Глава VII
Песни Вещего
Ночевали на том самом берегу, где били уток – крякуньям снова пришлось лихо, но возвращаться в Хотегощ с пустыми руками никому не хотелось. Старого волхва и раненых уложили спать под холстиной с хазарского воза – хоть навряд ли Доуло успел по ней заскучать, да выбирать в лесу особо не приходилось. Пару утрешних уток Мечеслав скорой рукой приготовил на ужин всем путникам – выпотрошил, натер изнутри золою, набил брюхо собранными под присмотром Збоя травами, облепил глиною и прикопал у самого края костра. Запеклась утятина на загляденье (хоть сам Мечеслав больше любил её с мёдом, но посреди лесу вечером взять мёду было негде).
Ночь прошла ровно – Мечше досталось сторожить около полуночи. Сторожа вышла спокойная – звери летом не пытались подобраться к оружным людям, а лесная нечисть, видать, боялась волхва. Сын вождя успел и на звёзды полюбоваться, и наслушаться лягушачьих трелей из тростников, а когда уже стал клевать носом, его отправил спать поднявшийся вуй. А утром пасынок проснулся от голоса старого Доуло – седобородый волхв пел, стоя на мелководье босыми ногами, повернувшись лицом к поднимавшемуся над вершинами деревьев алому боку молодого солнца. На щетине, покрывавшей меченый странными звездчатыми шрамами череп, на бороде и протянутых к солнцу ладонях волхва поблескивали капли воды, ловя свет начинающегося дня.
Вслед за волхвом омыли руки и лица вождь Кромегость с воинами, а потом пришёл черед Мечши.
У тех мест, где быть дозорам, возвращавшийся отряд встретил свист – переливчатый, тоскливый. Чужак бы подумал, что подаёт голос одна из бесчисленных лесных птах – хотя старый Доуло, даром, что не просто чужак, а чужеземец, только усмехнулся в бороду, с любопытством оглядывая лес, и понимающе сощурился, когда вождь Кромегость отозвался тремя такими же, только короткими, трелями.
Молодые парни, едва надевшие перстни и гривны, появились в тени между деревьев бесшумно. Когда увидели, с кем вернулся вождь, настороженно прищуренные серые глаза изумлённо распахнулись.
– Это наш гость, – проронил вуй Кромегость, и парни молча склонили колпаки, приветствуя теперь не только вождя и старших воинов, но и неведомого бородатого старца. Вождю оставалось лишь гордиться недавно прошедшими посвящение воинами – ни один не выказал, как удивлён услышанным от вождя, будто Хотегощ принимал гостей что ни день.
По трели ли пересвистов, от загодя ли посланного с заставы отрока, в Хотегоще уже знали, что вождь возвращается с охоты без обильной добычи, но с гостем. А гость, чужак, которого допустили в городец, случался не то что реже хорошей охоты – по правде сказать, такого на памяти большей части живущих в лесном убежище вовсе ещё не бывало. С селянами, приносившими дары или искавшими защиты и правды у Леса, лесные воины встречались не то что далеко за увенчанным головами частоколом – за засеками и заставами, сторожившими дальние подступы к чащобным крепям. С торговыми людьми, ведшими с Лесом дела – находились и такие, в ком то ли ненависть к хазарам, то ли любовь к прибыли, то ли всё разом пересиливало страх лютых кар, которые сулил каганов закон «разбойничьим пособникам», – встречались и того дальше. Так что увидеть в стенах городца незнакомое лицо было почти так же дивно, как в отражении на воде.
У ворот собрались все жители городца – кроме разве тех, кто нёс дозор на стенах. Тишина стояла такая, что даже собаки молчали – разве что пара самых маленьких и глупых щенков звонко тявкнула и смолкла в изумлении. Не собакам было понимать творившееся – людям-то многим было невдомек, но охватившую хозяев оторопь псы почувствовали. И силу, веявшую от незнакомца, вслед за вождём въехавшего в увенчанные лосиными рогами ворота. Силу Са́мого Старшего, Хозяина Хозяев.
