Лев Рудольфович Прозоров
Крикса
Криксы-вараксы,
Еидите вы за крутые горы,
За темные лесы от малого младенца!
Заговор
Крикса спешила, очень спешила. Что за мир, что за гнусный мир! Всего только несколько мгновений, несколько ударов человеческого сердца грызлась она с посягнувшей на ее добычу чужачкой — и добычу утащили из-под самого носа. Голод, обычное состояние таких, как она, разросся неимоверно, сжигая все ее существо. Такой голод неведом живым — они умирают гораздо раньше, чем голод доходит до этой ступени, — но крикса не была живой и умереть не могла.
Нельзя сказать, чтобы это ее радовало.
Она не стала тратить время на поиск двери — в конце концов, стена здания, в котором она находилась, не была очерчена надлежащим образом, а значит, не составляла преграды для нее и других таких же. Гораздо больше ее взволновало то, что вместе с нею бросились вдогонку еще несколько ее сродственниц — но она была только-только отлучена от добычи и полна сил, а они пребывали без пищи давно.
Удельницы, пристроившиеся на ветке нарисованного на стене дерева, шарахнулись в стороны и захлопали крыльями, когда крикса — первой! — прошла сквозь штукатурку и кирпичи под ней, вырвавшись наружу.
Навстречу попался человек, нетвердо переставляющий шаткие ноги. Над его головой и туловищем, наполовину уходя в них, сизо-радужными пузырями колыхалось семейство пьяных шишей. Кроме того, на прохожем виднелись следы когтей лихоманок. Крикса, не желая сбавлять скорость, проскочила сквозь него — и человек вдруг чуть не закричал от приступа верной, беспричинной тоски и внезапно осознанного абсолютного одиночества... К вечеру он либо заткнет эту дыру очередной бутылкой водки — либо набившаяся в нее хищная мелочь, уже хлынувшая к нему со всех сторон, заставит его убить себя. Такие люди слишком глупы, они воображают, будто со смертью проблемы кончаются — так ведь это смотря для кого и смотря какой смертью умереть... Да и не видал ты, дурень, настоящих проблем. Ничего, помрешь — увидишь.
Вот здесь тех, кто унес добычу, утащила железная нежить. Мех. Никакой нежизни нет от этих мехов! Судя по следам, мех был не голоден — он сожрал с десяток Младших жизней и по крайней мере одну Старшую. Воплотились, блин, и думают, что им все можно! Крикса не знала, как она отомстит меху, если тот вздумает посягать на ее законную добычу, но ничего, что-нибудь придумает...
Есть! Скорее есть! Добычу мне!!! ЖР-Р-РА-А-А-АТЬ!!! А то вон меньшие пыхтят-догоняют...
Хрен вам! Мое! Не отдам!
Мамочка, правда, мы с тобой здорово погуляли? Какое было солнышко, и листва на вязах вдоль старой улицы, и эти воробьишки — такие смешные, правда, мама? И кошка умывалась на скамейке — так забавно водила по мордочке белой лапкой. А потом мы пошли гулять по бульвару. И там, в витрине, увидели куклу. Такую красивую, в нарядном-нарядном платьице, в шляпке, с золотистыми кудряшками и с голубыми глазами, и с зонтиком... Ты правда мне ее купишь? Мамочка, ты самая- самая замечательная на свете! Я тебя так люблю — очень- очень сильно, вот!
А потом, когда пришли с прогулки, ты глядела на себя в зеркало... ты самая-самая красивая, мамочка! Я хочу, когда вырасту, тоже быть такой же красивой. Я хочу быть похожей на тебя.
И еще я очень-очень люблю этот мир. Он такой красивый, такой хороший и добрый, потому что в нем живешь ты, моя милая мамочка. Я жду не дождусь, когда сама, своими, а не твоими глазками посмотрю на него. Они уже есть у меня, эти глазки, — такие же голубые, как у тебя. И ручки, и ножки... только я очень маленькая и слабая, а ты защищаешь меня, любишь меня и носишь в своем животике.
Скорее бы родиться! Я так люблю тебя, мама!
