Воспоминания
о святителе Игнатии
Из рукописи
Михаила Васильевича Чихачова
В одно время со мною определился в Инженерное училище Димитрий Александрович Брянчанинов. В родительском доме его обучал студент семинарии, который основательно растолковал ему Закон Божий и веру Православную. Так что когда родители его спросили, куда он желает поступить на службу, — юноша ответил: куда вам угодно, а я желаю в монахи.
При вступлении, по настоянию родителей, в Инженерное училище Димитрия назначили пансионером Ее Величества Государыни Императрицы Александры Феодоровны, тогда еще Великой Княгини, и к тому же он пользовался особенным расположением Императора Николая Павловича.
Каждую субботу мы исповедовались, а в воскресенье причащались Святых Таин. Окончив курс наук, Димитрий вышел в офицеры, а я оставался еще юнкером в училище.
В первый раз, как он явился офицером к Великому Князю, то услыхал от него в укор себе: «Ты много Богу молишься мы тебе зададим».
9 июня 1870
Познакомились с о. Серафимом и прочими монахами Валаамского подворья, бывшего в Коломне, куда часто ходили к службе и для исповеди и причащения; беседовали о пользе души и слушали их наставления.
Познакомились в Невской Лавре с учениками о. Леонида — старца опытного и получившего образование монастырское от учеников самого Паисия Молдавского. Тогда их было трое: отцы Аарон, Иоанникий и Харитон.
Занимались мы прилежно чтением книг святых Отцов: Димитрия Ростовского, Иоанна Златоустого, Добротолюбия, Лествицы и других, почерпая из них образ мыслей, разум духовный и способы ко спасению души.
Преосвященному митрополиту СерафимуГлаголевскому наговорили, что два офицера часто ходят в Лавру, один из них известный Императору человек, и духовник Лавры уговаривает его идти в монахи, и что Государю это весьма не нравится. Духовнику сделан выговор и запрещено принимать нас. Димитрий Александрович сожалел о духовнике и в скорби сердца собирался объясниться с Владыкою.
Приехал в Петербург о. Леонид; познакомились с ним. После первой беседы Димитрий сказал: «Сердце вырвал у меня о. Леонид, теперь решено дело. Иду проситься в отставку от службы и последую Старцу; предамся ему всею душою и буду единственно искать спасения своего в уединении».
По отбытии Старца в Александро-Свирский монастырь мы вели с ним переписку. Окончив курс в верхнем офицерском классе, товарищ подал просьбу об увольнении от службы, по слабости здоровья. Государю угодно было поручить Великому Князю Михаилу Павловичу уговорить его не выходить из службы, почему и приказано было явиться ему в Михайловский дворец, где Великий Князь в присутствии графа Оппермана, главного начальника всех военно-учебных заведений, долго испытывал его: почему оставляет службу? не желает ли определиться к штатным делам? не хочет ли идти в монастырь? не славнее ли спастись в мире? не желает ли избрать какое-либо место в Южной России для поправления здоровья? И все это потому, что Государь не желает его, Брянчанинова, уволить.
Решено было послать Димитрия в Динабургскую крепость, где он и провел целый год, большею частью в болезни. Я поступил в Саперный учебный батальон.
Прошел год. Великий Князь посетил Динабург. Товарищ мой снова подал прошение об отставке. Великий Князь прислал к нему своего адъютанта сказать, что готовлено было для него место полезное Государству, но как нет закона насильно держать на службе, потому и увольняет его. Получив указ об отставке, Брянчанинов прибыл в Петербург и поторопился с отъездом в Александро-Свирский монастырь, к старцу о. Леониду. Отсюда почти через год Старец со всеми учениками переместился в Площанскую пустыню, Орловской губернии Севского уезда. Проездом он остановился в Петербурге, и мой товарищ поместился у меня.
Из записок Михаила Васильевича Чихачова
В автобиографических записках Михаила Васильевича Чихачова записано следующее удивительное явление епископа Игнатия Александре Васильевне Жандр на 20 день по его кончине, 1867 года 19 мая. Явление это глубоко назидательного смысла по существу и важное для характеристики воззрений современников на личность почившего Святителя.
«Тяжелая скорбь подавила все существо мое с той минуты, как дошла до меня весть о кончине Владыки. Скорбь эта не уступала и молитве: самая молитва была растворена скорбию, невыносимою, горькою. Ни днем, ни ночью не покидало сердца ощущение духовного сиротства. И душа и тело изнемогли, до болезни. Так прошло время до 20 дня по кончине Владыки. На этот день я готовилась приобщиться Святых Таин в одном из женских московских монастырей. Так сильно было чувство печали, что оно даже во время Таинства Исповеди не покидало меня, не покидало и во все время совершения литургии. Но в ту минуту, как Господь сподобил меня принять Святые Тайны, внезапно в душу мою сошла чудная тишина, и живая молитва именем Господа нашего Иисуса Христа ощутилась в сердце. Так же внезапно и для меня самой непонятно печаль о кончине Владыки исчезла. Прошло несколько минут, в течение которых я отошла на несколько шагов от Царских врат и, не сходя с солеи, стала по указанию матери игуменьи на левый клирос прямо против иконы Успения Божией Матери. В сердце была молитва, мысль застыла в молчании, и вдруг пред внутренними глазами моими, как бы в самом сердце, но прямо против меня у иконы Успения, возле одра, на котором возлежит Царица Небесная, изобразился лик усопшего Святителя красоты, славы, света неописанных! Свет озарял сверху весь лик, особенно сосредоточиваясь наверху главы. И внутри меня, опять в сердце, но вместе и от лика, я услышала голос; заронились мысль, поведание, луч света; почувствовала радость, пронизавшую все мое существо, а оно и без слов, но как-то дивно передало внутреннему человеку следующие слова Святителя: «Видишь, как тебе хорошо сегодня. А мне, без сравнения, так всегда хорошо, и потому не должно скорбеть обо мне». Ясно и отчетливо я видела и слышала это, как бы сподобилась увидеть Владыку и слышать от него необходимое изустно. Несказанная радость объяла всю душу мою, живым отпечатком отразилась на лице моем так, что заметили окружающие. По окончании литургии начали служить панихиду. И какая это была панихида! В обыкновенных печальных надгробных песнопениях слышалась мне дивная песнь духовного торжества, радости неизглаголанной, блаженства и жизни бесконечных. То была песнь воцерковления вновь перешедшего из земной, воинствующей Церкви воина Христова в Небесную Церковь торжествующих в невечерней славе праведников. Мне казалось, что был Христов день, таким Праздником ликовало все вокруг меня, и в сердце творилась тихая молитва.
