Глава пятая
На другой день после описанных событий Снайфридур Эйдалин Бьорнсдоутир в третьем часу пополудни шла в сопровождении какой-то женщины по лужайке к дому. Через плечо у Снайфридур висел на тесьме деревянный короб с собранными ею кореньями и травами. Как и все женщины ее рода, она знала толк в полезных растениях и умела приготовлять из них замечательные целебные настои и краски. Некоторые травы она брала ради их чудесного запаха. На ней был старый синий плащ. Она шла с непокрытой головой, обнаженной шеей и распущенными волосами. Ее лицо и руки сильно загорели. Снайфридур каждый день ходила за травами, и от нее словно исходило золотое сияние.
Еще издали она увидела, что к камню перед домом привязана большая черная лошадь и по двору расхаживает, стиснув руки, маленький тощий человек в черном. Это был скаульхольтский каноник. Завидев хозяйку дома, он снял шляпу с высокой тульей и, держа ее в руке, пошел по лужайке навстречу Снайфридур.
— Вот неожиданная честь, — сказала она, кланяясь ему с улыбкой, и, подойдя ближе, протянула свою загорелую, немного выпачканную в земле руку. От нее шел сильный запах чабреца, душистого колоска, земли и вереска. Он избегал смотреть ей в лицо. Он поздоровался с ней, возблагодарил бога за то, что видит ее в добром здравии, и, вновь водрузив шляпу на свой воскресный парик, стиснул, как прежде, свои синеватые, чуть распухшие дряблые руки и стал внимательно их разглядывать.
— День выдался такой погожий, что я не мог отказать себе в удовольствии проехаться верхом на моем вороном, — сказал он, словно желая извиниться за свое появление.
— Хвостовертки как раз и летают в самое жаркое время года, — заметила она. — В эту пору меня всегда тянет в горы, словно какую-нибудь бродяжку.
— В нашей бедной стране, где все гибнет, эти дни имеют что-то общее с вечностью. Это apex perfectionis .
— Меня глубоко радует встреча со слугой божиим на этой лужайке. Добро пожаловать.
— Нет, нет, — возразил он, — я вовсе не собирался вести еретические речи, и пусть мадам не думает, что если я восхваляю творение прежде творца, то значит я впадаю в язычество. Я хотел лишь сказать: благословенны те дни, когда молитва как бы сама собой превращается в благодарение. Хочешь молиться, и незаметно начинаешь благодарить.
— Я убеждена, дорогой пастор Сигурдур, что, когда вы приедете ко мне в следующий раз, вы расскажете, что встретили красивую девушку и она показалась вам summum bonum , самой вечной жизнью. И к тому же я слыхала, что вы нашли среди развалин безобразное распятие и тайно поклоняетесь ему.
— Credo in unum Deum , мадам.
— He думайте, дорогой пастор, что я подозреваю вас в ереси, даже если у вас есть образ.
— Важно отношение человека к образу, а не самый образ. Самое главное, верить в истину, которую может нести в себе даже весьма несовершенный образ, и жить ради нее.
— Да, — сказала она. — На том месте, где у Авраамова барана был правый рог, мне пришлось вышить на покрывале вензель и число. Но разве кому-нибудь придет из-за этого в голову, что баран сломал один рог в чаще? Нет, всем известно, что у барана, посланного богом, было два великолепных рога.
— Раз уж мы заговорили об образах, я хотел бы изложить вам все, что думаю. Есть один образ, стоящий над всеми, — это наша жизнь, творцами которой являемся мы сами. Другие образы хороши, если они показывают нам наши недостатки и наставляют нас, как лучше построить свою жизнь. Вот почему я сохранил найденное при раскопках старинное изображение Христа, оставшееся от папистских времен.
— Вы умный человек, пастор Сигурдур, но я все же не знаю, захочется ли мне вышивать на покрывале все те прекрасные образы, о которых вы говорите.
— Ведь доказано, — и это можно прочитать у всех ученых мужей, — что та истина, которая проявляется в добродетельной жизни, есть самый прекрасный из всех образов.
— Могу ли я попросить doctorem angelicum, воскресшего во Флое, переступить порог моего бедного жилища и отведать безобидное питье, которое я сама сварила? — спросила хозяйка дома.
— Хвала богу, — сказал он. — Счастлив тот человек, который удостаивается насмешки мадам. Но подобно тому как хвостовертка одиннадцать месяцев ползает по земле, а на двенадцатый летает в сиянии солнца, так и смиренный пастор дождется своего часа. Не будет ли мне дозволено прогуляться с мадам по лужайке и поговорить кое о чем, что занимает мои мысли.
Они вышли на лужайку. Однако он и тут не поднял глаз и ступал осторожно, словно взвешивая, как отразится каждый его шаг на земле и на нем самом. Он был чуть ниже ее ростом.
— Мы тут говорили об образах, — начал он, продолжая держать руки так, словно собирался читать проповедь. — Об образах истинных и ложных, о тех образах, которые мы рисуем себе правильно или, напротив, неправильно, хотя все они внушены нам господом богом. Я знаю, вы удивляетесь, зачем я приехал к вам с такой болтовней. Но ведь я ваш духовник, и у меня такое чувство, словно сам господь повелевает мне говорить. И я молил его просветить меня. Я чувствую, он хочет, чтобы я обратился к вам с этими словами: «Снайфридур, отец небесный даровал вам больше, чем вы пожелали принять».
— Это упрек? — спросила она.
— Не мне упрекать вас в чем-либо.
— Кому же тогда? Может быть, я была несправедлива к кому-нибудь?
— Вы несправедливы к самой себе. Так говорит господь, и об этом знает вся страна, хотя никому не дано знать это лучше вас. Жизнь, которую вы вели все эти годы, не пристала вам — красе и гордости женского пола.
Он наконец бросил на нее быстрый взгляд, и углы рта у него дрогнули. Но его черные глаза не вынесли золотого сияния ее волос.
Она рассеянно улыбнулась и ответила равнодушным глухим голосом, словно речь шла о пушинке на ее рукаве:
— О, разве Христова невеста отныне принимает участие в столь незначительной безделице, как моя жизнь?
— Я не думал, что на мою долю выпадет такое испытание: посетить знатную даму, — да еще такую, как вы, мадам, которую никак нельзя заподозрить в том, что она погрешила против гражданских или церковных законов, — и вести с ней серьезную беседу о ее жизни.
— Вы меня пугаете, дорогой пастор. Надеюсь, перед тем как вы собирались ко мне, вы не начитались предсказаний Мерлина или видений Дуггала. Много бы я дала, чтобы правильно понять вас.
— Я был бы счастлив найти путь к вашему сердцу. Но простому священнику не под силу разобраться в столь сложном лабиринте, тем более что сами вы не желаете понять того, что вам говорят. Мой долг, однако, поговорить с вами, даже если вы окружили себя стеной, сквозь которую не проникнуть бездарному стихоплету.
— Продолжайте, дорогой пастор.
— Да будет мадам известно, что, когда я говорю с ней, я полностью отдаю себе отчет в том, к кому я обращаюсь. Вы — одна из самых знатных женщин на севере, высокоученая, как те женщины, которых в Исландии некогда прозвали вещими. Вы с малых лет изучали науки и настолько искусны в рукоделии, что ваши работы высоко ценятся в иноземных соборах. И к тому же ваша красота, милостию матери божьей, пронизана таким благоуханием жизни, что одно ваше существование в этой стране, рядом с нашими скромными цветами, служит нам залогом того, что сын божий, невзирая на праведный гнев отца своего, не оставит эту несчастную страну своим покровительством. В эти жестокие времена на тех немногих людей в нашей стране, которые еще не потеряли чувства человеческого достоинства, ложатся тяжелые обязанности. И такой женщине, как вы, бог не дал права губить свою жизнь в союзе с человеком, позорящим честь ее родины. Возможно, вам странно слышать из уст пастора осуждение того, что соединено богом. Но я бодрствовал и молился. Я взывал к святому духу. И я пришел к убеждению, что ваш брак необходимо расторгнуть. Я уверен, что даже сам папа, хотя он и объявил брачные узы нерушимыми, позволил бы вам расторгнуть ваше супружество, ибо оно позорнее всякого блуда.
— О, я чуть не забыла, пастор Сигурдур, что вы мой терпеливый жених. Вы полагаете, что я должна развестись с Магнусом и выйти за каноника. Но, видите ли, дорогой мой, если я это сделаю, вы уже не будете женихом, а после невест ведь женихи — счастливейшие люди на свете. И потом, что сказал бы Христос, которого вы извлекли из кучи мусора?
— Я всегда знал, что наши предки заимствовали свои поэтические образы у язычников. Что могу ответить на это я, мягкосердечный пастор, которому не положено много думать, а тем более говорить. Все же я давно уже слишком хорошо знаю, что, несмотря на забытые ныне шутки, помыслы дочери судьи всегда были далеки от меня. Яснее всего я понял это по выбору, сделанному ею, когда ее отверг знатный мирянин, которого она любила. Еще менее может бедный служитель божий мечтать о такой женщине теперь, на склоне лет, будь она даже свободна, — теперь, когда человек этот вновь объявился в нашей стране. Ведь я и в молодости не помышлял соперничать с ним.
Она начала проявлять признаки нетерпения.
— Ах, зачем говорить о нелепых причудах, которыми некогда, еще в родительском доме, забивала себе голову неразумная девочка и о которых она вспоминает сейчас лишь со снисходительной улыбкой.
— Шутите вы или говорите серьезно, мадам, пусть это останется на вашей совести. Зато я ясно помню, как взрослая женщина говорила мне о том, что любит его наяву и во сне, живая и мертвая. И меня не удивило бы, если бы нити, из коих соткана ткань вашей жизни, вновь свели вас вместе. Разве не этот вельможа, почти чужеземец, первый толкнул вас ступить неверной ногой на эту скользкую скалу над пропастью, на которой вы сейчас стоите? Он был спутником князей и графов по ту сторону океана, ходил в английских ботфортах, каждую неделю менял свои испанские брыжи, мог перечесть по пальцам учения всех ересиархов и диспуты язычников, знал нынешнюю литературу, подобно всем тем, кто глумится над установленными богом законами. Господь подчас ослепляет людей странными видениями. Он позволил искусителю блуждать по земле в светлых одеждах. Как это случается в сказках, ослепленные своим желанием, вы потеряли разум и очнулись в плену у злого духа, каким являются все светские люди перед лицом бога. Правда, у этого нет графства по ту сторону моря — вместо моря здесь река Тунгу, и у него только одни-единственные брыжи, да и те грязные. Однако он не хуже других умеет насмехаться, как велит злой дух, над всем, что свято, а это для господа бога равносильно чтению французских книг и языческих диспутов. Здесь, впрочем, их заменяет водка.
— Я подумала было, что вы приехали, чтобы посеять раздор между Магнусом и мною, но теперь я слышу, что вас занимает совсем другой человек, тот самый, про которого вы когда-то сказали, что лучшего мужа мне нельзя пожелать. Если же он, как вы говорите, искуситель в образе человеческом, ваше пожелание никак не назовешь добрым.