Крикса взметнулась на железный череп проносившегося мимо меха. Оп-па, а этот-то голоден! И за колёсом впереди сидит облепленный пьяными шишами дурак, а сзади двое, опутанные пульсирующей грибницей сытой сварицы. Как это отвратительно, как это обидно, когда ты вечно голодна, а эта гадина — сытая! Мех, не сбавляя вращения своих железных потрохов, принюхался к криксе. Ну, чего нюхаешь? Нежить я, как и ты, невоплощенная к тому же. Мной ты сыт не будешь. Тебе другое нужно — хряск разрываемого мяса, треск костей под капотом, хлюпанье под колесами, боль и смерть снизу, ужас и злоба внутри... Нет, боль, ужас и злоба — это сколько угодно, а вот все остальное — этого не держим. И вообще нам не по пути. Добычу утащили не сюда.
Прыжок. Когти криксы неслышно для человеческого уха скрежетнули по черепу другого меха. Этот был просто набит добычей — к сожалению, слишком старой, несъедобной для нее, да и обсиженной так, что не подоткнуться. Ласкотухи, злыдни, сварицы, вестицы, мороки, жмары, гнетки, дьны, лихоманки, ревнецы, пьяные шиши и их сородичи непонятного, незнакомого окраса... огромный сонный мех, похоже, питался крохами от пиршества этой разношерстной компании — если не считать самой питательной для этой породы нелепости самостоятельно движущегося мертвого железа. Но такая тварь, чтоб могла двигаться и существовать за счет одной своей нелепости, пока не воплотилась — хотя люди старались. Называли это вечным двигателем. Нужна подпитка — вытяжкой из крови земли, откачанной людьми, покорными рабами мехов, людскими мыслями, людскими чувствами — обычной едой всякой нежити...
Еды! Еды-ы-ы-ы!!! ЖР-РА-А-АТЬ!!!
Навь словно услышала мольбу одной из самых маленьких и безобидных тварей своих.
Где-то за горизонтом огромный старый крылатый мех рванулся к земле — и по Нави волнами пошли судороги истошного предсмертного ужаса десятков людей. Потом — нескончаемо сладкое и безжалостно краткое мгновение боли — и смерть. Нежданная, наглая, животная смерть, пополнившая полчища Нави несколькими десятками новобранцев. Но это было еще не все — вестицы и мороки, воплощенные и невоплощенные, разнесут по миру известие об этом, старательно выклевывая, выедая ростки сострадания, сочувствия, горя и страха. Им же будет потом голодней с начисто выеденными с малолетства людьми — но голод сильнее предусмотрительности.
Сытость — мгновение. Голод — вечность, невероятный, постоянный, высасывающий, испепеляющий голод Нави. И, пережив мгновение сытости, маленькая крикса вновь устремилась в погоню.
Прыжок! Люди называли это место двором — но явно для красного словца. Не опаханный, не огороженный оберегами хотя бы раз, с точки зрения криксы и всех ее сородичей, этот двор, как и большая часть того пространства, которое люди называли городом, был обычной пустошью. Где-то по оврагам еще доживали свое старые, слепые и запаршивевшие лешие и водяные. Немели в железобетонной броне ичетики впадающих в городской пруд родников. Исходили неумолкающим воплем боли древяницы ежегодно четвертуемых тополей вдоль дорог. Кое-где по запечкам не снесенного еще частного сектора голодали позабытые домовые, тщетно пытаясь докричаться до оглохших душ праправнуков их прежних питомцев. Взирали по ночам с высоты колокольные маны — это племя даже прибавляться начало, когда люди вздумали поиграть в христианство и церковное возрождение. Но в основном пир правила пустошь и ее законные насельники — голодные твари Нави.
