие государственных форм идет не логическим, а историческим путем. Наш режим есть режим советский, режим крестьянских советов. В крестьянской среде режим этот в своей основе уже существовал задолго до октября 1917 года в системе управления кооперативными организациями».
А исследователь крестьянства Т. Шанин пишет, что рабочие в массе своей не знали о теоретических спорах среди социал-демократов, «но каждый рабочий знал, что есть волостной сход – собрание деревенских представителей исключительно одного класса (государственные чиновники и другие „чужаки“ обычно там не присутствовали), где выборные представители сел обсуждают вопросы, представляющие общий интерес. Причина того, почему общегородская организация представителей, избранных рабочими основных предприятий, была учреждена так легко и как бы сама собой, была напрямую связана с формами, уже известными и общепринятыми».
Структура инновации советской революции содержала гибрид модерна (индустриализма) с общинной традицией аграрной цивилизации. Другой синтез почти на целый век закрыл раскол в интеллигенции, которая разошлась в выборе цивилизационных путей России. Ю.В. Ключников, редактор журнала «Смена вех» (в прошлом профессор права Московского университета, а во время Гражданской войны министр иностранных дел у Колчака), объяснял в эмиграции (1921), что большевики – «и не славянофилы, и не западники, а чрезвычайно глубокий и жизнью подсказанный синтез традиций нашего славянофильства и нашего западничества». Это харизматическая инновация, идея которой «подсказана» историческим опытом. Вероятно, все программы модернизации в незападных странах имеют подобную компоненту.
Синтез традиционно конфликтующих мировоззренческих структур сознания больших общностей был харизматической идеей, преодолением важных догм марксизма. Представляя эти идеи обществу России, Ленин почти буквально сказал: «Вы слышали, что сказано… а Я говорю вам…». Это было откровение, недаром Апрельские тезисы отвергли книжники-марксисты (например, Плеханов) и поначалу даже верхушка большевиков, – зато поддержали первичные организации.
* * *
Добавления и замечания к концепции Вебера не снижают ее общей ценности для обществоведения, особенно кризисного. Базовая структура этой концепции дает сильный импульс для создания реалистичного и правдоподобного образа конкретного кризиса. Конкретный кризис, который является предметом этого текста, можно сформулировать следующим образом.
Крах СССР и трансформация общественного строя при власти антисоветского меньшинства не могли кардинально изменить систему ценностей населения, воспитанного в советское время. Советское большинство не могло защитить свои ценности и права – велика была инерция традиционной культуры, общество не было организовано в ассоциации для политической «войны всех против всех», государственная машина (включая средства подавления и телевидение) стала служить господствующему меньшинству.
Большинство приняло ликвидацию СССР как тяжелую утрату, 75 % определили приватизацию промышленности как грабительскую, то есть, произошло осознание приватизации как зла. Бывшие члены КПСС после запрета этой партии в массе своей не стали антикоммунистами и были глубоко оскорблены действиями власти и верхушки партийной номенклатуры. Оскорблено было в массе своей все население – издевательством с референдумами и провокациями, воровством и безумным гламуром меньшинства, непрерывным враньем и глумлением телевидения и пр.
А.С. Панарин, говоря о катастрофических изменениях в жизнеустройстве советского общества, подчеркивает сдвиг в культуре: «Но сказанного все же слишком мало для того, чтобы передать реальную атмосферу нашей общественной жизни. Она характеризуется чудовищной инверсией: все то, что должно было бы существовать нелегально, скрывать свои постыдные и преступные практики, все чаще демонстративно занимает сцену, обретает форму „господствующего дискурса“ и господствующей моды». Это состояние подтверждено множеством исследований.
С другой стороны, власть разрешила создать новые левые организации, в том числе несколько коммунистических партий, возобновить их печатные СМИ, а позже и радио и телевидение (в небольшом размере). Левые партии регулярно получают значительное число мест в Государственной Думы, и они имеют доступ к трибуне. Однако они ни порознь, ни в союзном блоке не стали оппозицией. В чем дело?
Сразу отметим важный факт: примерно за двадцать лет до кризиса КПСС начался дрейф ведущих (и славных!) коммунистических партий Запада. Они сдвинулись к еврокоммунизму, который становился все более антисоветским. На данный момент французская, итальянская и испанская компартии практически сошли с общественной арены. У трудящихся этих стран достаточно причин для недовольства, и даже протестная деятельность не угасает – а культура левого движения как будто исчезла. Те, кто сохранили ностальгию по этой культуре, организовались в сообщества, как любители музыки или филателисты. Можно предположить, что этот спад у российского, и у западного левого движения имеет некоторые общие причины. Но будем говорить о версии этого спада в России.
Проект большевиков в терминах Вебера был большой харизматической инновацией. Он активировал чаяния большинства населения России – из всех сословий (конечно, в разных пропорциях). Реализация этой инновации (советской революции) развивалась в масштабе и в интенсивности. Пиком ее успеха были Великая Отечественная война и небывало эффективное послевоенное восстановление. Около 35 лет после революции общество переживало духовный и культурный взлет.
Когда в 1950-е годы начался период стабильного развития и население спокойно смотрело в будущее, реальные успехи первого этапа, особенно Победа, для первых послевоенных поколений уже были преданием, системой символов. А для старших поколений они были «живыми» результатами институционализацией харизмы. В сознании старших поколений давался с трудом совмещение героической и трагической реальности с институтами официальной рутинной риторики и противоречивой идеологии. А XX съезд КПСС повредил несущую опору государства – смысл прошлого. Любой культ – сокровенная часть духовного мира. Когда эту часть вырывают грубо, как это сделал Хрущев, в ответ получают цинизм и глухую, даже неосознанную ненависть.
XX съезд произвел покушение на «убийство харизмы» (этих операций Вебер не предвидел). Мало того, что тогда были собраны, идейно вооружены и легитимированы все «дезертиры» и «диссиденты», которые стали внутренними врагами СССР. Это «разоблачение» оттолкнуло союзников СССР – Китай на Востоке, левую интеллигенцию на Западе. В 1960-е годы старшие поколения «переварили» эту травму, но возрастной состав изменился, на пенсию ушла большая часть ветеранов. После XX съезда старики замолчали, а вышедшее на сцену послевоенное и уже в большинстве городское поколение отличалось вольнодумством, и коммуникации между поколениями ухудшились. Требовалось принципиальное обновление языка и логики системы легитимации, но этого не произошло, для этого должна была созреть инновация, пусть не харизматическая, но творческая. Обществоведение было не на высоте.
Так, от Хрущева до Горбачева (в первые три года перестройки) в социальной и политической системах происходила институционализация харизмы, которая постепенно превращалась в занудливую рутинизацию, уже без искры инновации. Перестройка была второй попыткой «убийства харизмы», «убийства» образа русской революции и советского строя.
«Архитектор перестройки» А.Н. Яковлев писал: «После XX съезда в сверхузком кругу своих ближайших друзей и единомышленников мы часто обсуждали проблемы демократизации страны и общества. Избрали простой, как кувалда, метод пропаганды „идей“ позднего Ленина. Надо было ясно, четко и внятно вычленить феномен большевизма, отделив его от марксизма прошлого века. А потому без устали говорили о „гениальности“ позднего Ленина, о необходимости возврата к ленинскому „плану строительства социализма“ через кооперацию, через государственный капитализм и т. д.