Вечером того же дня (19 мая) я легла в постель: сна не было. Около полуночи, в полной тишине ночи, откуда-то издалека донеслись до слуха моего звуки дивной гармонии тысячи голосов. Все ближе и ближе становились звуки: начали отделяться ноты церковного пения ясно, наконец стали отчетливо звучать слова… И так полно было гармонии это пение, что невольно приковывалось к нему все внимание, вся жизнь… Мерно гудели густые басы, как гудит в Пасхальную ночь звон всех московских колоколов. И плавно сливался этот гул с мягкими, бархатными тенорами, с серебром рассыпавшимися альтами, и весь хор казался одним голосом — столько было в нем гармонии! И все яснее и яснее выделялись слова. Я отчетливо расслышала: «Архиереев Богодухновенное украшение, монашествующих славо и похвало». И вместе с тем для самой меня необъяснимым извещением, без слов, но совершенно ясно и понятно, сказалось внутреннему существу моему, что этим пением встречали епископа Игнатия в мире небесных духов. Невольный страх объял меня, и к тому же пришло на память, что Владыка учил не внимать подобным видениям и слышаниям, чтобы не подвергнуться прелести. Усиленно старалась я не слышать и не слушать, заключая все внимание в слова молитвы Иисусовой, но пение все продолжалось помимо меня, так что мне пришла мысль, не поют ли где на самом деле в окрестностях. Я встала с постели, подошла к окну, отворила его: все было тихо, на востоке занималась заря.
Утром проснувшись, к удивлению моему я припомнила не только напев, слышанный мною ночью, но и самые слова. Целый день, несмотря на множество случившихся житейских занятий, я находилась под необычайным впечатлением слышанного. Отрывочно, непоследовательно припоминались слова, хотя общая их связь ускользала от памяти. Вечером я была у всенощной: то была суббота — канун воскресения шестой недели по Пасхе: пели Пасхальный канон. Но ни эти песнопения, ни стройный хор Чудовских певчих не напоминали мне слышанного накануне: никакого сравнения не провести между тем и другим. Возвратившись домой, утомленная, усталая, я легла спать. Но сна опять не было, и лишь только что начал стихать городской шум, около полуночи, слуха моего снова коснулись знакомые звуки, только на этот раз они были ближе, четче, и слова врезывались в память мою с удивительной последовательностию. Медленно и звучно пел невидимый хор: «Православия поборниче, покаяния и молитвы делателю и учителю изрядный, архиереев Богодухновенное украшение, монашествующих славо и похвало: писаньми твоими вся ны уцеломудрил еси. Цевнице духовная, новый Златоусте: моли Слова Христа Бога, Его же носил еси в сердце твоем, — даровати нам прежде конца покаяние!» На этот раз, несмотря на то, что я усиленно творила молитву Иисусову, пение не рассеивало внимания, а еще как-то неизъяснимым образом и моя сердечная молитва сливалась в общую гармонию слышанного песнопения, и сердце живо ощущало и знало, что то была торжественная песнь, которой небожители радостно приветствовали преставльшегося от земли к небесным земного и небесного человека, епископа Игнатия. На третью ночь, с 21-го на 22 мая, повторилось тоже самое, при тех же самых ощущениях. Это троекратное повторение утвердило веру и не оставило никакого смущения, запечатлело в памяти и слова «тропаря», и тот напев, на который его пели, как бы давно знакомую молитву. Напев был сходен с напевом кондаков в акафистах. После мне сказывали, что это осьмый глас, когда я показала голосом, какой слышала напев».
Об Александре Васильевне знавшие ее лица отзываются с глубоким уважением, как о человеке высокообразованном, глубоко религиозном и безупречно правдивом. Ввиду этого и заверяемое ее свидетельством небесное прославление святителя Игнатия, помимо своего общего назидательного смысла, вызывает на размышление о многотрудном житии владыки Игнатия, его непрерывно-напряженном подвиге совершенствования, о его бесконечно чистой и ясной детской вере в страну обетования, в вечную радость Богообщения. И ознакомившись с поведением А. В. Жандр, читатель невольно склоняется в душе своей к сочувственному движению: по вере вашей да будет вам, и да не посрамит вас упование ваше, а святитель Игнатий действительно мыслится, как небесный предтеча своих учеников и чтителей, молящий Господа Бога даровати им прежде конца покаяние.
Не менее важным по своему внутреннему смыслу представляется переданное Софией Снессоревой М. В. Чихачову чудесное сновидение о епископе Игнатии, по времени примыкающее к ближайшим дням по смерти Святителя. Рассказ о сновидении С. И. Снессоревой представляется в следующем виде. «В последнее свидание с преосвященным Игнатием, 13 сентября 1866 года, он, прощаясь, сказал мне: «София Ивановна! Вам, как другу, как себе говорю: готовьтесь к смерти — она близка. Не заботьтесь о мирском: одно нужно — спасение души! Понуждайте себя думать о смерти, заботьтесь о вечности! 30 апреля 1867 года (в неделю Мироносиц) преосвященный Игнатий скончался в Николаевском Бабаевском монастыре. Я поехала на его погребение, совершившееся 5 мая. Невыразима словом грустная радость, которую я испытала у гроба его. — В субботу, 12 августа 1867 года, ночью худо спала, к утру заснула. Вижу пришел владыка Игнатий в монашеском одеянии, полный цветущей молодости, и с грустью и сожалением смотрит на меня: «Думайте о смерти, — говорит он. — Не заботьтесь о земном! Всё это только сон, земная жизнь — только сон! Всё, что написано мною в книгах, всё — истина! Время близко, очищайтесь покаянием, готовьтесь к исходу. Сколько бы вы ни прожили здесь, всё это один миг, один только сон». На мое беспокойство о сыне Владыка сказал: «Это не ваше дело; судьба его в руках Божиих! Вы же заботьтесь о переходе в вечность». Видя мое равнодушие к смерти и исполняясь состраданием к моим немощам, он стал умолять меня обратиться к покаянию и чувствовать страх смерти: «Вы слепы, ничего не видите, и потому не боитесь, но я открою вам глаза и покажу смертные муки». Я стала умирать. О, какой ужас! Мое тело стало мне чуждо и ничтожно, как бы не мое, вся жизнь «перешла» в лоб и глаза; мое зрение и ум увидели то, что есть действительно, а не то, что нам кажется в этой жизни. Эта жизнь — сон, только сон! Все блага и лишения этой жизни не существуют, когда наступает со смертию минута пробуждения. Нет ни вещей, ни друзей — одно необъятное пространство, и всё это пространство наполнено существами страшными, непостигаемыми нашим земным ослеплением; нечистые кишат вокруг нас в разных образах, окружают и держат. У них тоже есть тело, но тонкое, как будто слизь какая, ужасное! Они лезли на меня, лепились вокруг меня, дергали меня за глаза, тянули мои мысли в разные стороны, не давали перевесть дыхания, чтобы не допустить меня призвать Бога на помощь. Я хотела молиться, хотела осенить себя крестным знамением, хотела слезами к Богу, произношением имени Иисуса Христа избавиться от этой муки, отдалить от себя сии страшные существа, но у меня не было ни слов, ни сил. А эти ужасные кричали на меня, что теперь уже поздно, нет молитвы после смерти! Все тело мое деревенело, голова была неподвижна, только глаза всё видели и в мозгу дух всё ощущал. С помощью какой-то сверхъестественной силы я немного подняла руку, до лба не донесла, но на воздухе я сделала знамение креста, тогда страшные скорчились. Я силилась не устами и языком, которые не принадлежали мне, а духом хвалить имя Господа Иисуса Христа; тогда страшные прожигались, как раскаленным железом, и кричали на меня: «Не смей произносить этого Имени, теперь поздно»! Мука неописуемая! Лишь бы на одну минуту перевесть дыхание! Но зрение, ум и дыхание выносили невыразимую муку оттого, что эти ужасные страшилища лепились вокруг и тащили их в разные стороны, чтобы не дать мне возможности произнести имя Спасителя. О, что это за страдание! — Опять голос владыки Игнатия: «Молитесь непрестанно, всё истина, что написано в моих книгах. Бросьте земные попечения, только о душе заботьтесь». И с этими словами он стал уходить от меня по воздуху как-то крутообразно, всё выше и выше над землею. Вид его изменялся и переходил в свет. К нему присоединился целый сонм таких же светлых существ, и все как будто ступенями необъяснимой, невыразимой словом лестницы. По мере восхождения Владыка становился неземным, как и все присоединившиеся к нему в разных видах, принимая невыразимо прекрасный, солнцеобразный свет. Смотря на них и возносясь духом за этою бесконечною полосою света, я уже не обращала внимания на страшилищ, которые в это время бесновались вокруг меня, чтобы привлечь мое внимание новыми муками. Светлые сонмы тоже имели тела, но похожие на дивные, лучезарные лучи, пред которыми наше солнце ничто.
