Книга: Боги и касты языческой Руси
Назад: Глава 3. Пять каст, пять сторон света
Дальше: Глава 5. Пять Богов на Киевском холме

Глава 4. Касты в Древней Руси

«Роды»-касты в Древней Руси. Священный царь. Волхвы. Витязи. Хозяев Челядь.
Как у солнышка Владимира все Славьича
Начинался почестей пир, На князей-бояр,
На богатырей, На всех на гостей на торговыих,
Да на тех ли мужичков чернопахотны
Былина
Касты — и древняя Русь? Может ли быть такое? Русь зачастую представляется нам — и в эпохи много более поздние, чем Языческая древность — чем-то очень молодым, начинающимся, где ещё толком не отделились богатые от бедных и знатные от незнатных.
Историки Тихомиров и Каргалов, конечно, могли сурово выбранить кинорежиссера Эйзенштейна и романиста Тумасова за нелепые картины Александра Ярославича Невского, с рыбаками волокущего невод из речки, или Ивана Даниловича Калиты, «в холщовой рубашке» помахивающего топориком на строительстве Кремлевских стен.
Только миллионы простых людей сердитых рецензий не читали, а представление о родной старине составляли по таким вот фильмам и романам, где и князь то и дело норовил взяться за ручную работу, а какой-нибудь герой, появившись в поле зрения читателя простолюдином-«смердом», к концу романа становился дружинником, а то и воеводой.
Да что там читатели и писатели! Иной историк (прежде всего имеется в виду автор интересной и содержательной книги «Очерки истории общественного сознания Древней Руси XI–XIII веков», Долгов) рисует в своих трудах образ Руси — опять-таки, не Языческой Руси Изначальной, а православной Руси XI–XIII веков — в виде этакого «общества равных возможностей», где общественное положение обеспечивалось исключительно «личными качествами» человека и не было чётких границ не только между знатными и незнатными, но даже и между рабами и свободными.
Какие уж тут касты! Между тем тот же самый автор, описывая общество Киевской Руси, по необходимости начинает со слоя, принадлежность и роль в котором всецело определялась происхождением. Я, конечно, говорю про княжеский род Рюриковичей.
Никакой человек некняжеского происхождения князем стать не мог ни при каких обстоятельствах, и когда боярин Володислав в Галицкой земле в XII веке запоздало решил последовать обычаям Запада и Византии, то есть стать князем — как, скажем, в X веке становились императорами крестьянин из Дунайской провинции Василий Македонянин, армянин-адмирал Роман Лакапин, полководец Никифор Фока, его сподвижник Иоанн Цимисхий, как в земле франков ещё до Рюрика становились королями низкородные Каролинги — то окружающие такого новаторства не поняли и не приняли.
Про самозванца презрительно говорили — «Володислав княжится» — не «княжит»! Никому даже не пришло в голову сравнивать, хуже или лучше боярин справляется с делом правления, чем природные Рюриковичи.
«Лучше терпеть неудачи в своей дхарме, чем преуспевать в чужой!» В других русских городах — даже в буйном и своенравном Новгороде! — за несколько веков так никому и не пришла в голову мысль, что человек, рождённый не в «соколином гнезде» Рюрикова рода, может претендовать на звание князя.
И напротив, человек княжеского происхождения был князем вне зависимости от каких бы то ни было «личных качеств» и заслуг, и даже при полном таковых отсутствии.
В том же X веке Олег вынес из ладьи к узурпаторам Оскольду и Диру маленького Игоря: «Не князья вы и не княжеского рода, но я княжеского рода, а вот — сын Рюрика!»
После смерти Игоря его маленький сын Святослав на поле брани едва может перекинуть копьё (наверняка не огромное боевое копьё, а лёгкий дротик-сулицу) через голову коня, на котором сидит, но воеводы кричат: «Князь уже начал! Дружина, за князем!»
Обе схватки кончились победой тех, кто привёз с собою малыша княжьего рода, зато двумя веками позже киевское войско позорно бежало, бросив переправу половцам. «Не было с ними князя, а боярина не все слушают», поясняет летописец.
А ведь у «боярина» и опыта, и заслуг, и прочих «личных качеств» было в любом случае не меньше, чем у трёхлетнего Святослава! «Как велик зверь без головы, так и многи полки без князя», пишет в то же время Даниил Заточник.
Заметьте, читатель, не «без хорошего князя», «опытного князя», «смелого князя» — просто «без князя». Важен род. Важен, как наличие головы, без которой — глупой ли, умной ли — любой, самый большой «зверь» — просто мясо! Как видим, в отношении коллективного главного героя русских летописей, княжеского рода, нет никаких двусмысленностей.
Рюрикович может быть только князем. Князь может быть только Рюриковичем. «Личные качества» — вторичны.
Главное — происхождение. Что до неясностей с остальным обществом, то они, в основном, вызваны двумя обстоятельствами.
Во-первых, русские книжники на низшие слои общества не обращали особенно много внимания. А во-вторых, чернецы-летописцы находились под очень большим влиянием образа «идеального общества», явленного для них во «Втором Риме», «богоспасаемой» Византии, этом отечестве «истинной Веры».
А там, как я уже писал, никакой прочной связи между происхождением и положением в обществе, происхождением и занятиями не было.
Вчерашний крестьянин, Юстиниан Великий или Василий I, становился императором. Император Никифор Фока собственноручно трудился на стройке — вот там это действительно было — а его брат торговал хлебом. В патриции — в настоящем, Языческом Риме титул родовой — стали назначать, в том числе и выходцев из печенежских степей, вроде Алакаса, заманившего в 969 году сородичей-печенегов в ловушку в Болгарии.
Император Лев Философ, при котором Вещий Олег осаждал Царьград, писал, насмехаясь не то над античными идеалами родовитости, не то над варварами, что происхождением гордятся лишь не имевшие собственных заслуг. У него были основания это утверждать — сын простолюдина, шагнувшего к трону через труп убитого им собственноручно своего государя и благодетеля, точно не мог гордиться происхождением.
И как перед этим примером русская книжность XI–XIII веков должна была рассматривать родовые идеалы соотечественников? Безусловно, как дикость и постыдное варварство, о котором чем меньше говоришь, тем лучше — особенно если учесть, что у истока этих идеалов стояли «бесовские» Языческие верования.
То есть там, где совсем нельзя было умолчать — как в случае с Рюриковичами — говорили, но не очень много. Про остальных и вовсе молчали.
Иногда, правда, проговаривались — как увидим. Однако там, где молчат книги, говорит фольклор, в частности, говорит богатырский эпос.
Вот очень известная былина о бое Ильи Муромца с чужеземцем-«нахвальщиком» — иногда им оказывается сын Ильи Подсокольничек, иногда чудовищный великан Жидовин (память о враге-соседе Руси, иудейском Хазарском каганате).
Обнаружив едущего мимо заставы чужака, богатыри задумываются — кого послать на перехват (и ведь даже мысли не возникает отправиться на одинокого нарушителя всей заставой, для пущей надёжности… называйте средневековой дикостью или рыцарской честью, это уж на ваш вкус, читатель).
Выдвигают то Алёшу Поповича, то некоего Гришку Боярского, но главный богатырь безжалостно бракует кандидатуры.
Оба не могут быть достойными представителями киевского богатырства в таком ответственном поединке:
Неладно, ребятушки, удумали,
Гришка роду боярского,
Боярские роды хвастливые,
На бою-драке призахвастается,
Погинет Гришка по-напрасному…
Алёшенька роду поповского,
Поповские глаза завидущие
Увидит Алёша на нахвальщике много злата, серебра,
злату Алеша позавидует,
погинет Алеша по- напрасному…

Очевидно, есть роды поповские и роды боярские.
И поведение, и нрав человека главный герой былинного эпоса здесь напрямую выводит из происхождения, из рода! Более того, сама вежливость, у нас ставшая синонимом воспитанности, то есть качества по определению приобретённого, в былинах оказывается врождённым даром богатыря.
С дипломатичным поручением следует направить Добрыню — у него
Вежество рожоное,
Рожоное вежество и учёное…

Отсутствие «вежества», таким образом, порождало неизбежные и вполне определённые подозрения: «Ты невежа, ты невежа, неотецкий сын!» или, соответственно, «неотецкая дочь».
И не только в этой былине дело обстоит так.
Вот как раз представитель поповского роду Алёша освобождает от трёх кочевников-«татар» девушку и выспрашивает её:
Какого ты роду-племени?
Царского аль боярского?
Княженецкого аль купецкого?
Аль последнего роду — крестьянского?

Как видим, и здесь «род-племя» оказывается накрепко связан с занятием. Есть свидетельства о подобной связи и в письменных источниках. В житии Феодосия Печерского, когда будущий святой в городе Курске порывается вместе с рабами убирать хлеб на поле или молоть зерно, окружающие упрекают его: «позоришь себя и род свой».
Отец Феодосия — княжеский служилый человек, дружинник, один из тех самых «курян, сведомых кметей», воспетых «Словом о полку Игореве».
В X веке Святослав Игоревич заявляет в ответ на полное угроз письмо византийского императора Иоанна Цимисхия: император скоро узнает, что имеет дело не с какими-то ремесленниками, добывающими в поте лица средства к пропитанию. «Мы — мужи крови, оружием побеждающие врага».
О том, отчего русские родовитые воины так старательно сторонились участия в святом вроде бы деле — выращивании и приготовлении хлеба — мы ещё, читатель, поговорим. Пока отметим другое. Снова и снова занятия ставятся в прямую связь с происхождением — «родом», «кровью».
А отчего Алёше Поповичу потребовалось расспрашивать спасённую девицу? Ответ в былине про Добрьшю и Змею.
Победив чудовище и освободив красавицу Забаву Путятишну, богатырь получает от спасённой предложение руки и сердца. Отвечает он на это так:
Ах ты молода Забава дочь Потятична!
Ты есть нунчу рода княженецкого,
Я есть роду крестьянского,
Нас нельзя назвать же другом да любимыми.

В этом месте наши, поголовно поражённые, по удачному выражению Олега Носкова, «народобесием», исследователи намертво вцепились в «трудовое происхождение» богатыря. Между тем в большинстве былин Добрыня княжьего роду, потомственный воин, его отец «жил шестьдесят годов, снёс…шестьдесят боёв, ещё срывочных, урывочных — да счёту нет».
В этом месте былины внимания достойно совсем иное — оказывается, «роды», определяющие занятия человека, могут заключать браки только внутри себя, они, выражаясь научно, эндогамны.
Оттого-то и Алёша, надеясь жениться на спасённой девице (позже он прямо говорит, что думал обрести в ней жену), выспрашивает её о «роде- племени» — вдруг она «не того» происхождения, вдруг «нас нельзя назвать же другом да любимыим»?! Если кому интересно — невесты из спасённой девицы и впрямь не получилось, она оказалась Поповичу…сестрой.
В другом памятнике русского фольклора, «Голубиной книге» — её первые записи относятся к XVIII веку, но упоминается она ещё в житии Авраамия Смоленского, XIII столетия, причём будущего святого за знакомство с нею собираются отлучить от церкви — содержится предание о происхождении всех этих «родов».
Они, как и явления Природы — Солнце, «Ветры буйные», «Громы небесные», «Зори ясные» — «зачались» или «пошли» от тела Первочеловека-Адама или «Нового Адама»-Христа. «От главы» произошли «цари», «от плеча» — «князья-бояре», «от колена» — «крестьянство православное».