Группа истинных, а не мнимых реформаторов разработала (разумеется, устно) следующий план: авторитетом Ленина ударить по Сталину, по сталинизму. А затем, в случае успеха, Плехановым и социал-демократией бить по Ленину, либерализмом и „нравственным социализмом“ – по революционаризму вообще».
Такова инновация идеолога антисоветской революции. [Донде отмечает, как закономерность: «Среди антикоммунистов всегда главную роль играли ренегаты-перебежчики или вчерашние холуи-коллаборанты, старающиеся уверить самих себя и всех, что всегда были против „плохой“ власти, и жаждущие психологического расчета со своим позором или вчерашними хозяевами»]
Но и в целом крупные инновации общности интеллектуалов этой революции оказались регрессивными во всех сферах – в политической, социальной и культурной. Более того, эти инновации снова загнали страну, государство и население в историческую (экзистенциальную) ловушку, подобную той, о которой говорил Вебер в начале русской революции.
Можно принять допущение, что в ходе реформ малая, но важная часть харизмы советского проекта и СССР сохранилась в массовой памяти в неповрежденной форме, а большая ее часть ушла в «катакомбы» подсознания, без явной связи с понятиями советской идеологии.
Вот данные большого исследования осени 2009 г. (В.Э. Бойков): «В иерархии ценностных ориентаций ключевое значение имеет „социальная справедливость“. Для большинства опрошенных она по-прежнему означает преимущественно социальное равенство… Оценки социальной справедливости с точки зрения морали предстают как осознание людьми общественно необходимого типа отношений. Как показывают данные исследований, распределение мнений о сути социальной справедливости и о несправедливом характере общественных отношений одинаково и в младших, и в старших возрастных группах… Именно несоответствие социальной реальности ментальному представлению большинства о социальной справедливости в наибольшей мере отчуждает население от политического класса, представителей бизнеса и государственной власти».
А.С. Панарин пишет (2006): «Сегодня не может быть сомнений в том, что большинство людей, некогда составлявших советский народ, ни за что не отдало бы свою страну в обмен на тот строй и тот социальный статус, которые они в результате получили».
Если так, то логичен вопрос: почему лево-патриотические организации до сих пор не могут стать оппозицией, обладающей своим убедительным дискурсом, внятной стратегией и ресурсами символов, и авторитетом, которого ожидали с начала 1990-х гг.? Почему лево-патриотические организации до сих пор не могут стать оппозицией, обладающей своим убедительным дискурсом, внятной стратегией и ресурсами символов, и авторитетом, которого ожидали с начала 1990-х гг.?
* * *
Дать исчерпывающий ответ на этот вопрос дать еще трудно, надо систематизировать много фактов и версий. Рассмотрение материала через призму подхода, предложенного Вебером, выявляет два сгустка факторов:
– Снижение, шаг за шагом, политического потенциала символического наследия харизматической инновации (становления нового общества).
– Глубокие изменения в образе жизни, структуре общества и в культуре. Переход от механической солидарности к органической.
[Московичи кратко определяет этот тип солидарности так: «Органическая солидарность мысленно связывается с профессиональным обществом, где каждый человек занят четко определенным ремеслом и использует свои способности согласно правилам, действующим в узко специализированной отрасли».
Так в организме отдельные ткани и органы очень различаются между собой, но все они выполняют свои функции, гармонично взаимодействуя с другими тканями и органами].
На оба этих процесса общественная мысль и советское обществоведение не отреагировали. В картине мира советской культуры сохранилась присущая традиционным обществам иллюзия стабильности системы ценностей и установок людей, а значит, и иллюзия стабильности общественного строя. Эту ошибку сделала монархическая власть Российской империи, но советское обществоведение урока из этой ошибки не извлекло и продолжало поддерживать веру в магическую силу харизмы Октябрьской революции и Победы.
Если верить откровениям А.Н. Яковлева и других идеологов перестройки, уже с 1960-х гг. влиятельная часть интеллектуальной бригады власти стала дрейфовать к антисоветскому берегу и, контролируя дискурс, она дезинформировала и общество, и власть. Даже в 1970-80-е гг., когда уже были очевидны признаки мировоззренческого кризиса, идеологическая верхушка не ставила задач исследовать состояние массового сознания, оценить угрозы легитимности советскому строю и проектировать программы его культурной гегемонии. Уверенность в магической силе символического наследия героического прошлого была грубой методологической ошибкой. Эту ложную уверенность через СМИ внушили и всему населению, большинство которого было лояльно к СССР.
При таком состоянии общества антисоветский проект был реализован поразительно легко – и весь советский народ, и 18 млн. членов КПСС до конца не ощущали надвигающей катастрофы и не желали верить, что все произойдет так, как пророчили скептики. Общество, народ и государство были недееспособны – под тонкой пленкой выхолощенной идеологии было массовое сознание, в котором были отключены навыки рациональности, рефлексии и расчетливости.
Вот подавленное сознание. В опросах 1989 г. рабочие отрицательно относились к смене общественного строя и перехода к капитализму. В этом они резко отличались от инженеров («специалистов»). Безработица отвергалась рабочими как нечто абсурдное, ВЦИОМ даже не задавал о ней вопросов. А вот данные опроса в апреле-мае 1991 г. на трех больших заводах: 29 % рабочих пожелали идти «по пути развитых капиталистических стран Запада». За государственную и кооперативную собственность на средства производства – 3 % рабочих. Теперь 54 % рабочих согласились, что «небольшая» безработица полезна и необходима, и только треть заявили, что они категорически против безработицы в СССР, т. к. безработица вредна и бесчеловечна. «Специалисты», как и раньше, были за безработицу (96 %). Выступая за переход к капитализму и зная, что это приведет к безработице, рабочие не строили иллюзий относительно своей личной судьбы. Лишь 25 % рабочих были «оптимистами» и надеялись попасть в «средний класс». 28 % «сомневались», а 49 % были «пессимистами» – предвидели, что обнищают.
Из этого эпизода (а подобных было множество) можно было сделать такой вывод: заветы поколений, которые совершили социалистическую революцию и строили СССР, стали преданием, которое уже не функционирует как система постулатов для принятия актуальных решений. Эти заветы были запечатлены в мироощущении 3–4 поколений, которые пережили беды и победы первой половины жизненного цикла СССР и обладали общим неявным знанием инноваций первого этапа. Формализовать это знание и передать его следующим поколениям не удалось (не будем углубляться в причины). Если бы церковь несколько веков не создавала и оттачивала священные тексты своей религии, то заветы пророков и святых тоже были бы забыты или не были бы поняты.
Мало того, идеологическая «церковь» КПСС в ходе выхода из «мобилизационного социализма» сорвалась в профанацию харизмы СССР. Революция, Гражданская война, трагедии коллективизации и репрессий, форсированные программы и ВОВ – все это реально было религиозной войной (можно назвать ее «гибридной»). Достаточно прочитать тексты Андрея Платонова (хотя бы «Чевенгур» или «Котлован»). Коммунистическое учение в России было в огромной степени верой, особой религией.
