Книга: Самостоятельные люди. Исландский колокол
Назад: Часть четвертая Годы благоденствия
Дальше: Исландский колокол Роман

Глава шестьдесят восьмая
Современная поэзия

Самые запутанные дела так или иначе улаживаются, хотя многие до поры до времени не верят этому. И мечты наши сбываются, особенно, если мы ничего для этого не делаем. Не успел Бьяртур опомниться, как первая партия цемента была уже во дворе. Говорят, когда человек становится достойным жить в лучшем доме, этот лучший дом вдруг как из-под земли вырастает. Жизнь дает нам все, чего мы достойны. И не только отдельным людям, но и целому народу. Война, например, высоко вознесла некоторых людей и некоторые народы без всяких усилий с их стороны; сомнительно, чтобы самые мудрые политические деятели могли сделать для исландского народа больше, чем одна-единственная кровопролитная война, разразившаяся где-то далеко-далеко. Став почтенным человеком, Бьяртур склонен был признать, что в Летней обители бывали тяжелые времена. Ну что ж, не претерпев, не спасешься; зато он никогда не ел чужого хлеба. Чужой хлеб — это самый страшный яд для свободного и самостоятельного человека; чужой хлеб — это единственное, что может лишить его самостоятельности и истинной свободы. Было время, когда Бьяртуру хотели подарить корову, но он не из тех, кто принимает дары от своих врагов. И если он через год зарезал корову, то лишь потому, что видел перед собой более высокую цель; он уже тогда сказал, что не намерен зря тратить деньги, они понадобятся ему в будущем: может быть, он построит на них дворец. То же самое он говорил теперь в потребительской лавке: строить так строить, ему нужен большой дом в два этажа, с мезонином. Однако его удалось убедить построить обыкновенный одноэтажный дом с чердаком и подвалом — все равно получится три этажа: под землей, на земле да еще чердак. Он взял ссуду в ссудной кассе. Земля без постройки не считалась достаточной гарантией для получения долгосрочного кредита, ссуда предоставлялась только на один год. Обычно под первую закладную на землю выдавали только тридцать процентов, да и то при условии поручительства со стороны потребительского общества; а общество потребовало в обмен вторую закладную на землю. Зато касса согласилась выдать Бьяртуру вторую ссуду осенью, когда дом будет построен, — под новую закладную, уже на землю вместе с домом. Из этой ссуды будет погашен долг потребительскому обществу за строительные материалы. Таков сложный механизм высших финансов. В обмен за все эти услуги хуторянин голосовал за Ингольва Арнарсона Йоунссона, чтобы тот мог заседать как его представитель в альтинге и решать важные для народа вопросы. Председатель потребительского общества снова попал в альтинг, и купечеству был нанесен тяжелый удар.
Теперь все голосовавшие за председателя потребительского общества ликовали, а голосовавшие за директора банка горько раскаивались, ибо, во-первых, положение банка пошатнулось и он мог обанкротиться в любое время, а во-вторых — сторонники директора проявляли открытую враждебность к хозяевам Редсмири, — так к кому же они обратятся в минуту опасности, которую сами на себя накликали? В довершение всего оказалось, что иностранцы не могут больше воевать, поэтому цены на сельскохозяйственные продукты могут упасть в любую минуту.
Котлован для фундамента был вырыт на холме, к югу от старой землянки. Появились каменщики, столяры и начали строить подвал. Подвал получился превосходный. На неделю работу прервали, а потом без промедления принялись за жилой этаж, где предполагалось соорудить четыре комнаты и кухню. Теперь здесь не хватало только детей — маленьких и любопытных, которые резвились бы во дворе, как в былые времена, когда строился хлев для овец; теперь здесь было бы так много интересного — запах дерева и бетона, удары молотков, шум бетономешалки, много рабочих, машин и лошадей, песка и гравия. В ту пору не делали еще двойных стен и не применяли железобетона; стены были простые, но толстые. Ко времени сенокоса не хватало только чердака и крыши. Деньги в ту пору кончились, и Бьяртур поехал в город, чтобы взять еще денег в ссудной кассе. Но Ингольв Арнарсон был в это время в столице, и касса отказала Бьяртуру в кредите, хотя и обещала выдать ссуду к осени. В потребительском обществе весной не оказалось шифера для крыши и оконных стекол — очень уж многие строились, — и лавка ждала получения очередной партии оконных стекол летом, а шифера — только осенью. «Подождем, как будет с ценами на овец», — говорили там. И вот дом Бьяртура простоял лето недостроенным. Весьма непривлекательная картина. Путники, проезжавшие мимо, напрасно искали взглядом уютную, поросшую зеленью хижину, скрытую теперь этим бесформенным уродом; казалось, здесь пронесся ураган, оставивший после себя одни развалины. Но если кто-либо воображал, что дом Бьяртура так и останется недостроенным, то он заблуждался. К осени оказалось, что война, которая кончилась почти год назад, все еще поднимает цены; о таких высоких ценах в Исландии никто не слыхивал. И осенью фру из Ред-смири сказала на собрании Союза женщин в столице крылатые слова: «Исландия — небесная страна».
Цена на овцу поднялась до пятидесяти крон, и столичные газеты захлебывались от восторга, восхваляя превосходство крестьянской культуры в прошлом и настоящем; особенно превозносились заслуги крестьян. Бьяртур получил деньги в кассе, а затем лес, стекло, шифер, рабочих, и осенью новый дом стоял уже под крышей. Но когда строили чердак, оказалось, что подвал дает трещины, и десятник заявил, что трещины, надо полагать, появились от землетрясения. Бьяртур возразил, что этим летом не было никаких землетрясений.
— Было землетрясение в Корее, — сказал десятник, — а вообще-то трещины пустячные, их легко заделать.
Несмотря на эти трещины, дом навевал на своего владельца волшебные видения. Бьяртур часто поглядывал на него и что-то шептал про себя.
После осеннего похода в горы за овцами отец и сын отправились во Фьорд на двух лошадях: надо было закупить для дома множество всяких мелочей. Бьяртур всю дорогу молчал, но когда они добрались до восточной стороны пустоши, спросил Гвендура:
— Ты говорил весной, что мои стихи Ауста назвала плохой стряпней, виршами?
— Да, она сказала что-то в этом роде, — ответил Гвендур.
— И что ее друзья предпочитают современную поэзию?
— Да, — сказал Гвендур, — она обручена с одним современным постом.
— Ну, писать так, как пишут эти современные поэты, нетрудно, — сказал Бьяртур. — Это похоже на понос. Нет даже внутренней рифмы, одни концевые.
Но Гвендур не умел сочинять стихов и ничего на это не ответил.
Помолчав немного, отец промолвил:
— На случай, если ты опять встретишь в городе Аусту Соуллилью, я прочту тебе современные стихи — три строфы; пусть не говорит, что мне не справиться с такой пустяковиной.
— Если только я их заучу, — ответил Гвендур.
— Никому не говори, парень, что ты неспособен тут же выучить три строфы. — Бьяртур пробормотал что-то про себя и сказал: — Это три строфы о войне.
— А не лучше ли тебе самому пойти к ней? — спросил Гвендур.
— Мне? — удивился отец. — Нет. Я не хочу знаться с такими людьми.
— Какими людьми?
— Которые обманули мое доверие. Тот, кто обманул мое доверие, может прийти ко мне и повиниться. Мне не в чем просить прощения. К тому же, — прибавил он, — я ей не родня.
— Все равно, надо бы тебе пойти к ней, — сказал юноша. — Я уверен, что ей приходится туго. И ведь ты выгнал ее из дому, когда она была беременна.
— Тебя не касается, кого я выгнал. Благодари судьбу, что я не выгнал тебя, но я это сделаю, если ты будешь мне дерзить.
— Я уверен, что Соула будет очень рада, если ты навестишь ее.
Бьяртур резко рванул поводья и ответил:
— Нет, живой я никогда не пойду к ней. — Помолчав, он прибавил, глядя поверх плеча сына: — Но если я умру, передай ей привет и скажи, что она может похоронить меня как полагается.
Ауста Соуллилья недавно перебралась в дом своего жениха в Сандейре. Это был маленький домик. Скорее даже не дом, а землянка, покрытая листом гофрированного железа, — нечто вроде тех хижин, в которых живут негры Центральной Африки.
На окошке стояли два заржавевших жестяных горшка с землей, из одного тянулся какой-то цветочный стебелек, он боролся за жизнь. В комнате стояли две кровати, одна для Аусты и ее жениха, а напротив — для матери жениха, ей-то и принадлежала хижина. Жених был безработным. Ауста Соуллилья встретила брата без неприязни, однако ее левый глаз значительно преобладал над правым. Она была бледна, какое-то отчуждение чувствовалось в ней; испорченный зуб был вырван, вместо него зияла дыра. Она вообще немного говорила с братом, не вспоминала и о его несостоявшейся поездке в Америку, — видно, не находила ничего странного в том, что он отказался от поездки; она не верила в Америку. Гвендур сразу же понял, что она беременна. Он смотрел на длинные кисти рук, в которых чувствовалась большая жизненная сила, на ее слишком худые плечи; она кашляла сухим кашлем.
— Ты простудилась? — спросил Гвендур.
Ауста ответила отрицательно, но сказала, что всегда кашляет, а по утрам с кровью. Тогда он спросил ее, когда она собирается выйти замуж, но она говорила о предстоящей свадьбе совсем уже не так гордо, как весной, когда сообщила сыну Бьяртура, что помолвлена с современным поэтом.
— А разве кому-нибудь из вас интересно, как я живу? — спросила она.
— Отец велел мне сегодня утром выучить три строфы, — сказал Гвендур. — В них говорится о войне, это современные стихи. Прочесть тебе?
— Нет, — сказала она, — мне не интересно.
— Я думаю, что мне все же следует их прочесть, — сказал он и прочел ей все три строфы.
Она слушала, и глаза ее потеплели, черты лица стали мягче — казалось, она вот-вот разразится слезами, а может быть. Но она ничего не сказала, затаила в себе то, что было на сердце, и отвернулась.
— Новый дом уже стоит под крышей, — заметил Гвендур. — Осенью переберемся.
— Вот как? — сказала она. — А мне какое дело?
— Очень может быть, что у отца свои планы насчет дома. Я уверен, что он даст тебе большую комнату, если ты придешь.
— Я? — ответила она и гордо вскинула голову. — Я обручена с молодым талантливым юношей, который любит меня.
— И все-таки тебе следовало бы прийти, — сказал Гвендур.
— Неужели ты думаешь, что я когда-нибудь оставлю человека, который меня любит?
Тут уж старуха, стоявшая у печи, не могла не вмешаться в разговор:
— В таком случае ты могла бы быть подобрее с ним, беднягой, а то, когда он дома, ему от тебя житья нет.
— Неправда, — сказала, вспыхнув, Ауста Соуллилья и повернулась к старухе. — Я люблю его. Да, люблю больше всего на свете. И ты не имеешь права говорить чужим людям, что я не добра к нему. Я к нему добрее, чем он того заслуживает; разве я не ношу его ребенка? И если этот Бьяртур из Летней обители приползет сюда на четвереньках и попросит прощенья за все зло, которое он причинил мне с той минуты, как я родилась, то я все равно не захочу и слышать о его доме, мне и в голову не придет хотя бы один шаг сделать к нему. Передай ему: живая я никогда не приду к Бьяртуру в Летнюю обитель, но труп мой он может похоронить.