И точно такой же миф мы находим в стране каст — Индии.
Согласно преданию, касты, вместе с явлениями Природы — совсем как в «Голубиной книге»! — произошли из тела Первочеловека и Богочеловека Пуруши.
Брамины — жрецы — появились, как вы помните, читатель, из уст Пуруши. Раджанья — воины и правители — из его рук. Вайшью — крестьяне и купцы — из бёдер.
Следы мифа об обществе-теле часто мелькают в русском фольклоре и книжности. Чаще, конечно, в фольклоре — вспомните об угрозе отлучения, нависшей над Авраамием! Однако и книжники иногда — осторожно, с оговорками — вспоминали о нём.
Летописец в 1015 году жалуется, что земляки и современники его «согреших от главы и до ног — еже есть от царя до простых людин».
Итак, царь — голова, «простые люди» — ноги, как и в кастовой мифологии русских язычников и индуистов. Слова Заточника, сравнившего «великое войско без князя» со зверем, лишённым головы, мы уже приводили.
В Языческом «Слове о полку Игореве» сказано — «тяжко ти, голове, кроме плечю, зло ти, телу кроме головы — Руской земле без Игоря». Исследователь «Слова» В.И. Стеллецкий обоснованно предположил, что слова эти, цитата из Велесова внука Бояна, изначально относились не к герою «Слова», а к его древнему тёзке — Игорю Рюриковичу.
И в самом деле, на место «головы» Русской земли больше подходит Великий князь Киевский, «хакан-рус» Игорь, нежели правитель заурядного Новгород-Северского княжества. Но как бы то ни было, опять мы встречаем это сравнение: князь — «голова» земли! Позднее распространилась и другая легенда — о происхождении священников, правителей и земледельцев от трёх сыновей Ноя — Сима, Иафета и Хама.
Пошла она вроде бы из южнославянского апокрифа (так называются сочинения на библейские темы, не признанные церковью) Мефодия Патарского, возникшего не без влияния богомилов — этого странного учения, смешавшего тёмные ереси Востока с остатками болгарского Язычества. Но вот ведь дивное дело — опять славянская легенда находит дословное подобие в Индии! Вспомним Ману и его четырёх сыновей.
Иафет соответствует Ангирасу, Сим — Кави Бхригу, Хам — Пуластье, а его сын Ханаан — Васиштхе. Верховная же царская власть соответствует или Ною, или его апокрифическому сыну Мунту (имя подозрительно созвучно Ману). Не могу не заметить — индийское предание добрее к труженикам, чем околобиблейское.
Последнее сделало их предком не почтенного мудреца и святого, а оскорбителя своего отца, проклятого им. Однако не это нас интересует, а новое свидетельство кастовости создавшего и воспринявшего эту легенду славянского общества! Ведь если у крестьян или правителей есть ПРАРОДИТЕЛИ — значит, звание крестьянина (правителя, воина, жреца) — наследственное! Между прочим, я уже говорил, что слово «каста» — не индийское, а португальское.
Обозначает оно «чистый» — намёк на чистоту кастового происхождения и боязнь ритуально «запачкаться» общением с низшей кастой.
И говорил также, что сами индусы, на своём древнем языке санскрите, называют касты «джати». А обозначает это диковинно звучащее для русского уха слово просто-напросто … род.
То есть былинные «роды княженецкие», «поповские», «крестьянские» и прочие не только передавали занятие внутри рода, не только старались не жениться на девушках из занятых другим родов, не только происходили, как в Индии, из частей тела Божества или от сыновей патриарха, спасшего человечество от потопа — они ещё и назывались-то точно так же, как в Индии. Роды. Джати. Касты.
Следует обратить внимание и на следы кастового строя у ближних соседей и сородичей славян — германцев. У скандинавов эпохи викингов, согласно «Старшей Эдде», три сословия — рабов, свободных хозяев и воинской знати — произошли от трёх женщин, с которыми переспал Бог Риг — Хеймдаль, страж Асгарда, родивших после его визита трёх родоначальников этих сословий: соответственно Трэля, Карла и Ярла.
Потомок Ярла становится Коном — первым королём. То есть занятие считалось наследственным, а вот эндогамии, отрицательного отношения к неравнородному браку, мы в скандинавских преданиях не встречаем (хотя в «Песне о Риге» к каждому из сыновей Бога приходит невеста равного положения).
Зато оно есть у германского племени саксов, соседей славян. В IX веке хронист Рудольф сообщает про них: «Этот народ состоит из четырёх категорий людей: благородных, свободных, отпущенников и сервов. По установлениям закона, никому из этих людей из этих четырёх сословий не дано нарушать границы между ними путём бракосочетаний, но благородные должны сочетаться с благородными, свободные со свободными, отпущенники с отпущенницами, а рабы со служанками.
Если кто- то из них возьмёт жену из другого или более высокого сословия, он должен искупить свой проступок ценой своей жизни».
Тут кастовые законы, пожалуй, суровее тех, что существовали в Индии, где, как мы помним, законодатели, что называется, одной рукою запрещали межкастовый брак, а другой — определяли статус детей, родившихся от такого брака. Итак, можно утверждать, что у славян могли быть касты.
Те же саксы входили в один «суперсоюз племён», своего рода прагосударство, с фризами — и славянами-велетами. Долго бы просуществовал этот союз, если бы общественное устройство саксов кардинально отличало их от союзников? Былины определённо говорят за существование каст-«родов» — джати.
Но вот оставили ли эти самые касты следы своего существования в источниках письменных? Начнём сверху — с фигуры верховного правителя.
Князья летописной эпохи не совсем подходят под этот образ, это, скорее всего, просто воины, вожди своих дружин — первые среди равных. Таков последний великий государь Языческой Руси, Святослав Храбрый, про которого и летопись говорит: «Таков был он сам, таковы были и все воины его», и, по словам видевших его византийцев, отличался от своих дружинников разве что белоснежной чистотой льняной рубахи, золотой серьгою в левом ухе да клоком волос на выбритой голове — «знаком высокого рода».
Таков был его внук, Тъмутороканьский князь Мстислав, лично вышедший на поединок с Редедей, вождём касогов. Сын Святослава и отец Мстислава таким не был, но в битвах и походах ему всё же приходилось участвовать самолично — что и обогатило биографию этого человека эпизодом с прятками под мостом от печенегов-победителей, развеявших его дружину.
Однако стоит нам обратиться к тем же былинам, и мы обнаруживаем картину, разительно непохожую на привычный облик летописного правителя древней Руси.
Князь Стольнокиевский Владимир Красное Солнышко, которого многие привычно и совершенно ошибочно принимают за портрет не то крестителя Руси, не то его тёзки-правнука, Владимира Всеволодовича Мономаха, ничего общего с летописными князьями, вождями своих дружин, не имеет.
Достаточно сказать, что он ни в одной былине не изображён во главе войска — или хотя бы отдающим распоряжения своим полководцам. Обороной былинной Руси от врагов ведают другие — как правило, в былинах это Илья Муромец.
Даже жёны богатырей знают, что
Не Владимир служобки накидывает,
Накидывает старый казак Илья Муромец …
Или ещё один замечательный пример.

В Киев приехал очередной «грозен посол» с сообщением об агрессивных намерениях ещё одного «царища»: спалить Киев, убить Владимира, взять за себя его супругу королевну Апраксею, повырубить «чернедь-мужичков», и так далее.
Илья собирает богатырей — и закатывает с ними пир в княжьем тереме на несколько дней.
На робкую попытку князя сподвигнуть свою «дружинушку хоробрую» на более активные действия по разгрому врага старший богатырь Русской земли чуть ли не одёргивает его:
А ты Владимер князь да Святослаевич,
Убирайсе ты ко своей княгины Апрексеньи-то
И ты ей же да всё распоряжайся же
А до нас-то тебе да всё же дела нет.

Что это — просто грубость в адрес нелюбимого правителя? Вряд ли.
Ведь киевский князь в былинах и впрямь ведёт себя так, как будто защита Руси от врага — совершенно не его дело. Всё, что он делает, — это возглавляет пиры. И в этом он чрезвычайно похож на «царя русов» у арабского автора X века, Ахмеда ибн Фадлана. Вот что пишет этот путешественник и дипломат:
«В его («царя русов». — Л.П.) очень высоком замке постоянно находятся четыреста мужей из числа его богатырей, его сподвижников. Эти четыреста человек сидят под его престолом. На престоле с ним сорок девушек-наложниц, и иногда он сочетается с одной из них в присутствии сподвижников.
Он же не сходит с престола. Царь русов не имеет никакого другого дела, кроме как сочетаться с девушками, пить и предаваться развлечениям. У него есть ещё заместитель, командующий войском, который нападает на врагов и собирает для него дань».
Сходным образом описывает царя русов Мухаммед Ал Ханафи: «Есть у них царь, сидящий на золотом троне. Окружают его сорок невольниц с золотыми и серебряными кадилами в руках и окуривают его благовонными парами».
В последнем описании очень ярко выступает роль «царя» русов как живого кумира. Картина, удивительно схожая с той, что предстаёт нам в русских былина Владимир точно так же не сдвигается с места, его богатыри во главе с «заместителем» — Ильёй Муромцем — собирают «дани-выходы» и нападают на врагов — былинных «татар».
Его пиршественная палата с «питьецом медвяныим» — своего рода центр былинной Руси (вспоминается «дом с почитаемой жидкостью» из «Каутилья Артхашастры» и «Медовый покой» ирландских королей).
Причём былинное изображение княжеской палаты несколько отличается от того, что привычно нам по многочисленным иллюстрациям и экранизациям былин: длинный покой с выставленными «покоем» столами, и в глубине, на возвышении — княжеский престол. В былинах, когда рассказывается о появлении в княжьей «светлой гриднице» богатыря, обычно говорится:
Поклонился на все четыре стороны,
А князю с княгиней — наособицу.

То есть надо понимать, есть «четыре стороны палаты — и ещё какое-то место, на котором расположились «князь с княгиней».
Я думаю, читатель, Вы уже сами догадались, что речь идёт о князе, восседающем в центре — как в центре «Медовой палаты» восседали великие короли Ирландии, как в центре своей крепости находился индийский царь, как в центре пиршественного покоя сидел на возвышении Аттила.
Кем бы ни был он и его гунны, к моменту, когда византийский посол Приск Паннийский посетил его двор, они достаточно ославянились, чтобы жить в деревянных теремах, пить хмельной напиток, называемый «мёд», а погребальный пир величать «стравой». А значит, и описание его пиршества имеет отношение именно к славянам — благо никто из гуннов не сидел на полу, скрестив ноги, и не потягивал кумыс из пиалы.
Тему связи правителя и сакрального центра блестяще раскрыл В.Н. Топоров, крупный отечественный лингвист: «К числу несомненных выводов … исследований института царской власти относится установление скорее жреческой (а не царской в более позднем понимании этого слова) функции царя, чем административно-политической.
Древний царь выполнял роль жреца, который не только знал космологическую структуру мира и ведал космологическими измерениями, но и соотносил её с социальным устройством общества; точнее, этот царь-жрец определял на уровне правил и религиозно-юридического права, каким образом должна быть организована данная социальная группа (или их совокупность) с тем, чтобы она соответствовала космическому порядку.