[М.М. Пришвин записал в своем дневнике 7 января 1919 г.: «Социализм революционный есть момент жизни религиозной народной души: он есть прежде всего бунт масс против обмана церкви, действует на словах во имя земного, материального, бессознательно во имя нового бога, которого не смеет назвать и не хочет, чтобы не смешать его имя с именем старого Бога»]
Исследователь русского космизма С.Г. Семенова пишет: «Никогда, пожалуй, в истории литературы не было такого широчайшего, поистине низового поэтического движения, объединенного общими темами, устремлениями, интонациями… Революция в стихах и статьях пролетарских (и не только пролетарских) поэтов… воспринималась не просто как обычная социальная революция, а как грандиозный катаклизм, начало „онтологического“ переворота, призванного пересоздать не только общество, но и жизнь человека в его натурально-природной основе. Убежденность в том, что Октябрьский переворот – катастрофический прерыв старого мира, выход „в новое небо и новую землю“, было всеобщим» [Семенова С.Г. Преодоление трагедии. «Вечные вопросы» в литературе. М., 1989].
Но это общее явление в больших революциях, крайний случай – Реформация. Московичи приводит суждение историка Э. Хобсбаума: «Короткий двадцатый век был временем религиозных войн, даже если наиболее воинствующие и наиболее возалкавшие крови среди этих религий были светскими идеологиями, уже собравшими урожай в девятнадцатом столетии, такими, как социализм и национализм, имеющими в качестве богов либо отвлеченные понятия, либо политических деятелей, которым поклонялись как божествам. Вероятно, что те среди этих культов, что достигли предела, уже начали клониться к закату после конца холодной войны, включая политические разновидности культа личности, которые, как и вселенские церкви, сократились до разрозненных соперничающих сект».
Советские люди, на фронте и в тылу прошедшие через такие испытания, которые требовали духовного усилия действительно религиозного типа, услышали от Хрущева, что теперь смысл их деятельности – «догнать Америку по мясу и молоку». Это оскорбило даже студентов, переживших войну детьми. Эта профанация харизмы, видимо, была произведена по непониманию, но это и было признаком деградации символического наследия СССР. Генсек не понимал, что делал, а Политбюро и члены ЦК КПСС промолчали. Идеологическая риторика, отставшая от общества, стала превращать символы в посмешища. «Религиозное» чувство люди спрятали, очень у многих отношение к устоям СССР ушло в «катакомбы».
После 1991 г. антисоветская власть сделала профанацию советской харизмы перманентной программой. Праздники – важный ритуал для воспроизводства предания, и все главные советские праздники отменили или исказили их смысл до уродства. С телевидения и радио были устранены спектакли и литература, целый пласт культуры. Исчезли Маяковский, Горький и даже Блок, а также почти все стихи, песни и романсы Серебряного века, революционная лирика. Запретили бы и марсельезу, но, наверное, Буш прикрикнул.
Скорее всего, эта «шоковая терапия» в символической сфере была неразумна и создала власти лишние проблемы – такая тупая политика вызвала презрение. Идеологический дискурс периода Брежнева нанес больше вреда преданию о революции. Это видно из того, что поток страшных мифов об СССР, который хлынул в 1990-е годы из-под пера «ренегатов и перебежчиков», не заинтересовал молодежь. Это для нее было уже неактуально, только стариков озлобил и поразил низким качеством этих мифов.
Наследие русского коммунизма стало историей, а новые поколения номенклатуры стали паразитировать на ней и подтачивать ее. В результате уже молодежь времен перестройки показала поразительное невежество в представлениях о революции и строительства СССР. Это не вина молодежи, но такая степень невежества и магического сознания стала национальной угрозой. С таким сознанием нельзя ни вылезти из этой глобальной ловушки, ни выдержать серьезную войну.
Для нашей темы можно сделать вывод, что после 1950-х гг. рутинизация харизмы первого этапа к 1980 г. практически выхолостила предание и лишила его эффективности как инструмента социализации молодежи и как импульса исследований актуального общества и государства. Харизма окаменела.
[Мы говорим о рутинизации харизмы СССР в гуманитарной сфере, по части «томления духа». Институционализация проекта в сфере безопасности, экономического развития, научно-технических программ продвигалась успешно, т. к. конкретные инновации подпитывали тонус творчества].
Тем не менее, почти все возникающие лево-патриотические организации, которые стараются стать дееспособной оппозицией существующего режима в реальных общественных и международных условиях, формируют свой имидж и дискурс, связанные с харизмой первого этапа советского строя. Эти организации представляют себя наследниками СССР и продолжателями его проекта.
В этом они становятся зеркальным отражением антисоветской «элиты». Обе эти общности создают неубедительные картины для реального нынешнего общества и не выводят из своих картинах моделей для конструктивного проекта. К тому же левые организации не имеют интеллектуальных ресурсов и времени, чтобы создать рациональную и внятную библиотеку исторических трудов об СССР. Это гораздо труднее, чем завалить читателей черными мифами. Да и вся система обществоведения переживает глубокий кризис.
В таком положении требуется харизматическая инновация, исходящая не из исторических окаменелостях, а из хаоса, который породила антисоветская революция. Она оказалась неспособной создать приемлемое жизнеустройство в России. Чтобы возник шанс на новую инновацию, должна возникнуть харизматическая группа, организованная «на коммунистических началах», как выразился Вебер.
И еще замечания Вебера: такие инновации имеют не историческую природу – они «не осуществляются обычными общественными и историческими путями». Значит, попытки повторить по шаблону прошлые инновации – бесполезны. И еще: харизматические инновации мотивируются не экономическими интересами, а ценностями.
И еще важное обстоятельство: в наших конкретных исторических условиях бесполезно опираться на окаменелую харизму не только потому, что она стала туманным преданием, а и потому, что демобилизация нашего «казарменного социализма» (1950-е гг.) была почти разрывом непрерывности. Послевоенные поколения и изменения в структуре и образе жизни общества были так глубоки и быстры, что в советском обществоведении требовалась смены парадигмы. Это не произошло и поныне. А значит, любая группа, имеющая хоть наметки проекта, должна этим заняться.
* * *
Выше говорилось, что в период «сталинизма» советское общество было консолидировано механической солидарностью. Все были трудящимися, выполнявшими великий проект. Это общество было похоже на религиозное братство. Московичи пишет: «Механическая солидарность отсылает к представлению о конфессиональном обществе. Таким был бы случай очень простых и архаических обществ, скрепляемых религией, члены которого в то же самое время являются верующими. А также церковь, секта, даже партия, одушевленные единой верой. Все они имеют одно кредо, объединяются вокруг единодушно признаваемых и подкрепляемых периодическим церемониалом символов».
После войны в СССР началась быстрая урбанизация. В 1950 г. в городах жили 71 млн человек, а в 1990 г. – 190 млн. В отличие от Запада, в СССР возникли очень много новых городов: в 1990 г. 40,3 % всех городов СССР были созданы после 1945 г. (и 69,3 % – созданные после 1917 г.). Новые города населялись молодежью послевоенного поколения. Общество быстро менялось: и демографически, и в своей социальной структуре, и по образу жизни. В 1950 г. в СССР было 15 тыс. средних общеобразовательных школ, а в 1990 г. – 70 тыс.