— Тридцати с лишним лет, оставаясь все же слабым юнцом, стоял я перед земной оболочкой той славной любвеобильной женщины, которая была для меня одновременно сестрой, матерью и возлюбленной, моей путеводной звездой и ангелом-хранителем. Она была на двадцать пять лет старше меня. Я находился на распутье; дерзкая жажда жизни переполняла меня. Исполненный восторга, я видел, как высекают копытами искры лошади всадников, разъезжавших по стране с важными поручениями. Моим глазам открылось все великолепие мира, и оно заслонило Христа от меня, грешного Адама. И я был терпеливым женихом юной дочери судьи, но она сказала, что меня опередил другой. И мимо меня проскакал тот единственный из всех людей, которому я завидовал, тот, кому первому была отдана ваша любовь. Я знал, что он никогда не будет вашим. Я знал, что он не вернется.
— И вы находите, что теперь, когда он вернулся на родину, настало самое время высказать свое мнение о нем?
— Вы говорите уже не с влюбленным женихом, мадам, а с умудренным жизненным опытом отшельником, который, как вы сказали, извлек своего Христа из кучи мусора и который уже не робеет перед вельможей. Но пусть я старый отшельник, вы-то ведь — молодая женщина, у вас впереди долгая жизнь и есть обязанности перед отчизной и богом. И мне надлежит позаботиться во славу бога о вашей прекрасной душе.
— Могу я спросить, какую же судьбу вы уготовили мне во славу бога?
— Я твердо убежден, что ваша сестра, супруга епископа, была бы рада, если бы вы погостили у нее год в Скаульхольте, до тех пор пока брак между вами и Магнусом не будет расторгнут. А за это время вы сумеете обдумать свое положение.
— А что потом?
— Я уже говорил, что вы еще молодая женщина, — сказал он.
— Понимаю. Но если не говорить о вас, дорогой пастор, то какого же мужлана или балбеса пастора прочите вы мне потом в мужья во славу бога?
— У вас есть выбор между богатыми помещиками и важными сановниками, — сказал каноник.
— Я знаю, кого бы взяла. Старого Вигфуса Тоураринссона, конечно, если бы он не отверг меня. Он не только крупный помещик, но у него еще и серебро водится. К тому же он один из немногих мужчин в Исландии, умеющих разговаривать со знатными дамами.
— Может быть, за год в Скаульхольте появится кто-нибудь другой, познатнее.
— Теперь я уже ничего не понимаю. Надеюсь, господин каноник, вы не предназначаете мою душу дьяволу во славу бога?
— Умная женщина, оберегающая свою добродетель и пекущаяся о чести и неподкупности своих близких, то есть о тех качествах, которые сделали вашего отца первым человеком в стране, обладает большей властью и силой, нежели все королевские грамоты. Быть может, господь предначертал вам, подобно Юдифи, одолеть лаской врагов отца своего.
— Нетрудно расточать то, чего у тебя нет, и простите мне, дорогой пастор, если я скажу, что ваши слова несколько напоминают мне детскую игру, которая также начинается словами: «Мой корабль прибыл…» Я не буду пытаться разгадать ваши туманные намеки насчет моего отца и тем более ваши суждения о посланце короля. Но поскольку вы и супруга епископа Йорун хотите сделать из меня нечто среднее между девкой и нищей, то позвольте напомнить вам, что я — хозяйка Брайдратунги и люблю своего мужа не меньше, чем моя сестра Йорун любит своего супруга — епископа. И поэтому я не вижу для нас необходимости оказывать услуги друг другу. Мне думается, она это знала, давая вам подобное поручение.
Когда разговор зашел так далеко, каноник разжал руки, и было видно, что они дрожат. Он откашлялся, чтобы придать голосу больше твердости.
— Хотя я знал вас еще ребенком, Снайфридур, но, видно, мне, бездарному стихоплету, не дано изыскать слова, которые тронули бы ваше сердце, а посему мы закончим наш разговор. Но так как слова бессильны, мне остается лишь одно: представить вам доказательства, которые я предпочел бы утаить от вас.
Он сунул руку в карман и вытащил грязный и измятый лист бумаги. Расправив его дрожащими руками, он протянул ей документ. Это была купчая, составленная прошлой ночью в хлеву в Эйрарбакки, согласно которой ее муж-юнкер за бочонок водки уступил свои супружеские права на три ночи свинопасу-датчанину и убийце-исландцу. Она взяла эту бумагу и прочла ее. Пока она читала, он не отрывал глаз от ее лица. Но оно оставалось непроницаемым. Губы были плотно сжаты, и у нее появилось то отсутствующее выражение, которое было свойственно ей с самого детства, когда она не улыбалась. Дважды внимательно прочитав документ, она засмеялась.
— Вы смеетесь? — удивился он.
— Да, — ответила она. Прочла еще раз и снова рассмеялась.
— Пусть я настолько глуп, что заслуживаю от вас лишь насмешки вместо дружеской и откровенной беседы. Но все же я знаю, что гордой женщине не до смеха при таком неслыханном позоре, даже если она и смеется.
— Я одного не понимаю: каким образом вы, дорогой пастор, стали участником этой истории. Какую же сделку вы, со своей стороны, заключили со свинопасом и убийцей?
— Вы же знаете, что я не подделал этот чудовищный документ.
— Это мне и не могло прийти в голову. Поэтому вы должны представить мне доказательства, что вы причастны к этой сделке. В противном случае рабыня должна ждать, пока явится ее законный властелин.
Глава шестая
Через несколько дней Магнус вернулся в Брайдратунгу. Утром он появился перед дверью Снайфридур, промокший до нитки, так как на дворе шел дождь, окровавленный, грязный, вонючий, с лицом, заросшим давно не бритой щетиной. Он не поднял глаз и не двинулся с места, когда она прошла мимо, но согнулся, словно нищий, пробравшийся ночью в чужой дом. Она отвела его к себе и ухаживала за ним, и он плакал три дня подряд, как обычно. Затем он поднялся.
Первое время он никуда не исчезал, а отправлялся в полдень на луг и косил, почти всегда один, далеко от своих батраков. Он ни с кем не заговаривал и возвращался домой затемно, чтобы поесть перед сном у себя в комнате. Он часто заходил в кузницу и чинил инструменты своих работников, отбивал косы, выковывал грабли, но все это делал молча.
Пора сенокоса миновала, но юнкер пока не порывался уйти из дому и продолжал работать по хозяйству, подолгу не покидая своей мастерской. Он чинил всевозможную домашнюю утварь: деревянные чашки, корыта, бочки, ведра, прялки, ящики — или же приводил в порядок дом. К нему вернулся его обычный цвет лица. Теперь он брился и надевал платье, отутюженное и вычищенное его женой. После пригона овец с высокогорных пастбищ осенние дожди прекратились, и наступила ясная погода с легкими заморозками по ночам. Лужи обрастали по краям ледяной кромкой, а на траву садился иней.
Однажды Гудридур поднялась наверх к Снайфридур и сказала ей, что внизу стоит какой-то старик, который хочет поговорить с хозяйкой. Он сказал, что явился с запада, из округи Тверотинга.
— Что ему нужно, дорогая Гудридур? Я никогда не принимаю нищих. Если у тебя найдется для него немного масла и кусок сыра, дай ему. Я не хочу, чтобы меня беспокоили.
Но оказалось, что человек этот не просил милостыни. Это был путник, направлявшийся в Скаульхольт, и у него было важное дело к хозяйке Брайдратунги. Он уверял, что она узнает его, когда увидит. Его провели наверх к ней.
Это был пожилой человек. Он встал у порога, снял вязаную шапчонку и приветствовал ее как старый знакомый. Брови у него были еще черные, но волосы уже поседели. Она взглянула на него, холодно ответила на его поклон и спросила, что ему нужно.
— Вы не узнаете меня? — спросил он. — Впрочем, это не удивительно.
— Нет, — сказала она. — Ты служил когда-нибудь у моего отца?
— Недолго. К несчастью, однажды весной я слишком близко поднес к нему свою голову.
— Как тебя зовут?
— Йоун… Хреггвидссон.
Она его не узнавала.
Он все смотрел на нее и ухмылялся. Глаза у него были черные, ко, когда в них падал свет, они отливали красным.
— Я тот самый, что отправился в Голландию.
— В Голландию? — переспросила она.
— Я давно задолжал вам далер.
Он сунул руку под камзол и вынул из кожаного кошелька завернутую в шерстяную тряпку серебряную монету.
— О, — сказала она, — так это ты, Йоун Хреггвидссон. Мне помнится, что раньше волосы у тебя были черные.
— Я уже стар, — ответил он.
— Убери свой далер, дорогой Йоун, садись вот туда на ларь и расскажи мне, что нового. Где ты теперь живешь?
— Я по-прежнему арендую землю у старика Христа. Хутор зовется Рейн. Я всегда хорошо ладил со стариком, и это потому, что мы друг другу никогда не были должны. Зато вам я слишком долго не возвращал этот далер.
— Хочешь сыворотки или молока? — спросила она.
— О, я пью все. Все, что течет. Но этот далер я хочу вам вернуть. Если когда-нибудь, упаси боже, мне вновь придется пуститься в дальний путь, мне бы не хотелось, чтобы долг помешал мне прийти к вам еще раз.
— Ты никогда не приходил ко мне, Йоун Хреггвидссон. Это я пришла к тебе. Я была тогда совсем девчонкой, и мне захотелось увидеть человека, которому должны отрубить голову. Твоя мать пришла в Скаульхольт издалека, с запада. Тогда у тебя были черные волосы. Теперь ты седой.
— Все меняется, кроме моей йомфру.
— Я уже пятнадцать лет замужем. Не смейся надо мной.
— Моя йомфру не меняется, — сказал он.
— Не меняюсь?
— Да, йомфру не меняется… Йомфру…
Она взглянула в окно.
— Помнится, я давала тебе поручение?
— Я передал кольцо.
— Почему же ты не принес мне ответ?
— Мне было приказано молчать, да никакого ответа и не было. Все же меня не казнили… тогда. У этой женщины рот чуть ли не на середине груди. Он вернул мне кольцо.
Она посмотрела на гостя словно издалека.
— Что ты теперь хочешь от меня? — спросила она.
— О, я даже не знаю. Вы уж простите глупого старика.
— Не выпьешь ли чего-нибудь?
— Я пью, когда меня угощают. Все, что течет, — божий дар. Когда я сидел в Бессастадире, у меня была вода в кувшине и топор. Острый топор — славное орудие. Но виселицу я всегда терпеть не мог, особенно после того, как мне пришлось драться с повешенным.
Ее синие глаза смотрели на него словно из бездны. Губы были плотно сжаты. Затем она поднялась, позвала служанку и велела ей угостить этого человека.
— Всегда хорошо чем-то утолить жажду, — сказал он. — Хотя мои старые друзья-копенгагенцы назвали бы этот напиток жидковатым.
— Такова твоя благодарность?
— Старому крестьянину из Скаги не забыть той кружки пива, которую поднес мне его милость, когда я пришел из Глюкштадта в королевских сапогах.
— О ком ты говоришь?
— О том, к кому вы меня посылали и к кому я сейчас опять должен идти.
— Куда ты собираешься идти?
Он снова засунул руку в кожаный кошелек, вытащил из него письмо со сломанной печатью и протянул его хозяйке дома.
Письмо было написано четким красивым почерком. Она прочла первые слова: «Привет тебе, Йоун Хреггвидссон», доступные пониманию человека из народа, затем собственноручную подпись: «Арнас Арнэус», поставленную тупым мягким пером. Эта размашистая и в то же время твердая подпись столь странно походила на его голос, что при чтении ей казалось, будто она его слышит. Она побледнела.
