Часть первая
Исландский колокол
Глава первая
Было такое время, говорится в древних летописях, когда исландский народ владел одним-единственным достоянием, единственной ценностью — колоколом. Колокол висел на здании суда в Тингведлире на реке Эхсарау, под коньком островерхой крыши. В него били, созывая народ на суд или на казнь. Колокол был такой древний, что никто не знал толком, сколько веков назад его отлили. Но еще задолго до того времени, к которому относится эта повесть, в нем появилась трещина, и старики уверяли, что раньше он звучал гораздо чище. Однако он был по-прежнему дорог народу. Часто в тихий летний день, когда со склонов Сулура дул ветерок, а с пустоши Блоскуг доносился запах берез, можно было слышать звон колокола, сливавшийся с шумом реки. В него били, когда в присутствии королевского чиновника и судьи палач готовился обезглавить мужчину или утопить женщину.
Но в тот год, когда король издал указ, чтобы жители Исландии сдали в казну всю медь и бронзу, ибо приходилось восстанавливать Копенгаген, разрушенный войной, были посланы люди в Тингведлир на реке Эхсарау, чтобы снять старый колокол.
Через несколько дней после окончания тинга по старой дороге с запада берегом озера ехали два всадника, ведя в поводу вьючных лошадей; они спустились по склону к устью реки и переехали ее вброд. Приблизившись к зданию верховного суда, всадники спешились и сели на краю лавового поля. Один из них был толстяк с бледным одутловатым лицом и маленькими глазками; он слегка оттопыривал локти, как делают дети, изображая важных лиц. Одет он был в поношенное господское платье, слишком тесное для него. Второй был черномазый, уродливый оборванец.
На лавовом поле показался какой-то старик с собакой, он подошел к приезжим и спросил: — Что за люди?
— Я королевский судья и палач, — ответил толстяк.
— Ну, ну, — пробормотал старик хриплым голосом, как будто доносившимся издалека, — у нас один судья — господь бог.
— У меня и грамота есть, — сказал королевский чиновник.
— Да, уж надо думать, что есть, — согласился старик. — Нынче грамот развелось много. Только грамоты бывают разные.
— Не хочешь ли ты сказать, что я лгу, старый черт?
Старик не осмелился подойти ближе, он сел на ветхую изгородь перед зданием суда и не спускал глаз с приезжих. С виду это был самый обыкновенный старик: седая борода, красные глаза, островерхая шапчонка, искривленные подагрой ноги. Склонив трясущуюся голову, он оперся подбородком на клюку, которую крепко сжимал посиневшими руками. Собака прыгала возле изгороди, обнюхивала приезжих, но не лаяла, — видно, это был хитрый пес.
— В старину не было никаких грамот, — пробормотал старик себе под нос.
— Верно, дружище! — воскликнул черномазый оборванец. — У Гуннара из Хлидаренди не было никаких грамот.
— А ты кто такой? — спросил старик.
— Да всего-навсего вор из Акранеса. Он украл леску и с самой пасхи сидел за это в Бессастадире, в «Гробу для рабов», — ответил королевский палач и пнул собаку ногой.
Оборванец засмеялся, сверкнув белыми зубами.
— А это королевский палач из Бессастадира. На него мочатся все собаки.
Старик промолчал, лицо его ничего не выражало. Он все смотрел на приезжих, покачивая трясущейся головой.
— Заберись-ка на крышу вон того дома, Йоун Хреггвидссон, негодяй ты этакий, — приказал королевский палач, — и перережь канат, на котором висит колокол. Приятно сознавать, что когда мой всемилостивейший монарх прикажет вздернуть тебя на этом самом месте, то уж ни в какой колокол звонить не будут!
— Не ведите пустых речей, добрые люди, — вымолвил старик. — Это древний колокол.
— Если тебя подослал пастор, — сказал королевский палач, — передай ему от меня, что тут уговоры не помогут. У нас грамота на снятие восемнадцати колоколов, а этот девятнадцатый. Мы разбиваем их и отвозим на корабль. Я в ответе только перед королем.
Он взял понюшку табаку, но и не подумал угостить своего спутника.
— Бог да благословит короля, — промолвил старик. — Все церковные колокола, которые раньше принадлежали папе, стали теперь собственностью короля. Но этот колокол не церковный. Он принадлежит всей стране. Я ведь и родился здесь, на пустоши Блоскуг.
— Есть у тебя табак? — спросил черномазый. — Чертов палач не даст и понюшки.
— Нет, — ответил старик. — В нашей семье табак никогда не водился. Нынешний год был тяжелый. Весной умерли два моих внука. Я старый человек. Этот колокол всегда принадлежал народу.
— А у кого грамота на него? — спросил палач.
— И отец мой родился на пустоши Блоскуг, — ответил старик.
— На всякую собственность должна быть грамота, — изрек королевский палач.
— Помнится, в старых книгах написано, что когда норвежцы прибыли сюда, в еще не заселенную страну, они нашли в пещере у моря этот колокол, а также крест, который потом исчез, — сказал старик.
— Я же тебе сказал, у меня королевская грамота, — повторил палач. — Взбирайся на крышу, Йоун Хреггвидссон, черномазый вор.
Старик встал.
— Этот колокол нельзя разбивать, — упрямо твердил он. — Его нельзя увозить на корабле. Он висит здесь с того самого дня, как первый раз собрался альтинг. Это было задолго до короля, а кое-кто говорит, что и еще раньше, до папских времен.
— Это к делу не относится, — возразил королевский палач. — Нужно отстраивать Копенгаген. Была война, и проклятые шведы, эти слуги дьявола, бомбардировали город.
— Мой дед жил в Фифлведлире, это за пустошью Блоскуг, — заговорил старик, как бы готовясь начать длинное повествование. Но ему пришлось умолкнуть.
Деву красы несравненной,
Деву красы несравненной
Не станет король обнимать…
Черномазый вор Йоун Хреггвидссон, усевшись верхом на коньке крыши, болтал ногами и распевал старинные римы о Понтусе. Колокол висел под крышей на толстом канате. Хреггвидссон топором обрубил канат, и колокол упал на каменные плиты перед дверью.
Деву красы несравненной
Не станет король обнимать,
Коль денег с той девы не взять .
— А теперь мой всемилостивейший монарх — король — взял себе третью наложницу, — крикнул он с крыши, как бы сообщая новость старику, и внимательно оглядел острие топора. — Говорят, она самая толстая из всех. Не то что Сигге Сноррасон или я.
Старик ничего не ответил.
— Ты дорого заплатишь за эти слова, Йоун Хреггвидссон, — пригрозил палач.
— Гуннар из Хлидаренди не испугался бы толстобрюхого палача из Альфтанеса, — сказал Йоун Хреггвидссон.
Судья, человек с бледным лицом, вынул из мешка молоток, положил старинный исландский колокол на порог суда, размахнулся и изо всех сил ударил по нему. Но колокол, чуть слышно звякнув, только откатился в сторону.
Йоун Хреггвидссон крикнул с крыши:
— Костей не переломишь, приятель, не положив их на что-нибудь твердое, — так сказал Аксларбьорн, когда его колесовали.
Тогда палач, положив колокол на порог, ударил по нему изнутри, и колокол раскололся надвое — как раз в том месте, где была трещина. А старик все сидел на изгороди. Он смотрел куда-то вдаль, голова его тряслась, худые жилистые руки сжимали клюку.
Палач снова взял понюшку табаку. Снизу ему видны были подошвы Йоуна Хреггвидссона, сидевшего на крыше.
— Ты что же, на целый день оседлал крышу? — крикнул палач вору.
А Йоун Хреггвидссон ответил на это, слезая с крыши:
Деву красы несравненной,
Деву красы несравненной
Не стал бы и я обнимать,
Коль денег с той девы не взять.
Они уложили разбитый колокол в кожаный мешок, навьючили его на лошадь, приторочив для равновесия молот и топор, и сели на своих коней. Вьючных лошадей вел в поводу черномазый.
— Прощай, старый дьявол из Блоскуга. Поклонись от меня тингведлирскому пастору и скажи ему, что здесь был палач и чиновник его королевского величества Сигурдур Сноррасон.
Йоун Хреггвидссон пел:
На коне, прегромко ржущем,
Вместе с девами младыми,
Вместе с девами младыми,
Вместе с девами младыми
Сам король наш едет, всемогущий.
Они отправились назад той же дорогой, возле устья Эхсарау перешли реку вброд, поднялись вверх по склону и двинулись обычным путем вдоль озера на запад, к пустоши Мосфьедльсхейди.
Глава вторая
Йоуна Хреггвидссона, как всегда, нельзя было ни в чем уличить, но, как всегда, он должен был понести наказание. Вообще-то в голодные весны каждый пытался стянуть что-нибудь из рыбацких сараев в Скаги — кто рыбу, кто веревку для сетей. А голодными были все весны. Но в Бессастадире часто не хватало рабочих рук, и фугт был рад, когда судья посылал ему людей в работный дом, именуемый также «Гробом для рабов», где и совершившие преступление, и только подозреваемые в них были одинаково желанными гостями. Но в начале сенокоса власти в Боргарфьорде обратились к фугту с просьбой освободить Йоуна и отправить ею домой на хутор Рейн в Акранесе, ибо его семья осталась без кормильца и ей приходится туго.
Хутор приютился у подножья горы — место было опасное, всегда под угрозой обвала или снежной лавины. Владельцем хутора, стоимостью в шесть коров, был сам Иисус Христос. Один епископ в Скаульхольте в стародавние времена отказал эту землю Христу с тем, чтобы здесь могла поселиться какая-нибудь многодетная семья или благочестивая и добродетельная вдова. Если же в приходе Акранес таковых не окажется, надо будет поискать в приходе Скоррадаль. Но вот уже много лет ни в одном из этих приходов не находилось благочестивой вдовы, и Йоун Хреггвидссон взял хутор в аренду у его владельца Иисуса Христа.
Как могли обстоять дела на хуторе, если все его обитатели были прокаженные или скудоумные или же и то и другое вместе. Йоун Хреггвидссон был изрядно пьян, когда вернулся домой, и тут же принялся колотить жену и придурковатого сына. Четырнадцатилетнюю дочь, которая стала над ним смеяться, и старуху мать, обнявшую его со слезами на глазах, он только слегка стукнул. Сестра его и свояченица, обе больные проказой — одна совсем лысая и полупарализованная, другая же вся в нарывах и язвах, — сидели на корточках, возле кучи сухого овечьего помета, закутанные в черные платки, и, держась за руки, славили бога.
На следующее утро Йоун наточил косу и начал косить, во все горло распевая римы о Понтусе. Обе прокаженные в черных платках пытались сгребать сено. Дурачок сидел на кочке, держа возле себя собаку. Дочь вышла из дому босая, в рваной нижней юбке и остановилась на пороге, вдыхая запах свежескошенной травы.
Была она черноволосая, белолицая, стройная. Из трубы валил дым.
Прошло несколько дней. Но вот в Рейн прискакал верхом юноша и с важным видом сообщил Йоуну Хреггвидссону, что через неделю ему надлежит явиться в Скаги к окружному судье. В назначенный день Йоун оседлал свою клячу и отправился в Скаги.
Палач Сигурдур Сноррасон был уже там. Их обоих угостили кислым снятым молоком. Суд собрался в доме окружного судьи, в большой горнице. Йоуна Хреггвидссона судили за то, что, приехав в Тингведлир на реке Эхсарау, он оскорбил его высочество герцога Гольштинского, нашего всемилостивейшего короля, отозвавшись о нем непристойно и насмешливо, утверждая, что наш король взял, помимо своей супруги, еще трех наложниц. Йоун Хреггвидссон решительно отрицал, что когда-либо произносил подобные слова о своем любимом короле, его всемилостивейшем высочестве герцоге Гольштинском, и потребовал свидетелей. Тогда Сигурдур Сноррасон поклялся в том, что Йоун Хреггвидссон действительно говорил все это. Йоун Хреггвидссон потребовал, чтобы и ему разрешили принести клятву, — он твердо помнит, что ничего подобного не говорил. Но приносить по одному и тому же делу противоречивые клятвы не разрешалось. Раз уж Йоуну не удалось принести клятву, он признался, что в самом деле говорил эти слова, но ведь в бессастадирском «Гробу для рабов» про это знают все и каждый. Йоун и в мыслях не имел оскорбить своего короля, наоборот, он хотел воздать должное его отменной силе — ведь он при супруге держит еще трех наложниц. Да и сболтнул-то он это просто так, чтобы посмеяться над своим приятелем Сигурдуром Сноррасоном, который, как известно, никогда не знал женщин. Но хотя все это относилось к самому всемилостивейшему королю и повелителю, Йоун питал надежду, что его величество в милости своей простит невежественного бедняка и скудоумного нищего за глупую болтовню. На этом судебное разбирательство закончилось. Приговор гласил, что Йоун Хреггвидссон обязан в течение месяца уплатить королю три ригсдалера, в случае же неуплаты он будет наказан плетьми. Приговор был написан на латинском языке, и в нем говорилось, что он вынесен «не столько на основании числа свидетельских показаний, сколько в силу их тяжести». С тем Йоун Хреггвидссон и уехал домой.
Больше никаких событий за время сенокоса не произошло. Но крестьянин и не помышлял о том, чтобы уплатить королю наложенный на него штраф.
Осенью собрался тинг в Кьялардале. Йоуна Хреггвидссона вызвали на тинг, и окружной судья прислал за ним двух крестьян.
Перед отъездом Йоуна мать починила ему башмаки. Кобыла его хромала, и потому они ехали медленно и прибыли в Кьялардаль поздно вечером, накануне окончания тинга. Оказалось, что Йоуну Хреггвидссону должны дать двадцать четыре удара плетьми на самом тинге. Сигурдур Сноррасон явился на тинг в плаще палача со связкой кожаных плетей. Многие крестьяне уже разъехались, но молодые парни с близлежащих хуторов остались поглазеть на порку. Секли обычно в овечьем загоне, где летом доили маток. Преступника, над которым совершалось правосудие, клали поперек ясель, стоявших посреди загона. Наиболее уважаемые люди должны были стоять по обе стороны ясель, а дети, собаки и бродяги — наблюдать за происходящим с окружающих холмов.
Когда Йоуна Хреггвидссона привели в загон, там уже собралось несколько человек. Сигурдур Сноррасон наглухо застегнул свой плащ и прочел «Отче наш». Символ веры он читал только тогда, когда ему приходилось отрубать кому-нибудь голову. В ожидании окружного судьи и свидетелей — членов тинга, он развязал кожаные плети, почтительно и нежно погладил их и с озабоченным видом попробовал рукоятку — крепка ли? Руки у него были мясистые, синие, с обломанными ногтями. Двое крестьян держали Йоуна Хреггвидссона, а Сигурдур все гладил свои плети. Шел дождь. Вид у собравшихся был растерянный, какой бывает у людей, поливаемых дождем; насквозь промокшие молодые парни тупо глядели перед собой, собаки носились вокруг, обезумев от течки. Йоуну Хреггвидссону все это наконец надоело.
— Наложницы слишком многого хотят от меня и от Сигге Сноррасона, — проговорил он.
По лицам некоторых зрителей скользнула какая-то безрадостная улыбка.
— Я прочитал «Отче наш», — спокойно сказал палач.
— Послушаем-ка и символ веры, приятель, — ответил Йоун Хреггвидссон.
— Не сегодня, — засмеялся Сигурдур Сноррасон, — в другой раз, пожалуй.
Он осторожно нежно поглаживал плети.
— Завяжи хотя бы узлы на кончиках плетей, Сигге, — попросил Йоун Хреггвидссон, — в честь королевы.
Палач промолчал.