Резко увеличилась мобильность населения: за тот же период пассажирооборот общественного транспорта вырос в 12 раз. Тираж журналов вырос в 31 раз и т. д. В составе работников быстро росла доля специалистов с высшим образованием: в 1929 г. высшее законченное образование имели 0,23 млн человек, в 1940 г. – 0,9, в 1950 г. – 1,4, в 1960 г. – 3,55, в 1970 г. – 6,9, в 1980 г. – 12,1, а в 1989 г. – 20,2 млн человек (14,5 %).
Быстро изменялась структура занятости в народном хозяйстве. В 1928 г. в промышленности и строительстве работали 8 %, а в сельском и лесном хозяйстве 80 %. В 1970 г. соотношение было 38 % и 25 %. В отраслях материального производства в 1940 г. работали 88,3 %, а в 1970 г. 77,2 %. В те же годы, соответственно, в непроизводственных отраслях 11,7 % и 22,8 %. Но главное, от традиционных профессий очень быстро стали отпочковываться новые специальности – во всех отраслях.
Это наглядно видно на примере научной системе. В 1950 г. в СССР было 162 тыс. научных работников, а в 1975 г. 1223 тыс. – было необходимо иметь хоть небольшую группу специалистов на всех ключевых точках фронта мировой науки. Каждая эта группа становилась специфическим сообществом – со своим профессиональным языком, теориями и методами, с информационной системой и школой. Это сообщество формировалось как сгусток субкультуры. Но это происходило во всей деятельности общества. Например, такие программы, как атомная и космическая, требовали участия профессиональных сообществ из практически всех отраслей и сфер общества, в том числе уникальных мастеров. Это – неизбежный сдвиг, вызванный новым этапом развития СССР. Но этот сдвиг совместился во времени с другими принципиальными изменениями.
Думаю, тогда почти все чувствовали, что с середины 1950-х годов начался новый период жизненного цикла СССР. В момент смерти Сталина это прочувствовали даже школьники 7 класса. Учителя приходили заплаканные, и мы понимали – это вовсе не из-за культа личности. Все покатилось по другой дороге, и тревогу вызывала неопределенность. А уже в 8 классе произошел необъяснимый раскол – выделилась группа стиляг, и всем пришлось об этом думать. Возникла консолидированная общность, которая отщепилась от нашей массы. Это был тревожный сигнал, трещина в нашем «теплом обществе лицом к лицу» (так западные социологи называли наше общество).
До этого все были «одинаковыми» по главным установкам. Например, подавляющее большинство было схоже системами материальных потребностей, и диапазон различий был относительно узким. «Вещизм» был предосудительным, так что в 1982 г. в дебатах на Западе о природе советского общества предложили назвать его «диктатурой над потребностями». Это было красноречивым признаком механической солидарности.
После 1950-х гг. стало отходить в прошлое единомыслие, и возникло много малых групп с разными инакомыслиями (политикой пока не увлекались). Связи механической солидарности не распались, но ослабли, многих стала тяготить «диктатура над потребностями» и само требование «единства». Тогда мало кто видел за этим симптом назревающего глубокого кризиса. Дюргейм писал: «Существуют нравы и обычаи, общие группе служащих одного и того же типа, которые никто из них не может нарушить, не навлекая на себя порицания этой корпорации».
Московичи, обсуждая это представление Дюргейма, высказывает такой тезис: «Обычаи и соответствие нормам, сближая членов группы, отдаляют ее от других групп и противопоставляют ее им. С того момента, как начинают усиливаться корпоративный дух и местный патриотизм, сейчас же появляется активная враждебность по отношению к другим общественным корпорациям или другим сферам деятельности. Не порождают ли отдельные моральные кодексы и групповые интересы в обществе скорее разлад и аномию, чем сплоченность?»
На Западе становление гражданского общества породило волны глубокой аномии, и это стало одной из ключевых задач и обществоведения, и политики. В СССР к такому кризису советского общества не были готовы ни государство, ни наука. Требовалось плавное формирование органической солидарности с гибридизацией или сосуществованием с механической солидарности, не допуская разрыва и вакуума в сфере солидарности. К несчастью, общественные и гуманитарные науки СССР с этой задачей не справились, да с ней и сегодня эти науки не справляются в России.
Для нашей темы главное в том, что взрывное возникновение множества групп с разными когнитивными структурами и ценностями создало для политической системы ситуацию реальной невозможности пересобрать новое население в общество и нацию – старая партийно-государственная машина не могла ни понять, ни предвидеть, ни выработать новые технологии. А молодое образованное поколение номенклатуры было уже могильщиком СССР (кто-то активно, большинство пассивно).
Дело было не в количестве, а в том, что любая общность в момент становления обладает особые качествами (активностью, творчеством, бунтарством и пр.). В конце XIX века в России интеллигенции было мало, но она стала «дрожжами» всей России. Как сказано выше, Московичи в своей книге в своей модели общества «на первый план выдвигает его динамические, а не статические, структурные, свойства». Для изучения этого процесса важна и концепция культурной травмы, и аллегории Вебера.
В СССР молодая послевоенная городская интеллигенция была иной общностью, нежели старая российская и первая советская интеллигенция. Война оказалась разрывом непрерывности. Это и произошло в СССР: и в социальных группах, и в культурных и этнических.
Социолог Дюркгейм изучал этот разрыв в типах солидарности, который привел на Западе к тяжелой социальной и культурной болезни – аномии (распад человеческих связей и массовое нарушение привычных нравственных и правовых норм). Московичи привел объяснение Дюркгейма об отличии органической солидарности от прежней (механической): «Этот социальный тип основан на принципах, настолько отличных от предшествующих, что он может развертываться только в той мере, в какой эти последние отходят на второй план. В самом деле, люди группируются не в соответствии с отношениями родства, а по особенностям общественной деятельности, которой они себя посвящают. Их естественной и необходимой средой становится теперь не среда, в которой они родились, а профессиональное окружение. Теперь уже не кровное родство, действительное или вымышленное, определяет место каждого, а функция, которую он выполняет».
Можно предположить, что этот переход в СССР прошел менее болезненно, чем на Западе – там аномия привела к мировым войнам, глубоким кризисам и массовой преступности «среднего класса». Но сложные неизученные процессы и разрывы в советском обществе соединились в систему с кооперативными эффектами и породили порочные круги.
Во время инкубационного периода 1955–1985 гг. произошла дезинтеграция советского общества и появились уже крупные и влиятельные общности, которые вызрели и произвели перестройку. «Антисоветский марксизм» в среде шестидесятников и гуманитариев сыграл свою роль в 70-80-е годы – дал идеологию, «похожую на науку», дал многим группам язык и стиль. К тому же он блокировал развитие обществоведения, в котором возникали полезные очаги с методологией, близкой к научной.
Фундаментальным провалом политической системы СССР было то, что обществоведение, взявшее за методологическую основу исторический материализм, развивалось в парадигме натурфилософии, а не как познание, автономное от нравственных ценностей. Обществоведение выполняло идеологические и ритуальные функции, а практики следовали здравому смыслу и опыту, т. е., неявному знанию. После войны поколение практиков сошло со сцены, и следующее поколение было индоктринировано «идеологами». Самым сплоченным и авторитетным сообществом этих «идеологов» были те, кто с энтузиазмом приняли харизматическую инновацию Хрущева, его «оттепель».