Глава шестьдесят девятая
Когда человек не женат

От нового дома устаешь еще до того, как он построен. Странно, что человеку надо жить в доме, вместо того чтобы довольствоваться обителью своей мечты. Что нового можно сказать о будущем жилище Бьяртура? О нем уже и так много сказано. В Корее, как мы говорили, произошло землетрясение, но дом все-таки достроили. По явились окна и стекла в окнах, крыша и труба на крыше, плита с тремя конфорками в кухне, приобретенная по сходной цене. В заключение сделали высокое крыльцо с пятью ступеньками. Принялись за постройку сеней, потому что в доме, конечно, должны быть сени. В новый дом решили перебраться осенью. Самая большая комната в нем была выложена филенкой. Одни предлагали покрасить ее, другие — наклеить кое-где картинки из иностранных газет, как это делается в городах, но Бьяртур не желал никаких украшений — не станет он заводить мусор в доме. Ранней осенью начались бури, задул штормовой ветер с востока, пошел снег, и тогда оказалось, что в доме ветер дует почти с такой же силой, как и снаружи. Отчего бы это? Оттого, что забыли навесить двери, не заказали их заблаговременно. А теперь уже поздно: столяры во Фьорде завалены работой, которую нужно кончить к предстоящей зиме.
— Ну, сколоти вместе несколько готовых досок, — сказал Бьяртур столяру.
На это столяр заявил, что в каменном доме от щелястых дверей толку не будет, все равно ветер проберется в комнаты, зато пообещал до отъезда сделать прекрасные пороги.
— Только скажу я тебе, — заявил он, — что для таких порогов нужны первоклассные двери, из особого сорта дерева, на хороших шарнирах.
— Ну, кузнецу недолго изготовить петли, — сказал Бьяртур.
— Нет, — ответил столяр, — петли сюда не подойдут! Это не сундук! Здесь нужны первоклассные шарниры. В хорошие времена все должно быть на шарнирах.
— Да ну его к дьяволу, этот дом! Пусть он катится в ад! — сердито крикнул Бьяртур; он был зол на то, что это каменное чудище поглотило так много денег.
Двери — это еще с полгоря. Правда, дом уже подведен под крышу, по где все то обзаведение, без которого и дом не дом? У крестьянина не было даже кровати. В старой лачуге были нары, вделанные в стены, их невозможно было перенести оттуда. Даже стол и тот был сколочен из нескольких плохо обтесанных досок и прибит к подоконнику. Время давно их обтесало, по оно проделало еще большую работу: доски износились, потемнели, да и какой это стол, просто доски. Не было и шкафа: старая кухонная полка была наглухо прикреплена к стене и прогнила вместе с пей. А стулья? В Летней обители никогда не было ни одного стула или хотя бы скамьи, не говоря уж о такой роскоши, как занавеси или изображение Спасителя, Хатльгрима Пьетурссона или русского царя; не было и фарфоровых собачек. Короче говоря, все, что необходимо для ежедневного обихода или для украшения в настоящем доме, отсутствовало в Летней обители. Таким образом, когда человек достигает высот цивилизации и обзаводится домом, перед ним возникает масса трудностей. Не хватает не только дверей. И Бьяртур решил провести еще одну зиму в старой землянке, тем более что ожидались ранние холода. Он забил досками дверные проемы. И дом возвышался на холме как воспоминание о хороших временах, являя миру свой удивительный фасад.
Теперь нам придется сказать несколько слов об экономках. Очень трудно заполучить экономку. Экономки во многом отличаются от жен: они проявляют строптивость там, где замужние женщины обязаны подчиняться. Экономка непрерывно чего-то требует, а жены благодарят даже тогда, когда ничего не получают. Экономки жалуются, что им всегда и всего не хватает, а жены довольствуются тем, что у них есть. Экономки ворчливо отказываю им от некоторых видов работы, несовместимых с их достоинством, а кто же обращает внимание на жену, если она начинает ворчать? Тем хуже для нее самой. О приступах дурного настроении уже и говорить не приходится. Экономка может загрызть хозяина, если что-нибудь не по ней; хоть женись на ней для того, чтобы иметь право заткнуть ей глотку. «Уж лучше иметь сразу трех жен, чем одну экономку», — говорил Бьяртур, но в этом вопросе был непоследователен, и все-таки предпочитал экономку, какую-нибудь сварливую ведьму, с которой без конца бранился.
В первые три года у него были три экономки — по одной в год; молодая, средних лет и старая. С молодой было трудно, с пожилой еще труднее, а со старой всего хуже. Наконец он взял экономку неопределенного возраста, и оказалось, что с ней можно ужиться. Ее имя было Брунгильда, но все звали ее Брунья. Она работала в доме уже два года. Ее преимущество перед другими заключалось в доброжелательном отношении к хозяевам. У нее не было, как у молодой, привычки припрятывать лучшие кусочки для батрака, а по ночам миловаться с ним, так что днем он уже ни на что не годился; она не страдала истерическими припадками злобы на бога и людей, как экономка средних лет; она не старалась унизить Бьяртура, как это делала старуха; не сравнивала протекавшую крышу в Летней обители с замечательной крышей в доме пастора, где ей не угрожал ревматизм и где она жила как у Христа за пазухой. Нет, новая экономка была любезна с Бьяртуром и никогда не клеветала на своего хозяина; но и она не была свободна от свойственной женскому полу мелочность. Как все женщины, Брунья полагала, что ей дано далеко не все, что она имеет право требовать от господа бога; она считала себя непонятой, ей всегда казалось, что ее подозревают в воровстве, что к ней несправедливы, и поэтому она постоянно была настороже и готова к нападению.
— Кофейная гуща пошла теленку, — заявляла Брунья, когда Бьяртур просил подогреть ему утренний кофе.
— Понятное дело, это я украла, — говорила она, когда Бьяртур вежливо спрашивал о рыбьем хвосте, оставленном им с утра.
— Здесь, сдается мне, думают, что я лежу в постели и нежусь, как важная барыня, — говорила она, если Бьяртур замечал, что по утрам коров надо доить раньше.
Брунья никогда не была замужем. По слухам, у нее был в молодости роман с одним человеком, который оказался женатым; и она не могла его забыть. Девушка работала всю свою жизнь, копила деньги и клала их в банк. Говорили, что она богата. Ей принадлежала старая рыжая кобыла, которая так и осталась необъезженной и которую она очень любила. А еще у нее было сокровище, которое возвышало ее над трудовым людом в той округе: кровать, которую можно было складывать, раскладывать и переносить с одного места на другое, словом — мебель. Кроме того, Брунья была владелицей матраца, который ежегодно проветривался в первый же летний день, а еще наматрасника и перины из тонкого пуха, двух смен простынь и чудесной подушки с вышитыми на ней словами: «Спокойной ночи». В общем это была женщина надежная; гигантского роста и мужской силы. И хотя она была чистоплотна, как кошка, и всегда настаивала на своей правоте, она не гнушалась никакой работой, не привередничала и могла таскать навоз днем и ночью. Руки у нее были сине-красные, цвета овечьей туши, по-видимому, отмороженные; кофта на ней сидела в обтяжку; корсета она не носила и от этого выглядела очень толстой и походила на сильную рабочую лошадь. На ее обветренных щеках играл приятный молодой румянец, переходивший в легкую синеву, когда ей было холодно; глаза ее смотрели ясно, трезво; вокруг рта лежали строгие линии, говорившие о трудолюбии. В мыслях и чувствах своих Брунья была совершенно свободна от современной склонности к критике; говорила она обычно напряженно и холодно, как человек, привлеченный к суду по чьему-либо навету; в глубине души она всегда чувствовала себя обиженной и оскорбленной.
На смену морозам вдруг пришли дожди и оттепель. Летом землянка, в ожидании переезда, не была приведена в порядок, и в комнате безбожно текло. Бьяртур терпел, пока мог, но под конец перебрался вниз. Однако старуха Халбера не хотела перебираться — она не любила перемен; покрывшись мешком, она лежала не двигаясь, пока погода не установилась. Однажды под вечер Бьяртур сидел в нижнем помещении. Экономка принесла ему кашу. Пока хозяин ужинал, она стояла и поглядывала на него. Бьяртур ел, поставив миску на колени; когда он уже заканчивал свою трапезу, Брунья заговорила, повернувшись к нему спиной, как она обычно делала, разговаривая с ним, — казалось, она шепчет что-то стене.
— Что толку строить большой красивый дом, а самому сидеть на корточках в старой конуре, которая течет, как решето? Какой бы шум поднялся, будь это по моей вине.
— По-моему, если с потолка течет, особенного вреда тут нет — это полезная вода. А вообще-то что тут поделаешь, если двери не готовы.
— Я бы с удовольствием заплатила за дверь для своей каморки, если бы меня вовремя попросили.
— Да, но я так понимаю, что все двери в моем доме должны быть сделаны за мой счет, — сказал Бьяртур. — К тому же не только дверей не хватает: я не успел съездить и купить мебель для большого дома, а тут уже и зима наступила.
— До сих пор отлично обходились и без мебели, — ответила и — Но если нужно, я могла бы купить два стула на свои пенные деньги, и кровать я могла бы одолжить или, во всяком случае, делить с другими, если бы можно было договориться хоть с одной живой душой в этом доме.
— Гм, — сказал Бьяртур и посмотрел на экономку.
Кто стал бы отрицать, что это была статная, ловкая в работе женщина, разумная и не тщеславная, без всяких капризов. Он мог бы жениться на ней или просто разделить с ней постель, что она и предлагала ему так неуклюже. У него нет причины сердиться на эту крепкую, как утес, женщину, которую не могли сломить годы, или прикрикнуть на нее, чего она не заслуживала. Он признавался самому себе, что было и невыгодно и нелепо платить ей жалованье, вместо того чтобы залезть к ней в ее великолепную кровать, одну из лучших в округе, — он никогда не спал на такой кровати. Да и к тому же у нее были деньги в банке.
— Видишь ли, дорогая Брунья, если я не переехал в новый дом осенью, то деньги тут ни при чем. Я мог бы купить достаточно дверей, кроватей, стульев, если бы захотел, а может быть, даже и картинки с изображением бога и русского царя, чтобы повесить на стены.
— Я не спрашиваю — почему, — сказала женщина, — и прибавила шепотом в стену: — Человек ходит и сочиняет стихи для тех, кто не может и не желает их понять, но никогда не скажет доброго слова другим. На других только с крыши капает — только это и достается на их долю.
— Вода с крыши никому не вредит, — повторил Бьяртур. — Хуже, если капает внутри.
Когда человек не женат, ему приходится иногда прибегнуть к иносказаниям, чтобы заставить замолчать экономку.