— Не подобает такому верному слуге короля, как Сигурдур Сноррасон, выслушивать от Йоуна Хреггвидссона столь дерзкие речи, — сказал языком древних саг один из бродяг, стоявших на холме.
— Наш горячо любимый король! — воскликнул Йоун Хреггвидссон.
Сигурдур Сноррасон закусил губу и завязал узел на одной из плетей.
Йоун Хреггвидссон захохотал, лукаво сверкнув глазами, его белые зубы ослепительно блеснули в черной бороде.
— Это он завязал узел за первую наложницу, — сказал Йоун. — Он не робкого десятка, этот Сигге Сноррасон. Завяжи-ка второй узел, приятель.
Зрители несколько оживились, словно они следили за игроками, делающими крупные ставки.
— О ты, его величества слуга, о боге вспомни, — назидательным тоном произнес тот же человек, что ранее говорил языком древних саг. Палачу показалось, что все стоящие вокруг держат его сторону, а значит — сторону короля, он с улыбкой огляделся и завязал еще один узел на плети. Зубы у него были мелкие, редкие, и, когда он улыбался, обнажались десны.
— Вот теперь наступила очередь последней — самой толстой, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Многие добрые люди испускали дух, когда их ударяли этим третьим узлом.
В эту минуту появился окружной судья с двумя свидетелями — зажиточными крестьянами. Они оттеснили толпившихся у входа людей и вошли в загон. Увидев, что палач завязывает узлы на плетях, судья заявил, что здесь не шутки шутят, а вершат правосудие, и приказал развязать узлы. Затем он предложил палачу приступить к делу.
Крестьянину велели расстегнуть одежду, на ясли постелили грубое домотканое сукно, и Йоуна положили на них ничком. Сигурдур Сноррасон стянул с него штаны, а рубаху задрал ему на голову. Крестьянин был худ, но хорошо сложен, при каждом его движении крепкие мускулы буграми вздувались под кожей. Тело у него было белое, только на упругих ляжках курчавились черные волосы.
Сигурдур Сноррасон осенил себя крестным знамением, поплевал на руки и приступил к делу.
При первых ударах Йоун Хреггвидссон не шевельнулся, но после четвертого и пятого тело его стало судорожно извиваться, он выгнулся, приподняв голову и ноги, и казалось, будто он держится только на предельно напрягшемся животе. Руки его сжались в кулаки, ноги вытянулись, все мускулы словно одеревенели. На подметках башмаков видны были новехонькие заплаты. Собаки сбились в кучу у загона и бешено лаяли. После восьмого удара окружной судья велел палачу остановиться: преступник, сказал он, имеет право передохнуть. Хотя на спине у Йоуна уже выступили красные полосы, он отказался от передышки и глухо кричал из-под рубахи, закрывавшей ему лицо:
— Лупи во имя дьявола, приятель!
И палач принялся снова стегать его.
После двенадцатого удара вся спина у Йоуна была покрыта красными полосами, после шестнадцатого на плечах и на пояснице выступила кровь. Собаки на холме лаяли как бешеные, преступник же лежал неподвижно, словно окаменел.
— Во имя дьявола, во имя дьявола, во имя дьявола!..
Королевский палач поплевал еще раз на руки и покрепче взялся за рукоятку.
— Теперь он ему всыплет за последнюю, самую толстую, — крикнул человек на холме и захохотал как одержимый.
Сигурдур Сноррасон выставил вперед левую ногу, а правой попытался как можно крепче упереться в скользкую землю и, прикусив губу, замахнулся плетью. Его чуть прищуренные глаза горели; лицо посинело от напряжения, видно было, что он всей душой отдается своему делу. Собаки не унимались. После двадцатого удара вся спина крестьянина была в крови, плети намокли и осклизли, а немного погодя кровь уже фонтаном брызгала во все стороны, попадая даже на лица зрителей. Последние удары окровавленных плетей жгли, как огнем, и спина крестьянина превратилась в сплошную кровоточащую рану. Но когда судья дал знак кончить, Йоун и виду не подал, что ему плохо, он даже не захотел, чтобы ему помогли натянуть штаны. Блестящими, смеющимися глазами смотрел он на мужчин, детишек, собак, толпившихся на холмах, и его белые зубы сверкали в черной бороде. Натягивая штаны, он во всю глотку распевал римы о Понтусе:
Устроил папа пиршество какое!
Сам император был среди гостей,
Сидело рядом трое королей,
Вино искрилось и текло рекою.
День клонился к вечеру, все, кто еще оставался на тинге, начали разъезжаться по домам. Последними уехали окружной судья и два свидетеля — богатые крестьяне Сиверт Магнуссен и Бендикс Йоунссон, а также несколько крестьян из Скаги и с ними палач Сигурдур Сноррасон и Йоун Хреггвидссон из Рейна. Бендикс Йоунссон жил в Галтархольте, и, поскольку тем, кто ехал в Скаги, предстоял еще долгий путь, он пригласил всех к себе, пообещав угостить. У Бендикса в сарае стояла бочка водки, ведь он был знатным человеком и старостой. Он сказал Йоуну Хреггвидссону, что даст ему взаймы длинную веревку. И это был не пустяк — в тот год ведь люди так нуждались в снастях для рыбной ловли и голод душил страну.
В сарае был отдельный закуток, куда богатый крестьянин отвел окружного судью, королевского палача и Сиверта Магнуссена, а остальные, — не столь важные лица, — и наказанный крестьянин разместились в другой части сарая на седлах и ларях с мукой. Бендикс старательно наполнял кубки, и в сарае воцарилось шумное веселье. Вскоре перегородка, разделявшая сарай на две части, оказалась ненужной, все уселись в кружок и стали рассказывать о героических подвигах, состязались в остроумии, складывали песни, — словом, развлекались, как могли. Забыты были все неприятности, пошли клятвы в дружбе, рукопожатия и объятья. Королевский палач улегся на пол и со слезами на глазах целовал ноги Йоуна Хреггвидссона, а тот, высоко подняв кубок, распевал песни. Из всей компании только староста Бендикс был трезв, как и подобает умному хозяину.
Темной ночью сильно захмелевшие гости покинули Галтархольт. Выехав с хутора, они заблудились и каким-то образом попали на поросшее мхом бездонное болото, где глубокие озера перемежались с торфяными ямами. Казалось, что этой болотистой равнине не будет конца, и путники почти всю ночь проплутали в этом преддверии ада. Сиверт Магнуссен вместе с конем свалился в торфяную яму и вопил оттуда, призывая на помощь бога. Обычно в таких ямах топили собак. Спутникам долго не удавалось вытащить Сиверта, поскольку они никак не могли разглядеть, где живой человек, а где дохлая собака. Наконец с божьей помощью им удалось вытащить Сиверта Магнуссена на край ямы, и он тут же заснул. Последнее, что запечатлелось в памяти Йоуна Хреггвидссона, ото как он, вытащив Сиверта Магнуссена из торфяной ямы, пытался взобраться на свою кобылу. Но седло у него было без стремян, к тому же ему почудилось, что кобыла стала много выше, чем раньше, и беспрерывно брыкается. Взобрался ли он на нее или что-то в кромешной тьме осенней ночи помешало ему это сделать, он потом никак не мог вспомнить.
На рассвете он разбудил жителей хутора Галтархольт. Вид у него был жалкий: он весь промок и с головы до ног был покрыт грязью. Стуча зубами от холода, он спросил старосту Бендикса. Приехал он на лошади палача и в шапке палача. Бендикс помог ему слезть с седла, ввел в дом, раздел и уложил спать. Все тело у Йоуна болело, спина распухла, он лег на живот и сразу же заснул.
Проснувшись часов в девять, Йоун попросил Бендикса пойти с ним на болото, он-де потерял там шапку, рукавицы, кнут, взятую взаймы веревку и свою кобылу.
Кобылу он вскоре нашел неподалеку от хутора среди других лошадей, седло у нее сползло под самое брюхо. Болото было совсем не таким большим, каким показалось ночью. Поискав некоторое время на берегу ручья, у которого, как помнилось Йоуну Хреггвидссону, он заснул, они действительно нашли потерянные вещи: кнут лежал в рукавице, как бы зажатый ее большим пальцем, рядом валялась веревка. Несколькими шагами дальше они обнаружили труп палача. Палач стоял на коленях в воде, запрудив своим телом узкий ручей. Выше по течению образовался бочажок, вода в ручейке, обычно не достигавшая и колен, теперь доходила мертвецу до подмышек. Глаза, рот и ноздри у него были закрыты. Бендикс оглядел покойника, перевел взгляд на Йоуна Хреггвидссона и спросил:
— Почему на тебе его шапка?
— Когда я проснулся, голова у меня была не покрыта, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Я прошел несколько шагов и вдруг увидел эту шапку. Я громко закричал «го-го-го», но никто не отозвался, и тогда я надел ее.
— Почему у него закрыты глаза, ноздри и рот? — спросил староста Бендикс.
— А дьявол его знает, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Я их не закрывал.
Он хотел было взять кнут, рукавицы и веревку, но Бендикс остановил его, сказав:
— На твоем месте я бы позвал шестерых свидетелей.
Было воскресенье. Дело кончилось тем, что Йоун Хреггвидссон отправился в Саурбайр и пригласил нескольких человек из тех, кто приехал в церковь, осмотреть труп палача Сигурдура Сноррасона. Многие пошли с ним из любопытства, чтобы взглянуть на мертвого палача, а шестеро согласились принести клятву в том, что не обнаружили на трупе никаких признаков насилия или убийства, не считая того, что глаза, ноздри и рот у него были закрыты.
Труп палача отвезли в Галтархольт, и все разъехались по домам.
Глава третья
На следующий день погода была ясная, тихая, люди занимались своими делами — кто на суше, кто на море, а Йоун Хреггвидссон лежал в постели на животе, проклинал жену и, тяжело вздыхая, молил бога послать ему табаку, водки и трех наложниц. Дурачок сидел на полу, разбирал шерсть и хохотал во все горло. Едкий запах, исходивший от прокаженных, господствовал в хижине над всеми другими запахами.
Вдруг собака залилась отчаянным лаем, и в то же мгновение издали донесся стук лошадиных копыт. Вскоре на дворе послышалось звяканье сбруи и чьи-то голоса. Кто-то властным тоном отдавал приказания слугам. Йоун Хреггвидссон даже не шевельнулся. Жена, запыхавшись, вбежала в хижину и воскликнула:
— Господи Иисусе, помилуй меня, приехали господа.
— Господа? — удивился Йоун Хреггвидссон. — Да ведь они уже содрали с меня шкуру! Что же им еще нужно?
Но разговаривать им долго не пришлось. Шуршанье одежды, шаги, голоса слышались все ближе.
Порог жилища Йоуна Хреггвидссона переступил сначала высокий краснолицый вельможа в широком плаще, в шляпе, завязанной лентами под подбородком, с массивным перстнем на пальце и серебряным крестом на груди; в руке он сжимал дорогой хлыст. Вместе с ним вошла женщина в высокой островерхой шапочке с золотым шитьем, в коричневом на шелковой подкладке-плаще для верховой езды и красной шелковой шали. Ее свежее лицо говорило о том, что она еще не достигла среднего возраста, но начавшая полнеть фигура уже утратила девичью гибкость, и на всем ее облике лежал отпечаток чего-то земного. Вошедшая за нею девушка, хоть она и походила на первую гостью, как ее двойник, вся светилась юностью. Голова ее была непокрыта, и распущенные волосы отливали золотом. В ее грациозной фигуре было что-то еще по-детски мягкое, голубые, как небо, глаза казались неземными. Она успела ощутить лишь красоту вещей, но еще не постигла их житейского назначения, и потому, когда она вошла в этот дом, в улыбке ее было нечто совсем не похожее на улыбку других людей. На ней был синий плащ с высокой талией, схваченный на шее серебряной пряжкой. Она придерживала его своими тонкими пальчиками. Из-под плаща виднелись красные полосатые чулки.
Последним в числе знатных гостей был спокойный, задумчивый, сосредоточенный человек. Трудно было определить, сколько ему лет. Он отличался привлекательной внешностью — хорошим сложением, правильными чертами лица. Рот, и мягкий и печальный, почти женственный, отнюдь не свидетельствовал о слабохарактерности. Его уверенные движения говорили о годами выработанном умении владеть собой. Несмотря на твердый и спокойный взгляд, глаза его, большие и ясные, были широко и доверчиво открыты, казалось, ему дано видеть больше, чем другим людям, и мало что может укрыться от его взора. Эти глаза, похожие на спокойные озера, охватывали взглядом все, не стараясь это делать, не любопытствуя, а просто потому, что они были созданы всевидящими. Именно они говорили о высоком благородстве гостя. Если бы не одежда, его скорее можно было бы принять за мудреца из народа, чем за вельможу, привыкшего повелевать людьми. Обычно вельможу узнают по манерам, этого же отличал тонкий и изысканный вкус. Каждый шов, каждая складка его одежды, весь ее покрой говорили о высокой требовательности. Сапоги на нем были из тонкой английской кожи. Парик под широкополой шляпой, которого он не снимал, даже посещая крестьян и нищих, был прекрасной работы и так великолепно завит, словно его владелец собирался на аудиенцию к королю.
Несколько поодаль от этого важного общества держался духовный пастырь Йоуна Хреггвидссона, священник из Гардара, за ним бежала его собака, виляя закрученным в колечко хвостом. Хижина была слишком тесна для стольких знатных гостей, и жена Йоуна Хреггвидссона заставила сидевшего на полу дурачка взобраться на постель, иначе господам было бы негде встать.
— Да, да, Йоун Хреггвидссон из Рейна, вот какая честь выпала на твою долю, — сказал пастор. — К тебе пожаловал сам скаульхольтский епископ со своей супругой Йорун и ее сестра — цветок среди дев — йомфру Снайфридур, — обе они дочери судьи Эйдалина. И, наконец, правая рука нашего всемилостивейшего монарха — асессор Арнас Арнэус, профессор Копенгагенского университета, тоже переступил порог твоей хижины.
Йоун Хреггвидссон только фыркнул в ответ.
— Хозяин болен? — спросил епископ, единственный из гостей, кто протянул Йоуну руку с массивным золотым перстнем.
— Вряд ли можно назвать меня больным, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Просто меня вчера пороли.
— Он врет, пороли его позавчера. А вчера он, несчастный, убил человека, — вдруг выпалила жена Йоуна и, взвизгнув, быстро выскользнула из комнаты.
Тогда Йоун Хреггвидссон промолвил:
— Я прошу высокородных господ не обращать никакого внимания на эту женщину. Чего она стоит, сразу видно по ее выродку, — вон он сидит на постели. Убирайся, дурак, чтобы добрые люди тебя не видели! Гунна, милая Гунна! Где моя Гунна, она-то хоть унаследовала мои глаза!
Но девушка не откликалась. Епископ повернулся к пастору и спросил, освободили ли этого бедняка от судебных издержек, и услышал в ответ, что об этом никто не просил. Супруга епископа взяла мужа под руку и прильнула к нему. Снайфридур Эйдалин взглянула на своего молчаливого спутника, и ее ясная улыбка постепенно угасла, сменившись выражением ужаса.
Епископ попросил пастора Торстена объяснить, ради чего пришел сюда асессор, а затем созвать всех членов семьи, чтобы он мог их благословить.