В обзоре послевоенной истории обществоведения сказано: «Социологи-шестидесятники относились к своим работам как своего рода инструкциям, которыми власть должна воспользоваться, чтобы улучшить положение дел… Окончание „оттепели“ в мемуарах маркируется как крушение надежд… Начало „застоя“ в воспоминаниях, как правило, соотносится с изменением формата взаимодействия социологов и власти: теперь это не сотрудничество, а подрывная деятельность… Социологи, преодолевшие искушение сотрудничеством с обманувшей их надежды властью, теперь рассматривают социологическое исследование как „сопротивление системе, но с помощью научного знания“ [Шубкин, 2001]». [Димке Д.В. Классики без классики: социальные и культурные истоки стиля советской социологии // СОЦИС, 2012, № 6.]
В предисловии к материалам симпозиума «Российская социологическая традиция шестидесятых годов и современность» (1994) В.А. Ядов и Р. Гратхофф пишут: «Уникальность советской социологии заключается, прежде всего, в том, что, будучи включена в процесс воспроизводства базовых идеологических и политических ценностей советского общества, она стала важным фактором его реформирования и, в конечном счете, революционного преобразования».
Обществоведы-«шестидесятники» оказывали большое воздействие на интеллигенцию – через образование, СМИ и систему идеологической учебы. Через эти каналы большая часть интеллигенции сдвинулась к «недоброжелательному инакомыслию», а через личное общение с интеллигенцией эти настроения усвоили широкие массы трудящихся. При этом ни интеллигенция, ни другие общности и не думали разрушать СССР. Хотели как лучше! Наслаждались морализаторством, а меру и расчеты отбросили.
А.С. Донде пишет, как о важном «субъекте сознания», об «интеллигентских кухнях»: «[Он] представляет собой „устную антисоветскую традицию“ советского общества, сложившуюся с конца 50-х годов и сохранявшуюся на протяжении десятилетий в подпольном интеллектуальном салоне… Даже еще и сейчас устная традиция „салона“ мощнее, чем письменная традиция, представленная новой прессой, возникшей с началом гласности, а тем более академической письменной традицией, которую „салонная“ традиция в значительной мере интеллектуально коррумпировала».
Очевидно, что влиятельная часть гуманитарной интеллигенции, близкая к власти и имевшая поддержку Запада, заняла позицию конфронтации с большинством советского общества. Этот конфликт в 1970-е годы перерос во внутреннюю холодную войну (информационно-психологическую и готовящуюся экономическую). Большинство, в состоянии без проекта, без организации и под интенсивным идеологическим давлением, потерпело поражение.
А.С. Панарин писал (2006): «Только теперь, после наступления этого момента истины, все мы можем оценить, чем в действительности был для всех нас Советский Союз. Он был уникальной, не предусмотренной Западом для других народов перспективой самостоятельного прогресса и приобщения к стандартам развитости. Западная цивилизационная дихотомия: Запад и остальной мир, Запад и варварство, Запад и колониальная периферия – была впервые в истории нарушена для гигантского региона Евразии».
Это оптимистическое суждение. Все мы как раз не можем оценить, чем в действительности был для всех нас Советский Союз – «массовое сознание» (есть такая метафора) было хаотизировано перестройкой и реформой. У большинства «массы» населения сложилось синкретическое сознание (ризома). В социологию ввели (Ж.Т. Тощенко) термин «кентавризм» и «парадоксальный человек» – в сознании людей совмещаются несовместимые идеи и ценности. Но аналогия с кентавром сильно упрощает образ современного гражданина России. Если вообразить, что над Россией воюют фантомы сознания общностей россиян, то окажется, что идет не только «война всех против всех», но и части сознания каждого воина воюют друг с другом.
Социолог культуры Л.Г. Ионин пишет уже в 1995 г.: «Гибель советской моностилистической культуры привела к распаду формировавшегося десятилетиями образа мира, что не могло не повлечь за собой массовую дезориентацию, утрату идентификаций на индивидуальном и групповом уровне, а также на уровне общества в целом…
Болезненнее всего гибель советской культуры должна была сказаться на наиболее активной части общества, ориентированной на успех в рамках сложившихся институтов, то есть на успех, сопровождающийся общественным признанием. Такого рода успешные биографии в любом обществе являют собой культурные образцы и служат средством культурной и социальной интеграции. И наоборот, разрушение таких биографий ведет к прогрессирующей дезинтеграции общества и массовой деидентификации.
Наименее страдают в этой ситуации либо индивиды с низким уровнем притязаний, либо авантюристы, не обладающие устойчивой долговременной мотивацией… Авантюрист как социальный тип – фигура, характерная и для России настоящего времени» [Ионин Л.Г. Идентификация и инсценировка (к теории социокультурных изменений) // СОЦИС, 1995, № 4].
Вот результаты общемосковского исследования 2003 г. На вопрос: «Каких политических взглядов Вы придерживаетесь?» получены следующие ответы: либерально-демократических – 14 %; социал-демократических – 14; коммунистических – 14; национально-патриотических – 9; 49 % затруднились ответить. Очевидно, что любое обращение с каким-то проектом развития сопряжено с трудностями, к которым неизвестно как подступиться.
Только возникновение оппозиции, способной построить, пусть грубо, реальную картину мира, в которой будут видны альтернативные пути к приемлемому жизнеустройству, даст импульс к диалогу с разными общностями – и так к осторожной интеграции общества.
Таким образом, общность граждан, причисляющих себя к лево-патриотической части общества, должна изобрести и построить свою собственную внутреннюю информационную систему и составить для себя повестку дня и обсудить ее. Это необходимо, чтобы выработать ключевые установки своей общности, свой профиль, кредо. Представив ядро этих установок, общность «получит лицо». Без этого никакая «масса людей» не станет субъектом политики, тем более оппозицией.
Ностальгия по утраченному прошлому и жалобы на власть и «либералов» не дают билета в политический цирк. Любая организованная общность имеет какую-то свою «картину мира», и в главном она должна отражать какой-то срез реальности. Если же в центре этой картины угнездились утопии, предания и жалобы, эта несчастная масса становится объектом хищников от политики.
* * *
Теперь, после вводных изложений, выскажу несколько суждений непосредственно об оппозиции.
Выше сказано, что после краха СССР не сложилась лево-патриотическая оппозиция как общественный и политический институт, хотя кадры учрежденных оппозиционных организаций, воспитанные в СССР, по инерции выполняют свою роль в ритуалах политического спектакля. Все это искренне и заслуживает уважения. Можно только упрекнуть власть, которая воспользовалась укорененным в советских людях стереотипом «государственника» и погрузила политическую систему в глубокий застой. Реликты соборности сделали публичную политику неадекватной социальной и культурной реальности. Сейчас, уже без СССР, необходимо создавать «современное» государство, а оно без оппозиции – инвалид. Известно, что вырастить оппозицию, это колючее растение, везде трудно, но надо. Недаром англичане хвастаются «оппозицией Ее Величества королевы».
Строго говоря, нашу власть упрекнуть нельзя, ее личный состав вышел из тех же академий и ведомств СССР. Но советов и рекомендаций власть не просит, а за нашу оппозицию мы отвечаем. Об оппозиции «справа» мы не говорим. Я считаю, что это – уродливое дитя «интеллигентных кухонь», прикромленное и КГБ, и службами США. Ничего хорошего от нее нет ни обществу, ни государству.