Это соответствие идеальным образом могло осуществляться в центре мира, определяемом местом, где проходит axis mundi (мировая ось. — Л.П.).
Этот центр и был наиболее сакральной точкой пространства. В нём совершалось царём-жрецом жертвоприношение, также рассматривавшееся как акт установления связи (проверки соответствия) между космическим и социальным началами.
Понятно, что благополучие данного социума зависело от умения царя-жреца найти эту сакральную точку в пространстве и времени. Лишь найдя её, можно было определить место и время жертвоприношения и через него — всю структуру пространства, занимаемого данным коллективом, — алтарь, храм, поселение, его границы (четыре стороны света) и его временные координаты».
Всё это имеет самое прямое и непосредственное отношение к славянам, достаточно вспомнить, что русское слово «князь» само по себе подразумевает жреческие обязанности: польское «ksidz» — священник, по-чешски и по-лужицки.
Достойное внимания обстоятельство — одним и тем же словом князья и жрецы называются не у восточных славян, а у лужицких, остатков балтийского славянства, у которого существование жрецов хорошо отражено в источниках. Стало быть, аргументом в пользу того, что жречества-де у славян не было, а жреческие обязанности лежали на князе, эти слова служить не могут.
«Knez» — священник же, «predniknez» — епископ, «knezstwo» — духовенсто, «czerno-knezik, cerno-knezstwo» — чародей, чародейство — как видим, мифическая «чёрная книга» тут ни причём. В чешском евангелии X века архиереи названы «cnaezi popsti», а в евангелии XIV века — «kniezata роpowa».
To есть изначально титул князя был жреческим титулом. Когда же князья стали по преимуществу водителями дружин, те из них, кто сохранял древние священные функции, нареклись тюркским именем «каган» (обозначавшим как раз священного, ритуально неподвижного владыку) — у арабских авторов X столетия владыка русов называется «хакан-рус».
В англосаксонской поэме «Видсид», записанной в VIII веке, упоминается «хаган — правитель островных ругов», то есть русов с Рюгена-Руяна. В Вертинских анналах под 855 годом правителя «народа рос» — скорее всего, балтийских русов-«ругов» — называют каганом. За русскими великими князьями этот титул удерживается до XI века включительно — так называет Иларион самого крестителя Руси, так же величают в выцарапанной на стене черниговской церкви надписи его внука Святослава Ярославича, а по мнению некоторых исследователей, его сына Олега («Ольгова коганя», как говорит «Слово о полку Игореве»), тоже титуловали тем же именем.
И скорее всего, заимствование было не от хазар, а от аварского каганата, с которым предки русов соприкоснулись много раньше, чем с хазарами (византийские и грузинские летописи называют русами славян, пришедших под стены Константинополя в войске аварского кагана в 626 году).
На неподвижность былинного Владимира обратил внимание ещё в 1960-е годы В.В. Чердынцев, замечательный исследователь русского былинного эпоса, указав, что Красное Солнышко «никогда не участвует сам в сражениях, никогда не покидает Киева и является, по сути, главным «сиднем» нашей народной поэзии».
Чердынцев справедливо соотнёс эту черту правителя былинной Руси с ритуальной неподвижностью священных царей из «Золотой ветви» Дж. Фрэзера. Позднее к тем же выводам пришли русские учёные И.Я.Фроянов и Ю.И. Юдин. Судя по удивительному сходству с былинным князем, образ «царя русов» у ибн Фадлана также почерпнут арабским путешественником не из рассказов русов, встреченных им в Волжской Болгарии, об их правителе, а из их эпических песен.
Для X века этот образ уже чересчур архаичен — современник ибн Фадлана русский князь Игорь Рюрикович самолично водил дружины на неприятеля (что засвидетельствовано и иноземцами — Львом Диаконом, Лиутпрандом). Хотя пост «заместителя» верховного владыки в военной и юридической сфере — воеводы — у славян сохранился.
Ещё одна черта облика священного правителя, роднящая его как раз с верховными правителями индоарийских и кельтских обществ — тема священного брака. Не зря Илья Муромец указал Владимиру Красно Солнышко на отношения с женой как основные обязанности! Фигура супруги правителя стала предметом внимания исследователей ещё в конце XIX, начале XX вв. Одним из первых к ней обратился в книге «Золотая ветвь» Дж. Фрэзер.
Исследование латинских, скандинавских, греческих и бриттских преданий привело его к выводу, что «у некоторых арийских народов было обычным видеть продолжателей царского рода не в мужчинах, а в женщинах».
Несколько позже ряд исследователей вскрыли мировоззренческую подоплёку этого обычая. В супруге правителя видели женское воплощение его земли, страны и одновременно его власти. Любопытно, что древнерусское «волость» объединяет оба эти понятия. Особенно хорошо это явление изучено на кельтском материале.
Тут и фигура Власти, предстающей ужасной старухой, но превращающейся в прекрасную даму после соития с нею, впервые появившаяся в саге о Ньяле Девяти Заложников, а потом — в повести о сыновьях короля Даре, и многочисленных английских и французских романах. И ирландские королевы-тёзки, по имени Медб, из Коннахта и из Лейнстера. Про вторую говорится, что «не мог стать королём Тары тот, чьей супругой она не была».
Схожие сведения сообщает Саксон Грамматик о королеве пиктов Гермутруде: «Тот, кого она считала достойным своего ложа, тут же становился королём; она приносила королевство вместе с собой. Так что рука её и скипетр были неразделимы».
А. Краппе и А.К. Кумарасвами соотносят этих олицетворяющих Власть женщин с индийской Богиней Шри Лакшми, супругой Индры и «персонификацией царского правления, духом власти, взаимоотношения с которой носят сугубо брачный характер».
В.Я. Пропп пришёл к тем же выводам на основе исследования русских сказок, где герой зачастую становится царём, добившись руки и сердца царевны. В «Слове о полку Игореве» борьба князя- кудесника, полоцкого оборотня Всеслава, за власть описывается как попытка добиться любимой девушки: «връже Всеславъ жребий о девицю себе любу».
Очень любопытно, что дань в Древней Руси платили «по куне» или «по белке» от родовой общины-«дыма». Вести речь о наживе, «рыночной ценности» мехов тут не приходится — полтысячи лет спустя, когда и лесов, и белок, конечно, больше не стало, в Московском государстве штраф за синяк составлял пятнадцать беличьих шкурок.
То есть с общины брали за год одну пятнадцатую штрафа за синяк. Скорее дело тут как раз в символике — и белка, и, особенно, куница обозначали в славянском фольклоре возлюбленную или невесту.
В случае с куницей значение и смысл символа видоизменялись от тонко-духовного (в предании странник видит, что по постели спящих молодожёнов скачет «кунка» — значит, над их браком почиет благодать небес, они живут в любви) до самого грубого, физиологичного (куна, кунка — женский половой орган — сравни английское жаргонное cunt и индийское «кунти», имеющие то же значение).
На всём пространстве Древней Руси сваты до XX века рассказывали родителям невесты, что они, мол, «охотники», и пришли сюда «за куницей» по её следу.
Сравнивают куницу с девушкой или женщиной многочисленные песни, русские («говорила куна с куною, говорила сестра с сестрою», «да не есть то куна, то невестка моя», «прибежал соболь к кунице, а приехал удалой молодец к красной девице»), украинскими («бiжи, чужа жоно, по полю куною») и даже сербскими («окичена куна, то йе твоя вереница люба»).
И принимая дань куницами или белками, князь как бы символически обозначал свой брак с землёй и общиной, уплатившими ему эту самую «кунку». Недаром в былинах кунья шуба — отличительный признак правителя или, по крайней мере, вождя.
Кунью шубку набрасывает на плечи Владимир, и за ней же он прячется от страшного свиста Соловья Разбойника, куньей шубкой укрывается «король ляховинский» от разгневанных богатырей-сватов, Добрыни и Дуная.
Такие шубы носят Дюк и Чурило — Фроянов и Юдин показали, что эти герои былин — родоплеменные вожди. Илья обретает шубу лишь в тех былинах, где уже выступает вождём богатырской дружины Киева («Три поездочки Ильи Муромца», «Илья Муромец на Соколе-корабле») — а место это он занял не без помощи Апраксеи.
Былинные же персонажи, не имеющие статуса правителя или, по крайней мере, вождя, этого предмета одежды, такого, казалось бы, естественного в условиях Руси, лишены.
Любопытно, что многим из перечисленных героинь предания приписывают столь же, мягко говоря, легкомысленный характер, который наши былины приписывают Апраксее, прилюдно обнаруживающей свою связь с Тугарином, заигрывающей с Чурилой Пленковичем, пытающейся соблазнить калику Касьяна.
В ирландских источниках женское воплощение Страны называют куртизанкой, у Медб из Лейнстера, кроме четырёх законных мужей, было множество любовников, «поскольку было в её обычае, чтобы тень одного мужчины падала на другого», Гвиневера, жена Артура, была неверна ему, и так далее.
Ветреность Апраксеи вовсе не обязательно связывать с конкретной личностью сестры Мономаха Евпраксии, «королевской блудницы», как делал это Рыбаков. Это — просто типичный облик супруги правителя, олицетворения непостоянной, ветреной власти, удачи. Характерно, что «руку и сердце» захватившего Киев «татарина» Идолища «легкомысленная» Апраксея решительно отвергает.
Так что когда Илья или Алёша говорят о «Апраксе- королевичне», это много ближе к современной народной мудрости («политика — б…ское дело»), чем к «королевской блуднице» немецких хроник.
«Распутство» Апраксеи подчеркивалось множество раз. Реже принимается во внимание, что былинная княгиня ещё и мудра. Перед сватовством к ней Владимир говорит: «Было бы мне, князю, с кем … думу думати».
И он получает именно такую жену — совет Апраксеи всегда мудр, она спасает Илью Муромца от княжьего гнева, она советует помириться с ним, она же, как мы помним, ободряет и поддерживает Владимира, перепугавшегося при известии о нашествии «татар».
А когда Владимир не слушает её, — например, в былине про Ставра Годиновича, где княгиня моментально распознает в «грозном после» переодетую женщину — то попадает в весьма неловкое и даже смешное положение.
Особенно заметно представление об Апраксее как Власти в былине о «бунте Ильи Муромца против Владимира», которые, по ряду признаков, представляются скорее переосмысленным описанием инаугурации или инициации военного вождя.
Илья в начале былины устраивает пир, что является посягательством на монополию князя как устроителя пиров и претензией на власть, о чём в ряде случаев говорится открыто: «Я буду завтра в Киеве князем сидеть», «завтра сам буду править княжеством». Илья стреляет по золотым и серебряным «маковкам» княжеского терема, что уже истолковывалось И.Я. Фрояновым и Ю.И. Юдиным как ритуальный вызов князю и магическая атака на него, с чем можно согласиться лишь отчасти.
Стрельба по золотым и серебряным мишеням встречается в эпосе в контексте как соревнования за власть (в былине про Добрыню и Василия Казимировича стрельба из лука является одним из способов, с помощью которого решается, кто кому будет платить дань — Владимир «поганому» царю, или тот — Владимиру), так и свадебных ритуалов («Ставр Годинович»).
Последнее восходит ещё к сказочным сюжетам: выбор невесты с помощью лука и стрел в сказке «Царевна- лягушка», испытание стрельбой из лука, полностью аналогичное былинным, как одно из испытаний, устраиваемых невестой- царевной женихам; в ряде случаев метательный снаряд падает «на терем королевны, что весь дворец пошатнулся», «стрела полетела в Индейское царство и сшибла второй этаж у королевского дворца».