Начав речь, пастор Торстен подчеркнул, что сюда прибыл из большого города Копенгагена высокоученый муж Арнас Арнэус, друг короля, равный графам и баронам, человек, защищающий честь и правду нашей бедной страны перед другими народами. Он скупает лоскуты телячьей кожи, обрывки бумаги, тряпки, любую рвань, лишь бы на ней были древние письмена, — словом, все, что только походит на книгу или на листки из книги, что гниет в тайниках у нищих и жалких жителей пашей бедной страны, ибо от голода и других бедствий, ниспосланных им господом богом в наказание за грехи, за неблагодарность Христу, они уже не в состоянии понять смысл этих рукописей. Для этих книг, сказал пастор, асессор устроил хранилище в своем большом дворце в городе Копенгагене, где они и будут пребывать во веки веков, свидетельствуя перед учеными всего мира, что в Исландии некогда жили настоящие люди, подобные Гуннару из Хлидаренди, крестьянину Ньялю и его сыновьям. Затем пастор Торстен сообщил, что его господину, обладающему божественным даром предвидения, который присущ только высокоученым людям, ведомо, что у неразумного Йоуна Хреггвидссона из Рейна имеется несколько старинных кожаных лоскутов с письменами эпохи папства. Поэтому высокие гости, направляющиеся в Скаульхольт к западу от Эйдаля, сделали крюк, заехав сюда, в Акранес, чтобы побеседовать с жалким арендатором Иисуса Христа, валяющимся здесь в своем жилище со свежими следами плетей на спине. Если эти куски кожи еще целы, асессор желает взглянуть на них, взять их на время, если позволит хозяин, или купить, если он готов их продать.
Йоун Хреггвидссон и понятия не имел о том, что у него где-то завалялись куски кожи, лоскутья или обрывки, хранящие память о людях, живших в стародавние времена. Он глубоко сожалеет, сказал он, что такое именитое общество напрасно проделало столь долгий путь. В его доме пет ни одной книги, кроме ветхого псалтыря с псалмами царя Давида да плохо зарифмованными псалмами пастора Халлдора из Престхоулара, — вряд ли Гуннар из Хлидаренди стал бы сочинять такие псалмы. Здесь на хуторе никто не умеет бегло читать, кроме его матери, она научилась этому искусству у своего отца, служившего переплетчиком у блаженной памяти пастора Гудмундура в Хольте, тот возился с книгами до самой смерти. Сам он, заявил Йоун Хреггвидссон, никогда не читает, если только его не заставят, но от матери он узнал все саги и римы, которые необходимо знать, а также родословные героев и считает себя потомком Харальда Боезуба, короля данов. Он сказал, что никогда не забудет таких замечательных мужей древних времен, как Гуннар из Хлидаренди, король Понтус и Орвар Одд, все они были двенадцати локтей росту и доживали до трехсот лет, если с ними ничего не случалось. И будь у него такая книга, он немедля послал бы ее королю и графам, совершенно безвозмездно, в доказательство того, что в Исландии когда-то жили настоящие мужи. По его мнению, исландцы впали в нищету вовсе не потому, что закоснели в грехах и не каялись. А когда каялся Гуннар из Хлидаренди? Никогда! Йоун поведал, что его мать постоянно поет покаянные псалмы пастора Халлдора из Престхоулара, но пользы от этого никакой. Исландцам не хватает снастей для рыбной ловли, а это куда хуже для исландского народа, чем нежелание каяться, ведь все его, Йоуна, несчастья начались с того, что он соблазнился леской. Однако никто, в том числе и господин епископ, не должен думать, что он не исполнен благодарности к Иисусу или может допустить, чтобы его земля пришла в запустение. Наоборот, владелец земли, небесный крестьянин, всегда был добр к своему бедному арендатору, и они прекрасно уживаются.
Пока хозяин говорил, подходили члены его семьи, чтобы принять благословение от епископа из Скаульхольта. Свояченица Йоуна, вся распухшая, с обнажившимися от болезни костями, и его сестра, с открытыми язвами и изъеденным проказой лицом, успокоились только тогда, когда протиснулись к гостям и стали лицом к лицу со знатнейшими мира сего. Несчастные уроды склонны, хотя и меньше, чем прокаженные, выставлять свое уродство напоказ, особенно перед влиятельными людьми. Они делают это с вызывающей гордостью, которая обезоруживает даже смельчака, а красавца делает смешным в собственных глазах. Смотрите, вот что господь ниспослал мне в милости своей, вот мои заслуги перед ним, — как бы говорят эти создания и тем самым вопрошают: а каковы твои заслуги, чем господь оказал тебе свое благоволение? Или просто: господь поразил меня этими язвами ради тебя!
Дурачок всегда очень ревниво относился к прокаженным и потому не мог стерпеть, чтобы они оказались ближе к центру событий, чем он сам. Всячески пытаясь оттеснить их, он толкал их, щипал и плевался. Йоун Хреггвидссон то и дело кричал, чтобы он убирался. Собака пастора Торстена, поджав хвост, выбежала во двор. Супруга епископа пыталась доброжелательно улыбаться обеим прокаженным, поднявшим к ней свои черные лица, по юная Снайфридур, вскрикнув, отвернулась от этого зрелища и, не отдавая себе отчета в том, что делает, положила руки на плечи Арнэуса, стоявшего рядом с ней, и, дрожа, быстрым движением спрятала голову у него на груди. Потом отстранилась от него и, пытаясь овладеть собой, спросила тихим, глухим голосом:
— Друг мой, зачем ты привел меня в этот ужасный дом?
Теперь все домочадцы — мать, дочь, жена — собрались, чтобы принять благословение. Старуха мать упала на колени перед епископом и, по старинному обычаю, поцеловала перстень на его руке, а его преосвященство помог ей подняться. Единственным украшением дома были черные глаза дочери Йоуна Хреггвидссона — выпуклые, сверкающие, испуганные. Хозяйка, остроносая и визгливая, стояла в дверях, готовая в любую минуту исчезнуть.
— Похоже, что здесь больших сокровищ не найдешь, как я уже не раз говорил этому милостивому господину, — сказал пастор Торстен. — Даже господь в милосердии своем отвернулся от этого дома, хоть он и призрел другие дома прихода.
Только на одного человека в этом знатном обществе отвратительное зрелище не производило никакого впечатления, его никогда и ничем нельзя было удивить ни здесь, ни в каком-либо другом месте, ничем нельзя было поколебать его самообладания светского человека. Выражение лица Арнаса Арнэуса говорило лишь о том, что чувствует он себя в этом доме прекрасно. Он начал беседовать со старухой, говорил неторопливо и просто, словно человек из пустынной долины, живущий в одиночестве и много размышляющий. Его низкий, мягкий голос казался бархатным. И, как это ни странно, именно он, друг короля и сотрапезник графов, честь и слава страны, исландец, какие бывают только в мечтах или в сагах, прекрасно знал родословную ничтожной старухи, знал даже ее родичей на западе. Улыбаясь, он рассказал ей, что не раз держал в руках книги, которые ее отец переплетал для пастора Гудмундура, умершего сто лет назад.
— К сожалению, — прибавил он, взглянув на епископа, — к сожалению, блаженной памяти пастор Гудмундур в Хольте имел привычку рвать старые пергаментные книги, содержавшие славные древние сказания. А каждая страница такой книги, даже полстраницы, даже любой обрывок — ценнее золота; если отдать за любой из них целый хутор, и то не будет слишком дорого. Пастор же этими листами пергамента переплетал молитвенники и псалтыри, которые он получал из печатни в Хоуларе непереплетенными, и потом выменивал их на рыбу у своих прихожан.
И он снова обратился к старухе:
— Прошу вас. почтенная матушка, разрешите мне поискать, нет ли чего под постелью, в кухне, в хлеву или на чердаке, ведь бывает же, что там заваляется лоскут от кожаных штанов или изношенные башмаки. Я бы заглянул и в овечий загон, нет ли там каких-нибудь лохмотьев между потолком и стеной, потому что зимой щели иногда затыкают старыми тряпками, чтобы не намело снега. А может быть, у вас есть старый кожаный мешок или старый ларь, где бы я мог порыться и вдруг да нашел бы клочок от какого-нибудь книжного переплета времен пастора Гудмундура из Хольта.
Но на хуторе не было ни кожаного мешка, ни ларя, ни хлева. Однако асессор явно не собирался отступать, и, хотя епископ начал торопиться и хотел покончить с благословением как можно скорее, друг короля все так же любезно улыбался собравшимся.
— Единственно, где можно поискать, так это под постелью моей матери, — сказал Йоун Хреггвидссон.
— Вот именно, ведь чего только не кладут туда наши добродетельные старухи, — сказал асессор. Он вынул из кармана табакерку и предложил всем угоститься, даже дурачку и прокаженным.
Получив понюшку прекрасного табаку, Йоун Хреггвидссон сразу же вспомнил, что где-то валяются лоскуты старой кожи, оказавшиеся негодными даже на то, чтобы весной залатать его штаны.
Поднялась страшная пыль и вонь, когда разворошили постель старухи, набитую старым сгнившим сеном. А в сене оказалось множество самой невероятной рухляди — башмаки без подметок, лоскуты кожи, изношенные паголинки, истлевшие шерстяные тряпки, обрывки шнурков и веревок от сетей, обломки подков, рогов, куски рыбьих жабр и хвостов, всевозможные щепочки и палочки, камешки, ракушки и морские звезды. II среди всего этого мусора попадались не только еще годные к употреблению, но прямо-таки замечательные вещи, — например, медные пряжки от подпруги, камни, облегчающие роды, насечки для хлыста, старинные медные монеты.
Даже Йоун Хреггвидссон встал со своего ложа, чтобы помочь профессору antiquitatum рыться в постели его матери. Красавицы вышли на свежий воздух, а прокаженные по-прежнему жались к епископу. Старуха стояла поодаль, на щеках ее выступил румянец. Когда начали копаться в ее постели, зрачки ее расширились, и чем больше рылись искавшие, чем больше вещей трогали, тем сильнее она волновалась и наконец, задрожав всем телом, прижала к глазам подол и беззвучно заплакала. Епископ, скептически наблюдавший за асессором, заметил, что старуха плачет, и с истинно христианской добротой погладил ее по мокрой морщинистой щеке, заверяя в том, что у нее не возьмут ничего дорогого для нее.
После долгих и тщательных поисков знатный гость наконец извлек из прогнившего сена несколько слипшихся вместе кожаных лоскутов, таких сморщенных, высохших и жестких, что их невозможно было даже разгладить.
Любезная и словно просившая о снисхождении улыбка знатного гостя, рывшегося во всем этом мусоре, вдруг исчезла, сменившись самозабвенной сосредоточенностью ученого. Он поднес па-ходку к затянутому бычьим пузырем окну, из которого струился слабый свет, осторожно подул на кожу, с нежностью осмотрел ее, вынул из нагрудного кармана шелковый носовой платок и обтер каждый лоскут.
— Membranum , — сказал он наконец, бросив быстрый взгляд на своего друга-епископа. Они вместе стали рассматривать находку: это были куски телячьей кожи, сложенные вдвое и сшитые в тетрадь, однако нитки, скреплявшие их, давно поистерлись или сгнили. Но хотя сверху кожа почернела и заскорузла от грязи, на ней все же легко можно было различить знаки старинного готского письма. Епископ и асессор прикасались к сморщенным кожаным лоскутам почти благоговейно и так осторожно, словно это быт новорожденный младенец, шепча латинские слова pretiosissima , thesaurus и cimelium .
— Письмо относится примерно к тринадцатому веку, — сказал Арнас Арнэус. — По-моему, это не что иное, как страницы из самой «Скальды».
Он повернулся к старухе, сказал ей, что тут шесть листов из древней рукописи, и спросил, сколько их было, когда они попали к ней в руки.
Убедившись, что гости не посягают на более ценные предметы из недр ее ложа, старуха перестала плакать и ответила, что был еще только один лист. Она хорошо помнит, что когда-то давно размочила эти кожаные лоскуты и вырвала один, чтобы залатать Йоуну штаны, но лоскут никуда не годился, нитка в нем не держалась.
На вопрос гостя — куда девался лоскут, старуха ответила, что никогда еще не выбрасывала ничего, что могло бы пригодиться, тем более кожу, — ведь всю жизнь она не могла наготовиться обуви на свою многочисленную семью. Но этот лоскут поистине никуда не годился — даже в те тяжелые годы, когда многие ели свои башмаки. Ведь и кусок башмачного ремня можно засунуть в рот ребенку, чтобы он его сосал. Пусть господа не думают, что она не старалась пустить эти лоскутки в дело.
Старуха, всхлипывая, вытирала слезы, епископ и асессор молча смотрели на нее. Арнас Арнэус тихо сказал другу:
— Семь лет я искал, расспрашивал людей по всей стране, не знают ли они, где найти хотя бы minutissima particula из тех четырнадцати листов, которых недостает в «Скальде», ибо в этой удивительнейшей рукописи содержатся прекраснейшие песни северной части мира. Здесь нашлось шесть листов, правда, съежившихся, разобрать их будет трудно, но все же sine exemplo .
Епископ поздравил друга, пожав ему руку. Повысив голос, Арнас Арнэус обратился к старухе,
— Так я возьму эту негодную рвань, — сказал он. — Ведь этими лоскутами все равно нельзя починить штаны или залатать старые башмаки. И вряд ли Исландию поразит такой голод, что они сгодятся в пищу. А за причиненное беспокойство, добрая женщина, я дам тебе серебряный далер.
Он завернул находку в шелковый носовой платок и положил на грудь, а пастору Торстену сказал веселым и товарищески непринужденным тоном, каким обращаются к услужливому спутнику, с которым вообще-то не имеют ничего общего:
— Вот, дорогой пастор, что сталось с народом, у которого была когда-то самая великая после античности литература. Теперь он предпочитает обуваться в телячью кожу, есть старую телячью кожу, а не читать древние письмена на телячьей коже.
Затем епископ благословил всех жителей хутора.
Знатные дамы, ожидавшие своих спутников во дворе, любуясь закатом, с улыбкой пошли им навстречу. Лошади — их было около двадцати, — фыркая, щипали траву на выгоне. Конюхи подвели четырех лошадей к крыльцу. Господа вскочили в седла, и кони поскакали галопом по каменистой тропе, выбивая копытами искры.
Глава четвертая
Через несколько дней после этого события Йоун Хреггвидссон отправился верхом собирать «лисий налог» — жители окрестных хуторов платили ему за то, что он уничтожал лисьи норы. По обычаю, он и на сей раз получил эту дань рыбой, но у него, как всегда, не было веревки, и ему пришло в голову зайти к местному судье занять кусок веревки, чтобы связать рыбу. Когда Йоун Хреггвидссон въехал во двор со своей рыбой, у дверей дома стояли судья и трое крестьян из Скаги.
— Мир вам, — сказал Йоун Хреггвидссон. Они едва ответили на его приветствие.
— Я хотел попросить власть имущих одолжить мне кусок веревки, — обратился к ним Йоун.
— Скоро тебе достанется целая веревка, Йоун Хреггвидссон, — сказал судья, — и, повернувшись к окружавшим его крестьянам, приказал: — Хватайте его, во имя Иисуса!
Крестьян было трое, все старые знакомые Йоуна. Двое сделали попытку схватить его, третий стоял в стороне. Йоун сразу же стал яростно защищаться, кидался то на одного, то на другого крестьянина, молотил их кулаками и вскоре сбил с ног. Они никак не могли с ним справиться, пока на помощь не подоспел судья — здоровенный детина, и через некоторое время всем троим удалось осилить Йоуна. Рыба во время потасовки рассыпалась по двору, и ее затоптали в грязь. Судья надел на Йоуна колодки, заявив, что он может не беспокоиться — теперь у него всегда будет казенное жилье. Арестованного отвели в дом судьи и поместили рядом с людской, в сенях, через которые с утра до ночи взад и вперед сновали слуги. Две недели просидел он там в колодках под стражей. Его заставляли чесать конский волос, молоть зерно, а слуги судьи по очереди сторожили его. Спал он на ларе. Парни и девушки, проходя мимо, дразнили его, смеялись над ним, а одна старуха как-то вылила на него содержимое ночного горшка за то, что по ночам он пел римы о Понтусе и не давал людям покоя. Только одна бедная вдова и ее двое детей чувствовали к нему сострадание и угощали горячим свиным салом со шкварками.