Поскольку я исхожу из предположения, что оппозиция, способная вести теоретическую борьбу, еще не сложилась, представить ее как коллективный субъект я не могу. Предлагаю для начала рассуждений плохой подход, но другого не нахожу: я называю не сложившиеся коллективы, а скажу о самом себе и кружке моих друзей (стихийных «оппозиционеров» 1990-х гг.). Я вспоминаю наше состояние, в котором мы постоянно обдумывали и обсуждали происходящее в СССР и позже. К данному моменту я осознал, какие темы я после 1987 г. должен был изучить, понять и сформулировать – но прошел мимо. За последние десять лет эти упущения становились видны и мне, и друзьям, но что мешало продвинуться, было трудно объяснить. Были разные причины, но, кажется, главную причину мы обходили. Я лично подозреваю, что нам не хватало духу. Всегда надо было выполнять какую-то явно нужную задачу, при этом казалось, что выполнить ее было по силам (насколько было материала) – этим и занимались. Но, думаю, не решались подступиться к главным проблемам потому, что, в действительности, страшно было взглянуть в пропасть. Ведь все мы сдали СССР – и кому!
Тяжело об этом было говорить, не хватало еще знания, да и многие несгибаемые товарищи заплевали бы нас как ренегатов – велик риск в рассуждениях и перегнуть палку в разные стороны, и отключить тормоза чувств в споре. Но теперь уже нельзя оттягивать. Начнем с формальных вещей.
– До сих пор мы успешно обманываем себя, замалчивая раннее предупреждение о созревавшей угрозе. Сталин сказал в 1937 г.: «Необходимо разбить и отбросить прочь гнилую теорию о том, что с каждым нашим продвижением вперед классовая борьба у нас должна будто бы все более и более затухать, что по мере наших успехов классовый враг становится будто бы все более и более ручным. Это не только гнилая теория, но и опасная теория, ибо она усыпляет наших людей, заводит их в капкан, а классовому врагу дает возможность оправиться для борьбы с советской властью».
Мы, студенты 1 курса Химфака МГУ, это услышали после XX съезда. Преподаватель представил нам это утверждение Сталина абсурдом, даже посмеялся. Тогда мы с приятелями это не посчитали абсурдом, мрачно задумались, но не нашли понятных оснований для такого вывода Сталина. Смысл его был прикрыт марксистским классовым языком. Классовых врагов среди нас не было, а «танки наши быстры», внешнего врага не боялись. Да, были среди нас стиляги, на курсе были балбесы, которые распускали языки, одни называли КГБ гестапо, другие очень уважали Троцкого – но ведь это не классовая борьба, никто их и не трогал. Мы тогда не думали, что кроме классовых есть много других противоречий и конфликтов – образование в рамках истмата было узкое, а о других врагах в нем не было сказано.
Но в 1970-х гг. уже нельзя было не видеть, что возникли сообщества, явно ненавидевшие СССР (хотя и с надрывом), – и туда тянется много наших товарищей и друзей, которые не были потомками дворян или буржуев, даже наоборот, были среди них и дети большевиков. Да и позже – разве классовым врагом был Горбачев или трижды Герой социалистического труда академик Сахаров? Но мы не догадались расширить формулу Сталина и подумать об изменениях в обществе, которые быстро позволили людям разбрести по неведомым дорожкам. Мы не смогли тогда и выговорить, что не классовые враги, а нормальные советские люди поддержат активное меньшинство в подрыве основ СССР. У нас для этого не было слов и доводов. Да и сейчас трудно подобрать верные слова.
Это сейчас читаем П. Бурдье: «Социальный мир есть место борьбы за слова, которые обязаны своим весом – подчас своим насилием – факту, что слова в значительной мере делают вещи, и что изменить слова и, более обобщенно, представления… значит уже изменить вещи. Политика – это, в основном, дело слов».
Но теперь надо трезво признать, что не предательство Горбачева и Ельцина, не интриги Рейгана – главная причина крах СССР. Его пассивно оставило без защиты большинство населения СССР. Если это не сказать, люди, чувствующие, что они совершили ошибку, не будут и пытаться скорректировать сложившуюся ситуацию. Очень тяжело брать на себя ответственность за прошлое, как вину, а не ошибку. Это блокирует рефлексию, а значит и разговора не будет.
Но это действительно не вина наших людей, это наша национальная беда. Мы все были не на высоте – уповали на солидарность и не поняли, как изменялось общество. Можно сказать, мы уповали на харизму, которая уже не «работала».
Раз так, надо предложить мораторий на составление списков «кто виноват» и начать думать о том, как всем вылезти из нынешней исторической ловушке. Я думаю, общность согласных с этим договором будет большой, и в ней можно будет вести диалог. К тем, кто хочет «войны всех со всеми», надо искать подходы.
Думаю, что надо трезво признать, что СССР потерпел поражение в холодной войне с капитализмом, хотя просоветской части это будет горько слышать. Это не значит, что победители собираются построить в России капитализм, их цель – разрушить СССР и не позволить встать России под любым флагом.
Ничего не поделать, в нашей обороне было много слабых мест, но мы этого не понимали. Война есть война. Теперь надо изобрести формы поведения и восстановления в условиях побежденной страны, как было при монгольском иге. Более того, придется существовать рядом с общностями соотечественников, которые выполнили большую часть усилий по разрушению СССР. Есть и консолидированная агрессивная общность тех, кто берут с нас дань и глумятся, как «внутренние» победители.
Если с ними спорить и тратить силы на их обличения, то мы завязнем в трясине, которую они нам подсовывают. Очень многие из нас этим занимаются, это стало как наркозависимость. Лучше брать пример у большевиков и их союзников. Они не тратили времени и сил в перепалках. После подавления революции 1905 г. директор Невского завода так сказал пришедшей к нему на переговоры делегации рабочих, которых душили штрафами: «Господа, ведь вы же – марксисты и стоите на точке зрения классовой борьбы. Вы должны поэтому знать, что раньше сила была на вашей стороне, и вы нас жали, теперь сила в наших руках, и нам незачем церемониться». Ну что же, эти рабочие молча ушли и стали обдумывать пути к Октябрьской революции.
Огромный изъян наследия советской символической сферы состоит в том, что из нее тщательно вычистили результаты обдумывания и переживания наших поражений и ошибок. Этим занялся Хрущев – обвинительно и разрушительно, а затем диссиденты – постепенно подтачивая легитимность СССР. А ведь поражения и ошибки – незаменимый источник знания и зародыши важных инноваций. Даже от родных, которые строили СССР и воевали, в 1960-1970-е годы нам было трудно получить внятное объяснение логики ошибочного решения или причины провала в предвидении – старикам как будто когда-то давно было запрещено разглашать эту сторону истории. У стариков тогда было «неявное знание», и они быстро устраняли поломки и находили лучшие решения. Но старики ушли, а мы остались без знания.
Во время перестройки мы стали по крупицам собирать знание, а параллельно идеологии перестройки стали со злорадством вываливать на головы советских граждан мешки мусора «разоблачений», в котором зерна истины были завернуты несколькими слоями лжи. И получилось так, что большинство населения отшатнулось от изучения аварий и катастроф советской машины.