Глава семидесятая
Проблема процентов

Надо ли удивляться установившемуся мнению, что Бьяртур из Летней обители построился зря?
Но разрешите спросить, а как же с Королем гор? Может быть, ему повезло больше? Нет. По правде говоря, Бьяртур по сравнению с Королем гор еще оказался счастливчиком.
Дом Бьяртура, необитаемый, без мебели, без дверей, все еще держался ссудой, полученной в кассе, и овцами, которые шли в уплату за проценты, а под домом Короля гор рушились все опоры. Этот дом был так тщательно отделан, так хорошо обставлен, не хуже дома в Редсмири, что в нем не стыдно было жить цивилизованным людям. Но Королю гор пришлось его покинуть. Оказывается, даже у зажиточного крестьянина и даже в хорошие времена не хватает средств, чтобы жить по-людски. Так оно было, так оно и будет. Простому человеку доступно жить только в маленькой хижине и не лучше негров Центральной Африки, — при условии, что купцы будут поддерживать в нем еле тлеющий огонек жизни. Так исландский народ и существовал целое тысячелетие. Выше головы не прыгнешь. В прежние времена было обычным делом должать купцу, а если долг очень уж вырастал — лишаться кредита. И никто не поднимал шума из-за того, что люди умирали от недоедания, — это считалось даже удачей. Уж, во всяком случае, это было лучше, чем попасть в сети банка, как это случается теперь. Крестьяне тогда жили как самостоятельные люди; хоть они и умирали от голода, зато были свободны. Ошибка их была в том, что они сочли милостивые объятия банка безопасными и спокойными, а на самом деле банк безопасен только для людей с большой задолженностью — на сумму от одного до пяти миллионов. В то самое время, когда Бьяртур продал свою лучшую корову, чтобы заплатить рабочим, и выложил тысячу крон наличными в счет займа и шестьсот крон овцами в счет процентов, Король гор продал свой хутор за ту сумму, под которую он был заложен, и перебрался в город. Он был даже рад, что отделался так легко. Народный банк попал в руки Ингольва Арнарсона и стал государственным банком благодаря колоссальному займу, полученному правительством в Англии. Не могло быть и речи о каких-либо отсрочках или о списании долгов, если только речь шла не о миллионах.
А сельскохозяйственные продукты быстро падали в цене. Да, в ту осень, когда дому Бьяртура из Летней обители исполнился год, цены вдруг начали падать. Мировая война уже не осеняла своей благодатью торговлю и промышленность; теперь иностранцы сами обзаводились овцами, вместо того чтобы убивать друг друга. К сожалению, исландское мясо оказалось ненужным на мировом рынке; никто больше не интересовался исландской шерстью: заграничные овцы сами стали обрастать шерстью. Бьяртур наблюдал, как сотни несчастных исландских овец исчезали, идя в уплату задолженности по процентам и в покрытие полученных ссуд. Но он переносил это кровопускание с той же стойкостью, какую проявлял ранее, в голодные годы, перед лицом привидения и купцов. Он никому не жаловался. Стены его долговой тюрьмы становились все толще, а цепы на его продукты падали все ниже, но Бьяртур был полон решимости биться головой об стену до тех пор, пока в его черепе останется хоть капля мозга. В его вечной борьбе за свободу наступила новая эра — борьба в тех условиях «нормальной» экономики, которые не могли не вернуться, когда кончилось счастье войны; от чрезмерного оптимизма, который довел бедного крестьянина до такой нелепости, как желание жить в хорошем доме, не осталось и следа.
Когда «бум» кончился, Бьяртур очутился в трясине, которой ему удалось избежать в тяжелые времена. В голодные годы он отстоял свою свободу — в хорошие годы стал рабом процентов. В конце концов в тяжелые времена у него не было долгов, несмотря на смерть детей, жалкое существование в крытой торфом землянке и вечный голод. Тогда жить было легче, чем в хорошие времена с их легкомысленными ссудными учреждениями, с их строительной лихорадкой.
В то самое время, когда Ингольв Арнарсон восстановил народный банк с помощью нескольких миллионов крон акционерного капитала, полученного от исландского государства — то есть от одного лондонского банка, — во Фьорд прибыл новый председатель потребительского общества. «Полный хаос и невозможная путаница, — со злобой говорил он; и чем больше разбирался в делах, тем становился злее: долги достигали неслыханных размеров. — Что за беспорядок! Надо немедленно принять самые крутые меры». Те, у кого долги превышали стоимость имущества, были прямо объявлены банкротами, и им следовало благодарить бога за то, что они отделались так легко. Тех же, из кого можно было выколотить хоть что-нибудь, держали полузадушенными в петле задолженности, надеясь выжать из них проценты вместе с кровью, — и это, может быть, было хуже, чем обанкротиться и уйти с пустыми руками. Заправилы потребительского общества посадили таких должников на паек, чтобы кое-как поддерживать в них жизнь и получать с них проценты; им выдавали по крупице самые необходимые для жизни продукты, чтобы они могли влачить нищенское существование ради уплаты процентов, а иногда отказывали даже в самом необходимом, требуя поручительства богатых крестьян. Кофе и сахар отошли в область предания, они существовали только для богатых. Пшеницы выдавали столько, что вся она могла бы уместиться на носу у кошки, а некоторые вообще ничего не получали. Мелочные товары почти не отпускались; одежду строго запретили продавать, в особенности тем, кто наиболее в ней нуждался. Но что касается табака, то здесь правительство проявило большую щедрость: был принят закон о выдаче крестьянам табака бесплатно, за счет государства, — для предохранения овец от заболевания чесоткой и глистами. Ну, это замечательное лекарство — годится и для внутреннего и для наружного употребления! Выдача табака встретила восторженный отклик. Его называли «казна» или «глистный». Его даже староста курил из экономии: тяжелые, мол, времена!
— По-моему, это уж слишком! — сказал Бьяртур, узнав о том пайке, который был ему определен для поддержания жизни на вторую зиму после постройки дома. — Неужели я не могу решать сам, как свободный человек, что мне надо купить в лавке? Если я не получу того, что мне нужно, то куплю в другом месте.
— Дело твое, — ответили ему. — Но тогда мы наложим арест на твое имущество.
— Что я — собака или раб? — спросил он.
— Не знаем, — ответили ему, — мы поступаем по закону.
Он получил полмешка ржаной муки, столько же овсяной, большое количество рыбных отбросов, которыми были завалены склады потребительского общества, и целую кучу табака «казна». Впервые с тех пор, как он стал самостоятельным человеком, ему отказали в горсти белой муки для оладий, на случай, если к нему заглянет гость. О кофе и сахаре не могло быть и речи — их можно было купить только за наличные. Раньше Бьяртур не задумался бы сказать крепкое словцо о тех, кто зажал в тиски бедного крестьянина, но кого он мог выругать теперь? Законы?
И все же осенью, наперекор всему и всем, он поселился в доме. Правда, многого в этом доме не хватало, но самую большую комнату на втором этаже привели в некоторый порядок, кухню тоже, навесили три двери — наружную и две внутренние, все на шарнирах и с ручками. Бьяртур купил во Фьорде подержанную кровать для себя и Гвендура, сбил из досок кровать для тещи, а также соорудил что-то вроде стола и маленькой скамейки; до сих пор никто и не подозревал, что он умеет столярничать. И вот перебрались в новый дом, все в одну комнату. И тут же обнаружили, что печка отказывается служить и беспрерывно дымит, наполняя весь дом чадом и смрадом. Звали разных знатоков, совещались, высказывали много интереснейших теорий. Во всем винили трубу: одни считали ее недостаточно высокой, другие предлагали укоротить ее; одни находили, что она чересчур широка, другие — что она слишком узка, оттого, мол, и не пропускает дыма. Некоторые ссылались даже на научную теорию, о которой писали в газетах: если трубы выложены во время прилива, с ними не оберешься хлопот. Судя по всему, эта труба была выложена во время прилива. А дым валил в помещение, несмотря на все философские споры. Несомненно, нужен был дорогостоящий ремонт, чтобы привести печь в порядок, а тратиться на нее не имело смысла — она поглощала неслыханное количество топлива.
Наконец Бьяртур купил подержанный примус для приготовлении пищи, а плита с тремя конфорками красовалась в кухне какого рода украшение.

Глава семьдесят первая
Великаны осенью

Было в обычае каждую осень ездить на кобыле в город за покупками; она исчезала на целую неделю. Это было ее отпуском; у нее ведь, как у всех людей, были знакомые. Краснощекая и статная, возвращалась она домой, труся рысцой на своей рыжей кобыле; вокруг седла висело множество свертков: мелочные товары, отрезки ситца, нитки, печенье, которое можно было погрызть в торжественных случаях, угощая им порядочных людей, щепотка кофе, немножко сахару. Но в эту осень Брунья приехала не верхом, а вела свою кобылу под уздцы; на седле возвышалась гора покупок. Экономка была в лучшем настроении, чем обычно, позвала Бьяртура и попросила его помочь ей снять поклажу и внести ее в дом.
— Чего это ты накупила? — спросил он.
— О, так, мелочи! И говорить о них не стоит, — ответила Брунья.
Она не хотела сразу сказать все и чуть-чуть важничала, была немножко счастлива, немножко горда, — может быть, радовалась в глубине души, когда шла по пустоши, что Бьяртур будет с любопытством расспрашивать ее о покупках. Но он не выказывал ни малейших признаков любопытства: не в его привычках было докучать людям вопросами; что бы она ни купила — это уж ее дело. Молча сложил он ее покупки в сенях, кобылу пустил на болото и подтолкнул ее кулаком. Был темный осенний вечер.
Бьяртур нашел себе какое-то занятие во дворе и в доме появился только тогда, когда уже пора было ложиться спать: он опасался, что, если придет раньше, экономка угостит его печеньем: она всегда это делала, возвращаясь из отпуска. На этот раз ему меньше чем когда-либо хотелось печенья — он боялся того, что может за этим последовать, еще начнется какая-нибудь перепалка. Но, войдя в дом, он не мог удержаться и зажег свечу в сенях, чтобы рассмотреть покупки Бруньи. Здесь было полмешка белой муки, пакет с крупой, целая голова сахара и ящик, от которого пахло бакалейными товарами — кофе, и еще чем-то, — все товары, которые самостоятельным людям, залезшим в долги, было запрещено покупать в свободной стране. Бьяртур сорвал одну доску с крышки, заглянул в ящик — и увидел… Что же это такое? Благоухающая пачка жевательного табака! Человек, целый месяц не видевший ничего, кроме «казенного» табака, разозлился, он не хотел знать, что еще находится в ящике! Быстро потушив свечу, Бьяртур вошел в комнату.
Старуха заснула. Гвендур тоже лег и повернулся к степе. Брунья сидела одна на своей кровати, в праздничном платье, и распаковывала разные вещи; она разглядывала их и разочарованно откладывала в сторону. На Бьяртура она не взглянула. Минуту назад она сияла гордостью, важничала, а теперь сразу поникла — радость ожидания погасла в ней.
— Жгут масло почем зря! — сказал Бьяртур и привернул фитиль больше чем вдвое.
Брунья против обыкновения ничего не ответила и только через некоторое время чуть слышно всхлипнула. Бьяртур начал расшнуровывать ботинки; он надеялся, что успеет раздеться и натянуть перину на голову, прежде чем Брунья предложит ему печенье. Он избегал смотреть на нее, но размышлял о ее поведении. Что она, спятила? Ведь она всегда была разумная женщина! Кажись, не молодая, не пристало ей мотовство и легкомыслие. Всю жизнь копила и скряжничала, не позволяя себе ничего лишнего, кроме фунта печенья один раз в год, а вот сидит и дуется оттого, что он не лишился чувств от восторга, когда она приволокла целый вьюк товаров в его дом, в его большой новый дом. Конечно, она женщина преданная, честная, не трещотка; ничего дурного о ней не скажешь, кроме того, что однажды, в прошлом году, она вмешалась не в свое дело. Да и статная она женщина, сильная, румяная, в теле. Надень на нее очки, и она будет такой же видной, какой была фру из Редсмири в расцвете сил, несколько лет тому назад. Брунья к тому же чистоплотна, на ней никогда не увидишь какой-нибудь рвани, она не заметает сор в углы, вкусно стряпает, работы не боится, готова таскать навоз днем и ночью; не в ее обычае лежать и нежиться, разыгрывать из себя барыню. Да и состоятельна: в банке у нее лежит капиталец. И если кобыла ее не слишком резва, то ведь кобыла всегда кобыла. А чего стоит ее роскошная кровать, самая замечательная вещь в новом доме Бьяртура. Вряд ли хозяйка Редсмири когда-либо спала на более мягкой постели…
Нет, по-видимому, у Бруньи не было охоты угощать Бьяртура печеньем; но она еще долго сидела на своей кровати, положив руки на колени. Как странно беспомощны были эти руки, когда им нечего было делать. Бьяртур поглядывал на нее в полумраке.
По лицу Бруньи пробежала тень. Наконец она сгребла в одну кучу свои покупки и бросила их все вместе в сундук, как негодные тряпки, потом слегка вздохнула, сняла покрывало с постели, по привычке аккуратно сложила его, откинула перину в красном клетчатом чехле и белоснежную простыню, села на край кровати и начала раздеваться; расстегнула лифчик, кофточку, сняла юбку, все тщательно сложила и сунула в сундук. На ней было толстое шерстяное нижнее белье, которое она сама связала; казалось, что ее тело растет, распускается, освобождаясь от облегавшей его одежды. Крепкие, сильные бедра еще гибки, она еще, видно, способна рожать детей; колени и ляжки мощные, шея молодая и крепкая, груди — как у юной девушки, упругие, высокие, чашами. Она сняла рубашку. Да, это женщина-великан. Но ведь и он великан, и у него богатырские плечи и могучая грудь, которая может выдержать все. Врунья надела на себя ночную рубашку и только тогда потушила свет. Когда она улеглась, кровать под ней заскрипела. Бьяртур не мог заснуть и ворочался с боку на бок, завидуя своему сыну, который давно уже храпел. Он несколько раз ругнулся вполголоса, злясь, что бесполезные мысли не дают ему заснуть. Ему так хотелось настоящего табака! «Проклятая „казна“, — думал он, — проклятое потребительское общество, проклятая ссудная касса, проклятый дом!» В этом новом доме устоялся какой-то отвратительный запах, и Бьяртуру казалось, что он тут задохнется. Если бы хоть немножко табака вместо этой дьявольской «казны»! Что ему делать? Старые люди советуют от бессонницы читать стихи, и он начал бормотать песенку:
Лишь это зелье тоску уймет,
коль душу долгая ночь гнетет,—
лишь великанов сладимый мед,
слов созвучья, душа моя пьет.