Эти сонмы были различных видов и света, и чем выше ступени, тем светлее. Преосвященный Игнатий поднимался всё выше и выше. Но вот окружает его сонм лучезарных святителей, он сам потерял свой земной вид и сделался таким же лучезарным. Выше этой ступени мое зрение не достигало. С этой высоты владыка Игнатий еще бросил на меня взгляд, полный сострадания. Вдруг, не помня себя, я вырвалась из власти державших меня страшилищ и закричала: «Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего, преосвященного Игнатия, и святыми его молитвами спаси и помилуй меня грешную!» Мгновенно все ужасы исчезли, настала тишина и мир. Я проснулась в жестоком потрясении.
Никогда ничего я не боялась и всегда охотно оставалась одна-одинехонька в доме, но после этого сна несколько дней чувствовала такой ужас, что не в силах была пережить уединение. Много дней я ощущала необыкновенное чувство посредине лба: не боль, а какое-то особенное напряжение, как будто вся жизнь собралась в одно место. Во время этого сна я узнала, что когда мой ум сосредоточивается на мысли о Боге, на имени Иисуса Христа, ужасные существа мигом удаляются; но лишь только мысль развлекалась, в тот же миг демоны окружали меня, чтобы помешать моей мысли обратиться к Богу и молитве Иисусовой».
Александра Купреянова
Из семейных воспоминаний
I
Село Покровское было старинным дворянским гнездом. В прошлом столетии им владел Александр Семенович Брянчанинов, один из наиболее уважаемых людей в губернии. Бывший камер-пажом при Императоре Павле, затем — другом Поздеева и других благочестивых масонов того времени, оставивший Петербург после 1812 года, он перенес и в северную глушь свои утонченные привычки. Покровское было им устроено заново. Воля его и художественный вкус создали маленький Версаль с замком-домом, царственным садом и изящной церковью на бесплодной илухе глинистой русской горы.
Обычно помещичьи дома строились тогда деревянные, четвероугольные, с большим рундуком и тесною прихожей, где всегда пахло аммиаком. В лакейской Покровского дома, как и в комнатах, стоял запах цветов, принесенных из оранжереи, или тонкого французского табака. Барин нюхал; курить считалось здесь дурным тоном. Служили барину не Осипы и Захары, а вышколенный, знающий свое дело камердинер; такими же были и прочие слуги, в особенности дядька и почтенная, хотя молодая еще, няня при детях.
У Александра Семеновича и жены его родилось шестнадцать человек детей; все они росли первые годы под надзором преданной душой и телом няни Ефимовны. В случаях тяжелой болезни которого-нибудь из детей, нянька являлась к барыне с докладом: «Матушка Софья Афанасьевна, пожалуйте благословить малютку, трудятся». Мать шла, благословляла ребенка и спокойно возвращалась к своему долгу. А долг ее был — угождать мужу и поддерживать достоинство дворянской семьи. И так как никто не мешал детям болеть и умирать, то из шестнадцати человек осталось в живых девять. Старшим был Дмитрий Александрович, впоследствии известное духовное лицо, а младшею — моя мать, Марья Александровна…
И для меня, в детстве моем и ранней молодости, Покровское было волшебной сказкой, воплощенной мечтой. До сих пор во мне живо воспоминание Покровской старины: высокие кусты роз в простенках между окон, синяя гостиная с штофной мебелью, круглая зала, обширная и светлая, где собирались внуки и дети большого барина для чинных обедов; балкон с белыми львами, душистые жасмины кругом; над балконом на каменной стене дома лепные украшения в виде рыцарских доспехов; внутри — широкая витая лестница наверх и антресоли вверху с таинственными чердаками. О, как таинственны были эти низкие, темные чердаки! Какими удивительными историями населяло их мое воображение! И кто знает, скольких действительных историй они были свидетелями?
В этом-то прекрасном доме, в этой воплощенной мечте вырастало молодое поколение Брянчаниновых. Среди детей само собою образовалось несколько дружных пар. Только старшая дочь, Александра Александровна, нелюбимая матерью, стояла одиноко. Дмитрий Александрович делил мысли и чувства с следующим за ним братом, Петром. Веселый, румяный Сашенька ладил со всеми. Средние — Сенюшка и Лизонька, похожие друг на друга, шалили вместе. Изящная Сонечка тянулась душой к Дмитрию и была им любима. Младшего же брата Мишу соединяла с моею матерью такая неразлучная дружба, что в семье прозвали их общим именем «Мишмашак».
Главным правилом воспитания считалась в Покровском неумолимая строгость. Странно уживались в барине такт и светлый ум, и образованность с деспотизмом, перещеголявшим заветы самого Домостроя.
Софья Афанасьевна нежно любила сына Дмитрия, но любовь к детям скрывалась здесь, как недостойная слабость. То было царство розги. После одного несправедливого наказания, мать моя вздумала протестовать; за это ее высекли во второй раз до обморока. Михаил Александрович, мальчик самолюбивый, однажды прокусил себе до крови руку, стараясь не закричать во время экзекуции. Виной его было то, что, услышав в деревне разговор о мошенничествах старосты, он, с свойственною ему горячностью, прибежал рассказать об этом папеньке. Вмешался в дела взрослых, что, конечно, не допускалось.
Помню, в старости дед сказал раз о своих детях: — Старших я держал строго — и проиграл; меньших баловал, и ничего не выиграл.
Что он надеялся выиграть — не знаю, и отчего проиграл на тех, кто принес честь его имени непонятно. Но если младших описанным образом баловали, то что должны были выносить старшие? И мудрено ли, что воспоминания грустного детства вливали впоследствии некоторую холодность в отношении их к отцу?