Именно просоветская оппозиция должна была бы начать программу «археологии знания СССР» – не апологии успехов (это налажено), а методологии анализа ошибок и «выхода из окружения» после разгрома. Это необходимо.
* * *
Политическое действие оппозиции – всегда бунт, прежде всего, бунт когнитивный, мировоззренческий. Действенный образ будущего – условие для сборки общности.
В разных вариантах многие философы и социологи утверждают, как постулат, что образы, с которыми обращается к аудитории оппозиции, должны соединять прошлое с будущим. Эти образы должны «изменять взгляд на прошлое в свете перспективы будущего», потому что оппозиция ведет борьбу «за воображение будущего».
Образ будущего собирает людей в народ, обладающий волей. Это придает устойчивость обществу в его развитии. В то же время, образ будущего создает саму возможность движения (изменения), задавая ему вектор и цель. Оба условия необходимы для существования сложных систем, каковыми и являются общества и народы. Михельс (политическая философия) писал: «Мы можем рассматривать в качестве установленного исторического закона, что расы, законодательные системы, институты и социальные классы с неизбежностью обречены на разрушение с того момента, когда они или те, кто их представляет, утратили веру в будущее». Это значит, что доктрина образа будущего была ущербна (неадекватна чаяниям большинства), или организация не располагала ресурсами для диалога с населением.
Для создания для адекватного и эстетически привлекательного образа будущего необходим поток идей и образов особого типа – откровения (т. е., открытие будущего или апокалиптика). М. Вебер пишет: «Интересы (материальные и идеальные), а не идеи непосредственно определяют действия человека. Однако картины мира, которые создаются „идеями“, очень часто, словно стрелки, определяют пути, по которым динамика интересов движет действия дальше». Образ будущего задает народу «стрелу времени» и включает народ в историю. Он соединяет прошлое, настоящее и будущее, скрепляет цепь времен.
Бурдье пишет: «Еретический бунт пользуется возможностью изменить социальный мир, меняя представление об этом мире, которое вовлечено в [создание] его реальности. Вернее, он противопоставляет парадоксальное пред-видение, утопию, проект, программу обыденному видению, которое воспринимает социальный мир как естественный мир. Будучи перформативным высказыванием, политическое пред-видение есть само по себе действие, направленное на осуществление того, о чем оно сообщает. Оно практически вовлечено в [создание] реальности того, о чем оно возвещает, тем что сообщает о нем, пред-видит его и позволяет пред-видеть, делает его приемлемым, а главное, вероятным, тем самым создавая коллективные представления и волю, способные его произвести» [Бурдье П. Описывать и предписывать. Заметка об условиях возможности и границах политической действенности // Логос, 2003, № 4–5].
Пророчеству, собирающему людей (в народ, в партию, в класс или государство), всегда присущ хилиазм – идея тысячелетнего царства добра. Мобилизующая сила хилиазма колоссальна. Более ста лет умами владел хилиазм Маркса с его «прыжком из царства необходимости в царство свободы» после победы мессии-пролетариата. По словам С.Н. Булгакова, хилиазм «есть живой нерв истории, – историческое творчество, размах, энтузиазм связаны с этим хилиастическим чувством… Практически хилиастическая теория прогресса для многих играет роль имманентной религии, особенно в наше время с его пантеистическим уклоном». С.Н. Булгаков написал книгу «Апокалиптика и социализм» (1910), которая многое объясняет в символической сфере русской революции.
Культура России пережила почти вековой подъем апокалиптики, замечательно выраженной в трудах политических и православных философов, в приговорах и наказах крестьян, в литературе Достоевского, Толстого и Горького, в поэтической форме стихов, песен и романсов Серебряного века и 20-х годов. Этот культурный опыт сегодня актуален. Исключительно важный источник символов будущего – откровения художественного творчества. Они содержат предчувствия, которые нельзя логически обосновать. Георгий Свиридов писал: «Художник различает свет, как бы ни был мал иной раз источник, и возглашает этот свет… Пример тому – великие русские поэты: Горький, Блок, Есенин, Маяковский, видевшие в Революции свет надежды, источник глубоких и благотворных для мира перемен».
Образ советского будущего вырабатывался в полемике с другими проектами, которые разделили тогда общество – консервативного, буржуазно-либерального и ортодоксального марксистского. Это была поучительная война альтернативных «образов будущего». А во время перестройки ее идеологи уподобляли весь советский проект хилиазму – ереси раннего христианства, верившей в возможность построения Царства Божия на земле. Академик С. Шаталин насмехался над хилиазмом русской революции – и не замечал, что сам проповедовал убогий хилиазм «Царства Рынка».
Но наша проблема в том, что вот уже 30 лет просоветская общность не сдвинулась к предвидению будущего. Движение вперед представляется как возрождение СССР. Его образ настолько заполнил нашу память и мышление, что мы как будто сидим на родном пепелище и около могил дорогих людей, и не можем встать и пойти. Травма краха СССР не заживает и даже передается части молодежи. Но уже надо встать.
Мы не имеем права «утратить веру в будущее». Но для этого надо восстановить цепь прошлое-настоящее-будущее. Но это в нашей символической сфере эта цепь разорвана – большинство погружено в прошлое, а настоящее считают выморочным временем, которое надо только пережить. Что же до будущего, надо возрождать СССР, конечно, немного модернизированный – «СССР-2». Таким образом, в нашем образе будущего сильна утопия – забрать из прошлого, из советского наследия, те прекрасные социальные формы, с которыми советский народ создал нашу державу, победил фашизм, вышел в космос и т. д.
Но это именно утопия, очень распространенная: кто-то надеется возродить «великую Россию», как сумел Столыпин, другие пошили себе офицерские мундиры Белой армии и ходят по Москве, а в южных краях бывшие чиновники и доценты стали казаками и размахивают нагайками. О.Ю. Малинова пишет: «Политический дискурс до сих пор строится так, будто история и извлеченный из нее опыт могут служить руководством для действий в настоящем (хотя лежащее в основе такой установки представление о будущем как повторении прошлого было разрушено еще в раннем Модерне» [Малинова О.Ю. Темпоральность и другие свойства символического в политике // Символическая политика. Вып. 2: Споры о прошлом как проектирование будущего. М., 2014. С. 12].
Сложность в том, что, с другой стороны, считается: «образы прошлого – ресурс для проектирования будущего». На этот фундаментальный вывод в разных вариантах указали разные авторы, например, Ю.М. Лотман (см.). Он объясняет это противоречие так: «Символ никогда не принадлежит какому-либо одному синхронному срезу культуры – он всегда пронзает этот срез по вертикали, приходя из прошлого и уходя в будущее». Это значит, что символы, «приходя из прошлого и уходя в будущее», развиваются соответственно изменениям реальности, и обретают новые смыслы. Так они и вяжут цепь времен.
Но это не значит, что мы можем взять из советского прошлого какой-то эффективный символ с его смысловым наполнением того времени и обратимся к нашим гражданам сегодня, представляя этот взятый из истории символ как ориентир проекта будущего. Такое обращение граждане воспримут как демагогию. Как писал А.Ф. Лосев, «если действительность есть, то возможны и символы; а если ее нет, то невозможны и никакие символы действительности». Сегодня в России во многих срезах реальности нет действительности, в которой могут «работать» символы, созданные в советский период. Они пока законсервированы в катакомбах.