После этого ему в голову стали приходить только непристойные песни, они обступали его целым сонмищем, заслоняя собой самые совершенные стихи, написанные сложнейшими рифмами.
Все уже давно заснули, а он никак не может сомкнуть глаз, ворочается в постели, ругается, страдая любовным томлением; и по-прежнему ему непреоборимо хочется табака. «Черт побери! Сбегаю я в сени, отломлю кусочек табаку, чтобы успокоиться, и пожую его за неимением чего-нибудь получше».
Он натягивает штаны, вылезает из постели и всовывает ноги в башмаки, стараясь делать все это как можно тише. Но осенняя ночь черным-черна, а ему нужно пробраться к двери; по дороге ему попадается что-то круглое, вроде шишки. Что же это такое? Он протягивает руку и натыкается на лицо Вруньи: видно, он набрел на изголовье ее кровати.
— Кто это? — слышит он шепот во мраке.
— Я разбудил тебя? — спрашивает он, думая, что она уже заснула.
— Это ты? — шепчет Брунья.
Кровать заскрипела: видно, она повернулась к нему и стала подниматься.
— Гм, — говорит Бьяртур, — нет.
Бьяртур двинулся ощупью вдоль кровати и наконец нашел дверь. В нос ему ударил запах дорогих и лакомых бакалейных товаров, но он уже забыл, что ему хотелось табака, — он помнил только, что эта чужая женщина накупила товаров и принесла их в его дом. Что он, собака, раб? Впервые в его дом был принесен чужой хлеб!
Бьяртур вышел во двор. Мела поземка, было очень холодно, но он не замечал этого. Отправив нужду в углу участка, он стоял в башмаках на босу ногу, в одних штанах и радостно вдыхал свежий воздух после запаха сырости и кирпича, которым пропах дом. Поистине нездорово было жить в этом доме. Какого черта он его построил?
Ну вот, он подышал свежим воздухом, теперь надо спать. Он вернулся в дом, поднялся ощупью по пяти ступенькам, вошел в сени. И опять в нос ему ударил запах бакалейных товаров — благоухающих, обильных, купленных за наличные. Нет, это в последний раз чужие люди приносят хлеб в его дом!
Утром Бьяртур встал рано, поработал немного и вошел в дом, чтобы выпить кипятку. Брунья стала наливать ему кофе в большую чашку. Душистый пар вкусного напитка ударил ему в нос — ни одна из его жен не умела варить кофе так, как Брунья; по его мнению, она варила кофе лучше всех в поселке; все кушанья, которые она готовила, были как-то особенно вкусны. Она стояла к нему спиной и, лишь подавая кофе, на мгновение повернулась лицом к нему. Ответила ли ему Брунья, когда он сказал «добрый день»? А может быть, он не сказал «добрый день»? Несколько мгновений он смотрел на чашку… да, он всегда очень любил кофе. Наконец он отставил чашку, не дотронувшись до кофе, и сказал без обиняков:
— Брунгильда, я хочу, чтобы ты уехала.
Она посмотрела на него. Уехала? У нее было далеко не старое лицо и не уродливое, у нее было лицо молодой женщины, и она в страхе смотрела на него.
— Ты, верно, думаешь… — пролепетала она и замолчала… Женщина-великан съежилась, как от удара, черты ее лица
исказились; она положила голову на руку и заплакала глубоким, протяжным плачем, как маленькая девочка. Бьяртур закрыл за собой дверь и пошел работать.
Весь день она ходила заплаканная, с распухшими от слез глазами, по ничего не говорила. На другой день она уехала.

Глава семьдесят вторая
Когда идеалы претворяются в жизнь

Неужели идеалы Ингольва Арнарсона никогда не осуществляла. Как же! Они осуществлялись всегда и во всех областях. Закон о сельском хозяйстве вступил в силу, люди получали высокие премии за возделывание больших посевных площадей и даже несколько крои за распашку маленького куска земли; выдавались премии за постройку прекрасных скотных дворов и сеновалов из бетона, пособия на покупку дорогих сельскохозяйственных машин: тракторов, плугов, борон, жнеек, сеноуборочных машин и даже вязальных; вопрос о цистернах для навоза был благополучно разрешен, крестьяне получали пособие на постройку настоящих цистерн для навоза и ям для компоста. В народном банке было открыто специальное отделение по выдаче ссуд на строительство жилищ в деревнях; многие депутаты альтинга были избраны именно потому, что обещали добиться кредита на строительство. И действительно, им стали выдавать долгосрочные ссуды за небольшие проценты, при условии, что они на своих участках будут строить великолепные современные дома: в них полагалось возводить двойные стены из армированного бетона, обитые фанерой, полы выстилать линолеумом, проводить водопровод, канализацию, центральное отопление и даже электрическое освещение. Рекомендовалось сооружать только первоклассные дома, ибо опыт показал, что строить дешевое, плохо оборудованное жилье невыгодно. Наконец был принят закон о систематическом списании крупных долгов с крестьян, и все владельцы больших поместий были счастливы, что они могут сделать гигантские долги. Потребительские общества процветали — как торговые предприятия, основанные на братских началах, куда посредники и другие лица, тайно паразитирующие на производителях, не имели никакого доступа. Крестьянам выплачивали премию в размере от нескольких крон до тысячи, в зависимости от того, кто сколько поставил продуктов. Староста из Утиредсмири получил премию в несколько тысяч крон; ему выплачивали высокие премии и за ведение сельского хозяйства: он занимал большие площади и построил великолепный скотный двор. Кроме того, он получил пособие из сельскохозяйственного фонда на покупку трактора, новых плугов, новых борон, новой жнейки, новой сеноуборочной машины и других дорогих орудий, даже вязальной машины; он получил также пособие из фонда строительства для навоза и выстроил самые великолепные во всем приходе цистерны. Затем оказалось, что дом его начал гнить, и он взял ссуду из «фонда строительства» и соорудил большой, прочный дом с погребом, двумя этажами и мезонином, — все из армированного бетона, с двойными стенами, обшитыми фанерой, а пол был покрыт линолеумом; в доме имелась ванная комната для фру, центральное отопление, горячая и холодная вода, электричество. Такие люди, как староста или тот мошенник, который спас Короля гор, — гордость нации! Мошенник? Да нет, он просто современный финансист, которому пришло в голову заняться сельским хозяйством. Ведь этот Король гор был недотепой и ни в чем не знал меры, хотя постоянно говорил о золотой середине; он-то никогда не был финансистом. И вот теперь, на старости лет, он стал поденщиком в городе и жил из милости у своего пяти. Нет, новый владелец дома Короля гор был отнюдь не мошенник: он сразу же пришел в приходский совет, сразу же получил пособие на покупку современных сельскохозяйственных машин, построил великолепный скотный двор и получил премию; получил пособие на строительство цистерны для навоза, премию за свои продукты, провел электричество в дом Короля гор. Как подумаешь о таких людях, приходишь к выводу, что мировая война велась не напрасно.
А как же Бьяртур и его друзья?
Начнем с Тоурира из Гилтейги, отца веселых дочерей, которые в свое время были неравнодушны к длинным тонким чулкам. У него все обошлось гораздо лучше, чем можно было ожидать. Младшая дочь даже вышла замуж за состоятельного человека и жила в городе. А сам Тоурир задолжал не так много, чтобы большие долги сделали его большим человеком, но и не так уж мало, чтобы ему грозила распродажа с молотка. После войны он стал средним крестьянином. Жители поселка выбрали его Королем гор. Он ловил в горах овец и лечил собак — ответственность немалая, но и жалованье приличное. Его избрали пономарем. Он хорошо справлялся со своими обязанностями, перестал жаловаться на ветреность женщин и явно метил в члены приходского совета. Как это ни странно, но в эти трудные годы его спасли заблудшие дочери, которые по особым причинам оставались под отцовской кровлей, работали на него в годы войны и даже детей своих заставили работать. Тоурир не рискнул строить дом для своих домочадцев, он построил лишь помещение для овец — и правильно: ведь горький опыт подсказывает, что самое верное — как можно меньше делать для людей.
А другие? Они тянули лямку, как и прежде, страдая от налогов и расходов на покупку корма, от долгов за продукты питания, долгов за распашку земли, от эпидемий, которые поражали их стада, от болезней и смерти, — оттого, что идеи Ингольва Арнарсона претворялись в жизнь, и оттого, что всевозможные блага и льготы тик и сыпались на богатых крестьян.
Оулавюр из Истадаля подписал купчую на свой хутор, но жил все п той же торфяной хижине, которая стоила жизни его жене и детям. Человеческая жизнь не так уж долга, чтобы бедный крестьянин успел стать зажиточным, — говорят, что это даже написано в книге одного ученого за границей.
Хродлогур из Кельда долго жил на хуторе, который он арендовал у старосты, а в конце благословенной войны ему удалось даже купить его; и теперь у него полон рот хлопот с уплатой процентов. Но успел он построиться, как стал ждать следующей войны, — хотя, может быть, к тому времени староста успеет отобрать у него хутор в покрытие неуплаченных процентов. Пусть все идет своим чередом. Хродлогур так и не научился отличать естественное от сверхъестественного, принимал все, что выпадало на его долю, примет и разорение, если до этого дойдет.
Эйнар из Ундирхлида несколько уменьшил свою задолженность за один-два года, но так и не стал владельцем хутора и не выстроил дома. Долги уже давно начали опять расти. Если выручки за овец хватит, чтобы уплатить налоги и купить корм, то это будет большая удача. Долги за лекарства подождут, можно подождать и с покупкой рыбных отбросов. Человеческая жизнь — это человеческая жизнь. Каждый раз, когда кто-либо умирал, Эйнар, как и прежде, сочинял красивое поминальное стихотворение и был глубоко убежден, что господь бог в будущей жизни будет более милостив к крестьянам, чем в этой, и тогда они насладятся всеми благами, какие причитаются обладателям бессмертной души.
Неужели простым людям ничего не перепадало от того, что идеалы Ингольва претворялись в жизнь? Что тут сказать? Все дело ведь в том, что нет никакого смысла предлагать какому-нибудь крестьянину-бедняку пособие из государственной кассы на покупку тракторов и современных жнеек, или долгосрочный кредит на постройку каменного дома с двойными стенами и фанерой, линолеумом и электричеством, или премию за продукты, или премию за распашку больших участков земли, или великолепную цистерну для навоза от единственной в хозяйстве коровы. Нет никакого смысла предлагать льготы и преимущества кому-либо, кроме богатых людей. Только богатые люди и могут получать льготы и преимущества. Бедность тем и отличается, что бедняк не в состоянии принять щедрот, которые сыплются на богатых. Быть бедным крестьянином — это значит никогда не иметь возможности воспользоваться теми привилегиями, которые предлагают или обещают политические деятели, это значит быть отданным во власть «идеалов», делающих богатых еще богаче, а бедных — еще беднее.
Бьяртур живет зиму и лето в своем новом доме. Это самый худший дом в мире и невероятно холодный. Перед рождеством Халбера уже перестала вставать, и Бьяртур перенес ее кровать в пустой овечий хлев, чтобы она не умерла от холода. Холод мучил и самого Бьяртура так жестоко, что он стал бояться, уж не стареет ли он, но утешал себя тем, что его сын, находившийся в расцвете сил, страдает так же тяжело. Комната никогда не просыхала, в мороз она вся покрывалась льдом, окна никогда не оттаивали, ветер гулял по дому, снег проникал в комнату. Отец и сын этой зимой сами готовили пищу, что было не очень весело; зато никто уж не ворчал на хуторе, никто не доказывал свою правоту.
Летом Бьяртур еще раз нанял людей косить сено для своих исландских овец, несмотря на то что ни один потребитель в мире, если не считать лисиц и глистов, не хотел знать исландских овец. Цены на продукты осенью продолжали падать, никому не нужны были исландские овцы, да и никогда они не были нужны. Правительство отказалось от преимущественного права на основной источник народного дохода — рыболовство, но зато иностранцы закупили некоторое количество бочек тухлой солонины, которая потом гнила в чужих портах и наконец выбрасывалась в море. Все, что Бьяртур выручил осенью за овец, пошло на жалованье работникам и муниципальные налоги; на уплату процентов и на погашение задолженности ничего не оставалось. И если бы он даже продал всех овец — это было бы каплей в море. Он пытался добиться отсрочки в ссудной кассе, но там не с кем было говорить, кроме чахоточного, изможденного, похожего на мощи человека, который вяло перелистал гроссбух и сообщил, что он не имеет права давать отсрочку: решено, видите ли, открыть осенью филиал народного банка в Вике, фьордская ссудная касса сольется с ним; теперь только сам директор банка Ингольв Арнарсон имеет право предоставлять отсрочки. И банковский служащий равнодушно посоветовал Бьяртуру поехать в Рейкьявик, найти директора и сделать попытку договориться с ним. Бьяртур отправился домой, чтобы «подумать». Может быть, и думать не стоило, ведь все равно — думай не думай, все они жулики. Но пока он раздумывал, по стране разнеслась новость: Ингольв Арнарсон покинул пост директора парадного банка и стал премьер-министром.