Все молча смотрели, как вождь Кромегость, спешившись первым, помогает седобородому чужаку сойти с коня – что само по себе было невиданно. Дед Хотегоща давно не садился в седло, а более никому Кромегость, сын Дивогостя, до сего дня не держал стремени. Потом вперёд выступили двое – Дед в своей высокой шапке и знахарка Хотегоща, желтоглазая круглолицая, с резкими скулами, Мещёра. Несколько мгновений трое – гость и вышедшие ему навстречу – стояли неподвижно. Потом Доуло наклонил седую голову, Дед же – по толпе, как ветер по роще, прошелестел сдавленный вздох – снял колпак, обнажив поднявшуюся ото лба к макушке лысину в обрамлении седых волос, и, держа его на сгибе руки, будто шлем, опустился на одно колено. Согнулась в поясном поклоне и так застыла Мещёра. Доуло с легкой, почти незаметной поспешностью шагнул вперед и коснулся пальцами сперва плеч Деда, потом – согнутой спины Мещёры. Дед и знахарка повели гостя к главному дому городца через спешно расступавшуюся толпу, а вождь Кромегость шёл за ними, будто простой воин.
За их спинами – словно сняли какое-то заклятье – вскипала на месте безмолвия и неподвижности тихая суета – отроки, и Мечша в их числе, торопились помочь вернувшимся с охоты воинам, принимали охотничью добычу, оружие, брали под уздцы коней. Иного способа побыстрее оказаться поближе к этому чуду из чудес – гостю – не было. Ну и вдруг кто-то из воинов проронит хоть три слова, способные прояснить, что же всё-таки стряслось над Хотегощем, откуда объявился неведомый седой странник, к которому столь почтительны самые почтенные из здешних обитателей. Мечеслава, впрочем, самого плотно обступили отроки – младшие, старшие, сверстники вперемешку. Старшим-то вопросы задавать нельзя, а своему – в самый раз! К их великому сожалению, рядом немедля объявился Збой, найдя всем любопытным работу подальше от пасынка, да и его самого щедро наделив заботами. Жёны Деда отдавали распоряжения снохам и прочим родственницам и свойственницам – надо было приниматься за готовку для гостя и всех, кто к вечеру соберётся послушать гостя и поглядеть на него. Вышло же в конце концов так, что стол накрывать и собирать всех, кто хотел послушать Доуло или хоть взглянуть на него, пришлось не под крышей, а прямо посреди городца. Вынесли столы и скамьи из всех домов, накрыли скатертью, уставили едой – всем, чем лес послал, да ещё и дарами сельских.
Было здесь запечённое на углях, грядиной, звериное мясо, нанизанное чередою с зубчиками дикого чеснока, растущего на заливных лугах у лесных речек, на дубовые тонкие колышки. Были жаренные на вертеле и запеченные в глине глухари и тетерева, была похлебка из уток и рябчиков, с тем же диким чесноком и хвощами. Был хлеб из желудей. Были кисели, леваши из лесной ягоды, окрошка на квасе, мёд, настоянный на травах и ягодах.
Но что было собравшимся во дворе Хотегоща вятичам до этого изобилия? Всё это было и видано на столах, и пито, и едено не один раз и не два – не так уж богато лесное бытье на разносолы. Жизнь в лесной глуши – не для переборчивых приверед-лакомок. Гораздо сильнее влечет к себе взгляды человек из иного мира. Словно ожили стариковские рассказы про дальние походы, невиданно полноводные реки, про многолюдные поселения и еще более многолюдные битвы, про края, где вовсе нет деревьев, только трава от края и до края, и о стоящем за ними вечном бескрайнем половодье мертвой, жгучей воды до самого окоема – море. И о совсем уж чудных странах по ту сторону мертвой воды, где люди прячутся от жара в камнях, а в раскалённом небе владычит, как верят тамошние, единственный бог, злобный, ревнивый и неуживчивый.
Поэтому ели люди Хотегоща без особой жадности, больше коротая время до той поры, как пришлому захочется рассказать – а лучше того спеть! – про дальние земли, про чужие дела.
А чужак – волхв! – не торопился, откусывал понемногу от каждого поднесенного ему блюда и отсылал на общий стол. К меду пока вовсе не прикоснулся, только квас распробовал. Беседовал о чём-то с дедом и Мещёрой, и, судя по лицам, не самая весёлая выходила беседа Деда и знахарки Хотегоща с иноземным волхвом.