Люди поставили на пустоши коробку из железобетона и назвали ее домом. Плоская кровля дома не переглядывалась с небесами резными солнышками и звездами причелин и полотенец, солнечным скакуном князька. Его подпол, в который вместо еды и прочих припасов напиханы уродливые железные потроха, по которым люди сливают свои нечистоты, врыт в не- откупленную землю без жертвы и договора. Его стены не породнились со сторонами света, материал, пошедший на них, взят у прежних Хозяев без спроса. Короче, если добыча по глупости своей была склонна считать это нагромождение железа, стекла и бетона жильем и защитой, то маленькая крикса не собиралась быть лекарем для ее явно нездоровой головы. Она собиралась нагнать добычу, пока та не ушла окончательно, не попала в чужие когти — много их, охотников до чужого! Бетон так же слабо препятствовал ее движениям, как кирпич, только железо чуть задерживало. В отнорках-квартирах шипели, вздымая шерсть дыбом и махая когтями в пустоту, кошки, трескались зеркала и бокалы, падала со столов посуда, с полок — книги, картины срывались с гвоздей, люди хватались за сердце или за голову, охали, пронзенные мгновенной ледяной болью. Криксе было не до церемоний. Она хотела есть!
Отнорок, в который притащили ее добычу, был столь же открыт ветрам пустоши, как и остальные. Ни одного оберега, разве что подкова над дверью — так это для тех, кто имеет дурацкую привычку входить через дверь. Охотницу шатнуло было от двух источавших Силу досок на стене — с одной смотрела женщина с малышом на руках, с другой сурово взирал старик с высоким залысым лбом, круглой седой бородою, мечом в правой руке и маленькой церковкой в левой. Но в следующее мгновенье крикса успокоилась — то есть перестала думать о досках и вновь стала думать о добыче.
Обитатели отнорка просто повесили эти доски на стену — как будто кто-то решил украсить стену дверью в дом друга. Просто так, для виду или ради моды. И доски были такими закрытыми дверями — никто из обитателей отнорка никогда не стучался в них с просьбой о помощи или с благодарностью. А Те, кто жили за этими дверями, открывали их только на стук и редко приходили незваными.
Ну и сами дураки. Сытые, видно, — в этом мире все сытые, кроме нее и тех уродов, что висят на хвосте! Что ж, нам легче. Крикса припала к полу. Вон колыбель с добычей — ф-фу, успела, никто не перехватил. Нельзя сказать, что крикса испытала по этому поводу какую-то радость — это чувство было ей вообще недоступно, — просто вместо голода, тревоги и страха ее теперь снедал только голод. Вон огромный квадратный мех в углу с угнездившимся в нем мороком и гнездом вестиц. Вон раскинувшая по полу тенета, все в шевелящейся ворсине бесчисленных хоботков, постоянно разевающих и закрывающих Жадные ротики, отеть, почти полностью залившая диван и мягкие кресла. По стенам и потолку пульсирующая грибница молодой, но уже славно раскормленной (гниды! все, все сытые!) сварицы. На стенах, полу и потолке многочисленные метки заводов, ревнеца, ласкотух, в углах копошатся мелкие злыдни.
У меня своя еда, у вас — своя. Не троньте меня.
За спиной зашебуршало. Крикса глянула туда — сквозь растительный орнамент обоев уже протискивалось рыло конкурентки.
Хрен вам! Мое! Я первая!
ЖР-РА-А-АТЬ!!!
Одним прыжком крикса оказалась на колыбели, ухватилась за свешивающийся край одеяла. Лапы не обожгло пламенем оберегов. Переступая с клюва диснеевских утят на уши дебильно улыбающихся мышей, она устремилась вверх. Глянула — добыча дремала внизу, розовый, сонный комочек. Завозилась, сжала морковного цвета кулачки, приоткрыла, зевая, беззубый ротик...
Пора!
Рядом уже вцепились в колпак мультяшного гнома острые когти конкурентки — и крикса прыгнула в открытый детский рот.
Первой.
Успела.
ЖР-РА-АТЬ!!!
Мама, не плачь... ну пожалуйста, не плачь. Папа не взаправду ушел, он, наверное, так шутит. Он тебя очень любит. И меня тоже — ведь он же мой папа! Он большой, и красивый и смелый, вот. Я его люблю. А даже если не шутит — он просто не подумал. Вот я рожусь, он увидит, какая я у тебя замечательная, как я люблю и тебя, мамочка, и его, — он сразу же вернется. И, может быть, купит ту самую куклу, и мы будем жить все вместе, счастливо-счастливо. Ведь по-другому просто не может быть, мама, ведь ты же такая хорошая, я тебя люблю, и папа тоже тебя любит. Вот увидишь, он вернется, мама.