Глава семьдесят третья
Собаки, души и т. Д

«Аукцион. Сим объявляется, что, по требованию филиала народного банка в Вике, хутор Летняя обитель в приходе Редсмири продается с аукциона для покрытия долгов, а также процентов и расходов по продаже. Аукцион назначен на 29 мая, начало в три часа пополудни.
Председатель уездного суда».
В начале весны было расклеено и в Вике и во Фьорде и напечатано в «Юридическом вестнике», а несколько позже о предстоящей продаже Летней обители был извещен. Не в его привычках было жалеть о том, чего он лишался; он никогда не носился со своим горем: «Если ты потерял то, чем владел, то довольствуйся тем, что тебе осталось».
Он был достаточно умен, чтобы как можно дольше держаться за овец, у него их было еще сто штук, да корова, да три рабочих лошади, а также желтая сука — четвертое поколение по женской линии от его первой суки.
В этот вечер, войдя в старую овчарню, Бьяртур остановился около кровати, в которой лежала старуха, и заговорил с ней:
— Может быть, ты помнишь, что у тебя был хутор на севере, на пустоши Сандгил, милая Вера? — сказал он.
— Хутор? — Она не могла дать ясного ответа на этот вопрос, она уже давно ничего не помнила.
— Во всяком случае, он ведь стоит все на том же месте, — сказал Бьяртур.
— Это был славный хуторок, — откликнулась Халбера, — я жила в нем сорок лет. Там никогда ничего не случалось. А здесь постоянно что-то случается.
— Теперь нам придется расстаться с Летней обителью, — продолжал Бьяртур.
— Так я и думала, — сказала Халбера. — Этот проклятый дьявол всегда был здесь и останется здесь навсегда. Колумкилли редко выпускал из своих когтей того, кто держался за этот хутор. Я-то никогда не считала Летнюю обитель своим домом.
Но Бьяртур не поддержал разговора о привидении — он никогда не верил в привидения и вообще в сверхъестественные существа, кроме тех, о которых говорится в поэзии. И он приступил сразу к делу:
— Как ты думаешь, не могла бы ты сдать мне весной Урдарсель, милая Бера?
— В Урдарселе красивые закаты, — сказала старуха. — Когда блаженной памяти Тоурарин надевал праздничную рубашку и скакал по пустоши, он ловил овец и стриг с них шерсть на месте, — там, где ему удавалось их поймать. Правда, у него были хорошие собаки.
— Да, это верно, милая Бера, — у него были хорошие собаки, у покойного Тоурарина, — сказал Бьяртур. — Я помню его коричневого пса. Ну и пес! Он видел в темноте так же хорошо, как другие при свете. Редкостное животное. У меня тоже водились хорошие собаки, милая Бера, преданные, они никогда не изменяли мне. Однажды у меня была желтая сука, прабабка нынешней, — такую днем с огнем не сыщешь. Мне порой казалось, что она властна над жизнью и смертью.
Как бы там ни было, у человека остаются хотя бы воспоминания о собаках, их никто отнять не может, хотя мировая война и вслед за ней «идеалы» великого человека оказались пыльным вихрем, застлавшим горизонт бедного крестьянина.
— Да, милый Бьяртур, вот как оно обернулось, — сказал с опенком сожаления в голосе Тоурир из Гилтейги.
Была ранняя весна, и несколько крестьян уселись рядышком на изгороди овечьего загона; они только что пометили своих овец, и руки у них были в крови. Овцы отчаянно блеяли у их ног.
— Следующая очередь твоя, — сказал Бьяртур. — Ведь все мы знали, что быть собачьим лекарем — это еще никого ни от чего по спасает.
— Не знаю, милый Бьяртур, — сказал Тоурир с некоторым раздражением, — я не могу отвечать за собак. Но думается мне, что главное — это верить в своих детей, что бы там ни случилось. И я всегда верил в них. Что бы ни случилось с моими детьми, я никогда их не выгонял, — и они работали на меня и в то же время на себя. Верить в детей — это то же самое, что верить в родину.
Да, он стал крестьянином-середняком, это легко можно было понять по его тону. Он выбился в люди оттого, что дочери сделали его дедушкой и остались под кровом отца со своими незаконнорожденными детьми. В годы войны у него была бесплатная рабочая сила, он добился почета и уважения и поэтому начал верить в родину — все для Исландии!
— Мои дети никогда не позорили отца, — сказал Бьяртур. — Они были самостоятельны, мои дети.
Но крестьяне сразу же поняли, к чему дело клонится: один шаг — и пойдет такая перепалка, что уж добра не жди. Наступило тягостное молчание. И тут Оулавюр из Истадаля воспользовался случаем и вставил словечко; он знал по опыту, что если упустишь случай, то уж после его не поймаешь.
— Вообще я считаю, — сказал он, — что по нынешним временам — да и всегда так было — построить себе дом — это еще не значит стать самостоятельным человеком. В Исландии от самого ее заселения и до сих пор еще не случалось, чтобы трудящийся человек построил себе дом, который можно было бы назвать домом. Так и теперь — от этого толку не будет! Хватит с нас и землянки. Да и вообще что тут особенного — прожить свою жизнь в землянке? Ведь эта жизнь, если ее можно назвать жизнью, так коротка. Другое дело, если бы мы были бессмертны — тогда был бы какой-то смысл строить себе дом.
— Я не Оулавюр: если я изредка и высказываюсь, то не могу говорить по-научному; я только скажу, что думаю о самом себе. Я знаю — душа существует, и она бессмертна; и именно поэтому мне безразлично, что я проживу в землянке тот короткий срок, когда душа должна томиться на земле. Если жизнь бедна, дом мал, долги тяжелы, средств не хватает, чтобы есть досыта, а от болезней никуда не денешься, то все-таки душа — это душа. Душа была и останется бессмертной душой; и ее место в лучшем мире.
— А, иди ты к черту со своей чепухой о душе! — презрительно сказал Бьяртур и спрыгнул с изгороди.
Хродлогур из Кельда перевел разговор на глистов.