Ей понадобилось до странности много времени, чтобы про-честь это коротенькое письмо. Глаза ее словно застилал туман. Наконец до нее дошел его смысл. Письмо было написано в середине лета в Хоуларе, в северной Исландии, и в нем говорилось, что Арнас Арнэус вызывает крестьянина из Рейна к определенному дню в конце сентября в Скаульхольт, куда он сам должен приехать с востока. Он намерен поговорить с Йоуном об его старом деле, которое, видимо, так и не было решено по закону в согласии с грамотами, данными в свое время нашим всемилостивейшим монархом.
Автор письма уведомлял Йоуна Хреггвидссона, что король, радея о благе народа, поручил Арнэусу расследовать в Исландии все те дела, которые в течение минувших лет не нашли своего законного решения у судей страны, и попытаться восстановить справедливость с тем, чтобы в будущем среди народа царили спокойствие и уверенность.
Она выглянула в окно и увидела отцветший луг и солнечные блики на реке.
— Он в Скаульхольте, на том берегу реки? — спросила она наконец.
— Он вызвал меня туда. Поэтому-то я и пришел к вам.
— Ко мне?
— Когда в Тингведлире вы сняли с меня цепи, я был еще молод и мне ничего не стоило исколесить чуть ли не весь свет. Но теперь я стар и ноги отказываются служить мне. Теперь я уже не решился бы бродить даже по мягкой земле Голландии, не говоря уже о каменистой Исландии.
— Чего ты боишься? — спросила она. — Разве много лет назад король не даровал тебе свободу?
— Вот потому-то я и боюсь. Простой человек никогда не может быть уверен, принадлежит ли ему голова, сидящая у него на плечах. А теперь случилось именно то, чего я всегда боялся: они снова грызутся из-за моего дела.
— А чего ты хочешь от меня?
— Сам не знаю. Может быть, вас где-нибудь послушают.
— Никто меня не послушает, да я ничего и не скажу.
— Ну, как бы там ни было, кому бы ни принадлежала эта уродливая седая голова, которую вы сейчас видите, но ведь это благодаря вам она еще сидит на плечах. Помните, я спал. Назавтра мне должны были отрубить голову. Вы разбудили меня и сняли с меня цепи. Это очень грустная история. А теперь судьи снова займутся ею.
— Конечно, освободив тебя, я нарушила закон страны. А что ты, собственно, натворил? Ты разбойник или убийца?
— Добрая йомфру, я украл леску, — сказал Йоун Хреггвидссон.
— Да, — промолвила она. — Я была взбалмошная девчонка. Лучше бы тебя казнили.
— Потом они обвинили меня в оскорблении величества и в убийстве палача. А под конец приплели еще, будто я убил собственного сына. Но это все пустяки. Власти не вмешиваются, когда в тяжелое время люди убивают своих детей, если только это обделывается достаточно ловко. Нищих и без того хватает. Все эти годы меня мучили только грамоты.
— Грамоты? — спросила она рассеянно.
Тогда он рассказал ей, что много лет назад он вернулся в Исландию с двумя королевскими грамотами и пустился в дальний путь в родные места — в Акранес, или, как его еще называют, Скаги. Там он узнал, что его дом постигла божья кара: его шестнадцатилетняя дочь с лучистыми глазами покоилась на смертном одре, а придурковатый сын сидел рядом и смеялся. Две прокаженные родственницы, одна вся в буграх, другая в язвах, возносили хвалу господу, а дряхлая мать пела нескладные псалмы пастора Халлдора из Престхоулара. Его несчастная жена держала на руках двухлетнего ребенка и уверяла, что Йоун — отец этого ребенка. Но это было ничто в сравнении с теми бедами, которые в его отсутствие постигли его скот. Его собственную скотину суд забрал и передал казне в наказание за совершенные им преступления. Но скот, который он арендовал вместе с хутором у Христа, околел от голода, ибо, пока Йоун сражался на чужбине за своего короля, эта несчастная семья только и делала, что восхваляла бога, забывая заготовлять сено для животных.
Затем он рассказал Снайфридур, как ему пришлось строить голыми руками новую жизнь, когда ему было уже под пятьдесят, и вдобавок привыкать к новым детям, ибо старшие все перемерли. Но он говорил сам себе: разве я не потомок Гуннара из Хлидаренди?
К тому же Иисус Христос уже давно получил своих коров. А ему, Йоуну Хреггвидссону, пришлось выстроить себе новую хижину у моря. Он назвал ее «Кров в непогоду» и ходил рыбачить на восьмивесельной шлюпке.
— Только грамоты омрачали мою жизнь, — сказал он наконец.
Но она почти ничего не знала об этих грамотах, омрачавших существование крестьянина из Скаги, и он подробно рассказал ей, как его вызвали в верховный суд Копенгагена и дали грамоту, сообщив, что она должна быть оглашена на альтинге. Затем он упомянул еще об одной грамоте — охранной, которая обеспечивала ему безопасность и на четыре месяца освобождала его от службы под королевскими знаменами, чтобы за это время он уладил свои дела в Исландии.
— Что же дальше? — спросила она.
— Эти грамоты так и не были оглашены.
— Ну, а потом?
— Вот и все.
— Почему же они тебя не обезглавили, если уж решили не оглашать грамоты?
— Это опять рука господина судьи, — сказал Йоун Хреггвидссон.
— Мой отец никогда ничего не замалчивает.
— Я тоже надеюсь на это, и Йоуну Хреггвидссону не в чем упрекнуть почтенного судью, разве что в излишней мягкости к нему и другим. На его месте я бы не позволил Йоуну Хреггвидссону второй раз унести свою голову.
Затем он подробно описал, как по возвращении на родину раздобыл себе лошадь, чтобы отвезти грамоты судье Эйдалину на альтинг, собравшийся у реки Эхсарау. Как и следовало ожидать, судья не ответил на поклон человека, приговоренного им к смерти. Однако он внимательно прочел обе грамоты, вернул их Йоуну и велел захватить с собой на суд, где их непременно огласят.
Три дня подряд Йоун Хреггвидссон являлся с грамотами на альтинг. Там он увидел тех самых людей, которые двумя годами ранее осудили его на казнь. Он сидел на скамье, рядом с другими, чьи дела разбирались на суде, но его так и не вызвали. На третий день судья прислал за ним, и посланный отвел Йоуна к судье, который сказал ему следующее: «Йоун Хреггвидссон, советую тебе быть потише и поменьше хвастаться этими бумагами. Знай, что в моей власти приказать обезглавить тебя тут же на альтинге. Да запомни хорошенько: если твое дело еще раз попадет в верховный суд в Копенгагене, тебе уже не сносить головы. Правда, один раз тебе удалось заполучить документы с помощью этих насмешников из Копенгагена, желавших не столько помочь нищему и убийце, сколько выставить нас на посмеяние, по обычаю этих мошенников. Зато теперь мы позаботимся о том, чтобы ты не смог вторично натравить этих хвастунов и крючкотворов на здешние власти».
— Мой отец не угрожает людям. Он судит их, если они виновны, — возразила дочь судьи.
— Я вспомнил о Копенгагене и об исландском сановнике, очень скромном человеке, которого я видел в большом доме, где заседает их верховный суд. Он объяснил мне содержание этих грамот в тот самый день, когда меня хорошенько вымыли, и я совсем было решил, что уж теперь меня казнят. Но чуть подальше, у большого окна с тяжелыми занавесями, я заменил своего друга Арнаса Арнэуса. Он не смотрел на меня и не поздоровался со мной, но хорошо знал обо всем, ибо все происходившее было делом его рук. И поэтому я ответил судье, отцу моей госпожи: «Вы самый могущественный человек в Исландии, — сказал я, — и, конечно, можете приказать отрубить мне голову, но грамоты эти подписаны нашим всемилостивейшим королем». Когда же высокородный господин судья увидел, что я не боюсь его и рассчитываю на помощь друга, он не разгневался на меня.
— Отец не даст запугать себя, — сказала Снайфридур.
— О, это я хорошо знаю. Но мой друг и друг моей йомфру не менее важный человек, чем судья, отец моей йомфру.
Минуту Снайфридур рассеянно смотрела на Йоуна словно издалека. Но вдруг ей показалось, что этот человек совсем близко от нее, и она рассмеялась.
— Судья Эйдалин сказал: «Я верну тебе твой скот и возмещу сторицей все твое добро и возмещу тебе потери. Ты же отдай мне грамоты, и все будет по-старому». Он добавил еще кое-что, но я не хочу это повторять, так как при этом не было свидетелей.
Все же я спросил: «А что скажет мой король, если грамоты не будут оглашены?» — «Об этом, — ответил он, — позабочусь я, ты лишь отдай их завтра на альтинге, как только тебя вызовут».
Она спросила, что было потом. Он ответил, что, сверх ожидания, все сошло гладко, ибо, когда его скот пригнали обратно в Рейн, оказалось, что стадо выросло вдвое.
— Мой отец не занимается подкупами, — возразила она. — А что же грамоты?
Он рассказал, что, когда на следующий день его наконец вызвали и спросили, какое у него дело, он ответил, что у него имеются грамоты нашего всемилостивейшего короля и он просит огласить их. Тогда окружной судья Гудмундур Йоунссон из Скаги подошел к нему, взял у него из рук грамоты и, внимательно просмотрев их вместе с фугтом Бессастадира, передал судье. Последний предложил Йоунссону прочесть одну из них. Это была как раз охранная грамота. Едва закончилось чтение, как судья заявил, что этого достаточно и что Йоуну Хреггвидссону была явлена большая милость, а теперь он может отправляться восвояси и больше не питать злобы к своим ближним.
Крестьянин замолчал, и, когда Снайфридур спросила его, что же было дальше, он ответил, что теперь у него на руках осталось только письмо, подписанное четырнадцать лет спустя Арнасом Арнэусом.
— А чего ты хочешь от меня? — спросила она.
— Я уже стар, — сказал Йоун, — и у меня снова есть пятнадцатилетняя дочь.
— Ну и что же?
— Я пришел просить вас передать ему, что некогда Йоун Хреггвидссон был молодой, черноволосый и ничего не боялся. Но это время миновало. Передайте ему, что к вам приходил плачущий седовласый старик.
— Не вижу, чтобы ты плакал. И волосы у тебя еще не совсем седые. К тому же я но понимаю, чего тебе, ни в чем не повинному человеку, бояться пересмотра твоего дела. Если оказалось, что в тот раз суд тебя осудил неправильно, то ведь это говорит в твою пользу, хотя, конечно, теперь уже несколько поздно признавать твою невиновность.
— Мне все равно, виновен я или нет, лишь бы меня и моих овец оставили в покое.
— Неужели? — спросила она. — Зачем же ты исколесил полмира? Разве не в надежде на правосудие?
— Я простой старик и понимаю лишь то, что могу потрогать своими руками. Я знаю, что такое топор и вода в кружке. Бедняк должен почитать себя счастливым, если ему оставят жизнь.
— А ты никогда не думал, что жизнь и правосудие — дети одной матери и что цель правосудия — облегчить жизнь беднякам?
— Я всегда знал одно: что цель правосудия — отнимать жизнь у бедняков. А так как вы умеете разговаривать с большими людьми, то я прошу вас спасти Йоуна Хреггвидссона от правосудия.
— Ты ошибся, Йоун Хреггвидссон. Я не умею разговаривать с большими людьми. В наше время не принято прислушиваться к женской болтовне. Насколько я понимаю, твое дело в верных руках. Ты, кажется, уже все выпил. Если ты утолил жажду, то лучше ступай теперь домой.