В этих случаях сходство с былиной об «бунте» Ильи ещё большее. Вообще стрельба из лука как элемент свадебного состязания героя и правителя, брачно-эротический символизм лука и стрел уходят в глубокие слои доиндоевропейской, ностратической или «евразийской» архаики.
Для нас особенно любопытно указание британского исследователя Роберта Грейвса на английский средневековый обычай, по которому победа в состязании лучников, мишенью в котором служила золотая или серебряная монета с изображением креста (в ряде вариантов Илья сшибает золотые и серебряные кресты с церквей, чтобы устроить на них пир — т. е. превращает их в платёжные средства, в монеты), а призом — любовь карнавальной «девы Мэрион», Майской королевы и звание Майского короля, карнавального «Робин Гуда»…
Наконец, Илья попадает в подземелье, где его кормит и поит всё та же Апракса. Проникновение в «погреба», в глубь земли, не составляет для неё никакой трудности — она и есть земля.
Даже когда сказители «задним числом» придумывают какие-то «рационалистические» объяснения её проникновению в «погреба» (всегда разные, что само по себе говорит об их позднейшем происхождении), Владимиру, отправляющемуся освободить Илью, никогда не удается сделать это тем же способом. Иногда её заменяет дочь, но это не принципиально — речь в любом случае о женщине княжеского рода.
Символично и кормление княгиней Муромца. Старуха по имени Власть угощает Ньяля, будущего короля, водой из волшебного колодца. Про воду эту говорится: «Мягким будет твоё питьё в королевском роге — хмельной мёд и сладкий мёд, и крепкий эль».
Королю Конну во сне является дева Власть, но не ложится с ним, а угощает едой и питьём. После этого заточения Илья становится победителем «татар» и вождём богатырской киевской дружины.
Тот же мотив встречаем в былине «Царь Саул Леванидович», где сына заглавного героя «углицки мужики лукавые» приглашают «царём-королём», но по въезде в город запирают «в погребы глубокие» (Древние Российские стихотворения. С. 77–78). Возможно, речь и здесь о ритуале инициации вождя, правителя, непонятом позднейшими сказителями.
Иначе совершенно непонятно, отчего выпущенный на волю и снабжённый оружием пленник не спешит расквитаться с коварными пленителями, не уходит попросту на все четыре стороны, предоставив их своей судьбе, а едет защищать «углицких мужиков» от подступающего к городу врага. Здесь необходимо присоединиться к В.В. Чердынцеву, видевшему в этом сюжете «обычай заточения будущего вождя», который «широко распространён в раннем родовом обществе».
Схожий мотив мы встречаем в скандинавском эпосе — в саге о Стюрлауге Трудолюбивом, и в саге о Волсунгах, откуда, как предполагают учёные, данный мотив и попал в первую сагу. В саге о Волсунгах этот мотив также может быть истолкован как конечный этап инициации Сигмунда и Синфьотли как воинов и вождей.
Показательно, что во время заточения в кургане, носящего, как и в случае с Ильёй, черты погребения заживо, заточенным помогает женщина, сестра одного из них, мать другого и жена короля-конунга. Наконец, показательно отношение к княгине богатырей и киевлян вообще.
Это отношение весьма ясно обрисовано в той же былине о сватовстве Владимира: «Аще вам, молодцам, было б то кому поклонятися», «И всему красному городу Киеву было бы кому поклонятися».
Илья Муромец, который после заключения в погребе «оцьми низвел» на князя, покидает погреб и берётся за оборону города лишь по просьбе княгини. Апраксея былин не имеет ничего общего с летописной Евпраксией.
Если уж обязательно связывать её с летописным персонажем, то лучше всего подойдет жена того, древнего Владимира из Иоакимовской летописи: «Владимир имел жену от варяг Адвинду, вельми прекрасну и мудру, о ней же многое от старых повествуется и в песнех восклицают». Как видим, всё сходится: Адвинда «от варяг», и Апраксея из земли Поморянской — (Ляховецкой, Политовской).
Адвинда прекрасна и мудра, Апраксея наделена обоими этими качествами в избытке. И главное, Адвинда, судя по Иоакимовской летописи, являлась героиней многочисленных эпических сказаний («Многое от старцев повествуется и в песнех восклицают»).
А изменение имени не должно удивлять — в XIX–XX в в эпосе постоянно шла смена имён, древних, непонятных на знакомые православные.
Убийца Чурилы Пленковича Бермята превращался в Ермила, Хотен в Фадея и Фотея, Саксон Колыбанович, предшественник Муромца на посту главы киевской богатырской дружины, в Самсона Самойловича, царь загадочной «земли Алыберской» Саур Ванидович в Саула Леванидовича. То же самое могло произойти с живой богиней Земли и Власти, супругой Владимира свет Славьевича Красное Солнышко, Адвиндой.
Ещё одну параллель былинной Апраксе составляет Остасия или Остансия, жена «короля Гертнита», которая «была красивейшей и мудрейшей из женщин». В «Тидрек саге» она изображена чародейкой, помогающей своему мужу-славянину отстоять «королевство» от готов и гуннов. Невыясненным остаётся вопрос о нескольких наложницах «царя русов» и единственной Апраксе-Адвинде-Остасии в эпосе.
В ряде былин упоминается Марфида (Малфрида?) Гориславна как другая жена Владимира. Фёдор Иванович Буслаев упоминает 12 жён былинного Владимира, но мне не удалось отыскать в текстах былин упоминания о них. Однако обращает на себя внимание опять-таки четырёхкратность числа былинных жён (вспомним сказанное выше о правителе как воплощении идеи Центра).
Возможно, каждая из жён или наложниц соответствовала покорённому племени или земле (отдельные роды или общины, как уже было сказано, отделывались символизировавшим невесту откупом в виде куньей или беличьей шкурки).
Ясно тогда, отчего былинный король, отец Апраксы, столь решительно отказывался выдать её за чужака, т. е. признать таким образом свой «вассалитет», зависимость от Владимира. Обращает на себя внимание явная параллель с 12 жёнами первого правителя Великоморавского государства Само и 24 наложницами князя балтийских славян-поморян. Да и с пирами все не так уж просто.
Ижевский исследователь С. Козловский указал, что хмельное питьё было зримым воплощением магической удачи, своего рода Языческой благодати, и былинный князь Владимир, имевший монопольное право подносить чару богатырям, оказывается, ведал распределением этой таинственной силы. То есть опять-таки выступал как жрец.
К жреческим же обязанностям относят многие исследователи русского эпоса и поручения тому или иному богатырю (Потыку, Сухману, Ловчанину) доставить к княжьему двору «Лебедь белую» или какого-нибудь «лютого зверя» «живым, не кровавленным» — не иначе как для жертвоприношения.
Как видим, в памяти русского народа сохранился достаточно убедительный портрет священного верховного правителя, резко отличного от дружинного вождя летописных времён. Так что аналогия с вершиной пятеричного кастового общества у нас есть.
Теперь следует перейти к жречеству.
Часто можно встретить в книгах и статьях самых различных авторов утверждения, будто никакого жречества в древней Руси не было, а были «только» волхвы, являвшиеся не то деревенскими ведьмаками, не то и вовсе приблудными «финскими» шаманами.
Начнём с тех, кто пишет, что волхвы были «просто» колдунами, а не жрецами. Действительно, «волхвы» времён Алексея Михайловича, которых в указах поминали между скоморохами и «бабами-ворожеями», или «волхв Дорофейко» петровской эпохи и впрямь не более чем колдуны.
Но всегда ли было так? Для тех, кто верит в пресловутую «эволюцию», в то, что жрецы и священнослужители когда-то «произошли» от колдунов и знахарей, это, конечно, доказательство.
Раз уж в начале Нового времени «волхвы» были простыми колдунами, так понятно, что в X веке они «не могли» быть ничем иным. Только вот нигде нет примеров того, чтобы знахарь, — колдун превратился в жреца. Зато есть обратные примеры.
Слово «маг», в древней Персии обозначавшее жрецов, превратилось в название средневековых колдунов, а там — перешло на цирковых фокусников — маг Игорь Кио, скажем. Точно так же в современном ирландском языке колдун — drui.
Слово это происходит от древнего названия могущественной касты кельтских жрецов-друидо При чём тут, спросит читатель, маги и друиды, мы ведь говорим о волхвах?! Да хотя бы при том, что евангельский злодей, то выдававший себя за мессию, то пытавшийся купить у апостолов благодать, которого латинские переводы называют Симоном Магом, а ирландские книжники — Симоном Друидом, в славянском переводе стал Симоном Волхвом.
В русской литературе Средневековья слова «волхв» и «жрец» употребляли как равнозначащие и взаимозаменяемые: царь Охозия в русском переводе библейского предания «послал къ идолу Ваалу и къ жрецомъ его спросити: буду ли жив или умру? Посланные шли спросить волхвовъ …».
В «Великих Четьях-Минеях»: «Старейшина волхвом введе я (её. — Л.П.) в церковь идольскую и понуди я отрещися Христа и поклонитися идолам».
Как видно, что волхв, что жрец — для русского книжника всё равно, различия между этими понятиями он не делает. В «Сказании об основании града Ярославля» в святилище Волоса приносил жертвы и гадал волх Смело можно предположить, что, как и в случае с магами и друидами, первым значением этого слова было не «колдун», а именно «жрец», «священнослужитель».
Тем более что само слово «колдун» в других славянских языках обнаруживает сродство с делами, далёкими от сельской ворожбы и заговаривания больных зубов: по-хорутански калдовати — приносить жертву, калдованец — жрец, калдовница, калдовнище — жертвенник.
Колесов так прямо и пишет в своей книге «Древняя Русь: наследие в слове»: «Колдун — именование Языческого жреца, приносящего жертвы». Между прочим, привычка смотреть на священнослужителя свергнутой религии как на колдуна не оставила людей и в не столь далёкие времена, в просвещённой Европе.
Тайлор в «Первобытной культуре» сообщает нам, что жители протестантских стран — Германии, Англии — смотрели на католических священников и монахов как на могучих чудодеев, способных помочь там, где свой, протестантский, пастор оказывался бессилен — унять буйство полтергейста, отвадить покойного дядюшку Вилли от вредной привычки выть и скрестись в двери скорбящей родни лунными ночами, усовестить эльфов, повадившихся заводить в трясину коров.
Бедные патеры попросту разделили судьбу, постигшую магов в зороастрийском Иране, друидов — в католической Ирландии, и, надо думать, волхвов в православной Руси.
Продлись Средневековье ещё столетья три, и мы бы сейчас гадали, не является ли римское «патер» — священник — производным от германского «патер» — колдун. И эволюционисты бы в это свято верили! Надо ещё сказать несколько слов о гипотезе «финского» происхождения летописных волхвов, высказанной ещё в начале XX века и с тех пор часто всплывающей в литературе, как сугубо научной, так и популярной.
Оснований у этой теории, собственно, два — согласно «Повести Временных лет» во время богословской беседы с воеводой Янем Вышатичем пленные волхвы рассказали- де ему «миф» о творении мира, очень напоминающий мордовские легенды, записанные в XIX веке.