Воспитание, которое получали молодые Брянчаниновы, было по тому времени блестящим. Каждый день свежая тройка привозила лучших учителей из города и отвозила обратно; два учителя и гувернантка жили постоянно. Обращалось внимание на искусства; в даровитой семье у одних были склонности к музыке, у других — к литературе; у третьих — к живописи. Все эти таланты развивались. В то же время детей Брянчаниновского дома не только наказывали, но и держали впроголодь по утрам. Не из скупости, конечно: того требовала суровая система.
Ослепнув под старость, няня Ефимовна доживала свой век в нашем Вепревском доме. Мы, дети, бегали по вечерам слушать, как она молится. Молилась она вслух, долго и слезно, за себя и за всех, кого она любила, причем с рыданиями умоляла Бога простить ей тот грех, что она однажды, рассердившись, хлопнула барышню Лизавету Александровну. Имея перед глазами каждодневное сеченье детей, эта чистая душа ставила себе в вину единственный, вероятно, легкий удар! Об этой няньке Петр Александрович — губернатор и старик — вспоминал, как о своей благодетельнице.
— Те ломтики хлеба, что нам Ефимовна совала тайком, были ми-лос-ты-ней! — говорил он дрожавшим от волнения голосом.
Ефимовна всегда старалась скрывать вины детей от господ: дядька, напротив, верный цербер, не пропускал ни одной.
Утро начиналось в Покровском докладами. Доклады эти я живо могу себе представить по рассказам матери и слепой няни…
Семь часов. Барин уже вышел из спальной и отправился в кабинет. Домочадцы с замиранием сердца слышали трубный звук его сморканья, означавший, что он гневен. Наверх, осторожно ступая в больших сапогах, прошел староста Матвей. Няня Ефимовна явилась в спальную с докладом о детях.
Спальная — просторная и прохладная комната с колоннами и единственным широким окном в сад. Барыни там не было. Она сидела перед туалетом в маленькой розовой уборной.
Сложив по-монашески руки под грудью, Ефимовна у двери положила низкий поклон.
Матушка Софья Афанасьевна, с добрым утром!
Барыня обернула к ней спокойное, чуть-чуть бледное лицо. Ну что, Ефимовна? Все благополучно?
— Все, матушка; у Сонечки прошел кашель.
— Так не завязывай ей горла. Лизанька что? — спросила она о своей любимице.
— Хорошо ночевали-с, отвечая улыбкой на ее улыбку, сказала Ефимовна.
А Маша? — уже равнодушнее спросила барыня.
— Машенька тревожились. Все еще здоровьице плохо. Опять бы, матушка, месяц-другой в баньке их порастирать. Извольте помнить, они до трех лет не ходили, так одной банькой я…
— Не надо, она уже большая, — перебила мать. Нянька подавила вздох.
— С вечера тревожились, плакали во сне; шести лет, какия еще большия? — прибавила она на свой страх из жалости к больной девочке. Она знала причину ее слез во сне: ребенка запугали вчера, уча молитвам «с пристрастием».
Софья Афанасьевна не ответила. Занятая своими мыслями, она рассеянно перебирала рукой дорогие безделушки в раковине, лежавшей у зеркала.
— А как Александра Александровна… спала ночью? Ефимовна опустила глаза. Она хотела бы умолчать, но дело было выходяще из ряда. Барыня заметила ее нерешительность и настойчиво и строго повторила:
— Спала Александра Александровна, я спрашиваю?
— Матушка, оне… молились.
— Опять на коленях?
— Точно так.
— Всю ночь?
— На рассвете заснули.
Мать пожала плечами — «подумала» с невольным враждебным чувством о дочери.
— Не люблю я этих причуд. Все спят, кто не хуже ее, а она… На все есть время… Можешь идти.
После Ефимовны вошел дядька. Барыня, разгневанная известием о ночной молитве дочери, не ответила на его поклон. Но заслуженный и верный слуга, не смущаясь барыниным строгим видом, отдал свой рапорт.
— По детской все здоровы, сударыня-матушка. Петр Александрович изволили вчера изорвать сапожок. На пруд вечером изволили выходить, и изорвали.
— С кем ходил на пруд?
— Одни-с. Дмитрий Александрович не изволили отлучаться. «Митенька всегда умен, — подумала, смягчаясь, Софья Афанасьевна. — Право, его даже наказывать…» и, не докончив своей мысли, спросила:
— Еще что?
— Семен Александрович дразнили Александру Александровну.
Барыня махнула рукой: мимо!
— Михайло Александрович изволили бегать по калидору заместо того, чтоб ложиться спать. Шуметь изволили. Я докладывал, что не велено; не изволили послушать…
— Останется без «руки».
На Мишеньку, как на бедного Макара, всегда падали шишки. Александру Александровну любил отец, как Дмитрия Александровича — мать, но Мишенька для обоих родителей был нелюбимый. Выходки его были так неуместны, он не ласкался к родителям, когда это полагалось, а если ласкался, то не вовремя, глаза его так странно разбегались, а волосы торчали вихрами, он имел такой нелепый озабоченный вид, точно все о чем-то думал. Пристало ли думать, когда самого от земли не видно? и могло ли это нравиться в доме, где от детей требовался лишь страх и послушание?
Дмитрий Александрович был тоже задумчив, но мать — светская женщина — считала эту задумчивость неотъемлемою принадлежностью его блестящих способностей, ласкавших ее честолюбивые мечты перспективою высокой будущей карьеры для сына.
Кончая свой доклад, дядька объявил:
— Дмитрий Александрович изволили в постели читать наизусть псалом: «Помилуй мя Боже, яко попра мя человек»… Изволили сказать: этот де псалом ко многим подходит.
Софья Афанасьевна, слегка наклонив голову, мысленно пробежала начало псалма, подумала немного и с быстрым взглядом спросила у дядьки:
— Ты не знаешь, о себе это говорил Митенька или о всех людях?
Дядька был уверен, что молодой барин прилагал слова псалма именно к себе и братьям. Но он не имел на это ясных доказательств и, как человек добросовестный, не желал свидетельствовать ложно. Он отвечал:
Не могу знать, сударыня-матушка.
— Ступай.
Боюсь я, слишком серьезен Митенька, — промолвила едва слышно мать. Хорош и умен, но зачем так серьезен?..
Вспомнив об уме и красоте Митеньки, она с горечью подумала, как это может ее муж не любить такого совершенного сына? И мысль ее мгновенно обратилась на всю массу огорчений, надежд, усилий, ежечасного напряжения ума и воли, которая составляла внутреннюю сущность ее жизни, скрываясь под внешним декорумом высокой и невозмутимой порядочности. Но предаваться этим мыслям она не позволила себе. Покрыв свои вьющиеся волосы чепцом с широкой сборкой, она встала и величавой походкой, походкой барыни, вышла из спальных комнат.