Йоун встал, подал ей свою маленькую загрубелую руку и сказал:
— Благослови вас бог за угощение.
Однако он продолжал топтаться на месте, словно не решаясь уйти.
— Я хорошо знаю, что в наших древних сагах самые презренные существа — это те, которые просят о милости. Один не прощает человеку, просящему милости. Что до меня — то пусть уж скатится с плеч эта уродливая седая голова, но что скажет йомф-ру, если в то же время топор опустится и на шеи людей поважнее?
— О, теперь-то я наконец понимаю, что привело тебя сюда, — улыбнулась она. — Ты пришел пригрозить мне, что твоя голова скатится вместе с моей, потому что я тебя тогда освободила. Ну, что ж, дорогой мой сообщник! Ты поистине веселый старый плут.
При этих словах Йоун упал перед ней на колени и заплакал, прикрывая глаза рукой. Ни одно из несчастий, которые ему довелось пережить за свою жизнь, пробормотал он, всхлипывая, не ранило так его сердце, как эти ее слова.
Она встала и подошла к нему.
— Дай я потрогаю твои глаза.
Этого-то он как раз и не хотел: они ведь были сухие!
— Не так уж важно, кто кого убивает: Йоун Хреггвидссон палача или палач Йоуна Хреггвидссона, — сказал он. — Но если шестнадцать лет назад судья Эйдалин правильно осудил меня, то моему благодетелю Арнэусу, возможно, придется отправиться в тюрьму за то, что он обманул короля. Если же, напротив, Йоун Хреггвидссон невиновен, тогда, значит, исландскому судье грозит опасность утратить то, что для больших людей важнее собственной головы, — честь.
У него была холодная наглая усмешка. Его белые зубы, сверкавшие в седой бороде, делали его похожим на собаку, которая продолжает скалить зубы, когда ее побили. От внимания Снайфридур не укрылось, что вокруг пояса у него была обмотана новая веревка.
Глава седьмая
Спустя несколько дней юнкер исчез. Должно быть, он уехал ночью, ибо в одно прекрасное утро из кузницы уже не доносились удары молота. Топор лежал в куче стружек. Пошел дождь и лил весь день и всю ночь напролет. Дул сильный ветер. Все реки вышли из берегов. Земляные стены и крыши из торфа пропитались водой и превратились в сплошное вязкое месиво. В домах пахло плесенью, от стен веяло промозглой сыростью; было холоднее, чем в зимнюю стужу. В сенях и перед парадным крыльцом стояли лужи, нельзя было даже выйти во двор. Хозяйка плотнее укрывалась пуховой периной и не вставала. Ночи были темные и долгие. Однажды ночью с потолка ее комнаты так полило, что ей пришлось набросить на кровать шкуру. Но вода продолжала лить и застаивалась в складках шкуры, образуя целые озера. Затем дождь перестал. Как-то в сумерках распогодилось, и на небе проглянули луна и звезды. В этот вечер Магнус вернулся домой. Услышав звяканье уздечки, она поняла, что он, по крайней мере, лошадь не продал. Через несколько минут он легко поднялся по лестнице. Он постучал в дверь и подождал разрешения войти. Снайфридур вышивала при свете висевшего на стене светильника. Она подняла глаза на Магнуса, и он поцеловал ее. От него не разило водкой, но он был охвачен каким-то странным возбуждением, что совсем не было свойственно ему в трезвом состоянии. В глазах у него застыло дикое выражение, словно у лунатика, который совершенно не отдает себе отчета в своих действиях и, просыпаясь, начисто забывает обо всем.
— Мне нужно было съездить на юг, в Сельвогур, — сказал он, словно желая извиниться за свое исчезновение. — Я сторговал у одного человека хутор.
— Хутор? — переспросила она.
— Да. Ты разве не считаешь, что нам пора приобретать хутора? Нельзя же продавать, не покупая. Я наконец решился покупать хутора и приобрел усадьбу в Сельвогуре.
— А сколько она стоит?
— Об этом-то я и хотел поговорить с тобой, милая Снайфридур, — сказал он, целуя ее. — Как приятно возвращаться домой к своей жене, особенно когда из-за дождей пришлось задержаться на лишних четыре дня.
— Ты кстати заговорил о дожде. Я тут чуть было не утонула.
— Теперь я хорошенько заделаю все дыры, все приведу в порядок, больше нигде не будет течь. Но сперва давай купим хутора.
— Дорогой Магнус, если уж ты задумал покупать хутора, то почему бы тебе не заключить сначала сделку со мной? Не хочется ли тебе купить усадьбу у меня? Брайдратунга продается.
— Кто породнился со знатью, тому не нужно платить за право спать со своей женой, да и тестю не пристало мешкать с вручением приданого.
— Вот как? Тогда покупай себе другие хутора.
— Муж и жена — одна душа и одна плоть, — ответил Магнус. — Хутора, которые покупаю я, принадлежат тебе, а те, что дает тебе твой отец, принадлежат мне. У любящих все должно быть общим. Твой отец заставил богача Вигфуса уступить ему Брайдратунгу и передал ее тебе по дарственной. Ты меня любишь, значит, Брайдратунга моя. Я задумал купить усадьбу в Сельвогуре, а так как я тебя люблю, то сельвогурская усадьба будет принадлежать и тебе.
— Это неравная игра. С одной стороны, богатый мужчина, а с другой — бедная слабая женщина. Пусть я люблю тебя во сто крат сильнее, чем ты меня, ты все равно останешься в проигрыше.
— Все говорят, что я сделал самую выгодную партию в Исландии, — сказал он.
— Это не так уж мало. Но я совсем забыла: тебе дали поесть? Юнкер не снизошел до ответа на столь низменный вопрос.
— Дорогая Снайфридур, дело в том, что я уже обо всем договорился. Осталось лишь внести сто далеров серебром, и хутор уже нынче ночью будет наш. Владелец ждет меня на южном берегу.
— Я уверена, что ты выпутаешься, как всегда.
— Послушай, жена, ведь ты не носишь и десятой части драгоценностей, которые хранятся в твоих ларях. Докажи, что ты любишь мужа, и выложи свое золото и серебро, чтобы мы могли купить хутор. Тебе ведь известно, что Брайдратунгу у меня выманили, а я не могу допустить, чтобы на мое имя не было записано ни одного хутора. Как может юнкер или кавалер смотреть в глаза людям, если у него нет хуторов? Поцелуй же меня, дорогая, и скажи, что у меня будет хутор.
— В детстве мне говорили, что тот, кто сумеет проглотить коленную чашку, будет владеть хутором. Ты пробовал это сделать? Проглоти коленную чашку овцы, получишь маленький хуторок. Сумеешь проглотить коленную чашку коровы, — у тебя будет целая усадьба.
— Я знаю место, где ты охотно помогла бы мне приобрести участок, — на кладбище. Уверен, что ты хочешь моей смерти.
— Я прежде не заметила, что ты пьян, дорогой Магнус. А теперь убедилась в этом. Оставим этот разговор. Ступай вниз и скажи Гудридур, чтобы она дала тебе поесть.
— Я ем, что хочу, когда хочу и у кого хочу. Она промолчала.
Он находился в таком состоянии, что трудно было предугадать, чем все это может кончиться.
— Ты знаешь, дорогая, — сказал он нежно, снова подходя к ней, — серебро копят скряги, а не знатные люди. Когда его держат в ларях, оно никому не доставляет радости и только тускнеет.
— Кому-то нравилось сидеть по ночам дома и начищать до блеска свои далеры при лунном свете, — сказала она.
— Да… но что это за знатный человек без хуторов? А мы ведь знатные люди.
— Ты, но не я.
— Ты всегда была так добра ко мне, милая, дорогая Сньока. Подари мне старинный серебряный пояс, какой-нибудь головной убор и три-четыре шейных кольца, хотя бы далеров на пятьдесят.
— Хотя я всего лишь ничтожная женщина, мое серебро принадлежало некогда моим прародительницам — великим женщинам Исландии. Они надевали его по праздникам еще в XI веке. Руки их касались этих украшений, в которых до сих пор живет душа того времени. Поэтому ныне, как и тогда, они принадлежат им, а я всего лишь хранительница, и стоимость этих украшений не имеет ровно никакого значения.
— Я покажу тебе купчую на мой новый хутор, чтобы ты не думала, будто я собираюсь пропить твои драгоценности. Знай, дорогая Снайфридур, что я бросил пить, и это истинная правда. Я ненавижу водку, по крайней мере, она больше не доставляет мне никакой радости. Единственная моя радость — быть дома, возле тебя. Бог свидетель! Дорогая Снайфридур… один старинный головной убор, одно шейное кольцо… хотя бы на двадцать пять далеров…
— Ложился бы ты спать, дорогой Магнус. А завтра мы поговорим.
— …Ну, хоть пару старых серебряных ложек, сохранившихся еще со времен черной смерти — оспы, лишь бы они увидели серебро и поняли, что у меня найдется чем платить, что я мужчина и у меня есть жена.
— Я не уверена в том, что ты мужчина, дорогой Магнус, и не знаю, есть ли у тебя жена.
Он отшатнулся от нее, а она смотрела на него словно издалека, как на чужого, но без всякого удивления.
— Открой ларь, — сказал он.
— У тебя сегодня какие-то чужие глаза, милый Магнус, да и голос не твой.
— Я знаю, что в твоем ларе мужчина. Она пристально смотрела на него.
— Я видел, как он въехал на выгон. Я узнал его. Приказываю тебе открыть ларь.
— Лучше оставим этого человека в покое. Он устал.
— Никогда ему не знать покоя, — сказал юнкер. — Я убью его, я растерзаю его на куски.
— Ладно, друг мой. Сделай это. Но сперва надо пойти лечь спать.
Он шагнул к ларю, пнул его изо всех сил ногой и закричал:
— Вор, собака, собачий вор!
Однако ларь был дубовый и прочный, и Магнус с таким же успехом мог пнуть скалу.
— Давай сюда недописанную книгу, которую ты украл у меня, выбросив переплет, — кричал он человеку в ларе, не переставая толкать ларь ногой.
Человек в ларе не отзывался.
— Я требую свою книгу. Молчание.
— Ты вырвал и уничтожил все позолоченные, раскрашенные картинки, все чудесные песни, да и чистые страницы тоже, такие белые и гладкие, а мне оставил один пустой переплет. Чудовище, верни мне мою книгу!
Он продолжал неистовствовать, колотил ногами ларь и выкрикивал угрозы и ругательства, осыпая ими человека в ларе, но ларь стоял по-прежнему неподвижно.
— Магнус, — тихо произнесла его жена, — сядь ко мне.
Он утих и взглянул на нее исподлобья. Глаза у него налились кровью, как у быка, яростно взрывающего землю. Ничто не трогало его сильнее, чем ее голос. Когда она говорила с ним тихо и мягко, приглушенным сдержанным тоном, серебристый звук ее голоса проникал ему в самую душу, и он становился бессильным и покорным.
Он заплакал, а она погладила его своей тонкой рукой, безучастно и рассеянно, как гладят животное. Понемногу он успокоился и затянул старую песню:
— Дорогая Снайфридур, одолжи мне хоть одно несчастное колечко, пусть оно стоит всего два далера. Я задолжал одному человеку в Эйрарбакки за подковы, и от того, погашу ли я этот долг нынче ночью, зависит мое доброе имя и честь. Я знаю, Снайфридур, ты еще знатнее меня и не потерпишь, чтобы меня унизили.
— Переночуй дома, Магнус, а завтра мы рассчитаемся за подковы.