Вернется и женится на тебе.
— Таня! Я не мо-гу работать в таких условиях! — Алексей треснул кулаком по столу, едва не попав по клаве компьютера. — Заткни его чем-нибудь!
— Заткни? Ты сказал «заткни»?! Это ты теперь так говоришь о нашем сыне? О твоем, между прочим, ребенке! — Таня ворвалась в комнату, шипя и искрясь, как праздничная шутиха — впрочем, ни к шуткам, ни к праздничному настроению ее голос и слова не располагали. — В дом приходишь поесть и поспать, в выходные из компа своего идиотского не вылазишь, нет чтоб с Олежкой посидеть — все я, я его носи, я его корми, я готовь, папмерсы меняй — все я!
Волокна сварицы, тянувшиеся за ней, полыхнули таким жутким светом, что даже не видевший ни вспышки, ни самой сварицы Алексей моргнул. Отеть на пути разъяренной женщины боязливо втягивала ворсинки тенет и даже чуть расступалась.
— Я, между прочим, работаю! — вспыхнул и он. — Я нас кормлю! А ты дома сидишь и еще претензии выставляешь! Танька, ну пойми: эта презентация — мой шанс. Если я ее успешно проведу, меня назначат старшим менеджером отдела, а это, между прочим, десяток баксов к зарплате! Если проведу — потому что Егоров, гнида, из кожи вон лезет, чтоб меня обойти...
Завид, шевеля десятками крошечных ножек, выполз из глаза Алексея, перевалил скулу, челюсть — и устремился по шее вниз, под воротник. Таня, конечно, завида не заметила — она лишь испытала мгновенное отвращение от его малоприглядной даже по невзыскательным меркам Нави внешности.
— Работает он! — завизжала она, заставляя свисающее с потолка студенистое главное тело сварицы ходить ходуном, переливаясь от наслаждения. — Господи, какие ж вы все козлы и самолюбы! Он работает!.. Перекладывать бумажки с места на места и на секретуток облизываться — это работа, да? Вот — работа! — Таня ткнула пальцем в стену, за которой захлебывался криком маленький Олег. — Всю жизнь главная работа на нас! Даже с ними — мы вынашиваем, мучаемся, рожаем, а эти козлы сунули, вынули и скачут, еще и выпендриваются!
— Да как ты не понимаешь, Таня! — заорал и Алексей. — Я же русским языком тебе объяснил: у нас на носу квартальное отчетное собрание фирмы! И я обязан представить презентацию о проделанной работе! О-бя-зан! А в такой обстановке я работать не могу! И мы — и ты, и он тоже — все мы лишаемся верных десяти баксов в месяц! Фархад уходит, будет вакансия, шеф назначит или меня, или Егорова — ты можешь это понять?!
Таня всхлипнула.
— Ты все врешь, Степанов... — внезапно севшим горьким голосом произнесла она, опускаясь на диван, — тенета отети тут же присосались к ее бессильно свешенным между колен рукам. — Ты все врешь. Мне Томка рассказывала — ты к Фариде клинья подбиваешь, к этой крашеной лахудре...
— О черт! — бессильно воздел руки Алексей. Тенета отети и волокна сварицы опасливо колыхнулись, пара злыдней, оседлавших его шевелюру, припала к волосам. — Я так и знал, что ты это так воспримешь...
— А как? Как я должна это воспринять?!
— Танька, ну пойми: Фаридка — племянница шефа. Кому, как не ей, знать, какие у него требования? И как, по-твоему, я должен был у нее это узнать? Вот так подойти и спросить: Фарида Джамадовна, а какие запросы у вашего уважаемого дяди в отношении квартальных отчетов? Понятно, надо контакт навести... конфеты там... но у нас с ней ничего не было! Не было и никогда не будет, слышишь?