Глава семьдесят четвертая
Конец саги
Чужой хлеб

В ту весну, когда Бьяртур отстроил землянку в Урдарселе по образцу той, какую он однажды соорудил — такие землянки строятся как бог на душу положит, — староста в Утиредсмири купил свое старое Зимовье за ту сумму, за которую был заложен хутор. Все считали, что это хорошая покупка. Он собирался устроить здесь большой лисий питомник — ведь оказалось, что злейшим врагом человека является не лиса, а овцы. Бьяртур перегнал своих овец и перевез свое имущество к северу, на пустошь Сандгил, а на старом его пепелище осталась только Халбера: ее он собирался взять с собой на север, когда вернется из города. Под именем Бьяртура из Урдарселя он отправился в город впервые; с ним был и его сын. Бьяртур так задолжал в потребительском обществе, что не мог получить даже горсти ржаной муки на свое имя; ему разрешили взять продукты на имя вдовы Халберы, дочери Йоуна, по ее доверенности. Бессмысленно было грозить, браниться, чтобы отвести душу: никто этого все равно не слушал и никто не имел времени на это отвечать; в лучшем случае мальчик на складе сказал бы: «Заткни глотку». И бессмысленно было хватить кого-либо кулаком по физиономии — ведь попадешь всегда не по той физиономии, по какой нужно. Он отдал двух лучших своих лошадей в уплату за материал для новой комнаты в Урдарселе, и у него осталась только двадцатишестилетняя кляча Блеси. Мы знаем ее по прошлым дням, когда мы присутствовали на похоронах в Летней обители. Как давно это было! Зимний день. Блеси, привязанная к косяку двери, заглядывает в овчарню, а Тоурдур из Нидуркота поет псалом. Многое может пережить лошадь. Эта лошадь пережила все, что пережил ее хозяин — крестьянин из Летней обители. Она была его единственной лошадью в тяжелые времена, одной из многих в хорошие, а теперь опять стала единственной. Это была тощая кляча, изнуренная, чесоточная, слепая на один глаз, закрытый бельмом. Бедный старый конь! Но у него была такая же выносливая грудь, как и у Бьяртура.
Во Фьорд прибыли поздно. Бьяртур не решался сразу же тронуться в обратный путь, боясь переутомить лошадь, и пустил ее пастись. Но у нее были плохие зубы, и ей нужно было много времени, чтобы насытиться: пришлось дожидаться утра, пока она вдоволь поест. Был поздний вечер. Потребительскую лавку уже закрыли. Отец и сын уладили свои дела, и им ничего не оставалось, как ждать утра. Они вышли на улицу. Оба были голодны, оба ничего не ели весь день, у обоих не было денег, пойти они никуда не могли. Обоим мучительно хотелось кофе, но они об этом не заговаривали. Стоял туман, с моря дул холодный ветер, но дождя не было.
— Ну, ночью дождя не будет, — сказал Бьяртур, разглядывая небо. — Мы ляжем на часок-другой возле какой-нибудь садовой изгороди.
В городе были какие-то беспорядки, но Бьяртуру из Урдарселя приходилось думать о более серьезных вещах. Дело в том, что «идеалы» Ингольва Арнарсона осуществлялись и во Фьорде. Две недели тому назад здесь приступили к постройке большого порта: в свое время программа строительства была выдвинута нынешним премьер-министром в ходе избирательной кампании, а потом была принята альтингом в качестве закона. О, это был не такой человек, чтобы отступаться от своих обещаний. Помимо местного населения, многие жители Вика тоже получили работу на этом большом строительстве. Они оставили свои семьи и перебрались сюда, в старые сараи, где раньше производилась очистка рыбы: теперь эти сараи были приспособлены под бараки для рабочих; ставки были обещаны такие, какие обычно платят в отдаленных местностях. Снова восстанавливался знаменитый мол, и для этого требовалось много камня и бетона. Рабочие проработали неделю, взрывая и перевозя камни. Наступил день первой получки. Оказалось, что у них были преувеличенные представления о ставках в отдаленных местностях: оказалось, что они не смогут даже прокормить себя и свои семьи на этот заработок. И прощай мечта выбиться «в люди»! Они назвали подобную плату голодной, подобную политику наступлением на рабочих и объявили себя противниками такого общественного порядка, при котором трудящемуся люду нечего есть. Будто этот общественный порядок был чем-то новым! Они потребовали более высоких ставок. Но ни у кого не было полномочий платить более высокие ставки в такие тяжелые времена: кому какое дело, что их семьям нечего есть? Общественный порядок исландцев священен. Тогда рабочие прекратили работу и объявили забастовку. Ранее в этом городке никогда не было забастовок, по во главе движения стали жители Вика — они-то однажды уже бастовали у себя в Вике, и успешно; их семьи некоторое время после забастовки получали и ржаной хлеб, и рыбные отбросы. Среди жителей Фьорда мнения разделились: многие решили бастовать, а многие вышли из игры, они — уж так и быть! — принесут себя в жертву исландской независимости! Десятники продолжали набирать рабочих за ту плату, которая вызвала такой протест. Мелкие судовладельцы и другие мелкие буржуа предложили свои услуги, притом бесплатно, — ведь они спасали независимость народа и общественный порядок исландцев. Но бастующие отказались уйти с места работы; мало того, они расставили пикеты и пе пускали добровольцев. Происходили драки между теми, кто был достаточно богат, чтобы защищать самостоятельность Исландии, и теми, кто хотел избавить свою семью от голода. Люди колотили друг друга, как колотят вяленую треску, кое у кого оказались даже переломы костей. Появились слова и мысли, неизвестные ранее в этой местности, — сюда пришли бесстыдные чужаки, чтобы нарушить мир и покой. Они прямо говорили, что хотят создать новый общественный порядок, при котором трудящихся не будут морить голодом. В городке не было полиции, которая могла бы выбить из их головы эти глупости, и старый общественный порядок, а с ним и независимость народа оказались под угрозой. Наконец председатель уездного суда позвонил властям и попросил прислать полицейских для охраны тех, кто желал работать, и для расправы с чужаками, с крамольниками, которые незаконно им препятствовали. Правительство охотно откликнулось на эту просьбу: отряд полицейских был отправлен во Фьорд на катере. Говорили, что забастовщики подготовились к обороне и что нужно ожидать схватки. Городок был охвачен страхом и смятением.
Так надо ли удивляться, что никому не было дела до Бьяртура из Летней обители? Все думали только о том, что их ждет завтра.
Был уже поздний вечер, беспокойные голоса рабочих утихли и сменились резкими криками морских ласточек. Ночь окутала город прозрачной нелепой. Крестьянин из долины и его сын сели у дороги, перед темным, уснувшим домом; они жевали травинки и долго молчали.
Первым заговорил сын:
— Не пойти ли нам к Аусте Соуллилье? — спросил он. — Я слышал, что она больна.
Ответа не последовало.
— Не пойдем ли мы к Аусте Соуллилье? — повторил сын. — Говорят, что ее бросил жених.
Снова молчание.
— Отец, я уверен, что Ауста Соуллилья очень обрадуется нам. Я уверен, что она угостит нас кофе.
Наконец отец потерял терпение, гневно посмотрел на сына и ответил:
— Замолчи! Или ты хочешь, чтобы я избил тебя, проклятый бродяга, который никогда не станет мужчиной!
И на этом разговор кончился.
Долго сидели они и наконец заметили, что по дороге медленно бредет человек — высокий, тощий, в нанковых штанах и рубашке, в сдвинутой на затылок шапке; время от времени он останавливался и смотрел на дом. Вдруг он увидел Бьяртура и его сына, — тогда он перестал рассматривать дом, медленно направился в их сторону и остановился в нескольких шагах. Он вынул окурок из кармана и смотрел попеременно то на окурок, то на них, потом засмеялся, зажег окурок и подошел к ним.
— Добрый вечер, братья, — сказал он.
Они лениво ответили на его приветствие и по-прежнему неподвижно сидели, держа травинки в зубах и глядя на канаву. Человек взглянул вверх.
— К вечеру небо заволокло. Они не ответили.
— Проклятая дыра, — сказал человек. — До чего хочется домой. Хотя, по правде говоря, и дома сейчас не лучше.
— Откуда ты? — спросил Бьяртур.
— Из Вика. Думал, что тут будет полегче, но оказалось, ничуть не лучше. Подняли трезвон, а на поверку выходит — одно надувательство. Послушай, — сказал он вдруг и взглянул на Бьяртура, будто его ослепило. — Не продашь ли ты мне хлеба?
— Продать тебе хлеба? В уме ли ты? Нет. У меня нет хлеба на продажу.
— Вот как, — сказал человек и улыбнулся. — Впрочем, что ж… Мне ведь все равно платить нечем.
Наступило короткое молчание. Потом прохожий сказал:
— Все это сплошной обман, проклятье. К черту все!.. В какой книге это сказано?
— Кажется, в Священном писании, — ответил Бьяртур.
— Да, что ж это я, — сказал человек, — конечно, в Священном писании.
— Ты забастовщик? — спросил Бьяртур. — Как вам не стыдно! Лучше бы вы работали.
— А какой прок в работе, если нас обманули? Надеюсь, ты не из тех, кто хочет продолжать работать.
— Из тех, — сказал Бьяртур. — Я всегда трудился, но я ни у кого не батрачу. Я самостоятельный человек пока еще.
— Завтра, говорят, будет полиция, — сказал пришелец. — Надеюсь, ты не голосовал за Ингольва Йоунссона, этого кровавого пса?
Но Бьяртур не пожелал отвечать на этот вопрос.
— Черт подери, как трудно купить кусок хлеба, — сказал человек. — Ребята послали меня достать хлеба, мы собирались сварить кофе.