Наконец Йоуна отвезли в Кьялардаль, где по его делу был созван тинг. Судья установил, что арестовали Йоуна вполне законно, поскольку он обвиняется в убийстве палача Сигурдура Сноррасона. От обвиняемого потребовали, чтобы он доказал свою невиновность клятвой двенадцати свидетелей, а найти этих двенадцать свидетелей должен он сам. Шесть прихожан из Саурбайра поклялись, что когда они увидели в ручье тело Сигурдура Сноррасона, глаза, ноздри и рот у него были закрыты. Сиверт Магнуссен, тот человек, которого Йоун вытащил из торфяной ямы, поклялся, что в ту ночь палач и Йоун Хреггвидссон ускакали вперед, оторвавшись от своих спутников. Ни один человек не дал показаний в пользу Йоуна Хреггвидссона. Суд длился два дня, и обвиняемого приговорили к смертной казни за убийство Сигурдура Сноррасона, но разрешили обжаловать приговор суда в альтинге.
Стояла поздняя осень. Обратно все, кроме судьи и его писца, шли пешком по твердому снежному насту. На пути в Скаги судья сделал крюк и заехал в Рейн. Арестованный в кандалах и под стражей стоял неподалеку от хутора, а судья вошел в дом.
Домочадцы Йоуна Хреггвидссона сразу же узнали, кто приехал, его мать подоила корову и вынесла сыну парного молока в деревянной чашке. Когда он выпил, она откинула ему волосы со лба, чтобы они не падали на глаза. Дочь Йоуна тоже вышла из дому и стояла возле отца.
Судья вошел в горницу без стука.
— Твоего мужа осудили за убийство, — сказал он хозяйке.
— Да, он разбойник, — ответила женщина, — это я всегда говорила.
— Где его ружье? — спросил судья. — В этом доме не должно быть орудий убийства.
— Ума не приложу, как это он не пристрелил нас всех из своего ружья, — сказала жена Йоуна, отдавая ружье судье.
Потом она вынула новую, старательно сложенную шерстяную рубашку и протянула ее судье.
— Всякий видит, что мне недолго осталось до родов, к тому же я больна и дурна собой, он, наверно, и смотреть-то на меня не захочет. Я прошу судью передать ему эту рубашку. На тот случай, если он не скоро вернется домой, — она теплая.
Судья выхватил у нее из рук рубашку, хлестнул женщину по лицу и, бросив рубашку на пол, крикнул:
— Я не слуга всякой сволочи из Рейна.
Дурачок залился смехом, его всегда смешило, когда обижали мать. Прокаженные сидели рядышком на постели — одна сплошь в буграх, другая в язвах — и, дрожа всем телом, возносили хвалу богу.
Началась зима, а окончательного приговора по делу Йоуна Хреггвидссона можно было ждать только летом, когда соберется альтинг. Содержать же заключенного длительное время было негде, кроме как в Бессастадире, куда и решили отправить Йоуна. Под охраной нескольких человек его повезли на боте в Альфтанес. Погода была холодная, ветреная, бот заливало водой. Люди в боте согревались тем, что гребли и вычерпывали воду. Йоун Хреггвидссон, сидя на корме, распевал старинные римы о Понтусе. Когда спутники смотрели на него, он переставал петь, вызывающе хохотал им в лицо, глаза его сверкали, и белые зубы блестели в черной бороде. Потом он снова принимался петь.
В Бессастадире заключенного приняли управитель ландфугта, писец и двое слуг-датчан. На этот раз его поместили не в «Гроб для рабов», а бросили в яму. В невысокой земляной насыпи, похожей на колодец, было отверстие, закрытое тяжелой дверью с крепким замком и засовом. Под ней открывалась глубокая яма с оштукатуренными стенами. Туда по веревочной лестнице спустили Йоуна, а когда он добрался до самого дна, за ним полезли слуги ландфугта, чтобы надеть на него кандалы. В яме только и было что узкая скамья, покрытая овечьей шкурой, деревянная бадья для отправления естественных надобностей да колода, а на ней отличный топор и глиняный кувшин с водой.
На одно мгновение фонарь управителя осветил эти предметы: колоду, топор и глиняный кувшин, затем слуги вылезли наверх, вытащили за собой веревочную лестницу и заперли дверь на замок. Бее смолкло. Воцарилась такая кромешная тьма, что нельзя было разглядеть даже собственную руку. Йоун Хреггвидссон пел:
Был герой тот стремительно скор:
На постели ее распростер.
Страсть горит горячей, чем костер,
Страсть горит горячей, чем костер,
Но она оказала отпор.
В этой яме всю зиму, до самого лета, Йоун Хреггвидссон распевал старинные римы о Понтусе.
Время в яме не делилось ни на часы, ни на сутки. Разницы между днем и ночью не было. Пищу Йоуну опускали в корзине раз, иногда два раза в день. Общество у него было немногочисленное, да и то лишь изредка.
В сущности, он уже забыл, как выглядят люди, когда к нему спустили первых постояльцев. Он приветствовал их с радостью. Их было двое, оба в подавленном настроении, они еле ответили на его приветствие. Он спросил, как их зовут, откуда они родом, но они не торопились с ответом. Наконец он выпытал у них, что один, по имени Асбьорн Йоукимссон — из Сельтярнарнеса, другой, Хольмфастур Гудмундссон, — из Храуна.
— Да, — сказал Йоун Хреггвидссон, — парни из Храуна всегда были мошенниками. А вот жителей Сельтярнарнеса я прежде считал порядочными людьми.
Обоих заключенных ожидало телесное наказание.
По тому, как они медлили с ответами на вопросы, как взвешивали каждое свое слово, как серьезно воспринимали выпавший на их долю жребий, легко можно было догадаться, что это почтенные люди. Йоун Хреггвидссон, не унимаясь, расспрашивал и болтал. Выяснилось, что Асбьорн Йоукимссон отказался перевезти посланца ландфугта через фьорд Скерья. А Хольмфастур Гудмундссон был приговорен к порке за то, что обменял четырех рыб на кусок веревки в Хафнарфьорде, вместо того чтобы отдать этих рыб купцу в Кефлавике. Дело в том, что, согласно недавнему указу короля, вся страна была разделена на торговые округи, а хутор Гудмундссона находился как раз в округе, где всей торговлей ворочал этот купец.
— А что мешало тебе продать рыбу в той округе, в которой тебе указано торговать нашим всемилостивейшим монархом? — спросил Йоун Хреггвидссон.
Хольмфастур рассказал, что у того купца, которому королевским указом отвели Кефлавик как торговую округу, нельзя было раздобыть веревки, по правде говоря, и у купца в Хафнарфьорде ее тоже не было, но один добрый человек из его лавки дал исландцу кусочек веревки за эти четыре рыбы.
— И это должно было случиться именно со мной — Хольмфастуром Гудмундссоном, — заключил рассказчик.
— Лучше бы тебе повеситься на этой веревке, — высказал свое мнение Йоун Хреггвидссон.
Асбьорн Йоукимссон был еще менее разговорчив, чем его товарищ по несчастью.
— Я устал, — сказал он. — Нельзя ли где-нибудь сесть?
— Нет, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Здесь тебе не гостиная. На этой скамье мне и самому тесно, и я никому ее не уступлю. И не мельтешись около колоды, а то опрокинешь кувшин с водой.
Вновь воцарившееся молчание было прервано тяжким вздохом:
— Это меня-то — Хольмфастура Гудмундссона!
— Ну и что? — отозвался второй. — Как будто у меня нет имени? Разве не у каждого человека есть имя? Я хотел сказать, не все ли равно, как нас зовут.
— Читал ли кто-нибудь в древних книгах, чтобы датчане приговорили человека с таким именем к порке, да еще на его родине, в Исландии?
— Датчане обезглавили самого епископа Йоуна Арасона, — сказал Асбьорн Йоукимссон.
— Пусть только кто-нибудь посмеет оскорбить моего потомственного короля, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Я его потомственный слуга.
После этих слов молчание продолжалось долго. Потом человек из Храуна снова прошептал во мраке свое имя:
— Хольмфастур Гудмундссон.
Он повторил его почти беззвучно, как будто это был сложный для толкования ответ оракула: Хольмфастур Гудмундссон. И снова стало тихо.
— А кто сказал, что датчане обезглавили епископа Йоуна Арасона? — вдруг спросил Хольмфастур Гудмундссон.
— Я, — ответил Асбьорн Йоукимссон. — А если датчане отрубили голову Йоуну Арасону, то королю и вовсе нипочем приказать выпороть таких простых крестьян, как мы.
— Быть обезглавленным — это почетно, — проговорил Хольмфастур Гудмундссон. — Даже простой смертный становится почтенным человеком, когда ему отрубают голову. Простой человек, когда его поведут на плаху, может читать стихи, подобно Туре Йокелю, который читал стихи и которому отрубили голову. Его имя будет жить, пока в его стране будут жить люди. А порка унижает. Самый знатный человек станет посмешищем, если его выпорют. — И он тихо прибавил: — Хольмфастур Гудмундссон — слышал ли кто-нибудь более исландское имя? И это исландское имя из века в век будут связывать с воспоминанием о датской плетке! Ведь исландский народ все записывает в книги и никогда ничего не забывает.
— Меня порка ничуть не унизила, — сказал Йоун Хреггвидссон. — И никто надо мной не смеялся. Если кто и хохотал, так только я!
— Может быть, самому человеку и не важно, что его порют, — возразил Асбьорн Йоукимссон. — Однако я не отрицаю, что детям, когда они вырастут, пожалуй, будет не очень-то приятно узнать, что их отца пороли. Другие дети будут указывать на них пальцем и говорить: твоего отца пороли. У меня три маленькие дочки. Но в третьем и четвертом поколении ото забудется, во всяком случае, я не считаю свое имя — Асбьорн Йоукимссон — таким замечательным, чтобы оно удостоилось чести быть занесенным в книги на вечные времена. Отнюдь нет. Я такой же, как и множество других простых людей, здоровье мое уже никуда не годится, и я скоро умру. Зато исландский народ будет жить вечно, если только перестанет уступать. Это правда, я отказался перевезти королевского чиновника через фьорд Скерья. Я сказал: не перевезу тебя, ни живого, ни мертвого. Меня будут пороть, и прекрасно. Но если бы я уступил хотя бы только один-единственный раз, если бы все всегда и всюду уступали, уступали купцу и фуг-ту, призракам и дьяволу, чуме и оспе, королю и палачу — где бы тогда нашлось прибежище для исландского народа? Даже ад был бы слишком хорош для него!
Хольмфастур ничего не ответил, он все потихоньку повторял свое имя. Йоун Хреггвидссон твердо решил не пускать чужаков на свою скамью. Вскоре его кандалы перестали звенеть, послышался храп, сначала тихий, потом все более громкий и ровный.
В конце зимы к Йоуну Хреггвидссону часто спускали воров, иногда по нескольку человек кряду. Их держали в яме одну ночь перед тем, как заклеймить или отрубить им руки. Боясь, чтобы они не украли кувшин или, чего доброго, топор, Йоун вертелся как на иголках. Спускали к нему на недолгое время и других осужденных, большей частью жителей прихода Гуллбрингу.
Один арендатор отказался дать ландфугту свою лошадь, заявив, что человеку, который не может сдвинуться с места, пока ему не подадут сотню лошадей, а сам не держит ни одной, лучше бы сидеть дома. Гуннар из Хлидаренди никогда ни у кого не просил коня. Другой крестьянин — Халлдор Финнбогасон из Мюрара отказался принять причастие и обвинялся в богоотступничестве и богохульстве. Обоим вынесли одинаковый приговор — вырвать языки. Халлдор Финнбогасон ругался и шумел всю ночь перед наказанием, проклинал отца и мать и не давал Йоуну Хреггвидссону покоя. Йоун наконец рассвирепел и заявил, что всякий, кто не принимает причастия, — дурак, и начал петь римы об Иисусе, но знал он их плохо. Кроме воров, в яму нередко бросали людей, нарушавших королевский указ о торговле. У одного нашли английский табак, другой подмешал песку в шерсть. Некоторые тайком пробирались в Эйрарбакки, чтобы купить там муки, потому что в Кефлавике мука была плесневелая и кишела червями. Кто-то обругал купца вором, и так далее, и тому подобное. Всех их подвергали телесному наказанию. Королевская плеть беспрерывно свистела над голыми изможденными телами исландцев. Наконец в яму бросили нескольких закоренелых преступников, вроде Йоуна Хреггвидссона. Их должны были либо казнить, либо отправить на каторгу в Бремерхольм — в далекой Дании не было места, более известного исландскому народу, чем это.
За двадцать четыре недели Йоун Хреггвидссон ни разу не видел дневного света, разве только на рождество и на пасху, когда его водили в церковь слушать слово божие. В эти праздники в яму спускались слуги фугта, надевали ему на голову мешок, снимали с него кандалы и вели в церковь. Там его сажали на скамью у самой двери между двумя рослыми парнями, а для пущей верности мешка не снимали. Так, с мешком на голове, он и слушал проповедь. Однако веревку у него на шее затягивали не так уж туго, и он, сидя в доме божьем, мог, приноровившись, разглядеть свою руку. Больше он ничего в ту зиму не видел.
Незадолго до пасхи к нему спустили человека из Восточной Исландии. Его должны были отправить в Бремерхольм за самое ужасное преступление, какое только может совершить исландец: он поднялся на борт голландского рыболовного судна и купил там ниток. Приговор по его делу был вынесен осенью, а весной его собирались отправить в Судурнес и оттуда на зимовавшем там корабле — в Данию. Его гоняли по всей стране от одного окружного судьи к другому, пока он не попал в это уютное местечко.
— Нет, — сказал Гуттормур Гуттормссон, — у них не было никаких улик против меня, кроме одной катушки, но слуги купца проследили, как я поднимался на борт голландской шхуны. В моей округе все бывают на иноземных кораблях. Кто никогда не видел голландского золотого дуката, не знает, что такое жизнь.
Человек говорил взволнованно, у него перехватывало дыхание, как только он упоминал о голландских дукатах.
— Они вот такие большие, — сказал он и, схватив Йоуна Хреггвидссона за плечо, начертил в темноте круг у него на лбу.
— Мне никогда бы и в голову не пришло предать моего любимого короля за эти иудины деньги, — заявил Йоун Хреггвидссон.
— Голландцы — народ денежный, — продолжал Гуттормссон. — Когда я, проснувшись ночью, не могу больше уснуть, я думаю об этих благословенных монетах, и на душе у меня становится так хорошо. Какие они большие! Какие тяжелые! Какие блестящие!
— Много их у тебя? — спросил Йоун Хреггвидссон.
— Много ли их у меня или мало, тебя это не касается, дружище, я-то знаю, что такое жизнь. Я прожил много счастливых дней. Вам тут, в Судурнесе, и не видать ни одного счастливого дня.
— Ложь, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Мы любим и чтим нашего короля.
— Люди, живущие у Восточных фьордов, никогда не были рабами, — возразил Гуттормур Гуттормссон.
Когда они сошлись поближе, Гуттормссон понемногу сознался, что, хотя он совершил только одно преступление — купил катушку ниток у голландских матросов (ведь преступлением считается лишь то, в чем тебя уличили), он в течение многих лет торговал с голландцами и делал большие дела. Зимой его жена вязала для них шерстяные вещи, а летом он продавал им масло, сыр, телят, молочных ягнят и детей. Получал же он за все это отличную муку, ковкое железо, крючки и снасти для рыбной ловли, табак, шейные платки, красное вино, хлебную водку, а за детей — золотые, дукаты.