Перистые щупальца ласкотухи вынырнули на мгновение из произносившего эти слова рта и скрылись в нем снова.
Крикса за стеной вновь напряглась, насыщая свой голод, проявляясь в плотском мире тем единственным способом, какой был ей доступен, — в истошном детском вопле. Сегодняшние запасы любви, тепла, просто терпения родителей она уже выела, и теперь ничего не оставалось, кроме тоски и беззащитности маленького комка плоти — ее добычи.
— Ты все врешь, Степанов... — проговорила прежним голосом Татьяна, не глядя на мужа. — Просто я после родаома уже не такая — вот ты и смотришь на сторону. А я теперь тебе не нужна...
Алексей закусил губу. Нечестно было бы сказать, что только от досады — жалость к жене он тоже испытывал и хотел не только успокоить ее, но и утешить. Обильно заселившая отнорок нежить выела еще не всю его любовь к Тане. Он протянул руку к плечу жены — но выползший из-за золотистых прядей большой студенистый ревнец злобно сверкнул на него многочисленными зелеными глазками, а двое мелких завидов поспешно бросились к протянутой руке — и он, не видя их, все же отдернул пальцы.
Запищал крохотный мех, окутываясь стайкой мелких, как мошка, вестиц. Татьяна, всхлипывая, полезла в карман блузки, достала мобильник, раскрыла, прижала к мокрой щеке:
— Ой, бабуль, это ты? Нет, я рада, рада... нет-нет, у нас все в порядке, просто я простыла, вот, носом хлюпаю. И у Олежика все в порядке... Ой... ой, бабуль, как здорово... нет-нет, что ты, совсем не помешаешь... Да, конечно... тебя встретить? А то Деша бы подъехал... Ну, как хочешь... Хорошо... Целую!
— Что она сказала? — тихо спросил Алексей, направляя палец на мобильник.
— Бабушка сегодня приедет, — заявила Татьяна.
— Нет, я не могу! У меня вообще нет времени даже дышать толком, ребенок орет, а еще явится эта сумасшедшая старуха!..
— Что?! Это бабушка Оля сумасшедшая? Может, тебе и мама моя не нравится?! Ты что, забыл, кто нам купил квартиру? А бабушка Оля хоть с Олежкой сможет посидеть, пока я передохну, до Тамарки с Иринкой сбегаю! И вообще она моя любимая бабушка, и попробуй только пискнуть что-нибудь, понял?!
— О господи! — Алексей кинулся к компьютеру, ударил пальцем по клавише «Enter», нетерпеливо сунул курсор в строчку «Завершение работы». — Все! Я ухожу... — Дискета с шипением выпрыгнула ему в руку. — ...В интернет-кафе. Буду работать там.
— Работать?! — закричала Таня ему вслед. — Знаю я, где и с кем ты будешь работать! Козел! Можешь жениться хоть на Фаридке, хоть на шефе своем дорогом, ты...
Хлопнувшая дверь прервала ее монолог. Сварица раскачивалась, испытывая близкое к сытости чувство.
Крикса ела. Малыш кричал...
Мама, не грусти... не расстраивайся так, пожалуйста... я еще маленькая, я не знаю, почему дедушка обиделся. Ведь он же не мог обидеться просто на то, что я есть? Или на тебя — ты ведь такая замечательная, мама! Не расстраивайся, мамочка, я тебя так люблю, правда-правда. У нас все будет хорошо, вот Увидишь. Я рожусь, стану большая и умная и уговорю дедушку на тебя не сердиться. И мы будем жить вместе — я, ты, папа, дедушка, бабушка... Помнишь бабочек на огороде? Так хочется побегать за ними по травке. Обязательно побегаю. И куклу привезем на огород. А то она сидит в витрине, как я — в твоем животике, мама.
Я всех вас так люблю!
Мама, ты только не плачь — бабушка ведь не это хотела сказать? Я, наверное, маленькая и глупая, я совсем маленькая, я только третий месяц живу у тебя в животике. Она, конечно, не могла так сказать — она ведь твоя мама, она вот так же носила тебя в животике, как ты меня?