— Ты же сказал, что у тебя нет денег, — сказал Бьяртур. Человек снова взглянул на него, причмокнул языком и улыбнулся.
— Я и не думал покупать, я хотел пошарить в булочной.
— Булочная давно закрыта, — сказал Бьяртур.
— Это не важно, если только хлеб не спрятали.
— Спрятали?
— Да, да, спрятали. Я видел такие чудные караваи часов в семь — настоящий ржаной хлеб!
Он докурил свой окурок.
— Как ты думаешь, дождь будет? — спросил он и снова взглянул на небо.
— Не думаю, — ответил Бьяртур.
— Да мне-то это все равно, пусть идет, — сказал прохожий. — Ну и жизнь! Знаешь, я чертовски давно не был с женщиной.
— Вот как, — сказал Бьяртур.
— Впрочем, тем лучше, — сказал человек. — Надо беречь силы. Если эти мерзавцы привезут завтра полицию… Послушай, может быть, и вы пойдете с нами?
— Против кого?
— Конечно, против этого черта Ингольва Йоунссона. Бьяртур подумал и ответил:
— Я уже гожусь для драки.
— У нас ручки от мотыг, палки…
— Вот оно что, — ответил Бьяртур.
— Но если эти дьяволы приедут с ружьями, мы, конечно, сдадимся, — сказал человек. — Так мы порешили. У многих из нас есть дети. Не будь у меня детей, мне было бы море по колено. Пусть себе стреляют. Слушайте, чего вы тут дожидаетесь? Чего-нибудь особенного?
— Нет, — ответил Бьяртур. — Дожидаюсь, чтобы моя лошадь набила себе брюхо, ей уже больше двадцати пяти лет. Нам надо ехать домой по пустоши; мы двинемся рано утром.
— Не уйдете же вы раньше, чем кончится потасовка, братья? Послушайте, какого черта вы тут сидите? Почему вам не пойти со мной и не выпить горячего кофе с хлебом?
— У тебя есть хлеб?
— Хлеб? — удивленно переспросил человек. — Да, да, хлеба будет достаточно. Пойдемте.
Он был так словоохотлив, говорил так простодушно, по-товарищески, что оба крестьянина встали и пошли за ним. Но он шел не по прямой линии, а как-то странно, зигзагами, — останавливаясь, куда-то заглядывая. Два раза он попросил их подождать его, а сам забегал куда-то за дом.
— Черт, до чего смешно! — сказал он. — Все так напуганы, бабы даже запирают двери своих кухонь.
Должно быть, он действительно видел в этом что-то забавное, потому что громко рассмеялся. Но Бьяртура и его сына это ничуть не рассмешило. Незнакомец продолжал говорить о полиции, о погоде, о женщинах и обо всем, что ни приходило ему в голову.
— По-моему, — заметил он, — надо быть дураком, чтобы в паше время жениться.
— Разве? — спросил Бьяртур.
— Да, дураком, — подтвердил незнакомец и, по своей привычке, щелкнул языком.
— Так не женился бы, — сказал Бьяртур.
— Послушай, я тут разговаривал как-то с одним боевым парнем, так он сказал: «Уж лучше бы власти убивали людей, чем оставляли их жить в такой нищете».
— Чепуху ты городишь, — сказал Бьяртур.
— Нет, нет, — быстро ответил прохожий, — это сущая правда. Я тоже так думаю. Простые люди недостаточно преступны, чтобы приспособиться к нынешним порядкам. Только мошенникам житье.
Бьяртуру трудно было попять такие речи, и он ничего не ответил.
— И оружия у нас нет, — продолжал человек. — Будь у нас оружие, совсем бы другой разговор был. Приходится красть у них рукоятки от лопат, чтобы их же бить. Но если у них будут ружья, тогда, конечно… Подождите, здесь живет одна баба…
Он молниеносно исчез за невысоким домом. На окнах стояли цветы. Рядом находился курятник. Через некоторое время прохожий вынырнул откуда-то с большим караваем черного хлеба.
— Я оцарапался, — сказал он и полизал ранку на руке, — но это пустяки. Пойдем.
— Надеюсь, ты не украл этот хлеб?
— Есть о чем говорить! — сказал человек, щелкнул языком и засунул хлеб под штаны, натянув рубашку сверху. — Ничего, у нее несколько хуторов, это вдова пастора.
Бьяртур остановился и сказал:
— Дальше я не иду.
— Пойдешь, — сказал человек. — Пойдешь и будешь пить кофе. Это чудный хлеб. И бабе он совершенно не нужен.
— Я никогда не воровал, — сказал Бьяртур, — и никогда не укрывал воров.
— И я тоже, — сказал человек. — Но что делать, когда тебя кругом обкрадывают да вдобавок еще могут пристрелить. Ведь капитализм убил на войне ради собственного удовольствия десять миллионов человек, так авось не заметит пропажи одного каравая хлеба. Капитализм наказывает гораздо строже тех, кто не крадет, — так отчего же не красть? Кто сидел в тюрьме, рассказывает, что лучше всего им жилось там. А эта баба только и знает, что собирать арендную плату со своих хуторов. Я уверен, что гораздо лучше сидеть в тюрьме, чем быть владельцем хутора вроде тебя. Я уверен, что в тюрьме человек чувствует себя гораздо более самостоятельным. Пойдемте, братья. Кофе уже, думается мне, готов, и никаких воров, кроме капитализма, нет.
В бараке было десять — двенадцать рабочих, они варили кофе на чадившей керосинке, вода уже закипела, и вновь пришедшие невольно вдыхали в себя запах ароматного напитка.
— Что это за парни?
— Они сидели у дороги и жевали табак, — сказал незнакомец, что было не совсем точно, так как они жевали всего лишь траву, — и я пригласил их выпить кофе.
— Ты принес хлеба?
— Да, да, хлеба хватит. Входите, братья!.. Вы можете спокойно принять их, они против капитализма.
Хозяева пригласили гостей сесть на нары и начали их рассматривать. Кое-кто слышал о Бьяртуре из Летней обители и знал, что он строился, что его хутор несколько дней назад был продан с молотка на покрытие долгов; им хотелось поподробнее узнать об этом, но Бьяртур отмалчивался. Ему предложили кружку кофе, и он взял ее С благодарностью, но когда дело дошло до хлеба, в нем снова поднялся глухой гнев: это был чужой хлеб. А он дорого дал бы за кусок хлеба. Гвендур взял большой ломоть и посмотрел на отца.
— За это ты отвечаешь, не я, — сказал Бьяртур.
— Скажи, Бьяртур, — спросил какой-то молодой человек с удивительно открытым взглядом и живыми чертами лица. — Знаешь ли ты, что сделали русские крестьяне?
Он не ответил.
— С незапамятных времен они жили самостоятельно, как дикие кошки, или, вернее сказать, как исландские хуторяне вроде тебя. Капитализм грабил и убивал их. Восемь лет тому назад капитализм развязал войну и начал убивать их, как собак, ради собственного удовольствия; и так он кромсал их три года, в иные дни убивали до двухсот тысяч душ зараз. Наконец русским крестьянам это надоело, и они объединились со своими товарищами — рабочими в городах, свергли капитализм и убили царя. Они взяли все то, что капитализм украл у них, и создали новое общество, где никто не может наживаться на труде другого. Это называется коллективное общество.
— Вот оно что, — вдруг засмеялся Бьяртур. — Значит, русскому царю крышка?
И он стал рассказывать присутствующим о своей жизни и даже о том, как у него все украли.
— Дайте-ка и мне, пожалуйста, кусок хлеба, ребята, — наконец сказал он, видя, что все жуют, у всех хороший аппетит и от каравая осталась только половина. Ему отрезали толстый ломоть. Хлеб был чудесный.
— Да, может быть, они отомстят за меня, — сказал Бьяртур, набив полный рот, — подобно тому как за Греттира Сильного отомстили где-то далеко на востоке, в Миклагарде, но зато его и считают величайшим человеком в Исландии.
— Ты еще не умер, — сказал один из рабочих, — и завтра будешь драться вместе с нами.
— Нет, — ответил Бьяртур. — Я перебираюсь на другой участок, и у меня нет времени драться здесь, на фьордах.
— В один прекрасный день трудящиеся скинут с себя воров и убийц, — сказал кто-то. — Тогда ты раскаешься, что пе подал нам руку помощи.
— Я всегда был самостоятельным человеком, — сказал Бьяртур. — Я хочу иметь свою землю. Завтра рано утром, как только кобыла наестся досыта, я отправлюсь в Урдарсель. Это решено. Мой Гвендур может остаться у вас. И если вы побьете проклятых редсмирцев, я плакать не буду. Слушай, ты можешь остаться с этими парнями, Гвендур. Кто знает, может, именно они дадут тебе твою Америку, по которой ты так тосковал весь этот год.
Когда выпили кофе, кто-то запел, другие стали укладываться. Они ложились на койки, не раздеваясь, по двое-трое на одну. На койках валялись лохмотья, которыми едва можно было прикрыться. Гвендуру тоже предложили лечь.
— Если мы победим, у него будет работа, — сказали рабочие, — мы запишем его в наш союз.
Вскоре все затихло, все улеглись. И Бьяртур тоже. Его мутило, он боялся, что его вырвет, — конечно, это от хлеба. Но постепенно тошнота улеглась. Он не мог сомкнуть глаз, в голове вихрем кружились мысли: не попал ли он в общество воров? Это же насильники, разбойники, они хотят свергнуть власть и ограбить страну. Не слишком ли он поторопился, когда решил оставить сына у этих разбойников? Что общего у него, свободного человека, с этой бандой или у его детей? Почему, черт возьми, он попал к ним, — он, самостоятельный человек, только что получивший новый хутор?
Но, с другой стороны, может быть, они справедливые люди? А если это так, то это единственные справедливые люди, которых он когда-либо видел. Ведь одно из двух: либо власти справедливы — и тогда эти люди преступны, либо эти люди справедливы — и тогда преступны власти. Нелегко было решить этот вопрос за одну короткую ночь, и Бьяртур очень сожалел, что попал сюда. У него болел живот от краденого хлеба; ему казалось, что он потерпел самое большое поражение в своей жизни; ему было так стыдно, что кровь приливала у него к лицу. Вот он встанет, и за дверью его вырвет этим хлебом унижения. Но он все же не встал, а продолжал лежать. Вокруг него уже давно раздавался храп.