Деду никто, даже вождь, не станет указывать, что делать. Седоусые дружинники рядом с ним – безмолвны, будто отроки. Но всё больше глаз останавливалось на нём и чужеземце. Выжидающе. Просяще. Разговоры за столами утихали, и молчание расходилось от места, где гость вёл разговор с Дедом. И оба старика чувствовали это.
– Спой нам, мудрый… – попросил Дед, наконец.
За столами стало вовсе уж тихо.
Доуло пожал плечами под мохнатой безрукавкой.
– И рад бы уважить, да не знаю чем. Здешние песни вам лучше ведомы, чем мне. Боюсь, не так спою, прогневаю вас. А какую выбрать из песен чужих земель, не знаю.
– Спой нам песню своей земли, – подала голос старшая жена Деда. Доуло вопросительно поглядел из-под кустистых бровей на ее мужа – тот склонил голову, соглашаясь с выбором супруги.
Пальцы коснулись струн. Раз, другой…
Снова неведомая, полупонятная речь. Но от пения ли струн, от голоса ли певца она становилась понятнее, яснее. Пелось про воина – в песне говорилось «юнак», и Мечеслав вспомнил, что Доуло назвал так Истому – по имени Татунчо. Струны под пальцами Доуло горько плакали голосом матери неведомого Татунчо, заклиная того расстаться с жизнью скамара – что такое скамар, Мечеслав не знал, но знакома была та жизнь, о которой причитала мать Татунчо – без земли, без дома, в лесных укрывищах. И Татунчо, воин-юнак из далекой земли, не выдержал слез и попреков матери – вот снял и спрятал он оружие, вот запряг он в плуг боевого коня, вот идет он по пашне под жарким солнцем. А навстречу ему – гречины, слуги царевы.
Про греков Мечеслав слышал – на них ходил Дед с русским князем, и значит, они были враги. В рассказах Деда греки представали лживыми и лишенными отваги – когда не могли спрятаться за свое жуткое оружие, поджигающее землю и воду, старались откупиться золотом. И про оружие греки лгали, рассказывали, будто принесли его греческому царю духи-воины их заморского бога с неба – а на самом деле не с неба добывали они его, не из молний – отдал бы их Перун греческим духам! – а варили из черного земного сала, что проступает из земли в полуденных жарких краях. Или же их бог жил там, под землей, где рождалось черное зловонное сало? Но и тогда лгали греки, ибо уверяли всех, что их бог живет на небе…
А в песне гречины были злые и наглые и вели себя на чужой земле как хозяева – так знакомо, что белели стиснутые кулаки у мальчишек, проступали желваки на мужских, исцарапанных бритвой скулах, каменели лица у женщин. И Мечеслав чуть не закричал от радости, когда разъяренный Татунчо вырвал из земли плуг и начал им крушить врагов. «Как будто снопы после жатвы, тела их лежали в поле», – пел старый Доуло.
И приехал он к матери, и бросил к ее ногам собранное с тел гречинов золото, и так сказал он: «Правду ты сказала, матушка, скамар пашню не пашет, скамар земли не имеет. Скамар не имеет дома, угла родного не держит». И с тем ушел «на планину».
Что за «планина», Мечеслав тоже не знал, да и не трогало это юного вятича вовсе – может, в том далеком чужом краю так называют лесную чащобу. Мало ль может приключиться в тех странных землях, где не знают, что за льющим кровь ходят души умерших, и лютые стрыги, слетающиеся на пролитую кровь, и те, кто торопится просочиться под синее небо сквозь распахнутую ударом оружия дверь в мир мертвых. Ненавистны эти лютые духи Тем, кто дает урожай, и самой Матери Земле, оттого-то воину не след не то что за пахоту становиться – даже прикасаться к плугу или пахотной лошади, или к жернову, – ко всему, что дает сытость и хлеб. Разве что вождю в прежние времена полагалось после очистительных обрядов прокладывать по весне первую борозду, а в мор или иную беду, против которой оружие людей бессильно, отпахивать свой край от чужих земель. Может, Татунчо был вождем? Или в тех краях знают очистительные обряды посильнее, чем те, что ведомы сыновьям Вятко? Может быть – вон какой сильный волхв оказался старый Доуло.
Не думал об этом Мечеслав, сын вождя Ижеслава. Не его это дело было знать такие вещи. Он сейчас просто радовался тому, что где-то в чужом краю свершилась справедливость. Что беззаконные находники были наказаны, а воин, оступившийся было по мольбе матери, сошедший с ратной тропы, вновь на нее вернулся.