— За детей? — удивился Йоун Хреггвидссон.
— Да, один дукат за девочку и два — за мальчика, — объяснил Гуттормур Гуттормссон.
Вот уже почти сто лет, как жители восточного побережья продают детей иноземным морякам, поэтому детей здесь убивают гораздо реже, чем в какой-либо другой части Исландии. Гуттормур Гуттормссон продал голландцам двоих детей — семилетнего мальчика и белокурую пятилетнюю девочку.
— Значит, у тебя всего-навсего три дуката, — заключил Йоун Хреггвидссон.
— А сколько их у тебя? — спросил Гуттормур Гуттормссон.
— Два, — ответил Йоун Хреггвидссон. — У меня на хуторе Рейн в Акранесе два дуката, два живых дуката, они так и глядят на меня.
— За что ты их получил?
— Ежели ты думаешь, что я получил их за наживку, то ты ошибаешься, дружище, — ответил Йоун Хреггвидссон.
Из бумаг Гуттормссона было видно, что он отменный кузнец, поэтому его скоро вывели из ямы и посадили в «Гроб для рабов» — пусть приносит хоть какую-то пользу, пока его не отправят на корабле в Бремерхольм. Больше Йоун Хреггвидссон ничего не слышал об этом замечательном человеке.
Зато к весне у него появился новый постоянный товарищ — колдун с западного побережья по имени Йоун Теофилуссон. Это был тощий человек, которому перевалило за сорок. Вдвоем со своей пожилой сестрой он хозяйничал на маленьком хуторе в отдаленной долине. Он не пользовался успехом у женщин прежде всего потому, что у него не было овец. И он возмечтал добиться и любви и овец посредством колдовства, которое с давних пор вошло в обычай на западе, хотя и не всегда приносило успех. Другой крестьянин — богатый овцевод — завоевал сердце пасторской дочки, по которой тосковал Йоун Теофилуссон. Он попытался наслать на соперника привидение. Но стряслась беда: привидение напало на корову пастора и убило ее. Вскоре после этого жеребенок соперника утонул в каком-то заколдованном болоте. Тогда схватили Йоуна Теофилуссона и нашли у него колдовские орудия — талисман, насылающий на людей вздутие кишок, и заклинание, которое пишется на штанах мертвеца. Пока велось дознание, заболел и умер брат соперника. Дьявол, которого колдун называл Покур, явился этому человеку, лежавшему на смертном одре, и поведал, что Йоун Теофилуссон продался ему, что по вине колдуна приключились все несчастья — гибель коровы и жеребенка, а также его собственная болезнь. Все это умирающий подтвердил клятвенно в день своей смерти. Таким образом, в деле Йоуна Теофилуссона дьявол выступал главным свидетелем и именно его показания привели Йоуна в яму.
Йоун Теофилуссон очень боялся, что его сожгут, и часто шепотом говорил об этом. Он предпочитал, чтобы ему отрубили голову.
— Зачем они притащили тебя, мерзавца, сюда, на юг, почему не сожгли в твоей родной округе — на западе? — спросил Йоун Хреггвидссон.
— Жители не дали дров.
— Вот так новость! Выходит, у жителей юга избыток топлива и они могут разбазаривать его на другие округи? — сказал Йоун Хреггвидссон. — Попроси, чтобы тебе отрубили голову вместе со мной, и лучше всего — вот на этой колоде. Мне думается, что во всей стране лучшей колоды не сыщешь. Зимой от скуки я пробовал класть на нее голову.
— Я всю зиму молил бога, чтобы мне отрубили голову, а не сжигали.
— А почему ты не молишь дьявола, парень? — спросил Йоун Хреггвидссон.
— Он покинул меня, — ответил Йоун Теофилуссон и всхлипнул. — Человек, которого предает Покур, начинает молиться богу.
— Ты просто жалкий трус, перестань реветь, лучше научи меня заклинаньям, — попросил Йоун Хреггвидссон.
— Я и сам их не знаю, — плача, ответил Теофилуссон.
— Научи меня, по крайней мере, вызывать дьявола.
— Мне и самому-то никогда не удавалось его вызвать. И хотя Покур утверждает обратное и обвинил меня перед судом, это ложь. Зато я раздобыл талисман и пытался его волшебной силой приворожить девушку. Кроме того, у меня была и руна, которая пишется на штанах мертвеца.
— Что? — воскликнул Йоун Хреггвидссон. — Талисман? Чтобы приворожить девушку?
— Да, — ответил Теофилуссон. — Но ничего не вышло.
— А талисман при тебе? — спросил Йоун Хреггвидссон. — Ведь можно попытаться еще разок. Хорошо бы с его помощью вызвать сюда женщину. Женщина часто бывает нужна, а теперь без нее просто не обойтись.
Но оказалось, что стража отобрала у Теофилуссона его талисман.
— А не попробовать ли самим сделать талисман, — предложил Йоун Хреггвидссон. — Мы можем острием топора вырезать заклинание на колоде, и, быть может, нам удастся заполучить сюда на ночь пригожую, толстенькую бабенку, а еще лучше — целых трех.
Но такое заклинание — дело не шуточное. Для этого нужно проникнуть в царство животных, вступить в союз с силами природы, а в тюрьме это невозможно. Заклинание пишется желчью ворона на внутренней стороне шкуры пегой собаки, затем написанное поливают кровью черного кота, которому в полнолуние перерезала горло невинная дева.
— А как тебе удалось найти невинную деву, которая согласилась перерезать горло черному коту? — спросил Йоун Хреггвидссон.
— Это сделала моя сестра, — ответил Теофилуссон. — У нас ушло целых три года на то, чтобы раздобыть желчь ворона. Но в первую же ночь, когда я взобрался на крышу над спальней пасторской дочки и произносил заклинания, сдохла корова, и меня схватили.
— А девушка?
— Спала с тем парнем, — ответил, плача, Теофилуссон. Йоун Хреггвидссон покачал головой.
— Но ты ничего не сказал о штанах мертвеца. Как ты мог оплошать, раз у тебя были штаны покойника? Говорят, если хорошенько поискать, в них всегда находятся деньги.
— Я раздобыл руну, которая пишется на штанах мертвеца, и украл деньги у вдовы, чтобы положить в штаны. Но самих штанов достать не смог, потому что человек, с которым я договорился, еще не умер, хотя ему почти уже девяносто лет. А потом было уже слишком поздно: корова сдохла и жеребенок утонул в болоте. И вскоре Покур явился покойному Сигурдуру, когда тот лежал на смертном одре, и дал показания против меня.
Наступило молчание. Слышно было только, как во мраке всхлипывает колдун. Через некоторое время Йоун Хреггвидссон сказал:
— Тебя наверняка сожгут. Колдун продолжал всхлипывать.
Глава пятая
Старой женщине во что бы то ни стало надо переправиться через фьорд.
По утрам, в те часы, когда рыбаки уходят в море, она сидит на берегу. Просит то одного, то другого взять ее с собой, ей непременно надо попасть в восточную округу. И хотя все отказали ей сегодня, назавтра она приходит опять. На женщине новые башмаки, голова ее повязана коричневым платком — виднеется только кончик носа. В руках у нее кожаный мешок и палка, юбку она подобрала, как это и подобает странствующей женщине.
— Какая беда случится от того, что вы переправите бедную старуху через фьорд и высадите ее на мысу? — говорит она.
— На южном мысу и без того много бродяг, — отвечают ей. Время идет. Весна в разгаре — работникам пора переходить на новые места. А женщина по-прежнему каждое утро бродит по берегу — ей во что бы то ни стало надо уехать. Наконец один шкипер сдается, ругаясь, берет ее на свой бот и высаживает на берег у Гротта. Гребцы снова берутся за весла, и бот уходит. Старуха карабкается по покрытым водорослями скалам, по выщербленным морем камням, пока наконец не выбирается на зеленую лужайку. Ну вот, значит, она и переправилась через фьорд. Вдали — там, откуда она ушла, синеют горы Акрафьедль и пустошь Скардсхейди.
Она направилась в глубь страны. Стоял по-весеннему ясный и тихий день. Женщина шла по гребню возвышенности, разделявшей мыс на две части: она хотела видеть все, что делается вокруг.
Хижины теснились одна к другой среди водорослей вплоть до самого берега, до самой низкой черты на шесте, отмечающем высоту прилива. По другую сторону фьорда, к югу от мыса, сиял на солнце белый дом в Бессастадире, где жили люди короля. На северной стороне мыса к плоским, выступавшим в море скалам лепились низкие строения, на рейде стоял корабль, — здесь раскинулся торговый город. А где-то далеко-далеко синели плоскогорья, замкнувшие в кольцо невысокие горы с зелеными склонами.
Почти весь день старая женщина брела вдоль фьорда по каменистой земле, по мокрым мхам, пока не дошла до реки, впадавшей в залив двумя бурными рукавами. Бело-голубой поток бурлил и пенился. Мало было надежды, что она сумеет переправиться через него без посторонней помощи. Крепкий на ноги человек в расцвете сил, быть может, снял бы чулки и перешел реку вброд, но она была стара. Она села и забормотала покаянный псалом пастора Халлдора из Престхоулара. Вынув из мешка хвост сушеной рыбы, старуха принялась его обгладывать, не переставая бормотать псалом, потом, зачерпнув рукой речной воды, напилась, и при этом все вспоминала, какая строфа должна следовать за какой, ибо господь бог наш требует, чтобы строфы правильно чередовались, только в этом случае он услышит молитву. Она старалась также произносить псалом, как положено, читала каждую вторую строку нараспев и в конце каждого стиха понижала голос, — он звучал печально и походил на звук струны, которой коснулись одним пальцем.
Едва она кончила петь, как увидела, что с восточной стороны приближаются люди с навьюченными лошадьми. Когда они подошли к ней, она плача стала просить их во имя Иисуса помочь бедной старухе переправиться через реку, но они ответили, что на том берегу и без нее хватает бродяжек. Путники скрылись. Старуха перестала плакать и вновь затянула покаянный псалом. Появились путники с запада, они везли вяленую треску. Со слезами на глазах она стала молить их помочь ей, бедной старухе, но они были здорово пьяны и пригрозили засечь ее кнутами, если она не вернется туда, откуда пришла. Вода из-под копыт лошадей, переходивших реку вброд, обрызгала старуху. Она перестала плакать и вновь начала читать псалом. К вечеру с хутора на западном берегу реки выехала девушка верхом на лошади. Она пасла овец и коров, щипавших траву на заливном лугу. Старуха попросила девушку переправить ее на другую сторону — бог воздаст ей за это. Девушка ничего не ответила, но остановила коня у пригорка, чтобы старухе легче было взобраться в седло, переехала через один, потом через другой рукав реки и, остановившись снова у пригорка, подождала, пока старуха слезет с лошади. Та поцеловала девушку на прощанье, моля господа благословить ее и все ее потомство.
Наступил вечер.
Толпы путников заполнили хутор к западу от пустоши. Здесь были скупщики вяленой трески с вьючными лошадьми — многие прибыли из далекой восточной округи; богатые крестьяне, приехавшие верхом для сделок с купцами в Бессастадире или Холь-мене, — им ночлег предоставлялся в первую очередь. Собралось здесь и много всякого другого люда, а больше всего бедняков, которых судьба беспрестанно гоняла с места на место в поисках куска хлеба. Среди этого множества людей было немало прокаженных и других калек, были здесь скальды, клейменые воры, юродивые, девки, священнослужители, уроды, сумасшедшие и даже скрипач. Одна семья — муж, жена и пятеро детей — пришла из восточной округи, из Рангарведлира, они съели весь свой скот и теперь направлялись к родственникам в Лейру, надеясь получить там рыбы. Один ребенок был при смерти. Они рассказывали, что в восточной округе у дверей домов повсюду лежат трупы бродяг. В Рангарведлире этой зимой заклеймили девятнадцать воров, а одного повесили.
Владельцам вьючных лошадей приходилось по ночам сторожить свой товар. Бродяги расположились на камнях и на заборах, предлагая желающим всевозможные развлечения. Прокаженные обнажали свои язвы и возносили хвалу господу. Какой-то сумасшедший забрался на крышу, распевал там песни и непристойно кривлялся, требуя за это скильдинг.
Пономарь, облачившись в женский плащ, за пару тресковых жабр читал, подражая епископу из Скаульхольта, нечто богохульственное, так называемое «евангелие от Марка из Мидхуса, написанное им для его зятьев, о двух дочерях и двух бочках китового жира: тот, кто обидит моих дочерей на рождество, не увидит их прелестей и на па-а-асху». Потом он запел голосом епископа из Хоулара: «Мышь с длинным хвостом и в красных ба-а-аш-маках вскочила на алтарь и вцепилась зубами в свечку». И, наконец, своим голосом:
Вэзенис, тэзенис, тэра!
Есть ли для вздора здесь мера?
Халлара, сталлара — эта
Песня моржами пропета.
Не выступал только скрипач, да его бы никто и не стал слушать, к тому же на его скрипке полопались все струны.
Старуха спросила у собравшихся, как пройти через пустошь в восточную округу, и сказала, что ночью собирается в путь.
— А куда ты идешь? — спросили ее.
Она ответила, что у нее есть небольшое дело к супруге епископа в Скаульхольте.
Никто не полюбопытствовал, что за дело у старухи. Кто-то сказал:
— А разве в пасхальную ночь на пустоши Хеллис не пропали две старухи странницы?
А еще кто-то напомнил, что окружной судья запретил перевозить бродяг через реку в восточную округу. Третий, сам похожий на бродягу, заявил:
— Эти скряги в восточной округе только и мечтают о том, как бы убить побольше народу, милая моя бабушка.
К вечеру стало душно, пошел дождь. У старухи болели ноги. Стояла белая ночь. Птицы весело щебетали, а теплый мох, покрывавший лаву, был такой свежий и зеленый, что светился сквозь туман. Старуха шла так долго, что перестала ощущать боль в ногах, они совсем онемели. Она забралась в маленькую пещеру в скале у дороги, растерла ноги, потом вынула кусок сухой трески и забормотала покаянный псалом.
— Да, да, значит, те две старухи пропали в пасхальную ночь, — шептала она вперемежку со стихами псалма. — Да-да-да, вот оно как, бедняжки.
Вскоре она заснула, уткнувшись подбородком в колени.
Но к концу следующего дня, когда она добралась до реки Эльфусау на восточном краю пустоши, оказалось, что на западном краю говорили правду: у подозрительных лиц требовали разрешения на переправу. На песчаной отмели, окруженные стаями чаек, ожидали переправы шесть бродяг, возле них лежал труп. Паромщик отказался перевезти их. Один из бродяг рассказывал, что он попросил молока на ближайшем хуторе, но ему не дали, заявив, что коров выдаивают лососи. Тогда он пообещал в награду за молоко рассказать занятную историю, ибо он был скальдом и знал больше тысячи разных историй, но в этот тяжкий год никто ни за какую цену не хотел пожертвовать и плошкой снятого молока.
— Что сказал бы Гуннар из Хлидаренди о таких людях? — промолвил скальд. — Или Эгиль сын Скаллагрима?
— Было время, когда я чеканил серебро для вельмож, — сказал слепой старик, державший за руку голубоглазого мальчика. — А теперь я выпрашиваю у людей рыбьи жабры.
Это было сказано невпопад. Так часто бывает, когда в разговор вступают слепые. Нить беседы прервалась, если эта нить вообще существовала. Нищие долго молча смотрели на реку, катившую свои мутные воды, — река была похожа на глетчер. Возле бродяг лежал труп молодой девушки. Его заботливо положили на отмель больше о нем не вспоминали. Говорили, что девушка эта была сумасшедшей. Если откинуть у нее волосы со лба, то можно увидеть клеймо.