Глава семьдесят пятая
Русский царь пал

Наконец Бьяртур уснул. Когда он открыл глаза, в бараке было совсем светло. Утреннее солнце заглядывало в открытую дверь. Он встал и посмотрел на солнце. Должно быть, сейчас около шести; он проспал три часа. Рабочие еще храпели. Хлеб, съеденный им накануне, и разговор за кружкой кофе остались в его памяти как что-то призрачное, — будто ему приснилось нечто недостойное его. Как странно, что это случилось именно с ним. У него болела спина, все члены онемели. Разговор еще ничего, мало ли что слышишь… если бы только он не ел этого проклятого хлеба. И вдруг он вспомнил, что отдал им своего сына. Где у него была голова? Или ему подсыпали в кофе какого-нибудь зелья? Стоя на пороге барака, он то выглядывал наружу, то смотрел на спящих и соображал, как бы забрать своего сына. Потом он тихонько прошел через комнату, чтобы незаметно разбудить сына. Юноша спал спокойно между двумя рабочими, — это были крупные, ловкие парни, широкоплечие, с энергичными подбородками, с мозолистыми грубыми руками. У стены стояло несколько рукояток от мотыг. И Бьяртур подумал, что его сыну так хорошо спится среди этих двух сильных людей, что не стоит его будить и, пожалуй, не стоит уводить от них. Когда он проснется, ему тоже будет хорошо среди них. Разве они не стоят того, чтобы стать владельцами своей страны и управлять ею? Но если молодцы, вызванные Ингольвом Арнарсоном, прибудут с ружьями и убьют их и его сына тоже — что тогда? Не лучше ли разбудить парня и увезти в горы, чем позволить застрелить его, как собаку, посреди улицы? Он всегда любил этого мальчика, хотя никогда этого не показывал. Правда, Гвендур чуть-чуть не уехал в Америку, но верх взяла в нем любовь к самостоятельности, и он решил вместе с отцом преодолевать трудности у себя на родине. «Ну что ж, — подумал Бьяртур, — я ведь терял сыновей и раньше». И он вспомнил младенцев, которых он нес в ящике на спине в поселок, чтобы похоронить на кладбище в Редсмири, и тех детей, которых он потерял в своей борьбе за самостоятельность. Не лучше ли, если и с последним произойдет то же самое! Если у тебя не хватает мужества быть одиноким, то ты не самостоятельный человек. Греттир сын Асмунда был бездомным разбойником с большой дороги, девятнадцать лет он скитался по горам Исландии, пока его не убили на Дрангейе. Но за него отомстили в Миклагарде, — а это был самый большой город в мире. «Может быть, со временем отомстят и за меня, — думал Бьяртур. — И, может быть, даже в каком-нибудь большом городе». Он вдруг вспомнил, что русскому царю — крышка, и это его обрадовало. Что сказал бы об этом старый Йоун из Утиредсмири?
Бьяртур решил не будить сына и тихо вышел из барака.
Пора бы забрать кобылу с пастбища и тронуться в путь, а он бродит по безлюдному рыбацкому поселку и рассеянно отвечает на приветствия старых рыбаков, которые уже встали и копаются в своих крошечных садиках — развешивают сети на лужайках, сушат их на утреннем солнышке или чинят. Вдруг Бьяртур решительно повернул к предместью Фьорда, где теснились самые жалкие хижины. Эта часть города называлась Сандейр. Бьяртур никогда не был здесь, но знал кое-кого из жителей этого района. Многие женщины уже встали и выбивали мешки о стены домов. Возле одной из хижин он увидел кучку рабочих, но никто из них не обратил внимания на Бьяртура. Очевидно, это было собрание.
У дороги сидит тоненькая девочка и делает пирожки из глины. Как раз в ту минуту, когда он проходит мимо, девочка поднимается и вытирает руку о живот; у нее длинные для ее возраста ноги, длинные руки, недетское личико, уже отмеченное печатью знания. Она глядит на Бьяртура, и он сразу же узнает эти глаза — и прямой и косящий. Он резко останавливается и смотрит на нее. Это же Ауста Соуллилья!
— Что? — спрашивает он, ему почудилось, что девочка что-то ему сказала.
— Я ничего не сказала, — отвечает девочка.
— Как рано ты встала, бедняжка, ведь всего только шесть часов.
— Я не могла спать, у меня коклюш. Мама говорит, что мне лучше быть на улице.
— Вот оно что, у тебя коклюш. Да как тебе и не кашлять, уж очень у тебя топкое платьице.
Девочка не ответила и снова занялась своими пирожками. Бьяртур почесал голову.
— Вот как, милая моя Соула, — сказал он. — Эх ты, бедняжка!
— Меня зовут не Соула, — возразила девочка.
— А как же тебя зовут?
— Меня зовут Бьорт, — с гордостью сказала она.
— Ну хорошо, милая Бьорт, — сказал он, — разница не велика.
Бьяртур сел у дороги и продолжал смотреть на ребенка. Бьорт наложила песку в старую эмалированную кружку и поставила на камень печься.
— Это рождественский пирог, — сказала она и улыбнулась, чтобы поддержать разговор.
Он ничего не ответил и все смотрел на девочку. Наконец она встала и спросила:
— Почему ты здесь сидишь? Почему ты на меня смотришь?
— А не пора ли нам пойти к твоей маме и выпить кофе?
— У нас нет кофе, — ответила Бьорт, — только вода.
— Ну, теперь многие пробавляются водой.
У девочки начался приступ кашля, она посинела и легла на землю, пока припадок не кончился.
— А почему ты все здесь, — спросила она, приходя в себя после припадка. — Почему ты не уходишь?
— Я хочу выпить с вами воды, — сказал Бьяртур без обиняков.
Девочка испытующе посмотрела на него и сказала:
— Ну, тогда пойдем.
Если он сегодня ночью ел чужой хлеб, да еще краденый, так почему же ему не выпить воды у этой девочки? Он перелез через изгородь и пошел вместе с девочкой к хижине.
Никогда Бьяртур не был так слаб духом, как в эту ночь, которая уже кончилась, и в это солнечное утро. И даже сомнительно, мог ли он еще называться самостоятельным человеком.
Окно в четыре квадрата было открыто настежь, и только в одном из этих квадратов было целое стекло — два были заложены мешками, а четвертый забит досками. Бьорт шла впереди. Комната была когда-то оклеена обоями, по-городскому, но они уже давно почернели от плесени и свисали клочьями. На одной из кроватей лежала хозяйка дома, старая женщина, на другой спала Ауста Соуллилья с младшим ребенком. У окна стоял ящик, сломанный стул и стол. На столе — керосинка.
— Ты уже вернулась? — спросила Ауста Соуллилья, увидев в дверях дочь, и поднялась на постели; в вырезе шерстяной рубашки виднелись обвисшие груди; волосы были в беспорядке. Она очень похудела и побледнела. Когда она увидела Бьяртура, ее глаза расширились, она тряхнула головой, как бы для того, чтобы прогнать видение. Но это было не видение: Бьяртур стоял в комнате, это был он.
— Отец, — крикнула Ауста и жадно глотнула воздух; она смотрела на него, открыв рот, глаза ее округлились, зрачки расширились, черты лица стали мягче, — казалось, она пополнела и помолодела за одну-единственную минуту.
Она закричала вне себя:
— Отец!
Ауста схватила юбку, поспешно натянула ее на себя, оправила на бедрах и, вскочив с постели, ринулась к нему босиком и бросилась в его объятия; опа обхватила его шею и спрятала лицо у него на груди, под бородой.
Да, это был он. Ауста снова прижалась щекой к этому местечку. Он пришел! Наконец она подняла голову, посмотрела ему в лицо и вздохнула.
— Я уже думала, что ты никогда не придешь.
— Послушай, бедняжка моя, — сказал оп, — надо торопиться. Вскипяти воды и одень ребят. Я беру тебя с собой!
— Отец! — повторила она, не отрывая глаз от его лица, и все стояла, как будто приросла к полу. — Нет, я не верю, что это ты!
Он подошел к ее кровати, а она повернулась и смотрела на него как зачарованная. Бьяртур уставился на спящего ребенка. Каждый раз, когда он видел грудного младенца, сердце его наполнялось жалостью.
— Какой же он маленький, тоненький, — сказал он. — Да, род человеческий слаб. Вот когда видишь его, как он есть, только тогда и понимаешь, до чего он слаб.
— Я еще не верю, — сказала Ауста Соуллилья и снова подошла к нему.
— Надень платье, детка, — сказал Бьяртур. — Путь наш будет долгий.
Ауста пачала одеваться. Она кашляла.
— Зря ты не вернулась раньше, чем начала маяться грудью, — сказал он. — Я построил тебе дом, как обещал, но в этом нет уже никакой радости — все пошло прахом. Теперь старая Халбера сдала мне в аренду Урдарсель.
— Отец, — проговорила она. Больше она ничего не могла сказать.
— Я всегда считал, что, пока человек жив, он не должен сдаваться, хотя бы у него украли все, — ведь воздух у него не отнимут. Да, девочка моя! А ночью я ел краденый хлеб и оставил своего сына у людей, которые хотят свергнуть власть. Так я решил, что уж могу сегодня утром прийти и к тебе.

Глава семьдесят шестая
Кровь на траве

— Как тебя давно не было, девочка, — сказала бабушка вечером, когда Ауста Соуллилья осталась наедине с ней. Это была последняя ночь в Летней обители. Бьяртур уехал отвозить продукты в Урдарсель. — Я думала, что ты умерла.
— Да, я умерла, бабушка, — ответила Ауста.
— Чудно! Все умирают, кроме меня.
— Да, но я восстала из мертвых, бабушка.
— Что? — спросила Халбера.
— Я восстала из мертвых.
— О пет, девочка, из мертвых никто не восстает.
Халбера отвернулась и оглядела петли на спицах, затем стала читать про себя псалом о воскресении из мертвых.
Вечером Ауста пошла со своими детьми к ручью. Она с удивлением оглядывала уродливый дом с острыми углами, со следами цемента на окнах; кое-где были выбиты стекла, земля вокруг дома взрыта. Это новое строение походило на развалины здания, разрушенного войной. Так это и есть тот дворец, который он выстроил в надежде, что она, Ауста, придет? Она тоже некогда мечтала о светлом доме на далеком лугу, возле моря. А теперь ей будет не хватать только маленькой хижины в Летней обители, с ее округлыми линиями и гармоничными пропорциями. С этой хижиной была связана память о самых священных страданиях, о самых дорогих надеждах. И все же как отрадно вновь увидеть старые горы. Они все еще стоят на своем месте, а казалось, столетия прошли с тех пор, как она рассталась с ними.
И озеро на том же месте. И болото. И тихая речка, текущая через болото. Однажды летней ночью, накануне Ивана Купалы, Ауста вышла на пустошь, чтобы увидеть широкий мир. Однажды чужой человек посмотрел на нее, и ей показалось, что душа ее вечно будет упиваться этим взглядом. Жизнь ее была разбита раньше, чем началась, — разбита, как дом Гудбьяртура Йоунссона и его мечта о самостоятельности. Она мать двоих детей, может быть троих, — но до этого никому нет дела.
Ауста привела сюда детей и сказала: «Посмотрите на мой старый ручеек», — и поцеловала их. Она была подобна незащищенной горной породе, которую разрушают ветры, ибо никто и ничто не защищало ее — ни бог, ни люди. Люди — те даже друг друга не защищают. А бог? Это узнаешь, когда умрешь от чахотки. Может быть, всемогущий запомнил все, что она выстрадала? Как бы то ни было, в этот вечер ей казалось, что она еще не стара и может мечтать о будущем, о новом будущем. Надеяться — значит жить!
На другой день Бьяртур повез в Урдарсель своих домочадцев. На спине старой Блеси он поместил две корзины: одну для старухи, которой было уже за девяносто, другую для детей, и повел лошадь. Ауста Соуллилья шла рядом с ним. Они направлялись на запад, через холмы. Собака бежала сзади, беспечно принюхиваясь ко всему, что попадалось ей на дороге, как это всегда делают собаки в благоухающий весенний день. Путники молчали. Они были похожи на странников, вставших после случайного ночлега на пустоши. Это была пустошь жизни. Путь ведет к еще более далекой пустоши. Никаких жалоб! Не носись со своей печалью, не оплакивай того, что потерял! Поднявшись на холм, Бьяртур даже не оглянулся на свою долину. Но когда они проходили мимо кургана Гунвер, он остановился и сошел с дороги. Он обхватил руками памятник, который воздвиг ей несколько лет назад, и опрокинул его в ущелье.
Теперь он знал наверное, что незачем отделять ее от Колумкилли: она была с ним и в тяжкие и в хорошие времена, она и сейчас с ним. Еще раз они разрушили дом бедного крестьянина. Они все те же, из века в век. И по простой причине: потому что бедный крестьянин все тот же из века в век. Война, происходящая за границей, может на несколько лет облегчить его участь; но это только кажущееся облегчение, мираж. Бедный крестьянин никогда, во веки веков, не выберется из нужды. Он будет жить в нищете, пока человек человеку не защитник, а враг. Жизнь бедного крестьянина, жизнь самостоятельного человека — это по природе своей вечное бегство от других людей, которые хотят убить его. Из одной ночлежки — в другую, худшую. Вот переселяется семья бедного крестьянина, целых четыре поколения из тех тридцати, которые тысячу лет поддерживали жизнь в этой стране. Для кого? Во всяком случае, не для себя и своих родных. Бедные крестьяне похожи на беженцев, бредущих по разоренной неприятелем стране, где долго свирепствовала война; на людей, объявленных вне закона. В какой стране? Во всяком случае, не в своей собственной. В иностранных книгах рассказывается легенда о человеке, который обрел необычайную силу, потому что ночью засевал поле своего врага. Сага о Бьяртуре из Летней обители — это сага о человеке, который в течение всей своей жизни, днем и ночью, засевал поле своего врага. Это сага о самостоятельном человеке.
Пустошь. Болота. Слышен какой-то жуткий звук. Это громыхает памятник, падая в ущелье.
Несколько дальше на перевале, откуда можно видеть Утиредсмири, путники сошли с большой дороги и повернули на север, направляясь по непроезжим тропинкам к пустоши Сандгил. Скрипели вьюки. Ребенок заснул. Старуха держалась синими высохшими руками за седло; она ехала домой после случайного ночлега на пустоши.
Когда они прошли дальше на север, идти стало еще трудней — оползни, расщелины, болота, камни. Силы Аусты Соуллильи иссякли, она упала на траву, сотрясаемая ужасным приступом кашля: когда кашель прекратился, она застонала, — у нее не было сил подняться. Бьяртур снял вьюки и пустил лошадь пастись. Он вынул ребенка из корзины и помог старухе сойти на землю. Маленькая Бьорт стояла, засунув палец в рот, и смотрела на свою мать, а старуха села около нее, баюкая грудного ребенка на коленях.
Всех поразило, что трава окрасилась кровью, — как в песне. Все ждали, пока Ауста Соуллилья соберется с силами. Растерянный Бьяртур отошел, а девочка спрашивала мать, не больно ли ей. Нет, ей не больно, она просто устала, она не может больше идти. Ауста лежала на траве, изо рта у нее текла кровь, она тихонько стонала, закрыв глаза. Старуха наклонилась и искоса взглянула на нее.
— Да, — пробормотала она, — так я и думала. Мне придется целовать еще одного покойника.
Бьяртур понял, что молодая женщина не в состоянии больше идти. Он усадил детей и старуху в корзины и поднял их на спину лошади, потом взял Аусту Соуллилью на руки и повел лошадь дальше. Когда они поднялись на крутой холм, она прошептала:
— Снова с тобой. И он ответил:
— Держись крепче за шею, цветочек мой.
— Да, — прошептала она. — Всегда, пока я жива. Единственный цветок твой. Цветок твоей жизни. И я еще не скоро умру, нет, не очень скоро.
Они снова двинулись в путь.
Назад: Часть четвертая Годы благоденствия
Дальше: Исландский колокол Роман