И не он один так думал – как только отзвенели струны, отзвучал голос волхва-чужеземца, за столами, куда собрался мало не весь городец – разве что дозорных удержал на местах их долг, – повисла тишина. Такая, будто люди забыли дышать, а сердца их – биться. И так горели глаза, будто каждый сейчас смотрел вслед витязю-побратиму Татунчо, так же, как и они сами, променявшему теплый дом и сытую жизнь на вечный бой с чужаками-захватчиками. А потом встал Дед со своего места, высоко поднял ковш с хмельным медом, протянул его к певцу – и опрокинул одним махом под седые усы, и звонко стукнул опустевшим об стол. И взревел весь дом, и застучали ковши и кружки о столешницы, и старшая внучка Деда поднесла старому Доуло полный ковш того же меду. Тот бережно отодвинул с колен гусли, обеими руками принял подношение и выпил. Поставил на стол, утер усы, прижал к груди руку, наклонил остриженную голову, благодаря гостеприимных вятичей.
– Сказал и еще раз скажу – сладок мед в этом дому! – звучно сказал он.
Внучка Деда молча закраснелась от удовольствия, а его же старшая жена ответила:
– И тебе поклон на добром слове, мудрый.
– Всем ли доволен, гость наш? – подал голос и Дед. – Может, ещё чем угостить?
– Что ж… – Доуло вдруг улыбнулся задорно, по-молодому. – Угости-ка меня вопросами своих людей, Дед Хотегоща! А то иные из них, те, что помладше, боюсь, лопнут от любопытства – обидно будет так их потерять во цвете лет, да и женам вашим заботы – отмывать скамьи со столами…
Так неожиданна была эта почти дружинная грубоватая шутка в устах волхва, что Хотегощ несколько ударов сердца молчал, не веря ушам. Зато потом – птицы, свившие гнезда под крышами, заметались в испуге от шквала хохота, заходившего туда-сюда по лесному городцу.
– Что ж, – отсмеявшись, вымолвил Дед, – это ты верно сказал, мудрый. И впрямь будет мало добра, если любопытство порвёт их на части. Только сам выбирай, кому станешь отвечать на вопросы, а то ты тут будешь сидеть до Карачуна – сам видишь, немало их, а вопросов у них ещё больше.
Доуло, смеясь и качая стриженой головою – или кивая на свой странный лад? – оглядел притихших, напружинившихся, словно в засаде в ожидании знака к нападению, отроков и молодых воинов Хотегоща. Потом указал рукою с ковшом на Истому.
– Что ты хотел узнать у меня, юнак?
Истома откашлялся в кулак и проговорил:
– Вот тот… хазарин… он всё говорил – «боги князя», «ваши боги». Почему он не говорил о своём боге? Разве хазары так уж чтят наших Богов?
– Нууу… – протянул Барма под разочарованное ворчание многих воинов постарше. – Мог бы и у нас спросить…
– И впрямь вопрос не из сложных. – Доуло огладил ладонью бороду. – Хазарская вера запрещает желать добра чужакам. Что бы ни пожелал, что бы ни сделал для хазарина иноплеменник, чужеродец – из моего племени, из вашего, из любого иного, – желать добра ему нельзя. Это считается у них оскорблением веры, чуть не предательством. Однако слишком явно показывать это они тоже не любят. А Богов… Богов наших они, да простят меня Бессмертные, считают за пустое место, за безжизненные деревяшки, бессильные помочь кому бы то ни было. – Доуло смолк, пережидая гневный ропот слушателей.
– Так не только с нами – то же они скажут русину или печенегу, греку или болгарину. Хазары ведь верят, что есть только один бог – бог их племени. Значит, пожелав чужаку подмоги его богов, хазарин вроде как показывает себя его другом, но и запрет своей веры не преступает – он же верит, что пожелал чужаку помощи от куска дерева или камня.
А мы их всё же побили, подумал Мечеслав и усмехнулся своим мыслям. Боги-то есть, чтоб там себе коганые ни думали. Себе на голову пожелал нам тот хазарин помощи от Них.