Мужская детская, расписанная по штукатурке зелеными и белыми полосами, сходящимися на потолке наподобие шатра. Большое полукруглое окно открывает вид на церковь. Второе окно приходится против вершин старых лип сада, и лишь наклонясь, можно видеть у корней их, внизу, густо затененную почву и длинные гибкие скамьи — качалки.
Пока дядька, Дормидонт Дмитрич, ходил с докладом, в нишу окна, пользуясь временным отсутствием своего надсмотрщика, уселись два мальчика — 13-ти и 12-ти лет. Старший из них славился впоследствии в Петербурге своею красотою. Но теперь на тонких чертах его лица и в больших темных глазах видна была грусть, — не мимолетная, детская, а безнадежная, глубокая, при виде которой чуткому человеку сделалось бы холодно. В Покровском не было на этот предмет чутких людей. Детское горе никого не удивляло. Одна Ефимовна оплакивала бесплодными и тайными слезами печали своих питомцев.
В более грубых чертах Петруши не заметно было ни той красоты, ни того ума, как у Митеньки, но выражение уныния было то же.
— Как я люблю смотреть сюда, — сказал шепотом старший мальчик, всматриваясь в море зелени за окном. Точно в этих верхушках, в этих листьях, в этом воздухе без границ — и сам я свободен… точно живешь птицей и забываешь всё..
Петруша вздохнул. Его мысли имели более реальное направление.
— Как-то мы проведем сегодняшний день! — сказал он. Брови его брата, похожие на брови матери, слегка сдвинулись на белом, чистом лбу.
— Да, — отвечал он, не отрывая от окна взгляда. — Я думаю, есть дети, которые встают утром и рады…
— Чему?
Всему. Что их любят, что еще день… хороший… впереди. А мы просыпаемся в страхе…
— И жалко, что проснулись! — вырвалось у Петруши громче, нежели он хотел.
— Шш-ш! — остановил его Митенька и оглянулся. Но никого не было вблизи. Младшие братья спали. Петруша наклонился к Митеньке.
— Ты уже отдумал? — спросил он чуть слышно, но с особенным выражением.
Тот не ответил.
— Ты забыл… что хотели? — повторил брат настойчиво. Шаги Дормидонта Дмитрича слышались на лестнице. Митенька встал и легкою поступью подошел к сонным детям.
— Вставайте, милые, — сказал он, ласково проводя тонкою и нежною рукой по их лицам. — Вставайте, забранят…
Потом, воротившись к окну, быстро подул на стекло и на образовавшемся матовом налете написал: «От папеньки никуда не убежать». И стер все рукавом рубашки в ту самую минуту, когда цербер-дядька отворял дверь.
Девочек между тем, под надзором гувернантки, стягивали корсетами и одевали в муслиновые платья декольте. Потом раздалась команда:
— Faites votre entrie mesdemoiselles!
Девочки с печальными личиками и голыми бледными руками церемонно приседали одна за другой, выговаривая французское приветствие родителям. Это была репетиция входа.
Внизу уже пили чай. Большой самовар шумел на всех парах. За чайным прибором сидела маман в чепчике и желтом камлотовом капоте с пелериной. Ее белые руки, сухие и породистые, скоро и плавно разливали чай и раздавали чашки присутствующим. С тою любезностью, которая составляла ее главное очарование, маман вела разговор с учителями и гостившей родственницей, вела одна, потому что папа был не в духе и хмуро молчал. Вид у маман был счастливый и спокойный.
Девочки еще только спускались с лестницы, когда мальчики уже были в столовой и Мишенька получил наказание — лишение поцелуя руки. На большом учебном столе были поставлены чашки жидкого чая для детей, с парою пшеничных булок или сухарей при каждой чашке. После чая должны были начаться уроки (летних каникул не полагалось), и детям ничего не позволялось больше есть до обеда. Вот в это-то время нянька искала и находила возможность передать старшим где-нибудь в коридоре кусок черного хлеба, взятый ею для себя из кухни. Ничего другого нельзя было ей унести, не возбудив подозрения.
За младшими детьми надзор был слабее, и жилось им легче; мальчики между уроков успевали сбегать в сад нарвать яблоков и поделиться ими с сестрами; делалось это под страхом, но казалось тем веселее.
Не надо думать, что жизнь молодых Брянчаниновых была совсем безрадостна. От них многого требовали, но многое им и давали. Для них были устроены и качели, и превосходные зимние горы в саду; плоты на пруде, верховая езда; не только мальчикам, но и девочкам позволялось изредка сопровождать отца на охоту: то был дворянский обычай. Щедро пользовались они фруктами, ведь фрукты не продавались, конечно, а яблоки считали в Покровском мешками. Но и кроме всего этого, сколько счастья могла доставить этим тонко чувствовавшим детям природа: прогулки, впечатления прекрасного сада, широкого простора полей и лугов, красота Покровского, раскинутого на двух холмах, чистый воздух. И жаль, что к этим прекрасным, чистым радостям, уделу немногих счастливых, так часто примешивалось мучительное чувство страха.
Не забылся старшими братьями такой случай.
В Покровское приехал знакомый помещик с подростками-сыновьями. Вследствие этого уроки Митеньки и Петруши были прекращены: надо было занимать гостей. Мальчики ходили гулять очень степенно, без шалостей, так как уже не считали себя детьми. Полюбовались на фонтан, посидели в гроте и к чаю возвратились.
Для молодых господ чай был сервирован отдельно от взрослых. Прислуживал им дядька. К чаю были поданы сдобные сухари из белой муки — по адресу гостей, и другие, из домашней пшеничной, — для своих. Но Митенька и Петруша, среди разговора, взяли и себе по два белых сухаря, как брали их гости.
— Не из жадности, уверяю, — говорил Петр Александрович, рассказывая впоследствии этот случай в нашем доме, — а потому, что унизительно было показать гостям, что нам не дают есть того же, что им…
Дядька видел преступление и донес. По отъезде гостей обоих братьев поставили на три часа на колени, заставив их при этом держать по белому сухарю во рту. Все домочадцы ходили мимо и видели это.
— Стыдно нам было, Машенька, убийственно стыдно. Сухари во рту тают, проглотить не смеем… А главное — стыдно, рассказывал с горьким выражением старик. — Ну, и обидно. Не маленькие ведь мы были… За что??
Какая же огромная сила, какой избыток энергии бил ключом в этих молодых душах, если они при таком режиме не обезличились, не отупели, не выросли забитыми и безвольными! Что давало им эту силу?
Отчасти — широта барской жизни и природа. Но больше, главнее всего — вера. В том Евангелии, которое говорит: «Приидите ко Мне, вси труждающиися и обремененнии», — они находили и утешение, и силу терпеть и преданность долгу. Настроение всей семьи покровских Брянчаниновых было глубоко православное и церковное; вольтерьянство не коснулось души деда. И на кого могли надеяться несчастные дети, кроме Бога? Суровое воспитание сыграло для них роль того тяжкого молота, который, «дробя стекло, кует булат». Оно выковало из них людей строгой честности и серьезного отношения к жизни; в них не было ничего пошлого, но не было, может статься, и достаточной мягкости характера, терпимости к чувствам и идеям других.