Как я ее люблю — сильно-сильно! Почти как тебя, мамочка.
Мама... не молчи, пожалуйста... ты же говорила со мной... и знаешь, не прячь так свои мысли. Ты прости, я маленькая и глупая — мне от этого немножко страшно.
Я глупая, я знаю — ведь мы же вместе и будем вместе, правда, мама? И ничего-ничего плохого не случится? Ты меня всегда защитишь, мама.
Я очень люблю тебя.
Когда в дверь позвонили, Таня уже в тысячный, наверное, раз с какой-то мертвой интонацией повторяла, встряхивая непрерывно вопящего малыша:
— Бай-бай, бай-бай, поскорее засыпай... Люли-люли-люленьки, прилетели гуленьки... баю-баюшки-баю, не ложися на краю... бай-бай, баю-бай, поскорее засыпай... Люли-люли-люленьки...
От крута постоянно повторявшихся колыбельных, ни одну из которых она не знала не то что до конца, но хотя бы до второго куплета, на нее саму накатила сонная одурь. Отеть шубой повисла на ее ногах и руках, волочась вслед за молодой матерью туда и сюда.
— Баю-бай, баю-ба-а-а... — Таня широко зевнула. — Ну чего ты не спишь, паразит такой? А? Чего тебе не хватает? Кормили тебя, сухой, какого черта еще надо? Паршивец...
Дверь зашлась переливчатым тонким повизгиванием. Татьяна вздрогнула.
— А, наш папочка, наверно, уже приперся, козлина такой, — пробормотала она. — Нагулялся он у нас, Олежек. Кормилец, блин...
Но в мутном кружке глазка обозначились очертания совсем иной фигуры.
— Ой, бабуля! — радостно воскликнула Таня, одной рукой открывая замок, а другой прижимая к себе посиневшего от криков Олежку. — Бабулечка приехала! Смотри, Олежек, это бабушка!
Крикса вздрогнула. От вошедшей пахло Силой — а любая сила могла быть только угрозой. Что сильные делают со слабыми?
Жрут, понятное дело, что же еще — смотреть на них, что ли?
Хуже того, похожая по очертаниям на добычу, пришедшая таковой не была. Или все-таки была? За ней и над ней колыхалось — не студенисто, как ревнецы или сварицы, а так, как колышется пламя свечи, — что-то огромное, обжигающее крохотные глазки криксы и, несомненно, очень опасное.
У нее собирались отобрать законную добычу, отобрать и сожрать! А если не поостережется — глядишь, и саму сожрут заодно и не подавятся, гниды!
Крикса зашлась от злобы и ужаса. Не подходи! Я сильная! Я страшная! Я могу сделать больно! Так! И вот так! И еще вот так!..
Крик младенца сорвался на хрип.
Рука пришедшей поднялась, то, что стояло за нею, взмахнуло в лад этому движению не то огненным языком, не то крылом — и маленькую криксу откинуло вглубь, стиснуло в кулачки когти...
— Ай, Олежек, ай да парень, батьке радость, мамке сладость, бабушке утеха... — проговорила старуха, опуская на пол чемоданы и принимая малыша на руки. Тот умолк, водя вокруг сизоватыми невыразительными глазками, зачмокал, прижимая к щеке тыльную сторону пухлой морковной ладошки.
— Уж и сладость... ой, баб Оль, успокоился! Ты у меня волшебница просто! Ты знаешь, Олежек уже в роддоме беспокойный был, хныкал все, пищал. Потом из роддома повезли — тихий стал, глазками лупал, как совенок. Дома поспал — а потом Началось: кричит и кричит, кричит и кричит, и никакого сладу с ним нету. Мы уже врачам показывали, говорят, здоров, видимо, нервы не в порядке.
— Да какой уж порядок... — Старуха вернула сосущего палец Олежку на мамины руки, сняла платок и старые разношенные туфли, повесила на вешалку плащ. Прошла в комнату, повернулась к доскам, так встревожившим когда-то маленькую криксу.