– Теперь отвечу… тебе. – Доуло вновь устремил руку с ковшом в сгрудившихся за столом напротив молодых воинов. Вперёд подались сразу несколько, волхву пришлось ещё и глазами указать на избранника. Тот, запунцовев ясной девицей, даже поднялся со скамьи и, сглотнув, выговорил:
– Мудрый… ты… про этих пел… гречинов… а кто злее, который враг – гречины или хазары?
– Ты, Образец, и спросил, – с ленцой подал голос его ровесник Слых, рыжий веснушчатый парень с неприятной улыбкой. – Прям как селянин – они ж бедами меряться любят – ох, сосед, у меня чирей на носу вылез, эх, а у меня коза охромела…
Несколько парней и даже не прошедших посвящение отроков засмеялись, Образец, мигом позабыв и волхва, и свой вопрос, стал разворачиваться к Слыху, потянув из ножен нож:
– Ты кого с селянином срав…
– Тихо! – окрик старшего, Нагибы, словно дождь летнюю пыль на дороге, прибил к земле затеявшуюся было свару. – Коль спросить ладно не сумели, хоть ответ выслушайте, не срамите вконец сородичей перед волхвом!
Образец и подавшийся было ему навстречу Слых опустились на места, напоследок прожигая друг дружку яростными взглядами.
– А вопрос не дурён. – Доуло на сей раз согнутым пальцем провёл по усам. – Непростой вопрос. Что помогает вам устоять против хазарской порчи? Почему не покоряетесь, как многие покорились? Не гневайтесь на меня. Просто скажите, скажите сами – почему?
Снова воцарилось молчание. Дед, усмехаясь, оглядывал сородичей, чьи лица стали сейчас ещё больше похожи, чем обычно. Спроси у птицы, почему она не ползает по земле. Спроси у огня, почему он жжёт, а не морозит. Спроси у человека, почему он ходит на ногах, а не на руках.
– Честь наша… – послышалось с разных сторон. – Слава… Воля… От пращуров завещана…
– Кто даровал честь? – настойчиво спросил, наклоняясь вперёд и выставив бороду, старый Доуло. Глаза его блестели. – Перед кем бережёте вы славу? Кто дал волю вашим родам, а пращурам вашим заповедал обычаи? У руси есть песня про воина, что увидел камень с пророчеством. Там были такие знаки – на левой дороге женишься, вправо свернешь – добудешь богатство, поедешь прямо – погибнешь. Куда поехал русин?
– Прямо! – выдохнули воины.
– Верно! А почему? Кто его видел? Кого ему было стыдиться? Коня?
Молодые воины засмеялись.
– Богов! – вдруг выкрикнул Мечеслав и осёкся под суровым взглядом вождя. Но волхв словно не заметил, что ответивший ему был отроком.
– Верно! Так верно ли будет, если я скажу, что всё, что держит вас против хазар, как реки из истока, как дерево от корня, идёт от Богов? Верно ль скажу я, что там, где не досягает ваш меч, селянину, сгибающемуся под насилием хазарским, не даёт стать скотиною, рабом – память о Богах?
– Верно! – зашумели люди Хотегоща. – Правильно говоришь, мудрый! Так и есть!
– Так вот, – продолжил Доуло, вновь поднятой ладонью призывая слушателей к молчанию. – Хазары как ни давят, как ни гнут, как ни портят – бьют снаружи. Греки могут быть и не таковы, как хазары. Я знал иных из них – для них честь не была пустым звуком, и они не все горазды только прятаться в бою за спины наёмников. Но они отказываются сами и требуют отказаться других от источника чести. От Богов. Моему… – волхв осёкся, шевельнул усами, – правителю земли, в которой я жил, греки, взяв его в плен, оставили престол. Но потребовали отвергнуть Богов, которых чтили его люди, и принять, за себя и за них, Мертвеца, которому поклоняются они сами. И дело тут даже не в том, что они считают Мертвеца сыном того бога, которому поклоняются хазары. Дело в том, когда народ отказывается от своих Богов – рано или поздно к нему придут хазары или такие, как они. И не на что станет опереться. Потому что опора опор – отвергнута.
На сей раз молчание было каким-то зловещим. Молодые воины и отроки сидели насупясь или растерянно переглядывались.
– Так значит, греки злее… – полувопросительно произнёс сидевший рядом с Образцом Радим, глядя перед собою.