Прошло пять-шесть лет после описанных сцен — многое изменилось. Родительская ферула ослабела, по крайней мере, для сыновей.
Юноши в военной форме уже чувствуют себя почти свободными. Зимой, приезжая в Покровское, бывают на балах в городе, сопровождая маман и сестер, а в деревне катаются на тройках и за околицей приглашают к себе в сани хорошеньких крестьянских девиц. Сестер, в их широких салопах, катают тоже, но с меньшей охотой, и частенько опрокидывают сани в снег, потешаясь над барышнями.
При молодых господах еще живет в Петербурге верный барину дядька, еще шлет в Покровское рапорты такого, например, содержания:
«…Петр Александрович, будучи у господ Анненковых на вечере, изволили потерять батистовый платочек с вензелем… К тому же вечеру Михаиле Александрович изволили купить дорогих духов, за 5 целковых флакончик махонький, а я докладывал, что можно бы одеколоном подушиться, на всех-де вертопрахов смотреть здешних нечего, изволили сказать, посмеявшись довольно: «Сами вы, Дормидон Дмитрич, одеколоном прыскайтесь». А я не то что прыскаться, а у меня над каждой Вашей милости господской копейкой болит сердце. Опять же Александр Александрович изволят по ночам не возвращаться долго и разговоры не зело подобные ведут промеж прочих господ офицеров, а в прочем случалось, вставали до свету и уезжали. Куда — не сказывают, и я, раб Вашей милости, уследил и дознался, что изволят до службы ездить в Невскую Лавру к заутрене, и о том Вашей милости докладываю, и что Дмитрий Александрович бесперечь изволят прибывать в Лавру, когда только свободны от дежурства во дворце; а белье у Дмитрия Александровича все цело, которое пошло с нами из усадьбы, а дружбу они ведут только с одним господином офицером Ч[ихачовым и вместе в Лавру ездят»…
Читая эти послания, Александр Семенович хмурился и пожимал плечами, но должен был сознаться, что все это в порядке вещей, и если в поведении сыновей было что странное, то скорей их приверженность к Невской Лавре, а не ночные похождения Сашеньки.
Проходят еще года. Дмитрий Александрович огорчает родителей: поступает в монастырь, бросив светскую карьеру, которая шла полным ходом. Между тем Софья Афанасьевна начинает хворать, перемогается, но болезнь прогрессирует, и любимому сыну самому приходится хоронить свою умершую мать. Покровское остается без хозяйки.
Еще при жизни Софьи Афанасьевны Александра Александровна вышла по страстной любви за некоего бывшего гвардейца Жандра. Вскоре и Сонечка сделалась женою образованного молодого человека из лучшего общества — Боборыкина. Оставались в девицах две младшие дочери — Лиза и Мария. Им Ефимовна заменяла мать, заступалась за них перед грозным барином и даже была им бита за это заступничество.
Когда думаешь о той давней поре — поре крепостного права, — поражает, насколько больше было доброты и здравого понимания вещей, даже понимания христианского долга, в иной простой крестьянской душе, нежели у тех «премудрых», что мнили себя благородными из благородных, и не только мнили, а действительно были такими в своей среде.
Пример — вот эта няня Ефимовна, которая молилась, как юродивый Гриша у Толстого. Была она ровесница Софье Афанасьевне, отдана за нею в приданое, и всегда помнила свой «долг» исключительной преданности барыне и ее детям.
В молодости ее и у ней, как у других девушек, явилась мечта о счастье: ее полюбил садовник Филадельф. Каждое утро на ее окне появлялся букет свежих цветов. Она и Филадельф были славной парочкой. Но когда попросила у господ позволения выйти замуж, ей отказали. — Кому же другому я могу доверить детей? — вскричала барыня. — Нет, нет, ты мне нужна, оставайся в няньках.
И мечта улетела. Без жалоб, без упреков кроткое сердце принесло себя в жертву. У Ефимовны осталась горькая отрада поминать на молитве раба Божия Филадельфа до конца жизни.
Софья Афанасьевна умерла, но Александр Семенович еще не чувствовал себя стариком. У него зарождаются новые планы. Он начинает ухаживать за одной из знакомых барышень. Ходят слухи, что он намерен жениться. Тогда Лиза и Мария просят братьев о помощи.
Неожиданными и нежеланными для Брянчанинова гостями явились в Покровское сыновья. Почтительно, но твердо они заявили отцу, что не потерпят чужой женщины на месте маман. И сколько он ни выходил из себя, они стояли на своем.
Происходили классические сцены. В конце концов старик уступил.
Опять потекла жизнь в Покровском с виду обычная. Но отсутствие матери давало себя чувствовать, и сестры вскоре поняли, что им надо поспешить выходом замуж. Отец их не удерживал.
Первою Елизавета Александровна приняла предложение заслуженного, но уже очень пожилого генерала, а через два месяца и моя мать сделалась женою молодого соседнего помещика, человека безусловной честности и прямоты, но неравного ей по образованию и привычкам. Все птенцы старого дома разлетелись.
Разнообразною была их судьба.
Дмитрия Александровича ждала епископская кафедра, Петра Александровича — губернаторский пост. Старшая из сестер, после тяжелых неприятностей и разлуки с мужем, впала в мрачное помешательство. Она жила одна с маленькой дочерью в глуши своей приданной деревеньки, где снег заметал крыльцо и волки выли под окнами. В положение девочки вошли тетки, поместили ее в институте; однако и эта девица, после оригинальной жизни, жизни журналистки Катковского лагеря, кончила в доме умалишенных.
Софья Александровна Боборыкина умерла на двадцать третьем году, оставив двух девочек, которые росли, как воспитанные и светские барышни, под надзором отца, — настолько умного и любящего, что он не только не подавлял их личностей, но, напротив, помогал им вырабатывать свою самостоятельность и серьезный взгляд на все окружающее.
Из братьев Брянчаниновых смерть подкосила Александра Александровича еще военным, в молодых и цветущих годах жизни, которою он слишком жадно пользовался. Но перед смертью он принял тайный постриг.
Михаил Александрович метался в Петербурге, оставив военную службу по недостатку средств. Благодаря связям брата, архимандрита Сергиевой пустыни, он получал несколько раз хорошие места, но не удерживался на них. И понятно: у человека целые миры в голове и сердце, а тут — канцелярщина, и главное, везде та или другая неправда, а этого он не выносил. Наконец, схватился за другое: купил в долг каретную фабрику; но ему ли было, — дворянину до мозга костей, — заниматься коммерческим делом? Женился он в Петербурге на достойной всякого уважения, но бедной и не знатной девушке, которую не захотели признать своей его гордые родственники. Прогорев на фабрике, Михаил Александрович счел для себя спасением то, что отец выделил его, великодушно дав ему большую и доходную усадьбу в северной глуши. Впрочем, он и там впоследствии прожился по своей непрактичности, хотя сам вел хозяйство и ездил наряду с рабочими, с топором и в армяке, за бревнами в лес. Жена долгое время была его ангелом-хранителем, жила безвыездно в глуши и умерла, оставив по себе светлую память во всех знавших ее.