— Заклинаю тебя, — умолял он. — Хоть несколько скильдингов, чтобы я мог швырнуть их в лицо этим негодяям, обругавшим на дороге меня, человека знатного рода.
— Переспим эту ночь, а утром мы поедем в Эйрарбакки и швырнем скильдинги в лицо тем самым негодяям, которые ругают нас.
Он плакал и тяжело вздыхал. Вдруг он спросил сквозь слезы:
— Есть ли на свете более нищий человек, чем я?
— Нет, — сказала она. Он рыдал без удержу.
Ночь была лунная. Юнкер давно спустился в свою комнату, но к Снайфридур сон все не шел. Она беспокойно металась на постели. На пол легла лунная дорожка. Снайфридур села в постели и взглянула в окно. Было тихо. Блестели луга, еще недавно влажные, а теперь покрытые изморозью. Потом она снова легла. Через некоторое время она услышала, что поскрипывают ступе-пи, как это бывает только по ночам, когда кто-нибудь украдкой ходит по дому. Слух ее обострился от бессонницы, и в ее ушах этот скрип в ветхом доме отдавался страшным шумом. Наконец она услышала, как кто-то неловко повернул ручку, и этот звук в ночной тишине показался ей трубным гласом. Дверь растворилась, и она увидела Магнуса. Он был в одном белье и мягких домашних туфлях. В руках он держал топор. Он озирался в залитой лунным светом комнате, и она видела его лицо и выражение его глаз. Но он ее не видел. Ей казалось, что он тут же убьет ее, но она ошиблась. В этот момент всеми его помыслами владел ларь. Он опустился на колени и, ощупав крышку и замок, обнаружил, что ларь закрыт наглухо. Он искал щель, куда можно было бы просунуть лезвие топора, чтобы взломать крышку. Наконец Снайфридур показалось, что ему удалось всунуть лезвие и что крышка подалась.
— Оставь ларь, Магнус, — сказала она.
Он остановился, взглянул на нее искоса, и она вновь увидела, что глаза его налились кровью. Он медленно поднялся, вытащил топор из скважины и замахнулся, но скорее как плотник, чем как убийца. Одним прыжком очутился он в алькове, где лежала его жена.
Все произошло в одно мгновение. Полог был слегка отодвинут, и в алькове было темно. Магнусу пришлось нагнуться, чтобы занести топор в низком проеме алькова, но он не учел, что альков открыт с двух сторон. В тот самый миг, когда топор просвистел в воздухе, он почувствовал, что его схватили сзади и набросили ему на голову одеяло. Это сделала его жена, которую, как ему казалось, он только что убил. Она громко позвала Гудридур, которая спала в другом конце дома вместе с еще одной служанкой. Когда обе они появились на поле битвы, юнкеру уже удалось освободиться, и он пытался задушить свою жену. Топор выскользнул у него из рук. Однако он не успел осуществить свое намерение. Женщины бросились на него, и через некоторое время он уже сидел на ларе, словно мешок с сеном, — разбитый, свесив голову на грудь.
— Все у меня здесь не клеится, но такой беды еще не бывало, — сказала Гудридур. — Не сомневаюсь, что мадам, моя госпожа, никогда мне этого не простит. Уж лучше мне уехать домой и прямо положить свою голову на плаху.
Когда Снайфридур попыталась выяснить, в чем же, собственно, провинилась Гудридур, последняя сказала только:
— Не моя заслуга, если дочь моей дорогой мадам осталась в живых. — Она хочет поехать на запад и упросить госпожу, чтобы та послала своей дочери более преданную служанку. Вытерев слезы, Гудридур попросила милосердного бога простить ей этот грех.
— Я уезжаю, милая Гудридур, — сказала ей хозяйка, — а ты останешься здесь и присмотришь за усадьбой. Уложи мои лучшие платья и драгоценности, а все остальное сбереги для меня. Я немного погощу в Скаульхольте. Разбуди слуг, вели им оседлать лошадей. Этой же ночью они поедут со мной в Скаульхольт.
Глава восьмая
В конце лета Арнас Арнэус дал знать, чтобы его ждали в Скаульхольте ко времени пригона овец с летних пастбищ. Зиму он собирался провести в доме епископа. Епископ немедля приказал позвать плотников и привести в порядок лучшие покои — зеленый зал и две небольшие комнаты позади него, куда обычна помещали знатных гостей. Чинили, красили и лакировали панели, проверяли замки и дверные петли, перекладывали кафельные печи. В задней комнате поставили кровать с пуховой периной и: горой подушек. Постель завесили красивым пологом. Передняя комната была обставлена как гостиная. Там стояли большой шкаф, бюро, табуреты, два мягких кресла с резными спинками и ларь для платья. Начищались до блеска все металлические предметы: оловянные кувшины, медная посуда и столовое серебро. Весь дом, сверху донизу, был вымыт, даже наружные двери. В парадной комнате жгли для аромата ветки можжевельника.
В конце сентября один из слуг королевского посла доставил с запада на вьючных лошадях его поклажу. Сам Арнэус прибыл несколькими днями позже в сопровождении тридцати лошадей, писцов, конюхов и провожатых. Он привез с собой множество книг и рукописей, заполнивших все комнаты. Хотя королевский посол был спокойный скромный человек, но едва только он привел в порядок свою библиотеку, как вокруг него закипела жизнь. Он рассылал во все стороны гонцов с письмами и вызывал к себе людей из разных мест. Являлись к нему и без приглашения, нередко издалека. Всем не терпелось разузнать о целях его приезда. Было известно, что король поручил ему тщательно изучить положение в стране и представить затем прожект, как облегчить бедственную участь народа. Из привезенных им грамот, особенно из тех, которые были оглашены на альтинге, явствовало, что ему дано неограниченное право знакомиться с документами и изучать все, что он пожелает. Кроме того, он был облечен властью пересматривать все дела, вызвавшие сомнение в королевской канцелярии в Копенгагене. Он мог требовать пересмотра дел, по которым, на его взгляд, было вынесено неправильное решение, и привлекать к ответу даже чиновных лиц. Однако, хотя он охотно беседовал с людьми по разным вопросам и подробно расспрашивал их, он не был склонен распространяться о своих намерениях. Он очень скупо говорил о своих полномочиях, зато держался весьма приветливо и просто. Как старый знакомый, расспрашивал он людей обо всем, словно большую часть своей жизни прожил бок о бок с ними. Он был так же хорошо осведомлен о жизни воров и шлюх, как и о делах судей альтинга, ученых мужей и им подобных. Но он ни разу не дал понять, что знает и видел больше других. Чувствовалось, что охотнее всего он беседует о старых книгах и памятниках древности. Люди, видевшие в нем строгого судью, который приехал взыскать с них за тяжкие прегрешения, поражались, когда оказывалось, что весь разговор сводится к древним кожаным свиткам и ветхим фолиантам.
В этот осенний день в Скаульхольте было тихо, и никто не знал, что случилось нечто необычайное. Начало подмораживать, и поэтому здесь уже не пахло так гнилью и нечистотами, что всегда отличало это место. Снайфридур приехала на рассвете, когда сон у людей особенно крепок. Так как места эти были ей хорошо знакомы, ей не пришлось никого беспокоить, и опа подъехала прямо к окну, за которым, как она знала, помещалась спальня ее сестры. Она постучала в окно рукояткой хлыста. Супруга епископа проснулась, выглянула и увидела гостью. Когда она сошла вниз, провожатые уже уехали, и Снайфридур стояла одна со своими вещами. Потом они тихо беседовали наверху, в комнате супруги епископа, пока не зашла луна и прислуга внизу не начала хлопать дверьми и разводить огонь. Часов в девять утра, когда супруга епископа сошла вниз, Снайфридур только заснула. Она проспала весь день, и никто в доме не знал, что прибыла еще одна гостья.
Но когда супруга епископа послала сказать канонику, чтобы вечернюю трапезу он вкусил не со своими учениками, а за столом епископа, ученый пастор кое о чем догадался. Он надел свой поношенный воскресный талар с заплатами на рукавах, вытащил из-под кровати пару запыленных покоробившихся сапог и натянул их.
Когда в назначенный час он явился в зал, он не застал никого, кроме юной Гудрун, старшей дочери епископской четы. Она беспрерывно бегала взад и вперед, а завидев каноника, стала потягивать носом, словно учуяла скверный запах. На покрытом скатертью столе были расставлены блестящие тарелки и кружки и стояло два тройных канделябра с зажженными свечами. Вскоре явился писец асессора, бакалавр Копенгагенского университета, приписанный к Хоулару. Он увидел каноника, но не поздоровался с ним и начал расхаживать по залу, щелкая пальцами по панелям и бормоча себе под нос латинские вирши.
Каноник умышленно не поднял глаз, но откашлялся и тихо воскликнул:
— О tempora, о mores!
Затем выплыл сам достопочтенный епископ. Это был дородный краснощекий человек с крестом на груди, приветливый и сияющий. Он словно жаждал с поистине евангельской добротой раскрыть свои объятья каждому верующему и разгладить все морщины на его челе, ибо разве не ради нашего счастья страдал Христос? Он был другом всех, кто обращал молитвы свои к господу, ибо епископ радел о каждой душе и толковал в хорошую сторону слова каждого, памятуя, что благодать святого духа может осенить любого. Но когда надо было принять решение, его серые глаза смотрели холодно, а от улыбки оставались лишь складки, подобно следам, оставляемым приливом на песке. И тут епископ изрекал слова, которых от него меньше всего ожидали.
Арнэус почти бесшумно вышел из своих апартаментов и поздоровался с присутствующими. Он был бледен, а вертикальная складка на его подбородке обозначалась еще отчетливее, нежели шестнадцать лет назад. Веки стали как будто еще тяжелее, но парик был по-прежнему тщательно завит, и платье отличалось столь же изящным покроем. Казалось, что, рассматривая какой-нибудь предмет, он видит не только все вокруг, но даже и сквозь него. Очевидно, он не подозревал, что здесь случилось что-то необычайное. Он тотчас сел за стол, и хозяин дома последовал его примеру, как бы полностью соглашаясь с ним, и пригласил каноника занять место напротив асессора.
В эту минуту в зал вошла супруга епископа со своей сестрой Снайфридур. Арнэус сидел как раз напротив двери и видел, как они вошли. Когда он понял, кто перед ним, он тут же поднялся и пошел навстречу Снайфридур. Она осталась такой же строй-пой, хотя грациозные, порывистые, как у жеребенка, движения, отличавшие ее в юности, уступили место сдержанности зрелой женщины. Волосы у нее были по-прежнему пышные и вьющиеся, хотя и стали немного темнее, так же как брови. Но ему показалось, что изгиб их стал круче, некогда приоткрытые губы теперь были плотно сжаты, а в сияющей синеве ее глаз притаилась грусть. На ней было светло-желтое платье, отделанное цветной вышивкой, в которой переплетались красные и синие тона.
Он протянул ей обе руки и сказал мягким грудным голосом, как шестнадцать лет назад:
— Йомфру Снайфридур!
Она подала ему руку, вежливо поклонилась, не выказывая радости, и взглянула на него своими гордыми синими глазами. И он поспешил добавить:
— Я знаю, мой друг, вы простите мне эту шутку. Но вы были так молоды, когда мы расстались, и мне кажется, будто это было вчера.
— Сестра приехала к нам погостить, — сказала, улыбаясь, супруга епископа. — Она думает пробыть у нас несколько дней.