Нашли также сходства и в обряде, которым два волхва из Ярославля (те самые, взятые в плен Вышатичем) выявляли «прячущих гобино» (так называли магическое благополучие, причину урожая) «лучших жён» с обрядом подготовки к Языческому празднику у той же мордвы. Иногда эти сопоставления даже выдаются за «давно доказанные». На самом деле всё это, что называется, вилами по воде писано.
Начать с того, что летописный рассказ о богословской беседе княжеского воеводы с пленными мятежниками вызывает большие сомнения — с чего бы? В переданных летописцем «речах волхвов» они сначала рассказывают какой-то «миф» с фигурирующим в нём «сотоной», и более всего напоминающий христианский апокриф, отдающий болгарской ересью богомилов. Похожие легенды были известны и в Сербии, и на Украине — в местах, весьма далёких от каких бы то ни было «финно-угров».
Далее, на вопрос воеводы: «Кто ваш Бог», волхвы вдруг заявляют: «Антихрист (который. — Л.П.) сидит в бездне».
Наконец, парой строк спустя, воевода спрашивает: «Что сказали вам Боги?» Так Бог с «сотоной», «Антихрист» из бездны или Боги? Скорее всего, прав был советский историк Тихомиров, утверждавший, что летописец излагал Языческие воззрения «в нарочито карикатурном виде», и обвинявший летопись в «подлоге».
Что до обряда, то тут бы нашим учёным не хвататься за поверхностное «сходство» летописного описания с мордовским обрядом, а изучить вопрос подробнее — есть ли такой обряд у других финских племён, не общавшихся со славянами? Ведь, по меньшей мере, равновероятно и заимствование этого обряда мордвой у славян.
Однако на самом деле, как отметил в «Поэтических воззрениях славян на природу» ещё Афанасьев, не наблюдается и достойного внимания сходства: «Мы, со своей стороны, не усматриваем в этом описаний ничего общего с летописным рассказом: в мордовском обряде укол ножа представляет не более как символическое действие, и самый обряд этот имеет целию собрать припасы для общественного жертвоприношения, какое совершается в благодарность за дарованный Богами урожай. Летопись же говорит о действительном избиении жён, заподозренных в похищении гобина».
Точно так же в болгарской песне герой рассекает тело ведьмы-ламии. Из разрубленного тела тремя реками бегут зерно, вино и мёд, отнятые у людей злодейкой. Сама история о двух волхвах, странствующих от Ярославля к Белоозеру по округам-«погостам» и возвращающих им благополучие-«гобино» путём, рассечения «лучших жён», очень напоминает одну русскую сказку.
В ней поп вместе с превратившимся в другого священника «святым Николой» (православной заменой Волоса, кумир которого стоял в Ярославле) ходит по «царствам», в которых царит «печаль великая» из-за болезни или «беснования» «царевен», и исцеляют последних, рассекая на мелкие части в бане, промывая в котле и, воскрешая к новой жизни.
Когда поп по жадности решился взяться за дело в одиночку и не сумел оживить рассеченную «царевну», его даже повели вешать — как повесили в конце концов пленённых Вышатичем волхвов. И если в сказке «Никола»-Волос спас непутёвого и жадного спутника то в летописи Волос в образе своего священного зверя-медведя лишь похищает тела казнённых, да и «царевны» — лучшие жёны погостов — по летописи, не воскресали.
Ну а какая из версий ближе к истине — как знать?
Какие ещё доводы в пользу «финского» происхождения волхвов? Культ медведя у уральских племён — но медведь и у славян был священным животным, как и у финно-угров, связанным с загробным миром. Больше того, медведи изображаются даже на Языческих надгробиях Англии эпохи викингов, где, уж конечно, про финнов разве что слышали.
По-видимому, вообще бесполезно доискиваться, кто у кого перенял культ медведя — черепа пещерных медведей заботливо сохраняли в каменных ларях ещё неандертальцы; они же делали глиняные (с настоящими черепами) идолы могучего зверя.
Ещё один «довод» сторонников финского происхождения летописных волхвов — в одной из летописей они названы «кудесниками», а это слово происходит-де от «кудесы» — бубен, а бубен якобы славянам был неизвестен и перенят ими у финских племён в XV веке.
При этом ссылаются на Фаминцына, автора, конечно, почтенного, но писавшего более века назад. Уже в его время Любор Нидерле называет бубен среди «инструментальной основы славянской музыки»; упомянут бубен, вместе с гуслями и гудками, в Киево-Печерском Патерике XI века, причём миниатюра к сказанию изображает именно прекрасно известный нам инструмент.
Более всего против «финского» происхождения волхвов говорит их роль в летописных событиях. Роль эта будет подробна рассмотрена ниже, но сразу скажу — немыслимо представить на месте волхвов презренных «мордовичей» или «чухну», постоянных покорных данников славян. Судя по русскому эпосу (сошлюсь на моё же исследование «Этнос и раса в былинах»), финское население заселяемых славянами лесов, как и степняков, русичи за людей не считали.
Русская девушка, бегущая из татарского плена в балладе «Полонянка», услышав от перевозчика- «мордовича» предложение руки и сердца в обмен на перевоз и спасение от настигающих татар, предпочитает броситься в реку и погибнуть.
В Кировской области, по воспоминаниям хорошего знакомого автора этих строк, ещё в 80-х годах прошлого столетия потомки русских, новгородских переселенцев в Кировской области, брезгливо сторонились жителей деревенек, населённых русскоязычными потомками крещёных «вотяков»- удмуртов и «черемисов»-марийцев, а в Удмуртии, при коллективизации, русские крестьяне не желали объединяться в один колхоз с удмуртами-односельчанами и требовали создания отдельных хозяйств.
Как видим, презрительное отношение к финно-угорским племенам сохранялось веками даже после тысячелетней проповеди церкви с её «нет ни эллина, ни иудея».
Можно ли поверить, чтоб тем же презренным финнам вдруг начинали оказывать такое почтение, которое в летописях и у ибн Русте русы выказывают своим волхвам? Самое первое упоминание о славянских жрецах относится к VI веку.
Византиец Фофилакт Симокатта рассказал о трёх славянских послах-гуслярах, прибывших к императору Маврикию.
Они поведали, что народ их живёт «на краю Западного океана», что, очевидно, обозначает Балтийское море — ни к какому другому «Западному океану» поселения славян не выходили.
Спустя полтысячи лет без малого византийцы будут там же, «на дальнем берегу Океана», располагать родину своих «варангов» — варягов, балтийских славян-вендов, служивших в армии императора (в Западной Европе византийских «варангов», которых, как я уже говорил, как и полабских славян, звали в Европе «вандалами»).
Послы рассказали, что «кифары (гусли. — Л.П.) носят потому, что не привыкли облачать свои тела в железное оружие — их народ не знает железа, и потому мирно и безмятежно проходит у них жизнь… Тем, для кого война является вещью неведомой, естественно, говорили они, более усиленно предаваться музыкальным занятиям».
Этот рассказ породил среди историков множество толков. Были времена, когда его полностью и без сомнений приняли на веру. Один из отцов норманнской теории, Август Шлецер, скажем, и так считал славян — да не VI, а IX века! — настолько дикими, что они и дань-то платили шкурами белок и куниц лишь оттого, что у них «не было орудий для охоты на медведя».
Почтенный немец, всю жизнь проведший в библиотеках и университетских аудиториях, вряд ли догадывался, что для охоты на медведей как раз нужны более простые орудия, чем для добычи мелких и шустрых пушных зверьков, и сама медвежья охота на добрые сто тысяч лет (те же неандертальцы) старше беличьей.
Но в такую, с позволения сказать, концепцию, славяне, не знавшие-де железа в конце VI столетия, вполне укладывались.
Да что немец Шлецер, если век спустя поляк Юзеф Крашевский в романе «Старое предание» на полном серьёзе описывал ушлых немецких купцов, в том же IX веке продающих славянам, предкам поляков, металлические вещи, рассказывая, будто их делают подземные карлики-гномы!
А старый славянин Виш, в доме которого на почётном месте хранятся каменные молоты и секиры, ворчит: «Будто нет у нас камня, рога и кости… От отцов и прадедов достались они нам в наследство, ими били жертвы Богам, разбивали головы врагам и рога обламывали зверя… Не будь камня, не было бы человека и жизни на земле… Ваш металл ест вода, и воздух, и земля, а камень бессмертен».
И сейчас, впрочем, мода на славян с каменными топорами вовсе не ушла в прошлое. Вспомните только, читатель, фильм «Тринадцатый воин» с Антонио Бандёрасом в главной роли.
Многие русские зрители даже не осознают, что обитающие в пещерах, размахивающие каменными топорами, одетые в косматые шкуры дикари-«вендели» с размалёванными рожами — это венды, славяне в представлении Голливуда конца XX века.
Правда, при всём том эти дикари ездят верхом в сёдлах со стременами, растаскивают на диво хлипкую городьбу посёлка викингов железными крючьями на верёвках… но Голливуд и логика суть вещи несовместные — ну не будешь же всерьёз интересоваться, где злодеи-«вендели» держат своих коней в пещерных жилищах, путь в которые пролегает через зыбкий плетёный мостик над пропастью, по которому и пешком-то пройти страшно.
Или отчего герой Бандераса, арб-мусульманин ибн Фоцлан (читай ибн Фадлан, из записок которого сценаристы фильма многое позаимствовали), щеголяет гладко выбритой физиономией (искренне желаю авторам фильма попытаться побрить взрослого мужчину- мусульманина — современного, не средневекового! — лучше в какой-нибудь исламской стране).
Осталось только заметить, что фильм, в котором норманны и мусульманин обороняются от закидывающих их крепость факелами славянских дикарей, снят в те самые годы, когда североатлантические «норманны» из НАТО, «защищая» боснийских и албанских мусульман, старались «вбомбить в каменный век» славянскую Сербию.
Такие вот неакадемические последствия могут иметь высказанные столетия назад гипотезы учёных мужей.
Другие авторы обратили внимание не на «отсталость» описанных Симокаттой славян, а на их неимоверное миролюбие. Сентиментальному писателю Карамзину рассказ византийца о славянских гуслярах очень понравился, но он всё же ещё колебался. Зато протестантский пастор чех Шафарик и немец Гердер уверовали в него беззаветно.
Гердер, расписывая жизнь славян, утверждает, что они были «щедры, гостеприимны до расточительности, любили сельскую свободу, но вместе с тем были покорны и послушны, враги разбоя и грабежа… они не домогались владычества над миром, не имели жаждущих войн наследственных государей и охотнее делались данниками, если только тем можно было купить спокойствие своей страны».
Право, потомку готов стоило б лучше помнить слова гота Иордана, сказанные ещё до Симокатты, о славянах, что «ныне по грехам нашим свирепствуют повсюду». Или слова славянского вождя Дабренты, переданные византийцем же Менандром, тоже до Симокатты: «Не отдавать свою землю другим, а владычествовать над чужими землями привыкли мы, и в том мы уверены, пока есть на свете война и мечи».
Это в том случае, если бесчисленные упоминания немецких и скандинавских источников о славянских набегах на Германию, Британию, Данию, Норвегию и Швецию, о господстве на Балтике свирепых «вендских викингов»-варягов списывать на позднейшее искажение кротких славянских нравов под тлетворным влиянием тевтонов, как то делали славянофилы.
Это наивное объяснение, пожалуй, основной недостаток великолепного и, к сожалению, почти не переиздававшегося труда Гильфердинга «История балтийских славян». Разумеется, он тоже отдал дань рассказу Симокатты.