Из всего этого можно вывести, что нашей созревающей (но пока что латентной) оппозиции было бы полезно уделить время для разработки своей тактики действий в символической сфере. Исследования этой области и практический опыт показывают, что обращение к аудитории с представлением какого-то эффективного действия в прошлом (например, в СССР), которое невозможно повторить в актуальных условиях, вызывает раздражение, даже в среде единомышленников. Обычная реплика из зала: «Зачем вы это говорите? Мы же не в СССР и уже не 1990-е годы! Перед нами встают срочные и чрезвычайные проблемы – говорите, что можно сделать здесь и сейчас, чтобы избежать или смягчить очередные удары!»
Особенно недовольна в подобной ситуации молодежь. Если представленный советский опыт не может быть встроен в системы нынешней реальности, этот разговор не имеет политического и практического смысла. Эта реальность кардинально отличается от советской политическими, экономическими, социальными и культурными условиями – мы другое общество, другая территория и другой народ. Значит, надо искать возможные варианты использовать структуры наследия прошлого, творчески их приспособив к тому, что есть. Это и будет изменение мира. Ведь, как сказано, «будущее – это проект, который может строиться исключительно за счет уже существующих символических ресурсов». Нужно разглядеть потенциал этих ресурсов и совершить инновацию, чтобы этот потенциал материализовался.
Харизма СССР – наше достояние и наше сокровище. Но вовсе не просто активизировать и запустить этот ресурс в работу на благо подавляющего большинства, стране и братских народов. Подходы к этому наследию надо изучать, и это время пришло. В мировой науке и культуре, и в опыте и творчестве самого советского народа накоплен большой массив знания, надо его осваивать.
И снова повторим слова Гете: «Заслужите приобретенное от предков, чтобы истинно владеть им».
* * *
На мой взгляд, за последние тридцать лет протестная практика обнаруживает важный изъян, который надо устранить в методологии оппозиции: протестный дискурс игнорирует принцип, которые разрабатывали многие философы и социологи. Вебер сформулировал так: «Изменения в обществе мотивируются не экономическими интересами, а ценностями». Это значит, что, привлекая в актуальную политическую сферу какой-то символ из советского наследия, социальные, экономические и другие требования должны содержать экзистенциальный смысл. Ведь политическая борьба – не торг из-за выгод или убытков, речь идет судьбе страны и поколений. Конкретные прагматические интересы служат лишь иллюстрациями и эмпирическими аргументами. И в приведенном примере с реформой школы, и в отношении реформ здравоохранения или ЖКХ протесты населения должны раскрыть несправедливость высшего порядка, трансцендентного.
Есть у нас ростки эффективной оппозиции? Так надо их выращивать на благодатной почве наследия русской революции. Ее документы – готовые прекрасные учебники. Революция 1905–1907 гг. оставила огромный архив текстов высшего качества. Например, для «работников дискурса» оппозиции было бы полезно, по-моему, прочитать коллекцию наказов и приговоров сельских сходов 1905–1906 гг. Вот несколько выдержек из них [Сенчакова Л.Т. Приговоры и наказы российского крестьянства. 1905–1907. Т. 1, 2. М.: Институт российской истории РАН. 1994].
Приговор Прямухинского волостного схода Новоторжского уезда Тверской губ., 31 июля 1905 г.: «Крестьяне давно бы высказали свои нужды. Но правительство полицейскими средствами, как железными клещами, сдавило свободу слова русских людей. Мы лишены права открыто говорить о своих нуждах, мы не можем читать правдивое слово о нуждах народа. Не желая дольше быть безгласными рабами, мы требуем: свободы слова, печати, собраний».
Приговор схода крестьян дер. Пертово Владимирской губ., направленного во Всероссийский крестьянский союз (5 декабря 1905 г.): «Мы хотим и прав равных с богатыми и знатными. Мы все дети одного Бога и сословных различий никаких не должно быть. Место каждого из нас в ряду всех и голос беднейшего из нас должен иметь такое же значение, как голос самого богатого и знатного».
Приговор волостного схода Муравьевской волости Ярославской губ. в I Госдуму (июнь 1906 г.) гласил: «Мы признаем землю Божьей, которой должен пользоваться тот, кто ее работает; оградите переход земли в одни руки, ибо будет то же, что и теперь – ловкие люди будут скупать для притеснения трудового крестьянства: по нашему убеждению частной собственности на землю допустить невозможно».
Наказ крестьян с. Никольского Орловского уезда и губ. в I Госдуму (июнь 1906 г.): «Если депутаты не истребуют от правительства исполнения народной воли, то народ сам найдет средства и силы завоевать свое счастье, но тогда вина, что родина временно впадет в пучину бедствий, ляжет не на народ, а на само слепое правительство и на бессильную думу, взявшую на свою совесть и страх действовать от имени народа».
Наказ схода крестьян дер. Куниловой Тверской губ. (4 июня 1906 г.): «Если Государственная дума не облегчит нас от злых врагов-помещиков, то придется нам, крестьянам, все земледельческие орудия перековать на военные штыки и на другие военные орудия и напомнить 1812 год, в котором наши предки защищали свою родину от врагов французов, а нам от злых кровопийных помещиков».
Приговор схода дер. Стопино Владимирской губ. в II Госдуму в июне 1907 г.: «Горький опыт жизни убеждал нас, что правительство, века угнетавшее народ, правительство, видевшее и желавшее видеть в нас послушную платежную скотину, ничего для нас сделать не может… Правительство, состоящее из дворян чиновников, не знавшее нужд народа, не может вывести измученную родину на путь права и законности».
Эти тексты показывают, что политическая культура пореформенного общинного крестьянства в начале XX в. достигла высокого уровня. Ведь в этих наказах и приговоров присутствуют такие символические и языковые структуры, которые сравнительно недавно стали объектом научного изучения. Одна из таких структур – зло. Социолог Дж. Александер показал, что зло – сложная конструкция. Он писал: «Для того, чтобы травматическое событие обрело статус зла, необходимо его становление злом… События – это одно дело, представление этих событий – совсем другое. Коллективные акторы „решают“, представлять ли им социальную боль как фундаментальную угрозу их чувству того, кто они есть, откуда они пришли, куда они идут… Я бы хотел предложить само существование категории „зла“ не рассматривать как нечто существующее, а как атрибутивное конструирование, как продукт культуральной и социологической работы».
К революции 1905 г. крестьяне уже произвели становление зла, и во время политического столкновения на практически всей территории отобранные образы зла были обозначены. Поэтому Вебер сказал, что мировоззренческой основой русской революции является общинный крестьянский коммунизм, а сама революция будет антибуржуазной и антилиберальной.
Если учиться у истории, оппозиция тоже должна была бы представить обществу не только образ будущего, но и образы зол, которые наступают на Россию и ее народ и блокируют движение к благой жизни. Этих образов немного, но они – ядро причин нашего национального бедствия. И борьба со злом – благородная миссия каждого гражданина и государства. Становление зла – важный тип харизматических инноваций. Если так представить череду наших тяжелых кризисов, думаю, подавляющее большинство населения согласятся с составом этого ядра – это и будет серьезное обращение оппозиции к государству и обществу.