– Но придут-то потом всё едино хазары, – угрюмо отозвался Барма.
Доуло покрутил стриженой головою.
– Боюсь, запутал я вас, воины Хотегоща. Скажу так, как сказал бы мой отец или кто из его друзей, – злее тот враг, который стоит сейчас перед тобою.
– Вот это хорошо сказано, – не без облегчения в голосе произнёс Збой. С таким же облегчением зашумели остальные вятичи, возвращаясь к лежащим на столе кушаньям – такое надо было заесть и запить.
Только Мечеслав не повернулся к столу, продолжая сидеть лицом к волхву и сверлить его взглядом. Доуло повернулся к нему, улыбнулся:
– Ну, отрок, ты хорошо мне отвечал, теперь и я тебе отвечу. Спрашивай.
Мечша радостно выдохнул – очень уж опасался сын вождя Ижеслава, что волхв не заметит его или не захочет замечать. Обратить на себя внимание старшего воина, не прогневав его, и то было делом непростым, а тут – волхв, человек, как вчера Мечша сам убедился, стоявший у порога небес.
– Мудрый, – вспомнил он обращение к волхву. – А в чём она, порча хазарская? Как происходит? Как они сами… такими вот… сделались? И как других портят? – торопливо добавил Мечеслав, вспомнив залитое слезами лицо Незды.
Внезапно во дворе Хотегоща стало тихо-тихо.
Старый волхв опустил голову.
– В древние времена, – тихо сказал он, – когда мир ещё не успел забыть, что он – плоть Родова, когда каждая былинка, каждая капля дождя, не говоря уж про птиц да зверей, Его жизнью дышали полною мерой. Тогда не было ничего, про что бы человек сказал «это». Всё было «ты». А изначально – и «Ты», ибо во всём зрелся людям Его лик. Мы, когда вершим обряд, в каждую вещь, в чару, в мёд, в нож – во всё призываем Его. Теперь – призываем. Когда-то Он был там всегда, и не надо было призывов, чтобы увидеть это. Вспомните сказки, что рассказывали вам матери, – не краснейте, я знаю, что вы их помните. Это не ущербность посвящения, как полагают иные неразумные, что оно не убивает той памяти. Ибо не должно оно убивать истину – а в сказках, где дерево, зверь и птица, и каждая былинка голос и разум имеют – память о древней правде. Всё – «ты», и всё – «Ты», хоть и тяжко нам, нынешним, вмещать память о том, но поскольку хоть на словах помним – благо нам. Пока воин относится к мечу, как к другу, а не как к куску железа, к коню, как к брату, а не как к двум парам лишних ног, пока пахарь просит прощения у пашни перед тем, как вонзить в неё лемех, и оставляет последний сноп нетронутым, чтоб духа ржи не оставлять без убежища на зиму. Чем больше для нас «ты», чем меньше «это» – тем больше в нас от Всеотца, от Того, Который Есть Всё – И Больше.
Хазары по-иному живут. Для них всё, что не есть они, всё, что не их племени – то, что для иных мёртвая вещь. Не «ты», «это». Чужой народ, чужая земля, чужие боги, чужая любовь, чужая ненависть – всё «это». Без души, без воли, без обычаев и желаний, без чести и бесчестия, что нельзя любить, нельзя уважать, нельзя договариваться – только использовать. В мёртвом мире живут они. И мертвечина их на том не останавливается, уже и на соплеменников начинают смотреть те, кого мнят хазары мудрецами, как на «это» – на «народ земли», «ам-хаарец», «чёрных хазар».
Беда же в том, что заразна эта порча. Помалу она проникает в души – особенно там, где мечом наёмным подчиняют себе хазары иные племена. Гибнут волхвы, гибнут воины, а селян и холопов становится некому научить, что не всякая Сила – Правда. И обманываются люди, перенимая хазарскую кривду. Ничто становятся для них сперва честь и обычаи, предки, родная земля. Только для себя, для семьи своей жить начинают. А потом – только для себя. И всё остальное для них «это» становится. Нет для них тогда беды – для спасения своей сестры на других беду навести. Ведь только сестра «она», а остальные – пусть вятичи, но всё-таки «это».
– Хватит! – звонко крикнул Мечша, заслоняясь рукой, словно малец, забыв, что он только отрок, забыв, что перебивает не старшего воина даже – волхва, перед которым склонялась в поклоне ведунья Мещера и опускался на колено сам Дед. – Я понял, понял…
Но на него не разгневались.