II
Когда Александр Семенович провожал старшего сына в первый раз в Петербург, то дорогою, в карете, спросил его, какого рода службу он предпочитает. Сын, не задумываясь, отвечал: Службу Царю Небесному.
На эти слова отец не обратил внимание, но когда сын осуществил их, сделавшись смиренным и бедным послушником, то вся Брянчаниновская гордость поднялась на дыбы. В жизнеописании епископа Игнатия (Дмитрия Александровича) рассказано довольно подробно о том, сколько он выстрадал вследствие деспотического честолюбия родителей, не мирившегося с его призванием. Монашество было для этого человека не карьерой и не средством нажить капиталы. Он раздавал всегда почти все, что имел. Та же родственная черта сказывалась в характере моей матери; такою же была и С. В. Боборыкина, старшая из дочерей любимой сестры о. Игнатия. Другие Брянчаниновы умели также жертвовать многим, но не ближним вообще, а любимым людям. Так, Петр Александрович употребил все свое состояние на издание книг обожаемого им брата.
Узнав о смерти сестры своей, Боборыкиной, отец Игнатий (бывший тогда уже монахом) написал моей матери. Он просил сообщить подробности о последних днях жизни Софьи Александровны, поясняя, что был связан с нею узами исключительной дружбы и надеется увидеться с нею в будущей жизни, по слову Священного Писания: «Бог вселяет единомысленныя в доме»…
Честолюбие деда было удовлетворено, когда отец Игнатий получил в молодых годах сан архимандрита. В те времена духовные чины труднее достигались, чем ныне, и больше заслуг для этого требовалось. Итак, дед смягчился. Но уже было поздно: здоровье сына надорвалось лишениями и огорчениями всякого рода, и память о несправедливости, отравивших его детство и юность, не изгладилась никогда из его сердца.
Прослужив уже несколько лет в Сергиевой пустыни, лично известный Государю, уважаемый Наследником и Великими Князьями, отец Игнатий захотел побывать в родных местах. Быть может, жизнь на виду, с неизбежными неприятностями, наравне с неизбежным официальным почетом, утомили его, и он жаждал природы, сердечности и простоты. Но в Покровском ему была устроена торжественная встреча, «сообразная его положению». Конечно, съехались все родные и ходили около него с таким благоговением, точно он был заживо канонизован. Александр Семенович сам давал тон такого крайнего почета в своем отношении к сыну. В день приезда отец Игнатий был, конечно, на могиле матери; и оставался на кладбище еще долго после того как священник отслужил панихиду.
Назавтра было назначено торжественное богослужение в Покровской церкви. Приехали соседи, сошлись толпы крестьян посмотреть на архимандрита; наделись, что отец Игнатий если и не будет служить, то скажет, может быть речь…
Утром, когда все семейство собралось в угловой «бильярдной» в ожидании первого удара колокола, отец Игнатий сел на диван возле двух девочек Боборыкиных и сказал:
— Батюшка, я не пойду сегодня в церковь. Не очень здоров. Вы все идите, Бог вас благословит, а я останусь вот с ними, — показывает на детей.
Дед был поражен, развел руками, но… возражать не решился.
Оставшись один, отец Игнатий позвал своего келейника, вышел с детьми в сад и там, с помощью этого келейника, Николеньки, катал племянниц на горе все время, пока в церкви шла служба, — на той превосходно устроенной в саду горе, на которой сам он катался в детстве.
Чего он желал, то и случилось: парада не вышло, и многие подумали: «Какой же это святой, если он играет с детьми вместо того, чтоб молиться в церкви?»
Отец Игнатий недолго на этот раз пробыл в Покровском. Вероятно, в это именно посещение им написано стихотворение в прозе «Кладбище»…
Если я не ошибаюсь, после этого своего приезда, отец Игнатий еще только один раз был в Покровском и тоже на короткое время. Дмитрий Александрович ездил в Вологду по делам и заезжал к отцу, но отношения их были исключительно формальные. Переписки между Епископом и Александром Семеновичем не было.
С дочерьми любимой сестры своей, Боборыкиными, отец Игнатий не прерывал теплых и родственных отношений до самой смерти. Они часто пользовались его духовными советами. И не одними духовными. Он не пренебрегал заботою о корректном наружном виде; прежний светский человек сказывался в этом. Однажды, в Сергиевой пустыни, заметив, что приехавшие к нему племянницы причесаны не так, как в это время причесывались в столице, он попросил сестру свою, жену генерала, поехать с ними куда следует и устроить, чтобы прическа их была безукоризненною.
Если он видел на сестрах что-нибудь недостаточно изящное, то тихо спрашивал:
— Что это у тебя, какой наряд?
— Так носят, Владыко.
— Ты не носи.
У С. В. Боборыкиной была привычка, как и у многих, идя в церковь, надевать скромное, темное платье. Владыка не одобрял этого.
— Зачем это? — говорил он. — Разве ты думаешь, что Богу приятнее видеть тебя в черном платье, нежели в обыкновенном? Или думаешь, что, переодевшись, ты сделаешься ближе к Богу, достойнее?
Сестры иногда каялись ему, сокрушаясь о своих грехах, жалуясь на искушения. Он отвечал.
— Не надо засуживать себя. Господь пришел в мир для грешных. Что же ты удивляешься, что грешна? Разве ты не такая, как все? Ну, и гордость, и прочее. У других это все есть, почему не должно быть у тебя? Ты, значит, считаешь себя лучше прочих? Смиреннее? «При моих-то достоинствах… Смирись-ка другой так, как я!» Это — гордость смирения.
— У Бога мелочей нет, — говаривал он также. — С крупным испытанием всякий борется. Если налетит гроза, человек собирает все свои силы против нее. Победить крупное искушение легко. А надо приучить себя переносить благодушно мелочные. Это потруднее. Вот, у тебя убирают комнату, и всякий день положат ножницы носком к тебе, всякий день тебе приходится переложить их, как нужно, и надо не расстроиться этим, не рассердиться, стерпеть каждый день…
За четыре года до смерти епископа Игнатия мать моя ездила в Бабаевский монастырь, где он жил на покое, и брала меня с собою. Я была мала, и впечатления мои уцелели отрывками. Помню просторную архиерейскую гостиную с окнами на реку. Она не мрачна: одноцветные стены ее приятного шоколадного тона. Над диваном висят большие овальные портреты братьев в золоченых рамах. Масса книг на столах, на полу: гостиная служит и кабинетом. Мебели немного, но все солидное: простота высокоразвитого вкуса. За этой комнатой находилась другая, узкая спальня, имевшая вид более интимного приюта. Здесь висели на стене рясы, а на столе лежало несколько красивых четок — дары друзей.