Сухонькие пальцы, сложившись в двуперстие, неторопливо прочертили в воздухе — ото лба к груди, от плеча к плечу...
ГРОМОВОЙ МОЛОТ!!!
Отеть шарахнулась по углам, подбирая опаленные незримым пламенем тенета, сварица расплескалась по потолку тонким слоем, втягивая волокна. Злыдни сыпанули прочь — иные в окно, иные и сквозь стены.
И доски отозвались — дальним грозовым раскатом из-за них донесся Отклик. Нежить будто присохла к своим местам, не смея шевельнуться...
Олежек хныкнул.
— Дай-кось, внученька... — Старуха протянула сухие, в бурых пятнах ладони. Приняла в них беспокойный комочек плоти. Завела тихим, низким голосом:
Котик беленький,
Хвостик серенький!
Ходит котик по сенюшкам,
А Дрема его спрашивает:
— Где Олежек спит,
Где деточка лежит?
Баюшки-баю,
Баю детку мою...
Крикса сжалась в угловатый, колючий комок. Ей было плохо — даже от голода так плохо не было. Слова этой неправильной, несъедобной, опасной добычи обволакивали ее серым плотным туманом, который не брали ни когти, ни остренькие клычки-жвальца. Плохо! Очень плохо! Больно! Неправильно!
Он и спит, и лежит
На высоком столбу,
На высоком столбу,
На точеном брусу,
На серебряном крюку,
На шелковых поводах;
Шиты браны полога,
Подушечка высока.
Баюшки-баю,
Баю детку мою...
— Ну, баб Оль, ты просто колдунья какая-то! — счастливо улыбнулась Татьяна, глядя на тихо посапывающего в прабабкиных руках Олежку.
— Кыш на тя, пигалица! — шикнула бабка, сдувая с лица седую прядь, выбившуюся из уложенной на затылке в колесо косы. — Колдунья, скажет ведь... Не видала, а говоришь.
— Не видала, — сразу же согласилась Таня. — Баб Оль, слушай, он кормленный уже, если чего — вон памперсы. Мне сегодня девчонки из нашей группы звонили, на встречу звали. Посиди с Олежкой, а? А я быстро — часам к девяти дома буду.
— Беги, беги, пошаренка... — усмехнулась бабка. — Как была егоза, так и осталася.
Мамушки, нянюшки,
Сходитесь ночевать,
Мое дитятко качать,
А вы, сенные девушки,
Прибаюкивать.
Баюшки-баю,
Баю детку мою...
С лестничной площадки под шипение подползающего лифта раздалось попискивание кнопок на кургузом тельце мобильника и голос Татьяны: «Тамар, слушай, все в порядке, я да бабка из деревни подвалила, ей сплавила... ага, класс... а кто будет? Bay! Ион тоже?..»
Лифт протяжно зевнул огромными челюстями и проглотил окончание Таниной фразы.
Вырастешь большой,
Будешь счастливый,
Будешь в золоте ходить,
Золоты кольца носить,
Золоты кольца носить,
Камку волочить
А обносочки дарить
Мамушкам, нянюшкам!
Баюшки-баю,
Баю деточку мою...
Крикса глядела на старуху из-под прикрытых век добычи, не сомневаясь, что та тоже видит ее. Плохо. Очень плохо. Поймав на себе строгий взгляд выгоревших светло-серых глаз, крикса ощерила клычки-жвальца, вскинула лапки с острыми когтями: не тронь! Я страшная, страшная!..
Больше ей ничего не оставалось. Надо только вовремя спрыгнуть, когда эта, страшная, начнет жрать — как все же обидно! — ее, криксы, добычу.
Седая и страшная нахмурилась, покачала головой.
Нянюшкам — на ленточки,
Сенным девушкам — на поневушки,
Молодым молодкам — на кокошнички,
Красным девкам — на повойнички,
А старым старушкам — на повязочки.
Баюшки-баю,
Баю детку мою...
Со стороны кроватки донесся клекот. Крикса оглянулась — там, на перильцах, восседала странная птица с девичьей головкой на пернатых плечах, глядя на нее — эта видит! — строгими синими глазами.