— Два ворона давно уже летают взад и вперед над восточным берегом реки, — сказал голубоглазый мальчик, поводырь слепца.
— Ворон — птица, любимая всеми богами, — промолвил скальд. — Это птица Одина и птица Иисуса Христа. Он станет любимой птицей и родившегося еще бога Скандилана. Тот, кого растерзают вороны, обретет вечное блаженство.
— А морская ласточка? — спросил мальчик.
— Некоторым птицам господь наш, кроме неба, даровал еще и всю землю, — объяснил скальд. — Растянись на земле вот так, как я, юноша, наблюдай за полетом птиц и молчи.
Мимо них по-прежнему текла река, сероватая, как глетчер. Опухший нищий, который сидел на берегу, уставившись в землю, вдруг поднял сонные глаза и спросил:
— Почему серебро? Почему не золото?
— Я делал и золотые вещи, — ответил слепец.
— Почему же ты сразу не сказал про золото?
— Серебро мне больше нравится, чем золото.
— Мне-то больше нравится золото, — заявил опухший.
— Я заметил, что мало кто любит золото ради самого золота, — возразил слепой. — Я же люблю серебро ради него самого.
Нищий повернулся к скальду и спросил:
— Где в сагах говорится о серебре?
— Будь ты незамужней девушкой, — сказал скальд, — за кого бы ты предпочел выйти замуж — за мужчину или за тридцать китов?
— Что это, загадка? — спросил опухший.
— Моя девушка вышла за тридцать китов, — сказал скальд.
— От злых людей охрани нас, parce nobis, Domine , — прошептала какая-то старуха, сидевшая спиной к остальным, — должно быть, католичка.
— Она не захотела выйти за меня, — продолжал скальд, — а ведь я был тогда в расцвете сил. В тот год свирепствовал такой же голод, как и теперь. И в ту весну на берег, к хутору семидесятилетнего вдовца, прибило тридцать китов.
— Золото ценится не потому, что оно лучше серебра, — сказал слепой, — золото ценится потому, что оно похоже на солнце. Серебро же похоже на лунный свет.
Два влиятельных человека, прибывшие из восточной округи, походатайствовали за слепца и его поводыря, и их переправили через реку. Кто-то упросил перевезти и набожную старуху католичку. Оказалось, что у опухшего нищего в Кальдарнесе живет прокаженный брат, перевезли и его. Но никто не хотел просить за скальда, за труп или за старуху, прибывшую из Скаги. Она плакала и заклинала крестьян именем Иисуса, но все было напрасно. Все вошли на паром, и гребец взялся за весла. На берегу остались трое — двое живых и одна мертвая.
— Добрая женщина, — обратился скальд к старухе, — ты, видно, только еще начинаешь бродяжить, если веришь в милосердие божье. Когда наступают тяжелые времена, то первым умирает милосердие божье. Если бы в Исландии можно было чего-нибудь добиться слезами, то нищих не только перевозили бы через реку, они бы на крыльях перелетали через моря.
Старуха ничего не ответила. Взяв свою палку и мешок, она побрела вдоль берега вверх по течению. Ведь должен же где-то бурный поток превратиться в маленький ручеек, через который перейдет и ребенок.
Скальд и мертвая девушка остались одни.
Глава шестая
Цель ее путешествия — Скаульхольт, резиденция епископа, где находится также и семинария, неприветливо встречает пришельца массой своих торфяных строений. Была уже поздняя весна, и грязь на улицах засохла. Никто не обращал внимания на странницу, никому не было дела до невзрачной гостьи, люди скользили мимо, подобно теням или немым призракам, ни о чем не спрашивая. И все же было так приятно дышать воздухом этого местечка — смесью кухонного чада, запаха рыбы, навоза и зловония отбросов. Торфяных домиков можно было насчитать не одну сотню, некоторые из них покосились, обветшали от старости, другие же были совсем новые, крепенькие, из поросших травой крыш шел дым. Над всеми этими лачугами возвышался построенный из просмоленных бревен собор с колокольней и высокими стрельчатыми окнами.
Старуха спросила, где жилище епископа. Это оказался большой двухэтажный дом, сложенный тоже из торфяника, но обращенный к собору побеленным бревенчатым фронтоном. Чуть выше каменного фундамента по фасаду шел ряд окон, разделенных переплетами на четыре квадрата. С каменных плит двора можно было через окна заглянуть в комнату. Свет падал на кувшины и кружки из серебра, олова и меди, на красиво расписанные лари, на великолепную резьбу, но в комнате не было ни одной живой души. Двери были двойные — наружная, приоткрытая, потемнела от непогоды, вторую дверь из дорогого дерева украшали резные драконы, над замком висело медное кольцо. До верхних окон можно было достать рукой с земли, они были разделены только одной перекладиной, и на них висели светлые занавеси, соединенные вверху и расходившиеся книзу.
Цель путешествия была достигнута — странница стояла перед епископским домом в Скаульхольте, оставалось только постучать в дверь, но тут-то она и заколебалась. Она опустилась на каменные ступени у дверей епископского дома, уронив голову на грудь, и вытянула искривленные болезнью ноги. Она устала. Через некоторое время по двору прошла женщина и спросила старуху, что ей нужно. Старуха медленно подняла голову и протянула руку для приветствия.
— Здесь не место для бродяг, — сказала женщина. Старуха с трудом поднялась и спросила, можно ли увидеть
супругу епископа.
— Нищие могут обращаться к управителю, — сказала женщина — статная вдова в расцвете лет. Видно было, что от нее здесь многое зависит и что ей хорошо живется.
— Супруга епископа меня знает, — сказала старуха.
— Как может супруга епископа знать тебя? Супруга епископа не якшается с нищими.
— Бог помогает мне, — утверждала старуха, — и потому я могу говорить с супругой скаульхольтского епископа.
— Так говорят все бродяги, — возразила женщина, по видимости экономка. — Но я уверена, что бог помогает только богатым, а не беднякам. И супруга епископа знает, что если бы она снисходила до бесед с бедняками, то у нее не осталось бы времени пи для чего другого и резиденция епископа пришла бы в запустение.
— Но она все же была у меня, в моей хижине, в прошлом году и беседовала со мной, — сказала старуха. — А если вы считаете, что я бедна, добрая мадам, — я не знаю, кто вы и как вас зовут, — то я вам кое-что покажу.
Она сунула руку за пазуху, вынула серебряный далер, тщательно завернутый в тряпку, и показала его женщине.
— Супруги епископа нет дома, — сказала тогда экономка. — Она уехала вместе с епископом к своей матери, чтобы немного прийти в себя после этой ужасной весны. Случалось, что люди, просыпаясь, по утрам находили здесь трупы. Она вернется только в середине лета, когда епископ закончит объезд западной округи.
Рука, державшая далер, опустилась. Старуха, проделавшая такой длинный путь, воззрилась на женщину. Голова ее тряслась, в горле давно уже пересохло от бормотания покаянных псалмов пастора Халлдора из Престхоулара.
— Может быть, как раз теперь на альтинге отрубают людям головы? — спросила она наконец.
— Отрубают головы? Кому? — спросила женщина.
— Беднякам, — сказала прибывшая.
— Откуда я могу знать, когда отрубают головы преступникам на альтинге? — сказала женщина. — Кто ты, женщина, какое у тебя дело? И откуда у тебя этот далер?
— А нет ли сейчас здесь знатного господина из Копенгагена, того, кто в прошлом году приезжал с епископом в Акранес?
— Ты говоришь, конечно, об Арнасе Арнэусе, добрая женщина? Где же ему и быть со своими книгами, как не у себя дома в Копенгагене? Да ты, может, тоже одна из тех, кто ждет, что придет корабль в Эйрарбакки и привезет утешителя, ха-ха-ха-ха!
— А где та тоненькая девушка, которую он привел в нашу хижину в Рейне в прошлом году?
Женщина указала на верхний ряд окон и понизила голос, этот вопрос явно развязал ей язык:
— Если ты спрашиваешь о дочери судьи, йомфру Снайфридур, добрая женщина, то она здесь, в Скаульхольте. Ходят слухи, что она помолвлена. Говорят даже, что со временем она будет вращаться в обществе графинь. Во всяком случае, теперь она изучает латынь, историю, астрономию и многое другое, чем никогда не занимались женщины Исландии. Сама она намекнула весной, что ждет кое-кого, кто прибудет на корабле в Эйрарбакки, и потому не поехала с сестрой в западную округу, несмотря на то что любит путешествовать. Но корабль пришел в Эйрарбакки вот уже неделю тому назад, а ничего не произошло. Зато теперь тут некоторые скачут по двору среди бела дня, а зимой пробирались сюда тайком поздними вечерами. Теперь все реже посылают за учителем. Высоко взберешься, низко упадешь. Уж так устроен мир, добрая женщина. Жизнь научила меня, что лучше придерживаться во всем середины.
Наконец старуху провели на второй этаж епископского дома в комнату дочери судьи — Снайфридур. На Снайфридур было шелковое платье, затканное цветами, она сидела и вышивала пояс. Девушка была невероятно тонка, почти еще ребенок. Ее яркий золотистый загар давно сменился нежной бледностью, но голубые глаза были еще яснее, чем в ту осень. В лице ее не было радости, взгляд где-то блуждал, крепко сжатые губы затаили загадочную, одной ей свойственную улыбку. Казалось, ее гнетет какая-то тяжесть. Она смотрела, словно из бесконечной дали, на грязную дряхлую старуху со сбитыми в кровь ногами, которая жалась у дверей с пустым мешком в руках.
— Что нужно этой старой женщине? — спросила она наконец.
— Моя йомфру не узнает старой женщины? — спросила странница.
— Как можно отличить старых исландок одну от другой? — сказала йомфру. — Кто ты?
— Моя йомфру не помнит маленькой хижины у подножья горы на берегу моря?
— Сотни, — сказала йомфру. — Тысячи. Кто отличит одну от другой?
— Прославленная и знатная йомфру входит однажды осенью в эту хижину, опираясь на руку самого могущественного человека в стране, лучшего друга короля. «Мой друг, — говорит она, — зачем ты привел меня в этот ужасный дом?» Это был дом моего сына — Йоуна Хреггвидссона.
Йомфру отложила шитье и откинулась на подушки — отдохнуть. Ее тонкие пальчики, лежавшие на резных ручках кресла, были почти прозрачны, казалось, они еще не коснулись настоящей жизни. На одном пальце сверкало массивное золотое кольцо. Воздух в комнате был насыщен ароматом мускуса и нарда.
— Чего ты хочешь от меня, женщина? — устало спросила Снайфридур после долгого молчания.
— Редко случалось, чтобы женщины из моей округи уходили так далеко на восток, — сказала старуха. — Я прошла весь этот длинный путь, чтобы попросить йомфру спасти моего сына.
— Меня? Спасти твоего сына? От чего?
— От топора.
— От какого топора?
— Моя йомфру, конечно, не станет насмехаться над старой женщиной, к тому же еще и глупой.
— Я не понимаю, о чем ты говоришь, добрая женщина.
— Говорят, что ваш отец приказал отрубить голову моему сыну в Тингведлире на Эхсарау.
— Это меня не касается, — сказала йомфру. — Он велит казнить многих.
— У моей йомфру, может быть, тоже когда-нибудь родится сын, который будет прекраснее всех исландцев.
— Ты пришла, чтобы напророчить мне несчастье?
— Боже сохрани меня предсказывать моей йомфру несчастье, — сказала старуха. — Я и не думала, что увижу мою йомфру. Я прошла весь этот длинный путь, чтобы увидеть супругу епископа, ведь какой бы знатной ни была женщина, она всегда поймет другую женщину. Я надеялась, что она — дочь судьи и супруга епископа — вспомнит, что переступала порог моего дома, и почувствует сострадание ко мне теперь, когда моего сына собираются обезглавить. Но она уехала, и никто не в силах мне помочь, кроме моей йомфру.
— Как могло тебе прийти в голову, что моя сестра и я — две неразумные женщины — можем как-то повлиять на закон и судей, — сказала молодая девушка. — Вряд ли твоего сына казнят безвинно. И моего сына, если бы он был виновен, не пощадили бы, будь он даже самым прекрасным из всех исландцев. Да и меня тоже. Разве не отрубили голову шотландской королеве?
— Моя йомфру может влиять на закон и судей, — сказала старуха. — Друзья короля — друзья моей йомфру.
— Мне не место на государственной арене, там правят сильные мужи, одни — оружием, другие — мудростью, — сказала девушка. — Они называют меня златокудрой девой и говорят, что мое царство — ночь.
— Говорят, что ночь господствует над днем, — сказала старуха. — Деву надо славить утром.
— Меня будут славить после того, как сожгут, — сказала девушка. — Возвращайся, дорогая матушка, туда, откуда пришла.
В эту минуту кто-то въехал во двор, послышался грубый голос, отдававший приказания конюху. Йомфру вздрогнула и прижала руку к щеке.
— Он приехал, — прошептала она. — А я одна.
Все произошло в одно мгновение — слышно было, как по лестнице быстро, звеня шпорами, взбежал мужчина, дверь распахнулась прежде, чем девушка успела поправить платье и волосы и придать своему лицо подобающее выражение.
Он был высок, статен, широкоплеч, но чуть-чуть сутуловат, словно считал зазорным для себя держаться прямо. Взгляд у него был хитроватый и злой, как у быка. Двигался он как-то неохотно и вяло.
— Добрый день, — сказал он высоким резким голосом, с брезгливой гримасой франта, которому ничем не угодишь, — для него и лучшая в стране невеста — нехороша. От него слегка пахло водкой. На нем были высокие сапоги с двойной подошвой, грязные брыжи, синий камзол с пышными рукавами, густой и длинный парик, какие носили датские франты, такой высокий, что шляпу ему приходилось держать в руке. Вместо того чтобы склониться перед йомфру и поцеловать ей руку, он указал на незнакомку и спросил, не меняя тона:
— Что это за старуха?
Йомфру застывшим взглядом смотрела куда-то в пространство, лицо ее было сурово и не выдавало того, что делалось в сердце. Поэтому кавалер направился прямо к оборванной старой женщине, которая стояла, опершись на клюку, приставил ей к груди рукоятку хлыста и спросил:
— Кто ты, старуха?
— Не обижай ее, — сказала дочь судьи. — Она беседовала со мной. Я беседовала с ней. Как я уже сказала тебе, старая женщина, даже шотландская королева была обезглавлена. Могущественные короли были обезглавлены, и их лучшие друзья тоже. Ни один человек не может спасти другого от топора. Каждый должен сам спасаться от топора, или его обезглавят. Магнус из Брайдратунги, дай этой женщине далер и выпусти ее.
Кавалер молча вынул из кошелька монету, протянул женщине, выпустил ее и закрыл за ней дверь.
Глава седьмая
Было пасмурное утро, когда Йоуна Хреггвидссона и колдуна вытащили из ямы в Бессастадире, посадили на лошадей и отправили в Тингведлир на реке Эхсарау, где собрался альтинг. Начался дождь. Они прибыли на место поздно вечером, насквозь промокшие. По отношению к Йоуну Хреггвидссону, убившему королевского палача, были приняты особые предосторожности. Он считался более опасным, чем другие преступники, и ему отвели отдельную палатку за жилищем ландфугта, откуда он получал пищу. Сразу же по приезде его заковали в кандалы. Сторожили его денно и нощно. У входа в палатку на камне сидел человек гигантского роста, он курил трубку, внимательно следя, чтобы не потухла горевшая около него жаровня. Он искоса поглядывал на Йоуна Хреггвидссона и что есть мочи затягивался.
— Дай мне разок затянуться, — попросил Йоун Хреггвидссон.
— Мне никто не дает даром, я плачу за табак, — ответил страж.
— Так я куплю его у тебя.
— А где у тебя деньги?