Сам Епископ был высокий человек, важный, очень уже пожилой, но не казавшийся еще стариком. Только лицо его, полное и бледное, обличало внутреннюю болезненность. Помню, что он сидел обыкновенно на диване, мать моя также, а рядом с Епископом на кресле помещался Петр Александрович. Величественный с нами, Петр Александрович держался перед братом почтительно, даже слишком подчеркивая эту почтительность. Долгие часы просиживала я возле матери, слушая малопонятные мне речи и рассматривая знакомые уже предметы в гостиной. Случалось, на звонок являлся келейник и, выслушав распоряжение, чуть заметно улыбался мне, уходя. Или еще лучше: в подряснике, с опущенными глазами, входил красавец — брат Алеша и, несмотря на строгую монашескую корректность своей манеры, всегда находил возможность ободрить меня быстрым взглядом. «Скучаешь? спрашивал этот взгляд. — Потерпи, вечером поедем с о. Моисеем кататься».
Петр Александрович жил в Бабайках при брате мирянином; он ходил в сером сюртуке старинного покроя; все понимали, что он в душе монах и держит монашеское правило, хотя и не принимает пострижения, быть может, для того, чтобы ему удобнее было хлопотать по поводу издания сочинений Владыки. Он издавал их на собственный счет, и я знаю, что ему приходилось много возиться не из-за одной материальной стороны дела: возникали какие-то затруднения, ставились преграды, и он ездил объясняться с высокопоставленными лицами, пользуясь своим положением бывшего губернатора. Уходя с губернаторского поста вслед за любимым братом на Бабайки, он взял из гимназии сына Алешу и определил его послушником в монастырь. Но Алеша был наружно и внутренне похож на свою мать; веселая мягкость его характера и бьющая ключом жизнерадостность мешали ему сделаться в душе монахом. Интересная наружность его привлекала провинциальных барынь в бабаевские церкви так же, как тонкая красота епископа Игнатия в его молодые годы привлекала петербургских дам в Сергиеву пустынь, но в последнем случае их намерения пропадали даром, разбиваясь о высокую серьезность и монашеское бесстрастие архимандрита, а на юной Алешиной душе нескромные женские взгляды оставили след. Достигнув совершеннолетия, он и вышел из монастыря; пустил, так сказать, свою ладью в житейское море, сохранив, однако, на всю жизнь глубокую преданность Православной вере и много действительного христианского смирения в душе…
Интересно, что все Брянчаниновы не любили католицизма, но так не любили, что ничего не признавали в нем достойного, едва ли даже считая Католическую церковь действительною Церковью Христовой. Один дед, человек более широких взглядов, читал духовные католические книги, отчасти увлекался Фомой Кемпийским, и это тревожило и возмущало детей, преимущественно старших.
Владыка Игнатий умер ранее своего отца. Была весна, половодье; никто из родных не мог ехать на похороны. Поехала одна Софья Васильевна Боборыкина, девушка горячая и способная к большой преданности. Дед не хотел ее отпустить.
— Это безумие! Ты не поедешь.
— Я поеду, гранд-папа.
— Нет, ты не поедешь.
— Простите меня, гранд-папа, я поеду.
— Я тебя не благословляю.
— Мне это очень грустно, но я чувствую, что должна ехать. Железной дороги от Вологды тогда еще не было. Софья Владимировна уехала с горничной в тележке знакомого комиссионера, Петра Ледкова. Под Ярославлем перевоза не было; Софья Владимировна проехала подальше за город и там наняла крестьянина, который за хорошую цену доставил двух женщин на другой берег, несмотря на опасность переезда. Затем они попали в Бабайки уже сравнительно легко.
После почившего епископа не осталось наследства. В кармане его подрясника нашли 14 копеек. Это было все, что он имел, потому что лишь за два или три дня до смерти он дал семьдесят пять рублей крестьянину, у которого пала лошадь.
Он был монах…
Дед пережил его, потому что берег себя, и в этом отношении был не чужд некоторого эгоизма, впрочем, совершенно естественного. Не о всем мог он говорить с сыновьями и дочерьми и избегал волнующих разговоров. Волнующие разговоры очень редко приводят к взаимному пониманию и успокоению. Дед был умен и знал это. И потому главною темой его разговоров с детьми была политика. В политике у всех Брянчаниновых был одинаковый взгляд.
Зато как он был тепло внимателен ко всем своим, особенно к внучатам!
Я знала деда в его глубокой старости, но старости красивой и доброй: бывшая суровость его исчезла. В его ясных глазах светилась та снисходительность, купленная ценою долгого опыта жизни, жизни мысли, которая встречается лишь у хороших стариков. О наружности своей он заботился. Какое благородное спокойствие было в его лице, с тонкими чертами, в манере — важной, приветливой и старомодной! Как хороша была его изящная голова с густыми серебристыми волосами, его прямой стан и неторопливая, милая, снисходительная речь! И когда рядом с ним сидели его сыновья Петр Александрович, тяжелый, бритый, с резкими линиями лица, в сером, громоздком сюртуке; или Михаил Александрович, с вдохновенным, но рассеянным взглядом, лысый, с широкою, косматою бородой, то, право, дед казался и красивее их, и чуть ли не моложе. Понятия его, несомненно, были шире: он интересовался многим из того, что они презирали в своей правоверной односторонности.
Свою манеру не входить в интимность дед нарушал для сестер Боборыкиных, девушек светских и выросших без матери. Как умел он без расспросов угадывать их затруднения, тепло поддержать в трудную минуту сочувственным взглядом, мимолетным, ободряющим словом или иначе: подарить две великолепные розы для корсажа и перекрестить девушку. Я была ребенком, но и мне невозможно забыть, с какою лаской он угощал мать мою и меня лучшими персиками и вишнями из сада, как часто радовал, посылая в Вепрево цветы на Пасху или ранние овощи из теплицы!
У меня есть особая причина вспоминать деда добром. Он один из всех Брянчаниновых любил моего отца, ценя его неподкупную прямоту. Раз, когда отец, побеседовав с ним, уходил, простой и прямодушный, как всегда, Александр Семенович, обратясь к присутствовавшим, сказал:
— Этот человек — святой, и сам того не подозревает…
В полной памяти Александр Семенович дожил до 96 лет и умер без больших страданий от воспаления легкого.
После кончины епископа Игнатия неподалеку от Бабаек сгруппировался кружок лиц, связанных с Петром Александровичем единомыслием и знакомством и считавших себя присными по духу почившему Владыке…
III
Хочу оговориться: я не пишу здесь ни о карьере Брянчаниновых, ни о событиях их жизни, внешних: все это, без сомнения, имеет большой интерес, но не для меня. Меня всегда занимал один лишь выходящий из ряда нравственный облик их. Притом пишу исключительно о людях, выросших под кровлею Покровского дома, а не о детях их, и тем более не о другой отрасли Брянчаниновых из усадьбы Юрова, как носящей совершенно различный характер.
Все, что я говорю здесь о Брянчаниновых вообще, не может касаться владыки Игнатия. Как человек исключительного ума и характера, он всегда стоял несколько одиноко, и путь его от самого детства был иной, чем путь его братьев и сестер. Это высказано и в жизнеописании его, составленном Петром Александровичем…
notes