Снайфридур всем подавала руку, и мужчины поднимались один за другим, чтобы поздороваться с ней. Ее зять епископ обнял и поцеловал ее.
— Такой гостье нужно устроить торжественную встречу, — заметил Арнэус, когда епископ целовал се. — Мы выпить за ее здоровье… с позволения фру Йорун.
Та ответила, что не осмеливается предложить гостям, тем более асессору и его старым и новым друзьям, свое скверное вино, зная, что в доме имеется его знаменитый кларет. Тогда асессор велел писцу послать слугу за кувшином кларета.
Не помогло и то, что Снайфридур отказывалась от такой чести, говоря, что знатным людям не подобает пить за бедных крестьянок. Асессор просил ее не беспокоиться, — здесь не станут, сказал он, пить за здоровье бедных хуторянок. С этими словами он поднял свой бокал и выпил за ее здоровье. Его примеру последовали все сотрапезники, за исключением каноника, который налил себе лишь немного снятого кислого молока. Он сказал, что никогда не пьет вина, тем более вечером, однако желает добра всем, кто от чистого сердца осушит свой кубок во славу бога.
Подняв глаза, гостья сказала, что пьет за здоровье всех присутствующих, и пригубила вино. При этом она вежливо улыбнулась, но в этой улыбке таилась столь свойственная ей бессознательная насмешка. Зубы у нее чуть выдавались вперед, но все еще были ослепительно белые и такие же ровные, как раньше. После того как выпили за ее здоровье, говорить больше было не о чем, и епископ закрыл глаза, сложил руки и прочел застольную молитву. Остальные молча склонили голову, а дочь епископа чихнула. Затем все сказали «аминь», и хозяйка положила всем из блестящей миски густой каши с изюмом в маленькие разрисованные цветами чашки. И хотя для каждого у нее нашлась ласковая материнская улыбка, зрачки ее глаз были расширены, а на лице выступили красные пятна. Взгляд асессора упал на каноника, который с унылым аскетическим видом сидел над своим кислым молоком.
— Вашему преподобию не повредило бы, если бы вы немного согрели себе кровь, — заметил он шутливо. — Особенно вечером. Это очень полезно.
— Благодарю господина эмиссара, — ответил каноник. — Хотя я и не пью вина, у меня хватает пороков, с которыми мне приходится вести борьбу.
— Учитель сказал, однако, ресса fortiter , — заметил с улыбкой Арнэус.
— Другие наставления Лютера ближе моему сердцу, нежели это, — сказал каноник, не поднимая глаз, словно перед ним лежала книга, по которой он читал. — Я не пью сегодня ваше вино, эмиссар, не потому, что боюсь согрешить.
— Слабый мочевой пузырь тоже может послужить причиной большой святости, — вставил бакалавр.
Все, однако, сделали вид, что не слышали этого замечания. Только маленькая Гудрун быстро зажала себе нос, а епископ важно заметил:
— Нашему другу не повредит, если он в этом деле последует совету эмиссара, ибо ему не приходится бояться греха, как большинству из нас. Порой, когда я думаю о его суровой жизни и долгих ночных бдениях, мне кажется, анабаптисты правы, — по их мнению, некоторые люди достигают в этой жизни такого statum perfectionis , что их уже нельзя ввести в искушение.
— Позвольте спросить, — сказал бакалавр, — разве церковь не учит, что дьявол никогда не искушает тех, кого считает своей верной добычей?
— Нет, молодой человек, — ответил, смеясь, епископ. — Это кальвинистская ересь.
Это вызвало общее оживление за столом и особенно рассмешило эмиссара, который сказал своему писцу:
— Ты получил по заслугам. Последуй моему совету, юноша, и не открывай больше рта за этой трапезой.
Разумеется, пастор Сигурдур даже не улыбнулся, а продолжал с невозмутимой серьезностью есть кашу. Когда же другие вдоволь посмеялись, он снова возвысил голос:
— Я, конечно, не обладаю добродетелями анабаптистов, о которых упомянул мой друг епископ, и не могу похвалиться святостью своих слов и деяний, которую в наш просвещенный век объясняют всецело состоянием мочевого пузыря. Надеюсь также, что naturaliter я не исчадие ада, как намекал здесь за столом сей светский молодой человек, поверенный королевского посла. С другой стороны, я не могу отрицать, что мне часто доводится думать о бедняках, особенно когда я нахожусь в высоком обществе. И тогда изысканные блюда уже не прельщают меня, да и вино тоже.
— Вы молвили истинную правду, — сказала супруга епископа. — Из-за сих пасынков господних наш достойный пастор Сигурдур часто ест всего один раз в сутки. Когда же я огорчаюсь, что, должно быть, мой гороховый суп недостаточно хорош, он отвечает, что суп даже слишком вкусен…
— А по пятницам потихоньку кладет мясо обратно в миску, — поспешила добавить дочь епископа.
— Гудрун, — сказала супруга епископа, — выйди сейчас же из-за стола. Простите нам, асессор, невоспитанность наших детей, но мы здесь, в Исландии, ничего не можем с ними поделать.
— Пусть Гудрун останется, мадам, — сказал каноник, вновь уставившись в пустоту. — Она говорит правду. Иногда я кладу мясо обратно в миску. Но то, что это бывает по пятницам, как заведено у папистов, она могла слышать только от моих юнцов.
— Вовсе нет, — воскликнула девочка, покраснев до корней волос. Ибо юную дочь епископа меньше всего можно было заподозрить в том, что она водится с какими-то семинаристами.
— Я хотел бы задать вашему преподобию вопрос, — сказал Арнэус, обернувшись к канонику, — ибо в вас, несомненно, сияет тот внутренний свет, который один только делает сладостной всякую ученость. Угодны ли бедняки богу и должны ли мы стараться походить на них? Или бедность — это бич божий, ниспосланный народу в наказание за его прегрешения и леность его веры? Быть может, следует держаться старого правила, что бедность вправе восхвалять только бедняки?
— Господин эмиссар заблуждается, — ответил каноник, — полагая, что я хотел превзойти своей ученостью всех мудрецов и таким образом распространить больше, чем нужно, свои imperfectiones . Напротив, каждому христианину надлежит знать то, что можно слышать во всех проповедях и читать во всех христианских книгах: бедность рождает душевную простоту, которая более угодна богу и ближе к statui perfectionis, нежели светская роскошь и мирская мудрость. Спаситель причислил нищих духом к сонму блаженных, он сказал: «Нищих всегда имеете с собою».
Посланец короля ответил:
— Если господу угодно, чтобы на свете были бедняки, дабы христиане имели их под боком и дабы бедность их служила назиданием, то, быть может, облегчать их нужду — значит поступать вопреки божьей воле. И если наступит такой день, когда у бедняков всего станет вдоволь — и пищи и платья, с кого тогда будут христиане брать пример? Где научатся они тогда той душевной простоте, которая угодна богу?
— Подобно тому, как господь создал бедных, с тем чтобы богатые могли учиться у них смирению, — сказал каноник, — точно так же он взял под свое особое покровительство высшее сословие и приказал богатым творить милостыню и молиться о спасении своих душ.
— У нас, в Скаульхольте, давно пора возродить искусство застольных диспутов, — прервал собеседников епископ. — Особенно в наше время необходимо давать правильное толкование притчам, изложенным в священных книгах. Не будем, однако, слишком засиживаться за кашей, мои praeclari et illustrissimi , а то как бы у нас не пропал аппетит, когда мы перейдем к жаркому.
Епископ оглянулся, желая убедиться, что все смеются, но, кроме эмиссара, никто не засмеялся.
— У нас, буршей, — сказал он и улыбнулся, обернувшись к сестрам, он явно предпочитал это шутливое определение, — у нас, буршей, имеется одна слабость: когда рядом с нами прекрасные дамы, то вместо того, чтобы слушать их милые речи, мы стараемся казаться умнее, чем на самом деле, если только это возможно.
— Не знаю, насколько милы наши речи, — ответила супруга епископа. — Но раз уж заговорили о бедных, мне пришло на память одно событие, связанное со Скаульхольтом. Одна из моих предшественниц приказала разрушить каменный мост, перекинутый самой природой через Бруарау, и тем самым отрезала бедным путь в Скаульхольт. Это ужасное событие порой волновало меня так, словно я сама была причастна к этому. Я часто думала, что надо бы восстановить мост, тогда бы нищим не приходилось умирать на другом берегу. Несомненно, разрушить мост христианской любви, который по воле бога был воздвигнут между бедными и богатыми, — значит совершить страшный грех. И все же, когда я размышляю над этим, мне кажется, что у моей предшественницы было одно оправдание: вряд ли то послужило бы к чести Исландии, если бы епископа изгнали из Скаульхольта и шайка бродяг захватила бы его резиденцию.
Красные пятна на лице супруги епископа слились в сплошной румянец, и, хотя она приветливо улыбалась своим гостям, по глазам ее можно было легко угадать, что она держала свою речь не из одной любви к философии.
Ее сестра положила свой нож и посмотрела на нее отсутствующим взглядом.
— А что думает Снайфридур? — спросил эмиссар.
Она вздрогнула, когда он произнес ее имя, и поспешила ответить:
— Прошу прощения. Я целый день спала и все еще не совсем проснулась. Я вижу сон.
Епископ, однако, обратился к своей жене:
— Скажи мне, любимая, кто же не нищ перед лицом Спасителя? Как часто завидовал я босоногому бродяге, беззаботно спавшему на краю дороги, и мне хотелось навсегда смешаться с толпой нищих, которые расположились неподалеку от водопада, глядели на птиц, молились богу и никому не должны были давать отчета. Тяжко бремя, которое господь возложил на нас, правителей этого бедного народа, in temporilibus не меньше, чем in spiritualibus , хоть мы и не видим от него благодарности.
Арнэус спросил:
— Но как же должен наш король отнестись к залитым слезами челобитным, которые почти непрерывно поступают из этой страны, если бродяги и нищие еще счастливее, чем их властители?
— Все живое ропщет и стонет, дорогой господин эмиссар, — ответил епископ. — Такова жизнь.
— Каждый плачется своему богу, и все плачутся про себя, хотя мы знаем, что причина всего хорошего и плохого, что выпадает нам на долю, таится в нас самих, — сказал каноник. — Не людское это дело облегчать нужду народа, который господь захотел покарать в своем праведном гневе. Народ этот просит о таких вещах, которых ему не в силах добыть никакое людское заступничество, пока не исполнится мера наказания за его прегрешения. Inexorabilia — вот что правит его жизнью.
— Вы правы, пастор Сигурдур, — заметил эмиссар. — Люди не должны воображать, что они в силах отвратить божественное правосудие, хотя они часто пытаются это сделать. Но я никак не могу согласиться — и вы, несомненно, такого же мнения, — что подобное толкование снимает с нас долг вершить людское правосудие. В согласии со всеми христианскими учениями, сотворив мир, господь даровал также человеку разум, чтобы он мог отличать добро от зла. Честные люди обратили внимание нашего короля на то, что не Саваоф продает исландцам гнилые продукты, от которых они умирают, и не он слишком мягко судит злоупотребления богатых и слишком сурово — проступки бедных: одному отрубает руки, другому велит вырвать язык, третьего вешает, а четвертого приказывает сжечь, — и все лишь потому, что бедняки беспомощны и за них некому заступиться. И коль скоро существует людское правосудие, то не будет вопреки воле божией, если король прикажет выбросить испорченную муку и пересмотреть слишком мягкие и слишком суровые приговоры. Напротив, это значит действовать в согласии с разумом, дарованным нам нашим творцом, для того чтобы мы отличали добро от зла и по собственному усмотрению строили нашу жизнь на честных началах.