Наконец, когда нелепость рассказов о славянах, вышедших-де в раннее Средневековье прямиком из каменного века, и о кротком нраве «голубиного народа» стала очевидна, стали говорить о том, что послы (а то и скрывшиеся под личиной послов разведчики, как полагал Аюбор Нидерле) сознательно ввели в заблуждение византийцев. К этой версии склонился в своём романе «Славянский меч» словак Финжгар.
Или же, по новой моде «текстологического подхода», твердили про «стереотип варваров, живущих в Золотом веке». Мне всё же кажется, что варвары не были настолько искусны во лжи, а византийцы — настолько простодушны и наивны. Что до «текстологического подхода», то им можно обесценить любое сообщение любого источника, подогнав его под цитату из библии, «античную традицию» и так далее.
Гораздо любопытнее то обстоятельство, что в варварской Европе действительно существовал слой людей, сторонившихся военного дела и самого железа! В сохранившемся в Англии датском эпосе «Беовульф» (кстати, ещё одном источнике «Тринадцатого воина») упоминается некий пользующийся доверием правителей Унферт.
Доверяли Унферту и прислушивались к его советам вопреки тому, что «с родичами своими в игре железа он был нечестен». В чём же была «нечестность» Унферта? Германский исследователь Геза фон Неменьи полагает, что дело в сане Унферта — «тул», Языческий жрец. Сопровождавшие готское войско жрецы, по свидетельству Иордана, лишь пели (!) боевые песнопения, но в бой не вступали.
«Церковная история англосаксов» Беды Достопочтенного тоже говорит о запрете для жрецов на участие в битвах. Вполне понятно, что позже, в эпоху викингов, такое поведение уже понималось как «нечестное» — а может, сыграло роль и то обстоятельство, что «Беовульф» дошёл до нас в монастырских списках.
От вольностей монастырских переписчиков пострадал не один источник — чего только стоит порождённый их воспалённым воображением облик античного мира, переполненного мужеложцами! И конечно, не было ничего проще и естественней для такого деятеля, чем объяснить «нечестностью» нечестивого идолослужителя его ритуальное нежелание прикасаться к «играм железа».
Те же запреты накладывались на галльских друидов, фламинов римского Юпитера Капитолийского, индийских браминов. Иногда даже запрещалось смотреть на вооружённое войско или … прикасаться к железу! Дж. Фрэзер уделил немало внимания в своей «Золотой ветви» табу для жречества на прикосновение к железу.
У римлян и их соседей сабинов жрецы не имели права даже бриться железными бритвами или остригать волосы железными ножницами — только бронзой! Когда в священные рощи вносился железный предмет, надо было принести искупительную жертву.
Древний священный мост через Тибр был построен и ремонтировался без железных инструментов — как тут не вспомнить русские церкви «без единого гвоздя», то есть с минимальным использованием железа!
Одна из знаменитых рунных надписей — так называемый камень из Эгьюма — содержит гордое указание, что при её нанесении к камню не прикасались железом. В средневековой Европе общим местом была неприязнь таящегося среди холмов и пустошей «Древнего», «Волшебного», «Языческого» народа к «холодному железу».
Напомню, читатель, только один рассказ из киплинговского сборника «Подарки фей», который так и называется — «Холодное железо». В Ирландии этим народом стали ушедшие в волшебные холмы от завоевателей гойделов Туата де Данан — как мы помним, читатель, мифоэпический аналог жрецов-друидов.
Стоит заметить, что Волх свет Славич, Волх сын Славена из новгородских былин и преданий, предок-эпоним волхвов, хоть и предстает охотником и вождём дружины, однако ни разу не берётся за оружие — «рубит-сечёт» добычу и врагов его дружина. Сам же Волх на охоте загоняет добычу, оборотившись последовательно соколом, туром и щукой, на войне в облике волка и горностая производит разведку, двери в убежище врага вышибает ногой, не прибегая к оружию.
Наконец, с самим врагом, Санталом, расправляется Волх опять голыми руками — ударяет его «о кирпичей пол».
О связи Языческого жречества с певческим искусством вряд ли особенно надо распространяться.
Песни были одним из основных способов хранить священное Знание о Богах и обрядах. В «Слове о полку Игореве» гусляр Боян назван Вещим и «внуком» Велеса- Волоса, бога Волхвов. В «Голубиной книге» упавшую с небес книгу, содержащую все тайны мироздания, толкует царь-гусляр Давид, а в самых архаичных, сохранившихся в глухих углах Сибири, вариантах — вещий Калига.
Польское «гусла» — колдовать, «гусляж» и «гуслярка» — колдун и колдунья, лужицкое «гуссловач» — Языческий обряд, жертва, колдовать, «гуссловар» — ведун, литовское «гослус» — чародейство.
Разумеется, надо вспомнить и Садко из былины, одной игрою на гуслях вошедшего в близкое знакомство с Языческим Божеством — Морским Царём. Языческое значение игры на гуслях прекрасно понимала церковь, с Феодосия Печерского сурово осуждавшая её, а во времена Алексея Михайловича наконец добившаяся истребления гуслей в государственном масштабе.
Пение готских жрецов нам уже знакомо, у галлов певцы-барды пользовались почтением наряду с друидами, входя вместе с ними в жреческую касту. Со жречеством связаны ведические певцы-риши, эллин Орфей, учредитель Элевсинских мистерий и великий певец. Наконец, появление не прикасающихся к оружию и железу гусляров на дипломатическом поприще находит подобие и у кельтов, где жрецы-друиды часто выступали в роли послов, и в крещёной Руси, где послами оказывались христианские попы.
Итак, вполне вероятно, что описанные Симокаттой загадочные славянские гусляры-послы, сторонящиеся железа и не участвующие в войнах — это впервые упомянутые славянские жрецы-волхвы. Очень показательно, что происходят они с «края Западного океана», из мест, где стояли главные святилища славян — Аркона на Рюгене и Радигощ, иногда неправильно называемый Ретрой.
Ещё в XI столетии два века как крещёные чехи посылали в эти святилища за предсказаниями и советом. «Остров Буян» русских сказок и заговоров — тот же Руян. Четырёхликие изваяния, подобные истукану Свентовиту Арконскому, находят по всей Славянщине — на Украине, в Беларуси, в Болгарии, в Рязани.
Точно так же распространены и обряды, описываемые немецкими хронистами в Арконе. И в Болгарии, и на Украине домохозяин прятался за горку пирогов, как жрец в Арконе за священный каравай, спрашивая, не видно ли его, и желая, чтобы на следующий год было не видно.
И на Руси девушки гадали, водя коня через принесенные парнями ослопы, как в Арконе — через копья, разве что гадали не об успехе боевого похода, а о замужестве.
Ещё занимательней наблюдение археологов Русановой и Тимощука. Оказывается, система расселения, при которой славянские жилища собирались вокруг святилища — места на возвышении без культурного слоя (так в археологии называют следы постоянного проживания людей на одном месте — отходы, обломки, потерянные вещи, всяческий сор) и зачастую защищённого чисто символически, очень небольшими валами, со следами постоянно поддерживаемого огня, возникла сперва в VII веке у прибалтийских славян, а уж потом распространилась на все славянские земли.
Очевидно, Варяжский берег — «поморье Варяжское за Гданьском», как, напомню, выражался летописец — и впрямь был средоточием славянской Веры.
Что до Руси, то описанные в наших летописях волхвы выглядят просто двойниками варяжских жрецов, как тех описывают немецкие монахи-хронисты, и тех «знахарей», которые, как писал безвестный перс IX века, автор географического труда «Худуд-аль Алем», пользуются у русов большим почтением. В X столетии Ибн Русте развивает тему: «Есть у них (русов) знахари, из которых иные повелевают царём, как будто бы они их (русов) начальники.
Случается, что они приказывают принести жертву творцу их тем, чем они пожелают: женщинами, мужчинами, лошадьми. И если знахари приказывают, то не исполнить их приказания никак не возможно… и они говорят, что так повелел бог».
Судите сами — в западных хрониках говорится, что балтийские славяне-варяги «жреца почитают больше, чем короля», «король у них, по сравнению со жрецом, пользуется меньшим почтением». И в летописях сказано, что против волхвов в XI веке осмеливались выступить только князья да княжьи воеводы, и то — крещёные пришельцы с лесостепного юга (между тем, кстати, финнов никто особенно не боялся — да и с чего бояться собственную кормушку, основной источник дани?).
До крещения же даже великий князь Вещий Олег покорно выслушивал грозные пророчества волхвов. Показательно, что из многих подробностей рассказа о его смерти, коим так любят находить «фольклорные параллели», якобы свидетельствующие о ложности летописного предания (будто фольклор не отражает действительность, будто описание какого- то события в фольклоре делает его невозможным), упускают одну, ни фольклорных, ни литературных подобий не имеющую, и оттого- то самую достоверную.
Олег едет к волхвам, чтобы узнать, когда и как он умрёт. Одд из скандинавской саги, с которым Олега чаще всего сравнивают, буквально отбивается от такого пророчества — и это и литературно, и чисто по-человечески гораздо достовернее и понятнее.
Нигде в преданиях и сказках не встретишь человека, который всерьёз захотел бы узнать день своей смерти. Объяснить это можно лишь одним образом — Олег должен был узнать срок своей смерти у жрецов, ибо именно они определяли этот срок — а может быть, и вид смерти.
Любопытно и упоминание в некоторых летописях о смерти братьев Рюрика, а иногда и его самого, от укуса змеи. Вкупе со смертью Олега это наводит на мысль о ритуале ухода утратившего свою божественную силу вождя — вроде тех, что описаны у Мэри Рено в романе «Тезей», и отразился в европейском предании о родовом роке знатных семей.
А экспертами в вопросах ритуалов, рока и утраты вождем связи с Богами выступали, понятно, жрецы.
Далее, именно жрецы выбирали жертвы, в том числе человеческие, у балтийских славян. И именно волхвы в XI веке выбирают во время голода в Ростовской земле жертвы среди жён местной знати, «старой чади», тех, кого следует убить, дабы возвратить «гобино» — плодородие земли, удачу охотников.
И никто из местной знати не пытается противиться этому, покорно приводя к жрецам сестёр, жён, дочерей (только представить себе, ЧТО бы сделали с финном, явившимся к славянскому старейшине с предложением принести в жертву его сестру или жену!).
Даже схваченные, связанные, едва живые от пыток, жрецы, похоже, продолжают внушать страх — княжеский воевода Янь приказывает родне принесенных в жертву мстить. Без приказа те не отваживаются поднять руку на пленных, связанных, истерзанных воеводскими палачами кудесников. Кстати, и сам воевода тоже не спешит казнить волхвов, предпочитая расправиться с ними чужими руками.
Наконец, когда в Новгороде появился волхв, «творяше ся аки Бог», то за ним поднялся весь город. Подчёркиваю, читатель, весь.
А если непонятно, почему я делаю на этом такой упор, напомню, что политическая история Новгорода началась словами «и восста род на род; и не бысть в них правды», а заканчивается междоусобицей сторонников Литвы и Москвы, конец которой положил лишь приход Московского войска. Так что единодушие пошедших за волхвом новгородцев — это через сто без малого лет после кровавого крещения «огнём и мечом»! — само по себе беспримерно (и снова совершенно невероятно представить в роли всенародного вождя презренную «чухну белоглазую»).