— Осенью ты получишь ягненка.
— Нет. Может быть, я бы и сунул тебе трубку в рот за наличные, — сказал страж, — но не могу же я предъявлять счет обезглавленному, это так же верно, как то, что меня зовут Йоун Йоунссон.
Йоун Хреггвидссон испытующе посмотрел на него и расхохотался, блеснув глазами, его белые зубы сверкнули, и цепи зазвенели. И он начал петь римы.
На следующий день судья с членами суда и королевским чиновником уселись за шаткий стол в прогнившем, сыром и холодном здании, с которого в прошлом году сняли колокол. Только у двух господ хорошие плащи — у судьи Эйдалина и у ландфугта из Бессастадира, к тому же ландфугт, единственный из всех, носит плоеный воротник. Остальные повязали шею шерстяными платками. Они одеты в старомодные камзолы, двух окружных судей бледные, тонкие лица, белые, холеные руки, у большинства же лица багрово-синие от непогоды и ветра, с загрубелой, словно дубленой кожей, а мозолистые руки покрыты рубцами. Люди эти не похожи друг на друга, но все некрасивые, все сутулые. Среди них есть и высокие, и малорослые, и широкоскулые, и узколицые, и белокурые, и темноволосые, по у всех этих людей, представляющих самые различные расы, есть один общий, объединяющий их признак: у всех у них плохая обувь. Даже у судьи Эйдалина, одетого в новый датский плащ, — старые сапоги, потрескавшиеся, стоптанные и сморщенные от плохого ухода, с худыми подметками и въевшейся в них застарелой грязью. Один только ландфугт — датчанин — обут в блестящие высокие ботфорты из мягкой, красивой коричневой кожи, только что смазанные жиром, с блестящими серебряными шпорами и с отворотами, прикрывающими колени. Перед вельможами стоит человек в рваном кафтане, подпоясанном веревкой из конского волоса, с черными от грязи босыми ногами, с опухшими и израненными цепями запястьями. У него маленькие руки, черные как смоль волосы и борода, землисто-серое лицо, карие глаза; весь он исполнен упорства и решимости.
Перед судом лежат бумаги по его делу, что слушалось прошлой осенью в Кьялардале. Тогда окружной суд в Тверотинге вынес Йоуну смертный приговор, который тот обжаловал в альтинг. Этот приговор был основан на свидетельских показаниях шести человек — церковных прихожан из Саурбайра, видевших мертвого Сигурдура Сноррасона в ручье в первое зимнее воскресенье. Свидетели поклялись, что труп палача уже закоченел, когда они обнаружили его в ручье, текущем на восток от Мидфельдсланда в приходе Страндар в Тверотинге; что глаза, нос и рот у него были закрыты, а голова приподнята и что лежал он в неестественной позе. Свидетели показали также, что накануне, когда покойный собирался пороть Йоуна Хреггвидссона в Кьялардале, последний вел себя вызывающе и угрожал палачу, хотя и в туманных выражениях, заклинал его именем дьявола и заявлял, что ему дорого обойдется, если он не завяжет узел в честь последней и самой толстой наложницы. Затем зачитали подтвержденное клятвой показание мосье Сиверта Магнуссена, что Йоун Хреггвидссон и Сигурдур Сноррасон в ночь убийства поехали из Гальтархольта другой дорогой, чем их спутники; наконец было доказано, что Йоун Хреггвидссон на заре прискакал в Галтархольт верхом на кобыле Сигурдура Сноррасона и в его шапке. Двенадцать человек были вызваны на тинг в Кьялардале, чтобы под присягой заявить, виновен или не виновен Йоун Хреггвидссон в смерти Сигурдура Сноррасона, и свидетели дали клятву в том, что рот, ноздри и глаза Сигурдура Сноррасона были закрыты рукой человека и что человеком этим был скорее всего Йоун Хреггвидссон.
Судья сидел в шляпе и парике, глаза у него были красные, заспанные, он еле подавлял зевоту, задавая обвиняемому вопрос: может ли тот добавить что-либо к своим прежним показаниям, данным в Кьялардале. Йоун Хреггвидссон повторил: он не помнит того, что клятвенно подтверждают другие — ни своего вызывающего поведения, ни угроз Сигурдуру Сноррасону перед поркой, ни того, что ночью они вместе ускакали от остальных спутников. Об этой ночной поездке он помнит лишь, что в темноте они въехали в большое болото и что при немалых его — Йоуна Хреггвидссона — стараниях мосье Сиверт Магнуссен был вытащен из торфяной ямы, — ведь этого благородного человека, надежду и гордость всего прихода, угораздило упасть в яму, где он барахтался среди дохлых собак. Обвиняемый повторил, что он, несомненно, спас этого бесценного человека. Совершив же сей подвиг, он вознамерился влезть на свою клячу. Последнее, что он помнит, что кобыла начала лягаться, к тому же в ночном мраке она почему-то невероятно выросла и на нее никак нельзя было взобраться. Он не может вспомнить, удалось ли ему влезть на лошадь. О том, что сталось с его спутниками, он не имеет понятия, все они к тому времени куда-то исчезли. Должно быть, он сразу же свалился с лошади и заснул. Он проснулся, когда уже начало светать. Поднявшись, он увидел в траве какую-то ветошь и поднял ее. Это оказалась шапка Сигурдура Сноррасона, и он надел ее, поскольку свою шапчонку потерял. Неподалеку он заметил какое-то четвероногое и направился к нему. Это была лошадь палача, на ней-то он и поскакал в Галтархольт. Вот и все, что Йоун Хреггвидссон мог сказать о событиях той ночи, а что еще случилось в упомянутую ночь, ему неведомо.
— А в свидетели, — сказал он, — я призываю бога, создавшего мою душу и тело и соединившего их воедино…
— Нет, пет, нет, Йоун Хреггвидссон, — прервал его судья Эйдалин. — Не подобает тебе призывать в свидетели господа бога. — И он приказал увести заключенного.
Страж привел Йоуна Хреггвидссона в палатку, а сам снова уселся на камне у входа, раздул огонь в жаровне и закурил.
— Сунь мне трубку в пасть, дьявол ты этакий, ты получишь за это овцу, — сказал Йоун Хреггвидссон.
— А где овца?
— В горах, я дам тебе обязательство.
— А где писец?
— Достань бумаги, я напишу сам.
— И я буду ловить овцу в горах на эту бумажку?
— Чего же ты хочешь?
— Я продаю только за наличные, — сказал страж, — и, уж во всяком случае, не смертникам. Это так же верно, как то, что меня зовут Йоун Йоунов сын. А теперь замолчи.
— Нам нужно поподробнее поговорить, — сказал Йоун Хреггвидссон.
— Я больше ничего не скажу, — ответил страж.
— Тебя, наверно, зовут Пес Песий Сын, — сказал Йоун Хреггвидссон.
Был последний день тинга.
Вечером по делу был вынесен приговор, и к полуночи Йоуна Хреггвидссона снова вызвали в суд, чтобы объявить ему его участь.
Приговор гласил: «После тщательного дознания и допроса свидетелей, на чьи показания о многочисленных злодеяниях Йоуна Хреггвидссона можно положиться, судья и члены суда, воззвав к благости святого духа, пришли к единодушному заключению, что Йоун Хреггвидссон виновен в убийстве Сигурдура Сноррасона. Суд альтинга подтверждает во всех частях приговор окружного суда, каковой надлежит немедленно привести в исполнение».
Но поскольку наступила ночь и людям следовало отдохнуть после тяжких трудов, судья предложил отложить казнь до утра. Однако палачу и его помощникам он вменил в обязанность за ночь привести все их орудия в наилучший вид. Йоуна Хреггвидссона опять отвели в палатку за жилищем ландфугта и на эту последнюю ночь заковали в кандалы. Страж Йоун Йоунссон сел у входа, вдвинув в палатку свой огромный зад, и закурил.
Белки глаз Йоуна Хреггвидссона были необыкновенно красны, он поругивался в бороду, но страж не обращал на это никакого внимания.
Наконец крестьянину стало невмоготу молчать, и он дал себе волю.
— Нечего сказать, порядки, — перед казнью и то не дадут покурить.
— Лучше тебе помолиться да лечь, — сказал страж, — пастор придет на заре.
Смертник не ответил, и оба долго молчали. Слышался только равномерный стук топора. Скала откликалась на этот стук глухим металлическим эхом в ночной тишине.
— Что это рубят? — спросил Йоун Хреггвидссон.
— Завтра рано утром будут сжигать колдуна из западной округи, — сказал страж. — Вот и рубят дрова для костра.
И снова воцарилось молчание.
— Я отдам тебе свою корову за табак, — сказал Йоун Хреггвидссон.
— Брось вздор молоть, — возразил Йоун Йоунссон. — На что тебе табак, ведь ты уже почти мертвец.
— Ты получишь все, что у меня есть, — настаивал Йоун Хреггвидссон. — Достань бумаги, я напишу завещание.
— Все говорят, что ты негодяй, — сказал Йоун Йоунссон. — Да к тому же еще и хитрец.
— У меня есть дочь, — сообщил Йоун Хреггвидссон. — Молоденькая дочь.
— Даже если ты такой хитрец, как говорят, все равно тебе не провести меня, — сказал Йоун Йоунссон.
— У нее блестящие глаза. Выпуклые. И высокая грудь. Йоун Хреггвидссон из Рейна клянется владельцем своего хутора — Иисусом Христом, что его последняя воля — отдать дочь за тебя, Йоун Йоунссон.
— Какого табаку ты хочешь? — медленно проговорил страж, повернулся и загляпул одним глазом в палатку. — А?
— Я прошу, конечно, того самого табаку, который только и может помочь приговоренному к смерти. Того самого табаку, который ты один можешь продать мне при нынешнем моем положении.
— Тогда вместо тебя отрубят голову мне, — сказал страж. — И вообще неизвестно, согласится ли девчонка, даже если мне удастся избегнуть топора.
— Если она получит от меня письмо, она сделает все, как там написано, — сказал Йоун Хреггвидссон. — Она любит и чтит своего отца превыше всего.
— Хватит с меня моей старой карги дома, в Кьёсе, — сказал страж.
— О ней я позабочусь сегодня же ночью, — ответил Йоун Хреггвидссон. — Не беспокойся.
— Так ты грозишься убить мою жену, дьявол, — воскликнул страж. — И меня подвести под плаху. Твои посулы — обман, как все, что исходит от дьявола. Счастье еще, что такой архинегодяй не доживет до седых волос.
Глава восьмая
В дверях стоит невысокий, хорошо сложенный человек, в пасторском таларе, смуглый, с черными бровями и ярко-красным ртом. У него медлительные движения, и он немного щурится от света.
— Добрый день, мадемуазель, — говорит он так же медлительно, взвешивая слова.
Ее густые локоны обрамляют щеки и спадают на плечи. В утреннем свете спокойная небесная синева ее глаз напоминает о бескрайних просторах.
— Каноник! А я только что встала и даже не успела надеть парик.
— Прошу прощения, мадемуазель. Надевайте его. Я отвернусь. Пусть мадемуазель не стесняется.
Но она не спешит надеть парик.
— А разве я стесняюсь каноника?
— Глаза мадемуазель безучастно, словно издалека, наблюдают за тем, что происходит в мире. По правде сказать, на земле сейчас творятся жестокие дела. А у мадемуазель глаза не земные.
— Разве я умерла, дорогой Сигурдур?
— Некоторым дарована вечная жизнь здесь, на земле, мадемуазель.
— Зато мосье прямо создан для своего собора, только глаза, пожалуй, другие… простите меня! Когда я была маленькой и впервые приехала сюда в Скаульхольт, я услышала проповедь мосье, и мне показалось, что заговорила одна из раскрашенных статуй апостолов. Ваша покойная добрая супруга дала мне меду. Правда ли, что вы тайком читаете «Ave Maria», пастор Сигурдур?
— Credo in unum Deum , мадемуазель.
— Ax, к чему щеголять латынью перед девчонкой? Но знаете, пастор Сигурдур, я могу проспрягать глагол amo почти во всех mobis и temporibus .
— Я часто возносил хвалу господу за то, что цветы в этой стране прекрасны и благословенны, — сказал настоятель собора. — С тех пор как люди покорились своей участи, цветы остались для нас единственным упованием. Возьмем незабудку. Незабудка хрупкий цветок, но она владеет даром любви, и потому ее глаза прекрасны. Когда вы впервые появились в Скаульхольте…
— Я не люблю хрупких цветов, я хотела бы иметь большой цветок с пряным ароматом, — прервала его девушка.
Но собеседник не обратил на это внимания и продолжал:
— Когда вы приехали сюда в первый раз маленькой девочкой, вместе с вашей сестрой, замечательной женщиной, которой предстояло стать хозяйкой в епископском доме, мне показалось тогда, что вошла живая незабудка.
— Да, вы известный поэт, пастор Сигурдур, — сказала девушка. — Но вы, кажется, забыли, что незабудку зовут также кошачьим глазом.
— Я пришел к вам с восходом солнца, приветствую вас именем Иисуса и говорю: «Незабудка!» Другие придут к вам в другое время, в другом настроении и шепнут вам на ушко другое слово.
Сказав это, он посмотрел на девушку темным, горячим взглядом, и уголки его рта чуть-чуть задрожали. Она не отвела глаз и холодно спросила:
— Что вы хотите сказать?
Он ответил:
— Я терпеливый жених. Вы разрешили мне называть себя так.
— Вот как, — сказала она. — Именем Иисуса? Да, может быть, да. Гм…
— Вы юная девушка, Снайфридур, вам всего семнадцать лет. Безрассудство юности — это самое прекрасное, что есть в мире, да еще разве смирение. Мне тридцать восемь лет.
— Да, пастор Сигурдур, я знаю, что вы опытный, одаренный и высокоученый человек, к тому же вдовец. Я очень ценю вас. Но кто бы ни пришел ко мне, когда бы ни пришел и что бы ни говорил, я люблю только одного человека, это знаете.
— Вашему терпеливому жениху это известно. Он также прекрасно знает, что есть только один человек исландского происхождения, достойный вас. Тот, кто любит вас больше всего на свете, не может пожелать вам лучшего мужа, чем он. Когда он появится, я исчезну. Но пока его нет, — не сердитесь на меня за это, йомфру Снайфридур, — я прислушиваюсь, я выжидаю, я сторожу. Может быть, я слышу ночью стук копыт…
— Я не терплю намеков. Что вы хотите сказать?
— Короче говоря, мадемуазель, я влюблен.
— Что может быть смешнее влюбленного каноника! Нет, не обижайтесь на меня, хотя я и говорю вам обидные вещи. И обещайте мне не говорить больше об этом, пока не придут все корабли, пастор Сигурдур.
— Все корабли пришли.
— Нет, нет, нет, пастор Сигурдур, не говорите так. Даже если все корабли пришли в Эйрарбакки, еще могут прийти корабли в восточные или западные порты. И никому не известно, кто может прибыть на этих кораблях.
— Прибытие этого человека не осталось бы тайной, в какой бы части страны он ни высадился. А если бы вы были уверены, что он приедет, вы не принимали бы другого гостя.
Она встала и топнула ногой:
— Если я блудница, то я требую, чтобы вы утопили меня в Эхсарау.
— Боже упаси вас, мадемуазель, произносить это постыдное слово, один звук его пятнает ту оболочку, в которую небесному милосердию благоугодно было облечь ваше целомудрие.
— А кому какое дело до моих гостей? Вы прокрадываетесь сюда по утрам во имя Иисуса. Другие приезжают верхом по вечерам во имя дьявола. Я человек. Свидетельствуйте против меня и прикажите утопить меня, если посмеете. — И она снова топнула ногой.