— Дорогой мой эмиссар, вы заслуживаете всемерной благодарности за ваши серьезные упреки по адресу купцов. Правда, многие из них мои хорошие друзья, а некоторые даже пользуются моим искренним расположением, — сказал епископ. — К сожалению, они грешные люди, впрочем, как и все мы, жители этой страны. И дай бог, чтобы благодаря вашему вмешательству мы получили в будущем году лучшую муку и штраф наличными деньгами за плохую муку.
Вскоре после этого трапеза закончилась, и епископ приступил к благодарственной молитве, в которой он сказал:
— Возвысим души, вдохновившись речами нашего высокоученого дорогого сотрапезника, моего друга каноника, который молит о том, чтобы свершилось правосудие божие, а также моего друга, чрезвычайного эмиссара его всемилостивейшего величества, который просит о людском правосудии для датчан и исландцев, ученых и неучей, знатных и простолюдинов…
— …и чтобы благородные люди, поддерживающие в трудную годину честь и славу нашей бедной страны, высоко несли свою голову, равно как их добродетельные жены, нерушимо до своего смертного часа…
Эти слова вставила в молитву своим елейным голосом супруга епископа. Она склонила голову, закрыла глаза и молитвенно сложила руки.
— И как просит моя горячо любимая супруга, — подхватил епископ, — пусть господь не оставит своей милостью благородных и знатных людей, поддерживающих честь нашей бедной страны. В заключение прочтем хором нехитрые вирши нашего блаженного пастора Оулавюра из Сандара, которым учили нас наши матери, когда мы еще сидели у них на коленях:
Иисус Христос, господь благой,
В юдоли нас храни земной!
Утешь в печали и слезах,
Развей сомнения и страх,
Сейчас и впредь, и здесь и там,
Щитом надежным будь ты нам.
Когда ж пробьет наш смертный час,
Небесный рай раскрой для нас.
Глава девятая
На другой день, в полдень, Арнас Арнэус поднялся в покои супруги епископа. У нее сидела и ее сестра Снайфридур. Лучи осеннего солнца освещали сестер, склонившихся над работой. Он дружески приветствовал их и сказал, что пришел извиниться перед фру Йорун за то, что накануне вечером затеял за столом необдуманный разговор. Вероятно, он обидел такого прекрасного человека, как их друг каноник Сигурдур, ибо привел рискованную цитату из Лютера, дав тем самым самоуверенному молодому человеку, своему писцу, повод к легкомысленному подтруниванию над этим достойным служителем божиим. Арнэус сказал, что люди, чьи помыслы устремлены к мирскому, лишь в зрелом возрасте начинают понимать, как надлежит держать себя с человеком, презирающим сей мир. Супруга епископа милостиво приняла его извинение. Она никак не думала, сказала фру Йорун, что приближенным короля может казаться, будто они проявляют в Исландии недостаточную учтивость. Что же касается бакалавра, то молодежь, естественно, склонна смеяться над людьми, отрешившимися от мира, и столь умудренный опытом человек, как пастор Сигурдур, это, несомненно, понимает. Однако Снайфридур возразила, что такие столпы веры, как пастор Сигурдур, которые готовы резать людям языки, не должны удивляться, когда это оружие обращается против них и им подобных, покуда эти языки еще на своих местах.
Асессор сказал, что он, конечно, хорошо знаком с предложением каноника Сигурдура, которое часто оглашалось на церковных соборах и на альтинге и в котором, с помощью глубокого толкования Священного писания и двусмысленных законоположений, доказывалось, что еретиков следует подвергать пыткам, а ведьм — сжигать. Тем не менее асессор считал, что это не дает основания быть невежливым с пастором Сигурдуром.
Все это время Арнэус стоял посреди комнаты. Но теперь супруга епископа попросила его оказать честь двум простым женщинам и немного посидеть в их обществе.
— Только ни слова больше о нашем друге, благочестивом гонителе еретиков и высокоученом вырывателе языков, господине пасторе Сигурдуре! Лучше расскажите нам что-нибудь о чужих странах. — Снайфридур сказала это легким тоном, с искренней улыбкой и ясными глазами. Сейчас она была совсем не такая, как накануне вечером, когда пили за ее здоровье.
Собственно, ответил Арнэус, ему некогда сидеть здесь, так как внизу его ждут люди, прибывшие издалека. Но ему не хотелось отклонять столь любезное приглашение, и поэтому он занял место, указанное ему хозяйкой дома. Тотчас Снайфридур встала и подвинула ему под ноги скамеечку.
— Мне неведомы те чудесные края, о которых вы жаждете услышать. Но вы можете выбрать одну из тех стран, которые я знаю, — сказал оп, вытащив небольшую золотую табакерку и поднося им. По обычаю знатных дам, они взяли крошечную понюшку, и Снайфридур чихнула, рассмеялась и быстро вытерла платком нос и рот. — Я знаю лишь те страны, куда я попал, гонимый моим демоном, — продолжал он, — любовью к моей родной стране. Демон этот не давал мне покоя.
— Моя сестра очень начитанна. Пусть она первая изберет страну, — предложила супруга епископа. — Может быть, она выберет за нас обеих.
— Мы хотим услышать о всех тех странах, где знатные дамы умеют брать понюшку, — сказала Снайфридур.
— Думаю, что столь знатным дамам я едва ли смогу угодить чем-либо меньшим, нежели Рим, — ответил королевский эмиссар,
Снайфридур эта мысль понравилась. Напротив, сестра ее, супруга епископа, полагала, что этот город находится слишком далеко от нас, и потому заметила, обратившись к сестре:
— Ах, милая Снайфридур, ты хочешь услышать об этом противном папе?
Эмиссар же полагал, что с чего-то надо начать, и сказал, что теперь он придерживается иных взглядов, нежели супруга епископа, ибо, по его мнению, не многие города Исландии столь близки нам, как Рим, и не так давно он был нам ближе всех городов, даже ближе горнего града Сиона. Арнэус не хотел спорить с дамами насчет папы, но нельзя отрицать, сказал он, что чем дальше продвигаешься по северному полушарию на юг, тем более понятным и близким кажется собор святого Петра.
— Я уверена, что вы не станете утверждать, будто существуют две истины: одна для южного и другая для северного мира.
Из осторожности Арнас Арнэус ответил в шутливом тоне, обойдя, как всегда, существо вопроса. Подчас эту его привычку можно было отнести за счет рассеянности, но он никогда не ставил под удар свои взгляды.
— На Севере, в Кинне, есть гора. Люди, которые смотрят на нее с востока, называют ее Бакранги, а те, что с запада — Огаунгу. Мореходы же, которые видят ее с моря, зовут ее Гальти. К своему стыду, я должен признаться, что я отправился в Рим не для того, чтобы искать истину, хотя мне, как и многим другим, было тяжело уезжать оттуда, не найдя ее. Но теперь я чувствую, что вы, сударыни, не понимаете меня. Поэтому я хочу рассказать вам, как все происходило. Я направился в Рим, чтобы отыскать три книги. Особенно интересовала меня одна из них. Все три касаются Исландии, но главным образом одна, ибо она яснее fabulae nebulosae , которым мы так верим, описывает, как наши земляки открыли Americam terram, как около тысячного года они поселились там и как потом покинули эту страну.
Поскольку дамам хотелось знать подробности, он рассказал им следующее:
— В одном письме, составленном еще в средние века, а ныне хранящемся в Париже, говорится, что в собрании рукописей старого римского монастыря должен находиться кодекс, содержащий исповедь старой женщины из «Hislant terra» . Эта женщина по имени Гудрид пришла в тысяча двадцать пятом году в Рим в числе других паломников. Когда женщина, сказано в этой рукописи, начала исповедоваться монаху, выяснилось, что она, несомненно, побывала в таких дальних краях, куда в ту пору не добиралась ни одна христианка. Будучи еще молодой, она вместе со своим мужем и несколькими земляками десять лет прожила к западу от мирового океана, на самом краю света, и родила там детей. Однако какие-то странные существа так отравляли им жизнь там, что она с одним малолетним сыном покинула страну. То, что эта женщина сообщила перед лицом господа, было столь удивительно, что монахи решили записать ее рассказ. Еще долгое время спустя эти записи можно было прочесть в монастыре. Позднее, когда монастырь пришел в упадок, рукописи затерялись. Однако несколько столетий спустя некоторые из них удалось разыскать и собрать, так как после возвращения папы из пленения ему начали заново составлять библиотеку.
Две другие книги, которые Арнэус разыскивал в тайных хранилищах папы, были: «Liber islandorum» , — более объемистое собрание, нежели то, которое составил на исландском языке Ари Мудрый, — с родословными и жизнеописаниями королей, а также «Breviarium Holense» , первая книга, напечатанная в Исландии по приказанию Йоуна Арасона. Насколько известно, последний экземпляр этой книги был положен в гроб Торлаукуру.
— Папа, — продолжал Арнэус, — большой любитель книг, и нет никакого сомнения в том, что эти книги хранились у него, а быть может, хранятся и по сей день. Но за долгие годы у старика было украдено много великолепных фолиантов, и поэтому он с недоверием относится к людям, которые приезжают рыться в его ветхих сокровищах.
Несколько лет Арнэус старался заручиться ходатайством сановников — послов, князей, архиепископов и кардиналов, без чего он не мог бы проникнуть в темный лес, как называют папское собрание рукописей. И все же ему не доверяли, — все то время, пока он находился в этих легендарных подвалах, возле него сидел монах, а сзади помещался вооруженный швейцарец. Они следили, чтобы он не унес какого-нибудь клочка пергамента или не делал без разрешения выписок, которые могли бы быть использованы лютеранами в их неустанной борьбе против наместника бога на земле.
Он так сжился с теми давно минувшими столетиями, что настоящее казалось ему далеким сном. Многие папки с документами и письмами, которыми забиты залы и своды подземелья, покрылись толстым слоем пыли и были изъедены молью, из некоторых выползали черви и другие насекомые. По мере того как он рылся в книгах, в легких у него оседала пыль, как у исландского крестьянина, который долго ворошит в сарае гнилое сено и под конец начинает задыхаться. Ему попадались и очень важные, и совсем неинтересные рукописи, излагающие историю событий с начала христианской эры, повествующие обо всем на свете, ему попадалось все, что угодно, кроме книг «Liber Islandorum», «Breviarium Holense» и исповеди женщины Гудрид из «Hislant terra». Срок, предоставленный ему его милостивым монархом — датским королем — для этого путешествия, давно истек. Наконец он пришел к убеждению, что даже если он посвятит поискам всю свою жизнь, — будь она короткой или длинной, — то и в свой смертный час он будет не ближе к поставленной цели. И все же он был так же твердо уверен, что книги находятся именно там, как один помешанный бродяга, которого он помнил с детства, не сомневался, что под камнями скрыты сокровища. Но, видимо, у него было отнято утешение, которое заключено в словах господних: «Ищущий да обрящет».
— Значит, вы ничего не нашли? — спросила Снайфридур, которая отложила свое рукоделье и смотрела на Арнэуса. — Совсем ничего?