За епископа встал лишь пришлый князь, черниговец Глеб Святославич со своей южной, вполне возможно в основном тюркской, дружиной.
В «Сказании об основании града Ярославля» говорится, что слова волхва воспринимались как слова самого Волоса. А про другого волхва некие «невегласи»-невежды (так иногда называют русские книжники язычников-соотечественников) ещё в XVII веке уверенно рассказывали, что тот «в Боги сел»!
Кстати, что самое любопытное, с «Божественным» статусом волхвов «соглашались» и православные авторы — естественно, с существенной поправкой на свой взгляд на природу Языческих Божеств: «волсви — плотяные (воплощённые. — Л.П.) бесы суть».
Но и в славянской Прибалтике жрец, обращаясь к славянину, мог заявить: «Аз есмь твой Бог, аз есмь тот, кто облекает луг травою и растения листвой, в моей власти дать плоды нивам и деревьям, приплод стадам и все, что служит на пользу людям; всё это я даю почитающим меня и отнимаю от отвращающихся меня».
Вот это и есть летописное — «творяше ся аки Бог».
Между тем Фрэзер передаёт слова современных ему индусов «Миром правят Боги, Богами — мантры, а мантрами — брамины, поэтому брамины — наши Боги». Тогда же в Индии говорили: «Кто прогневит Бога, того защитит брамин. Но того, кто прогневит брамина, не защитят даже Боги».
Исследовательница кельтских друидов Франсуаза Леру пишет, что в глазах соплеменников «всякий друид был Богом» (вспомним Богов и Богинь среди племени друидов, Туата де Данан из ирландских сказаний).
Так что отношение русов арабских источников, варягов-руси летописей и полабских славян к своим «знахарям», волхвам, жрецам полностью совпадает с обычаями кастовых обществ иных индоевропейских народов. Могли ли внушать такие же почтение и страх выборные должностные лица общины, вроде скандинавских годи или большинства жрецов Эллады классической эпохи? Заметим, кстати, что ни тем, ни другим обыкновенно никаких сверхъестественных (и тем более — божественных) качеств не приписывали.
Ещё бы — это же были свои, вчерашние соседи, насквозь известные и знакомые, ну разве что уважаемые чуть больше, других. Что до сообщений о «выборах» жрецов в городских святилищах балтийских славян (точнее, в торговом Вольте), то можно предположить, что, как и князей на Руси, или, по сообщению Константина Рождённого в Пурпуре, у хорватов, жрецов этих выбирали из одного рода, и существованию жреческой касты это никак не противоречит.
Если для человека княжьего рода было немыслимо никакое применение своих сил, кроме власти, если жрецам запрещалось прикасаться к железу или к оружию, то не менее строгие запреты существовали для знатных воинов. И, прежде всего, это касалось, конечно, запрета на любое участие в производительном труде.
Противники существования каст — и даже вообще чёткого разделения труда в древнерусском обществе — любят ссылаться на замусоленный миф, лелеемый околопатриотическими публицистами, о главном заступнике земли Русской: деревенском мужичке, бросавшемся при первых тревожных криках набата к сундуку, в котором лежат шишак, меч- кладенец и хрестоматийная «короткая кольчужка», в которой он через час-другой вступит в смертное единоборство с поганым степняком или немецким псом-рыцарем.
Вне родной для этого персонажа среды лакированных миниатюр под Палех это выглядит так: «Защиту родной земли от внешних врагов осуществляли те же люди, что и производили материальные ценности».
Такие выводы очень легко даются тем, кто в последний раз дрался в детском саду, а с земледелием был знаком исключительно по собственному огороду, и то вряд ли.
Как, интересно, по мысли этих исследователей, человек должен был поддерживать боевую форму (в качестве ликбеза — минимальная форма рукопашного бойца нарабатывается месяцами, а теряется напрочь через неделю, проведённую без упражнений) и одновременно пытался бы прокормить себя и свою семью в нечерноземной «полосе рискованного земледелия», имея только этот источник не дохода даже — пропитания (ну и одежды заодно — про «лён-конопель» и все хлопоты, связанные с превращением этой травки в одежду — а другой нет и быть не может — не надо забывать).
Я уже говорил о словах великого князя Святослава Игоревича про «Мужей Крови», непохожих на «ремесленников, в поте лица своего добывающих средства к существованию».
И приводил оценку деятельности будущего святого Феодосия его роднёй — когда паренёк пытался работать в поле вместе с рабами или печь хлеб: «Укоризну творишь себе и роду своему!» Русская летопись полна примеров, разрушающих миф о могучем земском ополчении напрочь.
В 1071 году у города Белоозеро двенадцать отроков — младших дружинников — во главе с княжеским воеводой Янем Вышатичем сошлись с тремя сотнями взбунтовавшихся смердов. Смерды были обращены в бегство, единственной потерей воеводы стал походный поп.
Пошедший «за волхва» Новгород — вот уж где, казалось бы, боевое искусство общинников регулярно оттачивалось в побоищах, в которые зачастую перерастало вече! — вовсе не торопится атаковать князя с дружиной — единственную защиту епископа. Во времена Святослава Игоревича осадившие Киев печенеги равнодушно любуются столпившимся на том берегу ополчением — и обращаются в паническое повальное бегство при известии о возвращении княжеской дружины.
Другой князь-воин, праправнук Святослава Храброго, Владимир Мономах на знаменитом Любечском съезде в выступлении перед сородичами-князьями, уговаривая их пойти на половцев, в ответ на ворчание, что лошадям будет трудно в весенней степи, восклицает: «Лошадей вам жаль, а смерда не жаль ли?!», и рисует облик беззащитного пахаря, который, вне сомнения, будет убит и ограблен половцами, если тех не прогонит в степь княжья дружина.
И совершенно не важно, какое конкретное юридическое наполнение вкладывалось в те дни в слово «смерд» — учёные сломали немало копий в этих спорах; любопытствующих отошлю к трудам Игоря Яковлевича Фроянова. В конце концов Мономах скорее всего и сам не очень придерживался юридической точности в своих выступлениях. Его современник, князь, как-то поименовал смердами население города Киева — и ничего.
Суть выступления Владимира Всеволодовича в другом — пахарь, как бы он ни назывался, беззащитен без дружинника! Да на что вообще могла понадобиться русским городам вся эта спесивая, буйная, агрессивная вольница дружинников, сегодня воюющая под одними знаменами, а завтра оказывающаяся под другими, желающая есть и пить с золота и указывающая зачастую князю, что и как делать, если бы ополчение было боеспособней или хотя бы при очевидном численном перевесе сравнимо в боеспособности со «сведомыми кметями»?!
Если уж летописи наших историков не убеждают — так отчего бы поборникам поголовного героизма «народа» не послушать глас народа — те самые былины, которые народ если и не создал, то сохранил?! Стоит «дружинушке хороброй» удалых святорусских богатырей покинуть Киев — и на горизонте появляются всевозможные полчища, и князь Владимир Красное Солнышко ударяется в панику — а ведь ушли-то только богатыри! Население Киева, те самые «чернедь-мужички», которых, как правило, собирается «повырубить» ворог, на месте.
Чего проще — создавай из них могучее народное ополчение и бей очередное Идолище Поганое.
Однако вместо этого и Владимир, и даже Илья пускаются на поиски дружинников-богатырей, не помышляя о боеспособности «простого народа».
Может, радетелям «народности» стоит уважать их мнение — и мнение поколений самых что ни на есть народных певцов и сказителей, веками хранивших былины? Что до версии, по которой богатыри есть представители «вооружённого народа» — позвольте не обсуждать её всерьёз, читатель.
Просто вспомните, что сказал Саксон (позднее в былинах это имя заменили на христианское Самсон), глава киевской богатырской дружины, покинувшей князя после бессудного заточения Ильи «во погреба во глубокие» тому же Илье, когда тот призвал его и прочих богатырей «постоять за веру, за отечество», вернуться в Киев, спасти стольный град от разорения ордами Калина царя:
Да не будем мы стоять за веру, за отечество,
У него (Владимир — Л.П.) ведь есте много да князей-бояр,
Кормит их и поит, да и жалует,
Ничего нам нет от князя, от Владимира.

«Ничего нам нет от князя» — а стало быть, входи, враг, в стольный город, жги храмы, руби горожан…кто-то хочет сказать, что эти люди и впрямь ополченцы? Вооружённые представители «земли святорусской»? Или перед нами голос представителей воинской касты, которым нанёс оскорбление местный правитель — и которые знают, что найдут себе радостный приём у любого вождя?
Богатырь Дунай заявляет, что служил «семи королям во семи ордах». И он вовсе не исключение, вопреки Проппу.
Исследователь возмущённо вопрошает, можно ли представить себе на месте Дуная Илью Муромца, но в былине про встречу Ильи с дочерью главный богатырь наших былин сам отвечает на этот вопрос: «А служил я у короля у Тальянского».
А вот когда киевские богатыри узнали, что в плен к Калину попал Илья (тот улучил возможность выпустить в сторону богатырской ставки стрелу) — тут-то киевское богатырство и взвилось. Нет, никакой «патриотической сознательности» в них не проснулось.
Былина излагает все со средневековой откровенностью: «Мне от крестничка да любимого пришли подарки да нелюбимый». Ни слова о «земле Святорусской», граде Киеве, князе Владимире.
Наш в беде! Наш в плену! Это важнее осаждённого города, важнее жизней киевлян — наш в опасности! Это — народное ополчение? Или всё же каста? Как по вашему, читатель? Часто указывают на таких былинных героев, как Илья Муромец и Микула Селянинович — смотрите! Простой, крестьянин в наших былинах становится главным богатырём киевским! Смотрите! Другой крестьянин оказался сильнее князя с дружиной!!!
Я не буду рассказывать, что В.Ф.Миллер и Б.М. Соколов давно и прочно доказали, что Илья стал «крестьянским сыном» очень поздно, по воле крестьян-сказителей — точно так же, как «превратились» в выходцев из простого народа рыцарь Родриго Руас де Бивар по прозвищу Сид, герой испанских «романсеро», и сэр Роберт Фиц Ут, граф Хантингтон, по прозвищу Робин Гуд. Установлено даже примерное время, когда это произошло, — начало-середина XVII век.
Впрочем, все это я подробно разобрал в своей работе, посвящённой былинам. Не буду я также и повторять своих доводов о совершенно некрестьянском облике и поведении Микулы Селяниновича, вышедшего на пашню с сохою, отделанной серебром и золотом, в пуховом колпаке, куньей шубке (вспомните, что говорил я о символизме этого предмета одежды) и сапогах зелёного сафьяна на высоких каблуках.
Этому я тоже посвятил немало страниц в работе о былинном эпосе русского народа. Я даже не буду говорить, что из былин, на которые ссылаются мои оппоненты, можно с той же лёгкостью вывести обыденность и нормальность для древней Руси превращения калеки-паралитика с тридцатитрехлетним «стажем» в могучего воина или способности идущего за плугом пахаря три дня удерживать дистанцию между собой и нагоняющими его конниками.
Даже в своём сегодняшнем варианте былины ясно говорят — пахарь, крестьянский сын, может стать в один ряд с родовитой воинской знатью только чудом. В самом буквальном смысле слова. Чудо может произойти с ним (Илья), чудо может сотворить он сам (Микула), но без чуда не обойтись…
В Индии, кстати, тоже подобное случалось — кшатрий Вишвамитра стал брахманом путём, обычным для индуистских преданий, — неистовой аскезой заслужил благосклонное внимание Бессмертных. Но из этого нельзя ведь делать вывод, что индийское общество — не кастовое.