– Хватит, Мудрый, – попросил и Дед – такого напряжённого, окаменевшего лица большая часть из тех, кто сидел сейчас за столами, у старейшего обитателя Хотегощи не помнила.
Старый Доуло вновь со вздохом наклонил голову. Откуда же эти странные шрамы? Будто клевцом или сулицей голову проламывали – но даже отрок Мечша знал, что люди нечасто переживают и один такой удар, не то что девять. Да и лежали шрамы непохоже на боевые, а словно складываясь в некий узор.
Волхв поднял голову и поглядел на него.
– Хорошо, что ты испугался, отрок, – тихо сказал он, и пасынок Мечеслав, сын вождя Ижеслава, поразился его словам – как же может быть, чтобы испугаться было хорошо? А старик, называвший себя Доуло, продолжал, словно отвечая на его изумление: – Ты воин и сын вождя, может, и сам станешь вождём. Крепко запомни этот страх, сбереги его в своей душе, не позволяй ему умереть. Настанет день, и он может стать для тебя спасением – когда ты подумаешь о ком-то, как о «чём-то», об «этом», о том, что можно использовать и забыть.
Потом он оглядел молчавших вятичей и, тряхнув бородою, вновь придвинул на колени перевесившиеся было на бедро гусли.
– Что ж еще спеть вам, добрые люди?
– Спой про Игоря, – сказал вдруг Дед голосом человека, стряхивающего с себя недобрый сон. – Спой нам про Игоря, сына Сокола, спой про князя русов, под чьим стягом я ходил за Русское море, на Город Царей!
– Что ж, – помедлив, отозвался волхв-гусляр. – Стоит он того, чтоб о нем вспоминали песнями. Спою я о великом деле его: о полку, что водил он на печенегов – он, первый из Государей оседлых людей не на своей земле, а в степи одолевший кочевников, сотворивший то, что не под силу оказалось ни Александру-царю, ни Кесарю, которыми бахвалятся греки, греки, предавшие Богов, чья кровь текла в Александре, Богов, которым служил Кесарь. Слушайте!
Старик распрямился, закинул голову, прикрыв глаза. Занес расставленные пальцы над струнами – словно хищные соколы поднялись над лебединой стаей, готовясь упасть на добычу.
И пали на добычу ловчие птицы, и жалобно закричали под их клювами лебеди-струны.
Об Игоре, сыне Сокола, пели вещие струны лебедиными голосами. О том, что ум собрал волею, сердце отточил мужеством, навел полки свои храбрые на землю печенежскую за землю Русскую.
И глянул князь Игорь на светлое солнце, и увидел: от солнца тьмою всё войско его покрыто.
И сказал тогда князь дружине: «Братья! Разве не лучше погибнуть, чем быть данником у коганых? Сядем нынче на быстрых коней мы да посмотрим синего Дона! Пало мне на ум такое желанье, и знамение заступило – отведать синего Дона, преломить копье с диким полем! С вами, братья, или головы сложим, или Дона зачерпнём шеломом!
Не буря занесла соколов через поля – Игорь князь к Дону войско ведёт.
Не галки стаями летят к Дону великому – коганые печенеги побежали неготовыми дорогами, кричат телеги их в ночи, будто лебеди перепуганные!
Грянул гром – сам Дый-Перун подал голос с Древа Великого, велит послушати земле Хазарской – и Волге, и Посулью, и Поморью, и Сурожу и Корсуни!»
Мечеслав слушал и не мог наслушаться.
Это – было. Это было совсем недавно – люди, похожие на него и на его сородичей обликом, речью и верой, пусть и пришедшие из далёкого края – а то и сами вятичи не пришли в леса голяди, мещеры да муромы из неблизких краёв, а то не был древний князь Вятко Лехова рода? – не прятались от когани в лесах и болотах, выбираясь на вылазки, – шли в Дикое Поле войском. Птицы и звери разлетались и разбегались с их пути, провожая, всяк по-своему, охвативший степь живой пожар червлёных щитов и стягов: кто карканьем, кто клёкотом, кто воем, кто лаем. И казавшееся бескрайним Дикое Поле перегораживала живая стена кованой Игоревой рати, и расшибались о неё воющие и свистящие смерчи коганых орд, зря блеща синими молниями кривых клинков.