— Я знаю, — промолвил он, взглянув на супругу епископа, — что грешно убавлять что бы то ни было в Священном писании или прибавлять к нему, но первородный грех — это страшное бремя — всегда дает себя знать, и меня долгое время мучило подозрение, что то место из Священного писания, которое я только что привел, должно звучать так: «Ищите да обрящете… — все, кроме того, что вы ищете». А теперь я попрошу извинения за свою болтливость и думаю, что на сей раз довольно.
Он поднялся было, чтобы уйти.
— Но вы забыли рассказать нам о Риме, — напомнила Снайфридур. — Мы выбрали этот город, а теперь вы собираетесь обмануть нас.
Супруга епископа также учтиво попросила его не покидать их столь скоро. Он остался сидеть. В действительности он вовсе не спешил и, может быть, даже не думал уходить. Ему захотелось посмотреть на их работу. Он развернул вышивку, полюбовался ею и выказал себя знатоком женского рукоделья. Руки у него были маленькие, с несколько заостренными пальцами и тонкими запястьями. Тыльная сторона была гладкая, покрытая мягкими тонкими волосами. Он откинулся на стуле, но не поставил ноги на скамеечку.
— Рим, — сказал он, задумчиво улыбнувшись, словно всматриваясь во что-то вдали. — Там я видел двух мужчин и одну женщину. Конечно, кроме того, и многих других. Но все время с утра до поздней ночи — двух исландцев и одну исландку.
У дам широко раскрылись глаза от удивления: исландцы и исландка?
Тогда он описал им маленькую хрупкую женщину средних лет, которая шла в толпе паломников, направлявшихся в Рим. Это было незаметное существо среди серой людской массы, которая казалась еще более серой в сравнении с обитателями города, взиравшими на нее столь же равнодушно, как на стаю птиц. Даже римские нищие и чернь казались знатными людьми в сравнении с этими чужеземцами. И в этой серой толпе шла эта обыкновенная незаметная женщина, в темном суконном плаще с капюшоном, какие носила вся Европа в начале XI столетия, когда христиане по бедности своей еще вели себя, как дикари. Но в небольшом узелке, который эта простая босоногая женщина держала под мышкой, находилась пара новых башмаков. Она давно носила их с собой. Они были сшиты из удивительно мягкой крашеной кожи. Носки и подошвы у них были закруглены; по шву они были прошиты кожаными шнурками, а верх украшали цветные узоры. Таких башмаков христианский мир еще не видел и не увидит еще четыре столетия, таких не было даже у древних римлян или во времена великих цивилизаций древности. Она несла эти редкие башмаки, подобных которым не было во всем мире, как символ проделанного ею пути, чтобы отдать их папе во искупление грехов, совершенных ею в стране, где она получила эту обувь, а именно в Винланде. Я попытался заглянуть в глаза единственной смертной женщине, отыскавшей Новый Свет. Но это были просто глаза утомленного, много повидавшего человека. Когда же я прислушался, мне показалось, что она говорит со своими спутниками на нижненемецком наречии, которое в то время было языком мореходов. Эта женщина была Гудрид из «Hislant terra», Гудридур Торбьярнардоутир из Глатумбае на Скагафьорде в Исландии. Она много лет прожила в Винланде и родила там сына Снорри, чьим отцом был Торфинн Карлсефни — родоначальник многих исландских родов. Затем он рассказал им о двух других исландцах, которых он видел в Риме. Один из них, по обычаю знати, приехал на юг на великолепном коне в обществе других знатных лиц, которые везли с собой золото и серебро и для защиты от разбойников наняли вооруженную свиту. Это был энергичный белокурый человек с ясными наивными глазами, в которых светилось ребяческое любопытство. Все в его облике говорило о том, что он знает себе цену. Он был из породы людей, которые немало странствуют по свету, подобно купцам, которые плавали в Миклагард и страны халифа в те времена, когда в Европе еще царило варварство; подобно тем, кто осаждал Париж и Севилью, основывал королевства во Франции и Италии, плавал на своих кораблях к берегам Страумфьорда в Винланде и пел «Прорицание Вёльвы». Теперь он, повергнув в прах своих родичей и навлекши на страну Рагнарёк, как говорится в песне, приехал в Рим, чтобы папа наложил на него эпитимью — сорокадневный пост. Его водили босиком между церквами Рима, и перед четырьмя главными бичевали, а народ стоял кругом и, исполненный удивления, сетовал, что такому видному человеку приходится переносить столь жестокую кару. Этот человек был Стурла Сигхватсон.
Другой, конечно, никогда не бывал в Риме, но он получил от папы письмо, в котором ему поручалось огнем и мечом защищать церкви Исландии и их богатства от посягательств лютеранских королей. В те времена, как и в наши дни, легко хватались за меч. К Риму были обращены до последней минуты все помыслы этого исландца, жившего в недалеком прошлом.
Арнас Арнэус сказал, что образ этого человека часто являлся ему как видение, но в Риме он увидел этого старца так ясно, что действительные события стали казаться ему нереальными.
— В Скаульхольте ночь. Он спит вместе со своими двумя сыновьями. Они выглядят старше и дряхлее своего престарелого отца. Несчастье придало столько силы его плечам, что их не согнет никакое бремя, а шея у него была такая короткая, что вообще не могла сгибаться. Наступило утро седьмого ноября. Выпавший за ночь снег посеребрил вершины гор, а на траве лежал иней… Вот этих людей я видел.
— И больше никого? — спросила Снайфридур.
— Как же, — ответил он тихо, взглянув на нее, и засмеялся. — После этого я видел весь мир.
— Никто не усомнится в том, — вымолвила супруга епископа, — что Йоун Арасон был великим воителем и великим исландцем. Но разве вас не бросает в дрожь при мысли о том, что если бы этот насильник победил, то вместе с ним победила бы и папистская ересь? Господи, спаси и помилуй меня!
— В бытность мою в Риме там праздновали юбилейный год христианства, — сказал Арнас Арнэус. — Однажды я бродил возле реки. Не стану отрицать, что настроение у меня было подавленное, какое бывает у человека, когда он приходит к выводу, что большая часть его короткой жизни прошла впустую, напрасно потрачены труд и деньги, здоровье подорвано, и, может быть, из-за своего упрямства он лишился дружбы достойных людей. Я ломал себе голову, как мне оправдаться перед моим повелителем и королем: ведь я слишком долго уклонялся от выполнения своего долга. Когда я бродил так, погруженный в свои заботы, я натолкнулся случайно на огромную толпу, которая медленно двигалась к мосту через Тибр. Ни прежде, ни потом мне не доводилось видеть подобного сборища. Переулки и улицы были запружены народом. Трудно было понять, кто в этой процессии зрители, а кто паломники. Все они пели. Я стал рядом с группой римлян, так как мне хотелось понаблюдать за этим людским потоком. Это были паломники из разных стран, которые пришли на юг, чтобы в этот особенно счастливый для христиан год получить отпущение грехов. Толпа состояла из множества небольших отрядов, и каждый из них шествовал под знаменем с изображением святого патрона их графства или же нес в раке мощи какого-нибудь избранника божьего — своего земляка, или образ святого из их собора. Чаще всего это было изваяние девы Марии, и в каждом отдельном местечке — иное. Ибо в папистских странах столько же Марий, сколько городов; некоторые из них получают свои имена по названиям цветов, другие по утесам, третьи по целебным источникам, собору святой девы, образу младенца или по цвету ее одежды… В молодости, когда я жил на Брейдафьорде, мне было невдомек, что мир населяет столько разных народов. Здесь были люди из многих городов — государств и графств Италии: миланцы, неаполитанцы и сицилийцы, сардинцы, савойцы, венецианцы и тосканцы и вдобавок римляне. Здесь можно было видеть людей из шести испанских королевств: кастильцев, арагонцев, каталонцев, валенсианцев, майорканцев и наваррцев. Были представлены различные народности из германской империи, даже из стран, воспринявших новое учение Лютера: богемцы, немцы, хорваты, франконцы, вестфальцы, рейнландцы, саксы, бургунды, франки, валлонцы, австрийцы и жителя Истрии. Но к чему перечислять названия всех этих народов? И все же так оно было — я видел лица идущих мимо меня людей, сынов и дочерей народов, о которых я ничего не знал, не знал даже, какую одежду они носят. Я видел эти изможденные лица с горящими глазами, исполненными жажды жизни. Но особенно запомнились мне их ноги, обутые и босые, всегда усталые. И все же этих людей окрыляло чувство радостной надежды. Помню я и древний гимн крестоносцев, который они наигрывали на лютнях или других струнных инструментах, а также на своих родных флейтах. Великолепна земля, великолепны небеса господни. И вдруг я заметил, что Гудридур Торбьярнардоутир исчезла. Там не было больше ни одного исландца.
Теперь и супруга епископа отложила свое рукоделье и взглянула на рассказчика.
— Слава богу, что там не было ни одного исландца, — сказала она. — Разве, по-вашему, не печально думать о всех этих простых заблудших людях, которым не спасти свои души с помощью веры, ибо папа не позволяет им внять заповедям христовым?
— Когда видишь столько идущих ног, невольно спрашиваешь себя: куда же ведет их путь? Они идут через Тибр и останавливаются на площади перед базиликой святого Петра. Как только папа показывается на балконе своего дома, они затягивают «Те Deum laudamus» , а колокола всех римских церквей начинают звонить. Хорошо ли это или плохо, этого я не знаю, мадам. Весьма осведомленные авторы утверждали, что богач Джованни Медичи, которого звали также Львом X, был ученым язычником, последователем Эпикура и что ему никогда не приходило на ум верить в существование души, хотя он и торговал индульгенциями. Быть может, он именно поэтому и торговал ими. Порой кажется, что Мартин Лютер, споря с подобным человеком относительно свободы духа, уподобляется какому-нибудь мужлану из глухого местечка.
— Но, дорогой господин эмиссар, разве не грешно так думать о нашем учителе Лютере? — спросила супруга епископа.
— Не знаю, мадам, — ответил Арнас Арнэус. — Возможно, что и так. Но одно несомненно: внезапно мне показалось, что высокоученые, просвещенные реформаторы — бесконечно далеко на севере. Ибо, глядя на ноги паломников, я говорил себе: последуй за этим шествием, куда бы оно пи направилось. И вот в толпе, переходившей через Тибр, оказался один исландец. Мы остановились перед базиликой святого Петра: звонили римские колокола, папа в тиаре и с посохом вышел на балкон, а мы все пели: «Те Deum». Я разыскивал старые исландские книги, и меня очень опечалило то, что я их не нашел. И вдруг я понял, что это не имеет ровно никакого значения. На следующий день я покинул Рим.
Женщины сердечно поблагодарили асессора за то, что он рассказал им о городе великих исландцев Гудрид Торбьярнардоутир, Стурлы Сигхватссона и Йоуна Арасона. Но так как внизу его ждали гости, прибывшие издалека, то на этот раз у него уже не было времени рассказывать о других городах. Супруга епископа, которая была ревностной протестанткой и поэтому не находила большого удовольствия в рассказе о папской резиденции, попросила у асессора разрешения в следующий раз самой избрать город. Он сказал, что им дозволяется избрать любой город, какой им только захочется, простился и направился к двери.
— Я только что вспомнила, асессор, — сказала, поспешно поднимаясь, Снайфридур, — что у меня есть к вам небольшое дело. Я чуть было не забыла о нем. Но должна заметить, что оно касается не меня.
— Речь идет о книге? — спросил он, обернувшись на пороге и взглянув ей в глаза.
— Нет, о человеке, — ответила она.
Он сказал, что с удовольствием выслушает ее, когда она только пожелает.
Затем он ушел.