Сожрут!
Старуха вновь покачала головой:
— Экая ты, Дремушка, строгая, все б тебе гнать. Малая-то виновата, что ль? В такой поганый век живем — деток нерожоных по тьме в день изводят и за грех не считают... — С этими словами она, аккуратно положив спящего Олежку в кроватку, вытащила из чемодана белый платок и принялась скручивать и связывать его, приговаривая: — Крикса-варакса, вот те забавка, с нею играй, а младенца Олеженьку не май...
На перильцах повисла свернутая из белого платка кукла — с головой-узлом, с руками, с длинным подолом.
Что-то шевельнулось в памяти маленькой криксы. Она, вдруг позабыв всякую опаску, выползла, изогнув членистый зазубренный хребетик, из приоткрытого ротика спящего Олежки, подобралась к перильцам.
Кукла.
...в нарядном-нарядном платьице и в шляпке...
Когда-то у нее были другие желания.
...с золотыми кудряшками и с голубыми глазами...
Кроме голода.
...и с зонтиком...
Крикса поднялась на задние лапки, ухватившись средними за балясины кроватки, а коготком одной из передних попыталась подцепить подол куклы.
...а то сидит в витрине, как я у тебя в животике...
Ее клыки-жвальца безуспешно пытались сложиться в робкую улыбку.
Мама, мамочка, зачем мы сюда пришли? Уйдем отсюда, мама, я боюсь! Здесь страшно!
Я боюсь этих белых блестящих стен, и блестящих желтых тазиков, и кривых железок на стеклянных столах. И этот дядька в белом халате — он же плохой, мамочка, он страшный, ты разве не видишь? Мама! Почему ты молчишь, мамочка, мне же страшно!
Пойдем домой, мама, пожалуйста, мама, любимая, я очень-очень тебя прошу!..
Зачем ты садишься в это странное, плохое кресло? Так некрасиво... и мне неудобно... мама, этот дядька идет к нам, мама, прогони его, я боюсь его и этой кривой железки! Прогони его, мама, ма!..
Мама! Он сделал мне больно, больно, мамочка, прогони его! Моя ручка, моя правая ручка! Мама, почему ты молчишь, прогони его, мне больно и страшно!
Мама, он опять!..
Мама, мамочка, мне очень больно! Мама, прогони же его! Спаси меня, мама!
Мама, мамулечка, я тебя люблю, не отдавай меня ему, Уйдем, бежим скорей, я тебя и так буду любить, МА-А-АМА-А-А-А-А!!!
Голова крохотной девочки падает в наполненный кровью таз, к уже плавающим там же ручке и ножке. Ротик еще шевелится, вкладывая всю душу, всю боль и обиду, всю тоску по непрожитой жизни, по отнятому счастью и теплу в беззвучный страшный крик. Крик, впечатывающийся в серый туман Нави, обретающий подобие матово-черной, шипастой, ощетинившейся острыми углами плоти. Крик, обзаводящийся подобием жизни — взамен настоящей, отнятой у нее. Крик...
Уже не крик.
Крикса.
Птица-Дрема простирала свои крылья над изголовьем постели тихонько посапывающего, стиснувшего пухлые кулачки Олега. Пушистый Угомон мерно мурлыкал в ногах. Нежить таилась в стенах, не смея высунуть жгутика или ворсинки. А седая старуха в кофте и юбке, подперев щеку рукой, наблюдала, как, подталкивая тряпичную куколку когтистыми лапками, пытается лепетать и смеяться клыкастым ртом душа нерожденной девочки, преданной и убитой самыми любимыми и близкими людьми.
Крикса.
Мама, ты знаешь, я тебя все равно жду. Мы будем вместе, мама, пусть здесь, но будем. Я тебя сильно-сильно жду, мама. Я немножко изменилась, но ты меня все равно узнаешь, правда? Ты ведь моя мама. Я ни за что — ни за что не хотела бы с тобой разминуться. Мне очень-очень надо тебя встретить. Мне же надо спросить тебя...
Зачем ты сделала это, мама?
За что ты убила меня?