— Милое дитя, — сказал он и протянул руку. — Я знаю, что вы гневаетесь не на меня. Вы слышите голос своей совести.
— Я люблю только одного человека, — сказала она, — и вы это знаете. Я люблю его, когда бодрствую. Когда сплю. Живая. Мертвая. Люблю его. И если он не будет моим, значит, бога нет, пастор Сигурдур, значит, нет ни вас, каноник, ни епископа, ни моего отца, ни Иисуса Христа. Нет ничего, кроме зла. Боже всемогущий, помоги мне.
Она упала на подушки и закрыла лицо руками. Но отчаяние сковало ее, словно льдом, она подняла сухие глаза на каноника и тихо сказала:
— Простите меня.
Он воздел лицо к небу, закрыл глаза и со слезами обратился к богу, гладя ее волосы. Погрузившись в свои мысли, она безотчетно склонилась к нему, но вдруг встала, прошла в угол, отыскала свой парик и надела его. Каноник продолжал свои набожные, полные утешений речи.
— Да, кстати, — холодно прервала она его благочестивые излияния. Ей явно пришло в голову что-то другое. — Существует ли человек по имени Йоун Хреггвидссон?
— Йоун Хреггвидссон, — повторил каноник и открыл глаза. — Мадемуазель не гнушается произносить это имя?
— Значит, такой человек есть. А я думала, что все это мне приснилось. Что он сделал?
— Почему мадемуазель угодно говорить со мной об этом жалком нищем? Я знаю только, что осенью он был приговорен к смерти в Боргарфьорде за то, что однажды ночью убил палача из Бессастадира. Приговор должен быть на днях утвержден альтингом.
Она расхохоталась, и настоятель посмотрел на нее с изумлением. Ей показалось смешным, сказала она в ответ на его вопрос, что королевский палач был убит каким-то ничтожным человеком. Это ведь все равно как если бы простой бедный грешник начал читать проповедь настоятелю собора! Или, может быть, убить человека — не такое уж искусство?
Уж не обидело ли каноника ее сравнение? Он не засмеялся вместе с ней. Смиренному слуге божьему, воспитанному на незыблемой богословской истине о свободе человеческой воли, свободе выбора между добром и злом, не понять легкомыслия юной девушки из рода цветов, для которой человеческие поступки независимы от закона. Не только грехи, но даже тягчайшие преступления вызывают у нее смех или побуждают задать вопрос — требуется ли искусство для того, чтобы их совершить? Она не слушала того, что он говорил, а продолжала прибирать в комнате и вновь стала серьезной. Наконец промолвила, как во сне:
— Я изменила свои намерения. Мне больше некогда ждать. Будьте добры, попросите управителя подать хороших лошадей. Мне скучно. Я поеду на запад, в Далир, домой.
Глава девятая
— Дитя мое, — сказал судья Эйдалин, посмотрев на йомфру Снайфридур с не меньшим изумлением, чем его собутыльники. В платье для верховой езды она появилась светлой ночью в дверях судейской комнаты перед самым закрытием тинга. Все замолкли.
— Добро пожаловать, дитя. Но что тебе нужно? Что случилось?
Он встает, несколько нетвердым шагом идет ей навстречу, целует.
— Что случилось, дитя мое?
— Где моя сестра Йорун?
— Епископ с супругой уехали на запад к твоей матери. Они передали мне привет от тебя и сказали, что этим летом ты решила не покидать Скаульхольта. Они сказали, что оставили тебя на попечение школьного учителя и его супруги. Что случилось?
— Случилось? Ты спросил меня об этом трижды, отец. Если бы что-нибудь случилось, меня бы здесь не было. Но ничего не случилось, и потому я здесь. Почему мне нельзя приехать на тинг? Халльгерд Длинноногая ездила на тинг.
— Халльгерд Длинноногая? Я не понимаю тебя, дитя мое.
— Разве я не человек, отец?
— Ты знаешь, твоей матери не нравятся своевольные девушки.
— А может быть, я вдруг изменила свои намерения. Может быть, что-нибудь и случилось…
— Что же случилось?
— Или, вернее сказать, ничего не случилось. Может, я затосковала вдруг по дому, по моему отцу. Я ведь все-таки еще дитя. Или я уже не дитя?
— Дитя, что мне с тобой делать? Тут нет гостиницы для женщин. Тинг закончился, и мы сидим здесь — несколько добрых приятелей, и собираемся бодрствовать до восхода солнца. Утром мне нужно присутствовать при казни двух преступников. А потом я поеду на юг, в Бессастадир. Как ты думаешь, что скажет твоя мать…
Кавалер в ботфортах со шпорами и при шпаге, с длинной остроконечной бородой, в парике, ниспадавшем на кружевной воротник, встал из-за стола с торжественной и самодовольной миной слегка подвыпившего человека. Он вышел на середину комнаты, щелкнул на немецкий манер каблуками, низко склонился перед йомфру, поднес к губам ее руку и заговорил по-немецки. Поскольку он является гостем высокородного отца милостивой йомфру и будет находиться здесь до утра, когда собравшиеся пойдут исправлять свои служебные обязанности, он сердечно просит милостивую йомфру располагать его комнатами и всем, что в них находится. Он сейчас же разбудит своего повара и камердинера, чтобы они прислуживали ей. Сам он, королевский ландфугт в Бессастадире, покорнейший слуга йомфру. Она взглянула на него с улыбкой, а он сказал, что в глазах ее — ночь, и, склонившись перед ней, вновь поцеловал ей руку.
— Я очень хочу увидеть Дреккингархуль — омут, где топят женщин, — сказала девушка, когда они с отцом вышли на волю и направились к дому ландфугта. Судья считал излишним делать крюк, но она стояла на своем, а на его вопросы отвечала, что давно мечтала увидеть то место, где топят преступных женщин. Наконец она добилась своего. Откуда-то из ущелья доносился стук, которому скалы отвечали глухим эхом. Когда они подошли к омуту, девушка сказала:
— Посмотри, на дне омута золото. Видишь, как оно сверкает.
— Это луна, — возразил отец.
— А если бы я была преступной женщиной, меня бы тоже утопили здесь? — спросила она.
— Не шути с правосудием, дитя.
— Разве бог не милосерден?
— Конечно, дитя мое, он милосерден, как луна, отражающаяся в Дреккингархуле, — ответил судья. — Пойдем отсюда.
— Покажи мне виселицы, отец.
— Это зрелище не для юных девушек. И мне нельзя надолго оставлять моих гостей.
— О дорогой отец, — жалобно сказала она и, схватив его за руку, прижалась к нему. — Мне так хочется посмотреть на казнь.
— Ах, бедное дитя, ты не сделала никаких успехов в Скаульхольте, — сказал он.
— О, неужели ты не хочешь показать мне, как казнят людей, отец? — молила девушка. — Неужели ты меня совсем, совсем не любишь?
Он согласился показать ей виселицы при условии, что потом она пойдет и ляжет спать. В ночной тишине они миновали Альманнагья — Скалу Закона, и вышли на поляну, покрытую сочной зеленой травой и окруженную как стенами крутыми скалами. Через расселину была перекинута балка, под ней стояла лестница. Две петли из новых веревок были привязаны к балке.
— Нет, какие чудесные веревки, — воскликнула девушка. — А часто говорят, что в Исландии не хватает рыболовных снастей. Кого будут вешать?
— Двух бродяг, — сказал судья. — Это ты их осудил?
— Их осудил окружной суд. Альтинг подтвердил приговор. — А что за колода там на холме?
— Колода? Это не колода. Это плаха, дитя мое. — Кого собираются обезглавить?
— Одного разбойника из Скаги.
— Наверно, того, который убил палача. Мне эта история всегда казалась очень смешной.
— Чему ты научилась в Скаульхольте за эту зиму, дитя мое? — спросил судья.
— Amo, amas, amat , — ответила она. — Но что это за ровные, частые удары, которые отдаются таким странным эхом в тишине?
— Неужели ты не можешь сосредоточиться на чем-нибудь другом? Хорошо воспитанные женщины, как и ученые люди, всегда ведут степенные разговоры. Это рубят дрова.
— О чем мы говорили? Разве не об убийстве?
— Что за чепуха! Мы говорили о том, чему ты научилась в Скаульхольте.
— Отец, ты приказал бы отрубить мне голову, если бы я убила палача?
— Дочь судьи не может стать убийцей.
— Нет, но она может стать блудницей.
Судья резко остановился и посмотрел на дочь. В присутствии этого загадочного юного создания хмель сошел с него, — вот она стоит перед ним, тоненькая, с глазами семилетнего ребенка, с сияющими золотом волосами. Он хотел что-то сказать, но промолчал.
— Почему ты не отвечаешь? — спросила она.
— Есть такие девушки, которые все вокруг себя — воздух, землю, воду — превращают во что-то зыбкое, — сказал он, пытаясь улыбнуться.
— Это потому, отец, что в них горит огонь, — сразу же ответила она. — Только поэтому.
— Замолчи, — сказал отец. — Не говори ерунды!
— Не замолчу, пока ты не ответишь мне, отец.
Они молча сделали несколько шагов, он откашлялся.
— Сам по себе блуд, дорогое дитя, — сказал он спокойным тоном чиновника, — сам по себе блуд — дело совести каждого человека, но часто он является началом и причиной других преступлений. Впрочем, дочери судьи не совершают преступлений.
— Их отцы, судьи, поторопились бы скрыть это.
— Правосудие ничего не скрывает.
— И ты бы не скрыл моего преступления, отец?
— Я не понимаю, о чем ты говоришь, дитя мое. Никто не может скрыться от правосудия.
— Неужели ты потребуешь от меня, чтобы я принесла ложную клятву, как этого потребовал епископ Брюньольв от своей дочери?
— Ошибка епископа Брюньольва заключалась в том, что он ставил свою дочь вровень с, девушкой из народа. В нашем сословии этого не случается…
— …даже если случается, — прибавила девушка.
— Да, мое дитя. Даже если случается. Ты происходишь из знатнейшего рода Исландии. Ты и твоя сестра — единственные люди в стране, у кого родословное дерево благороднее моего.
— Значит, епископ Брюньольв неправильно понимал правосудие, — сказала девушка. — Он думал, что оно одинаково для всех.
— Остерегайся романтики, свойственной роду твоей матери, — сказал судья.
— Дорогой отец, — прошептала она. — Я устала, можно мне опереться на тебя?
Они направились к дому ландфугта: он — сильный, краснолицый, в широком плаще, из рукавов которого выглядывали маленькие, белые, холеные руки; она семенила рядом, опершись на его руку и подавшись вперед, тоненькая, в длинном платье для верховой езды, в высокой островерхой шапочке. Сбоку от них отвесной стеной поднималась гора.
— Лес, который ты видишь, называют Блоскуг, или вересковой пустошью. Гора по ту сторону леса — это Храфнабьорг, и, говорят, она отбрасывает красивую тень. Дальше идут другие горы, и смотри — вон там, вдали, вырисовывается плоский свод, словно далекая картина, это Скьяльдбрейдур, самая высокая из всех гор, гораздо выше самой Ботснулур, венчающей на западе горы Арманнсфьедль, и это нетрудно доказать…
— О отец мой, — сказала девушка.
— Что с тобой, милое дитя?
— Я боюсь этих гор.
— Да, я забыл тебе сказать, что скала, возле которой мы стоим, называется Альманнагья.
— Почему здесь такая жуткая тишина?
— Тишина? Разве ты не слышишь, что я говорю с тобой, дитя?
— Нет.
— Я говорю, если смотреть на гору Сулур, которая кажется очень высокой, потому что находится близко от нас, а потом перевести взгляд на гору Скьяльдбрейдур…
— Отец, ты не получал письма?
— Какого письма? Я получаю сотни писем.
— И ни в одном из них не было мне привета?
— Гм, да, правда, асессор Арнэус просил передать привет твоей матери и вам — сестрам.
— И это все?
— Он просил узнать, не уцелели ли случайно какие-нибудь обрывки древних книг из разрушенного монастыря на горе Хельга.
— И больше он ничего не написал?
— Он написал, что эти книги ценнее самых богатых родовых поместий в Брейдафьорде.
— И он ничего не написал о себе? Почему он не приехал в Исландию на корабле, прибывшем в Эйрарбакки, как собирался осенью?
— Он писал о том, что у него множество всяких дел.
— Каких дел?
— Я знаю из достоверных источников, что его собрание рукописей и печатных книг о древней истории Исландии и Норвегии в опасности. Они могут погибнуть из-за плохого хранения. Кроме того, у асессора такие большие долги, что он может лишиться всего.
Она нетерпеливо схватила отца за рукав и спросила:
— Да, но ведь он друг короля?
— Есть множество примеров тому, как друзья короля лишаются своих должностей и как их бросают в долговую тюрьму. Ни у кого нет столь многочисленных врагов, как у друзей короля.
Девушка отдернула руку и остановилась; резко выпрямившись, она подняла глаза на отца.
— Дорогой отец, — сказала она, — не можем ли мы ему помочь?
— Пойдем, дитя мое, — сказал он. — Мне надо вернуться к гостям.
— Ведь у меня есть усадьбы, — сказала она.
— Да, ты и твоя сестра получили кое-какие поместья «па зубок», — сказал он, снова взял ее под руку, и они пошли дальше.
— Не могу ли я продать их?
— Хотя исландцу и кажется, что несколько хуторов — это целое богатство, за границей они ничего не стоят, дитя мое. Драгоценный камень в кольце какого-нибудь графа в Копенгагене дороже целой округи в Исландии. Мой новый плащ стоит больше денег, чем я получаю от своих арендаторов за много-много лет. Мы, исландцы, не имеем права ни торговать, ни заниматься мореходством, поэтому мы так бедны. Мы не только угнетенный народ, мы — на краю гибели.
— Арнас отдал все, что имел, на книги, чтобы имя Исландии жило в веках, даже если все мы погибнем. Что же, мы будем спокойно смотреть на то, как его бросят в долговую тюрьму за преданность Исландии?
— Любовь к ближнему прекрасна, дитя мое. И надо любить ближнего. Но в минуту смертельной опасности каждый думает о своем спасении.
— И мы ничего не можем сделать?
— Для нас важно, дитя мое, чтобы король был расположен ко мне. У меня много завистников, они беспрестанно наушничают графам, клевещут на меня, чтобы помешать мне получить от короля должность судьи альтинга. Это высший пост в Исландии, хотя он ничто по сравнению с должностью подметальщика пола в королевской канцелярии, если только человек, ее занимающий, ведет свой род от какого-нибудь немецкого бродяги или мошенника.
— И что я дальше, отец?
— Назначение на эту должность дает множество привилегий. Мы можем стать владельцами еще нескольких более крупных поместий. Ты станешь еще более завидной партией. Знатные люди будут добиваться твоей руки.
— Нет, отец. Меня возьмет тролль, чудовище в образе красивого зверя, которого мне захочется приласкать, а он заманит меня в лес и растерзает. Разве ты забыл сказки, которые сам мне рассказывал?
— Это не сказка, а дурной сон. Зато твоя сестра рассказала мне о тебе нечто, что, я уверен, огорчит твою мать.
— Вот как.
— Она сказала, что знатный человек просил зимой твоей руки, но ты наотрез отказала ему.
— Каноник, — сказала девушка и холодно засмеялась.
— Он из знатнейшего рода Исландии, — высокоученый муж и скальд, богатый и добрый. Какого еще жениха ты ждешь, если такое предложение не считаешь достаточно почетным?
— Арнас Арнэус — самый замечательный изо всех исландцев, — сказала йомфру Снайфридур. — С этим согласны все. Женщине, знавшей замечательного человека, просто хороший человек кажется жалким.
— Что знаешь ты о чувствах женщины, дитя? — спросил судья.
— Лучше самый последний, чем средний! — ответила девушка.