И бежали разбитые печенеги – кто к Тмутаракани, а кто к Дунаю, и богатую добычу, взятую в разбойных становьях, делила храбрая русь – дорогими епанчами и узорными кожухами мостили дороги по грязи, а бунчуки и хоругви сваливали к копытам княжеского коня.
– Солнце светит на небесах – Игорь князь на Русской земле, – славил старый Доуло былую победу. – Поют девицы на Дунае – вьются голоса через море до Киева! Страны рады, грады веселы…
Снял руки со струн и примолвил, всё ещё нараспев:
– Спел я песню старым князьям, а молодым ещё песни будут…
Мечша снова сидел во власти отзвучавшей песни. Страны рады, грады веселы… не прячутся в них по лесам сохранившие верность чести пращуров люди, не гнутся под нечистой коганой властью селяне и горожане.
Она была где-то – эта сила, способная дать окорот наёмникам наползавшей с полудня порчи. Сила, поступь которой поднимала в небеса птичьи стаи и останавливала на скаку разлёт конных лав степняков.
Сила, ищущая чести и славы – а не чужих унижений.
Сила по имени Киев.
Сила по имени Русь.
– Слава князю Игорю, соколиного гнезда соколу! – возгласил Дед, поднимаясь из-за стола. И разом крикнул, поднимаясь – «Слава!» – весь Хотегощ. И Мечше злорадно подумалось – сейчас за оскаленными частоколами Казари должен заворочаться на ложе посадник-тудун, встрепенуться, вскинуться, как от страшного сна, мытари.
Не в силе правда – а есть и у правды сила…
Проснулся Мечша перед рассветом. И как раз застал, как уезжал из городца их гость – в окружении отроков, с подаренным конём. К дальним заставам его провожал Любогость, младший брат вождя Кромегостя, а во двор проводить вышел Дед Хотегоща. В утреннем воздухе слова разносились далеко, и пасынок Мечша, Мечеслав, сын вождя Ижеслава, расслышал не ему сказанное:
– Думается мне, – сказал гостю Дед, – не одно у тебя имя, назвавшийся Доуло. И ещё думается – слыхал я и иные твои имена… А может, и не в первый раз слушал вчера твои песни.
Старый волхв помолчал, и когда уже Мечеславу показалось, что он так и не ответит, подал голос:
– Не мне тебе напоминать – иные догадки лучше не произносить вслух.
– За своих людей я отвечаю… – гневно начал Дед, но волхв негромко перебил, просто повторив его слова:
– За людей… – и, снова помолчав, закончил: – Не только у людей есть уши. Спроси вождя Кромегостя, как он сумел меня отыскать. Каганат не кончается Казарью, и как бы иные уши из Белой Вежи да Итиля не начали обшаривать ваши леса, ловя моё имя. Так что лучше ему не звучать…
– Что ж, быть посему, – нерадостно кивнул Дед. – Вот только… если ты – тот… Я давно хочу знать, а спросить не у кого. Что стало с Сыном Сокола? Как он умер? Не верю я в слухи, идущие из Киева, да и кто, хоть чуть, хоть издали знавший Государя, в них поверит?!
– Хорошо, что не веришь, – вздохнул волхв. – Но, прости, большего я тебе сказать не смогу. Не моя это тайна, тайна дома, в котором я ел и пил. Но вряд ли правда много слаще того, что говорят в Киеве. Прости и не думай, что я не благодарен тебе и твоим людям за спасение и щедрый приём, но нынче ни я себе не принадлежу, ни моё слово.
– Ну что ж… – проговорил Дед. – Тогда прощай.
– Прощай, брат, и не поминай лихом.
На сей раз Дед не склонял колено – они с Доуло обнялись, будто равные. Волхв вскочил в седло – Любогость придержал ему стремя, но Мечше показалось, что Доуло вовсе не было в том нужды. Заскрипели, отворяясь, створы ворот. И волхв, оборотень, гусляр Доуло скрылся с провожающими в лесном тумане.
Только тогда Мечша спохватился, что так и не расспросил седобородого певца о чудных звездчатых шрамах, прятавшихся в седой щетине на его черепе – да поздно. Не выскакивать же теперь с криком ему вслед…