Кстати, Илья в одной былине сам говорит, как относится былинная мораль к подобным переменам общественного положения без чудес:
Не дай Боже делать из боярина — холопа,
Из холопа — дворянина, из попа — палача…

Чудо — это одно, это вмешательство Воли, предопределившей всё в этом мире, в том числе и отличия каст-«родов». А вот посягать на это человеку — «не дай Боже». Но я не буду особенно на всем этом задерживаться.
Нет, я просто-напросто спрошу — а как часто с момента исцеления Илья показан в былине за пресловутым «созидательным трудом»? А Микула — после встречи с Вольгой и вступления к князю «во товарищи»? Читатель, если вы знакомы с былинами, вы и сами знаете ответ — никогда.
В былине про исцеление Ильи его мать, наблюдая, как выздоровевший и наполнившийся небывалой силой сын расчищает лес под пашню, грустно произносит:
Видно, дите будет нам не кормилицо,
Станет ездить, видно, по полю чистому…

То же в других вариантах произносит отец: «Этот, видно, сын у меня будет ездить во чистом поле, во чистом поле будет поляковать, и не будет ему поединщика».
А казалось бы — почему? Ну, повоюет, а потом — как впоследствии и будут поступать отслужившие солдаты — снова к крестьянским хлопотам, за плуг, за косу, за плотницкий топор. Но былина чётко говорит — так нельзя.
Ставший воином никогда не будет хлеборобом. Микула, приняв предложение князя стать его спутником, навсегда расстаётся с сохою, иногда даже закидывает её на небо. Он прощается с нею, говоря, что ему не придётся больше пахать.
Кем бы ни был человек изначально, став (чудом, как мы говорили; другого пути былины не предполагают) воином, он больше не может уже прикасаться к орудиям пресловутого «производительного труда».
Даже в крестьянской обработке былины ясно говорят — человек ИЛИ воин, ИЛИ пахарь.
Удачное совмещение этих занятий возможно разве что в кинофильме-сказке советских режиссеров Роу или Птушко — но не в реальной жизни, и не в эпосе, созданном людьми, знавшими, что такое война, и сохранявшемся людьми, знавшими, что такое труд пахаря.
Да и отчего бы не знать о невозможности такого сочетания русским певцам, когда ещё в XVII веке донские казаки, к которым хлынула из взбаламученной Смутным Временем центральной России толпа переселенцев, нарушая их привычные обычаи, постановили: «А егда кто из казаков станет землю пахать и хлеб сеять, того казака бить и грабить».
Там, на окраине Русской земли, сохранились старые обычаи, и не зря за пределами расселения новгородцев разве что на казачьем Тихом Дону сохранились песни на былинные сюжеты.
В чём же дело, откуда эта «укоризну творишь. роду своему»? Во всяком случае, речь не о презрении к труду и труженикам. Здесь дело совсем иное — скажем, викинги ничуть не презирали своих женщин, но даже одна деталь женской одежды или украшение на мужчине могли стать вечным позором, поводом для развода, и не было для норманна оскорбления непростительней, чем сравнение с женщиной (поэтому, кстати, норманны, в отличие от славян, не носили серёг).
Кастовое общество — мы уже говорили об этом — как раз отличалось меньшим презрением к низшим, чем позднейшее классовое, будь то классические рабовладельцы античности, феодалы Средневековья или буржуа Нового Времени. Голова — если в; ней есть хоть чуть-чуть мозгов — не презирает свои ноги.
Что до причин, по которым воины избегали принимать участие в выращивании и приготовлении хлеба и в других, подобных этой, работах, то они вообще-то предельно просты.
Во-первых, надо помнить, что в глазах язычника успех всякого дела, в том числе — и пожалуй, в особенности — земледелия, связан с благосклонностью Богов и духов, в данном случае духов плодородия, всех этих полевых, дворовых, овинных, ядреев, спорышей, обилух, полудниц, росомах, жицней.
Как относились подобные существа к железу, я уже говорил. А ещё сильнее и ещё хуже на них действовал «запах», если так можно выразиться, аура недавно пролитой крови, насильно отнятой жизни.
Существуют обширные списки мер, которыми ограждали каждого убийцу самые разные племена на разных континентах. И причин всегда две — гнев Земли, её дающих жизнь духов, оскорблённых насильственной смертью (это Языческое представление умудрилось просочиться даже в библию: «Что ты сделал? Голос крови брата твоего вопиет ко мне от земли; и ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей; когда ты будешь возделывать землю, она не станет более давать силы своей для тебя» (Бытие, 4:11)) и страх перед теми, кто, напротив, жадно слетается на запахи крови, боли и смерти, и перед теми, кто спешит протиснуться в распахнутую убийством дверь мира Смерти — оттуда сюда.
Массой обрядов — постами, временным отшельничеством, ритуальной раскраской или татуировкой — ограждает племя себя от убийцы — обычного, «разового» убийцы. Этим обрядам и поверьям посвящена целая глава в книге Джорджа Фрэзера «Фольклор в Ветхом завете», называется эта глава «Каинова печать».
А как быть с воином, за плечами которого тёмной стаей должны виться десятки теней неупокоенных мёртвых, с тем, кто десятки, если не сотни раз распахивал врагу дверь в мир Смерти? Вообще-то торжество воина над врагом часто оформлялось как жертвоприношение Богам — недаром воины русских былин (Илья, Алёша), одолев супостата (Тугарина, Жидовина и пр.), зачем-то (это для нас непонятно, зачем, современники и ближние потомки — отлично всё понимали) рассекал его тело на куски, раскидывал эти куски по сторонам, а голову, вздев на копьё, привозил в родной стан — на заставу или на княжеский двор.
Это обряд жертвоприношения…впрочем, я подробно рассказал об этом в работе, посвящённой былинам, в главе «Череп-трофей в былинах».
Убитый таким образом враг отправлялся прямиком к Богам войны и более опасности для оставшихся на земле, в мире людей, не представлял. Впрочем, и сам воин заранее, изначально определял себя в жертву этим суровым Богам. Принимая воинскую участь, принимая посвящение, он принимал и такую смерть — голову на копье и разбросанные в поле куски тела. И если доживал до старости, его всё же хоронили по тому же обряду, по которому приносили жертву — в костре.
Но это если дело шло о поединке.
А ведь бывали и большие сечи, битвы, сражения, в которых «обезвредить» каждого убитого врага как следует не представлялось возможным. Конечно, не могло речи идти о том, чтоб отлучить воина-защитника от общественной жизни, как это происходило с преступником-убийцей.
Но вот отлучение от процессов, научно выражаясь, производства материальных ценностей, в особенности пищи (в работах этнографов особенно подчёркивалось вредоносное влияние убийцы на пищу, строжайший запрет на разделение с ним даже процесса её потребления, трапезы — не говоря уж о приготовлении) было, с точки зрения племени, сугубо необходимо.
Конечно, у воинов были свои защитные чары и обереги.
Но все они были посвящены Богам Войны, Огня, Железа, Грозы и Бури — Богам, чьё грозное присутствие — пусть только в виде обрядов и символов — пугало маленьких Хозяев и попечителей крестьянских полей и подворий едва ли не столь же сильно, как неупо-коённые мертвецы и слетевшиеся на запах крови и смерти хищные духи.
Говоря кратко, воин, прикасаясь к труду крестьянина-хлебороба, совершал воистину бесчестное и позорное деяние — ставил под угрозу благорасположение духов Земли и Урожая к общине, к племени. Ставил под угрозу сам урожай.
То есть он сам мог пропитаться и охотничьей добычей, как это и описано в былинах про Волха-Вольгу — не зря же самой древней разновидностью княжеских владений были не пашни, не пастбища и не покосы, а охотничьи угодья — «ловища».
Но, надеясь на охотничью удачу для себя, оставлять без хлеба тех, кто доверял твоей защите…низость, хуже которой не враз придумаешь.
Потому-то родственники Феодосия и возмущались так его поведением — а будущий святой, почитая причины возмущения родни за дремучие «языческие суеверия», не внимал их упрёкам. Но ведь он сам не был воином, никого не убивал? Да ведь мы уже говорили об этом, читатель. Вторичны личные качества, дела и ответственность.
Ещё в XVII веке православные московские государи будут обрушивать опалу на целые боярские рода — за вину одного представителя. И так же поступало за полтысячи лет до них новгородское вече.
Феодосий — потомок воинского рода, а стало быть, и на нём почиет всё та же, небезопасная для урожая и благополучия общины, сила. Но, опять-таки, всё это поверья Языческого, кастового общества, до коих юному фанатику христианства не было ровно никакого дела. А мы этот факт отложим в и так уже полную копилку следов, оставленных в письменных источниках существования на Руси каст.
Воин — это не только занятие, это и происхождение. Феодосию, как воину по происхождению, считалось постыдно участвовать в крестьянских делах — вот ясный смысл этого сообщения жития святого.
И ни на какое «влияние» этот мотив не спишешь — мне уже доводилось говорить — в Византии сословия только-только складывались, ещё сидел на престоле потомок крестьянина, патрицием могли назначить не то что простолюдина, но и вообще инородца. Незадолго до рождения Феодосия правящий император — ничего общего с предыдущим не имевший — работал на стройке, а его брат торговал хлебом.
Несколько слов об Алёше Поповиче.
Как опять-таки доводилось мне писать в работе, посвящённой русским былинам, этому герою находится полная аналогия в преданиях Польши, где фигурирует Лешко Попелюш хитростью расправившийся с врагом-«Змеевичем» — точно так же, как Алёша хитростью победил Змеевича Тугарина.
В преданиях многих славянских народов, восточных и западных, упоминается Попялов, Попелек, Попелышек, Попельвар — хитростью побеждающий врага, сочетающего в себе змея и всадника, сопровождаемого птицами и собаками, как и Тугарин в русской былине.
Да и хитрость обычно одна и та же, совершенно незамысловатая — герой, почти побеждённый врагом, говорит, мол, обещал прийти на поединок — а за тобою целое войско. Тот недоумённо оглядывается — и герой сносит чудовищу голову.
Так что сюжет былины уходит во времена славянского единства, задолго до крещения Руси, и, соответственно, ни о каком «поповском» происхождении молодого богатыря речи вести не приходится.
Учитывая к тому же, что в былинах крест заменяет древний оберег, а в храмах, которые уже зовут «церквями», молятся «Богам нашим могуциим».
Да и сам Алёша поступает с Тугарином, как полабские славяне с пленными, которых приносили в жертву Богам, а из его головы на полном серьёзе предлагает князю Владимиру Красну Солнышку изготовить сосуд для питья — поступая явно не по-христиански.
Как видите, читатель, Алёшка-Лешко («Лешко» по-польски — хитрец, обманщик, лгун, в говорах русского Севера «алёха» — плут, «алёшки подпускать» — хитрить, обманывать) был не большим Поповичем, чем Илья — крестьянским сыном. Былинная богатырская дружина изначально представала кастово монолитной.
Были и другие проявления кастовой воинской этики, отличавшие благородного воина от простолюдина-ополченца (на Руси, как, впрочем, и в Индии, наряду с «кшатриями» существовало и «войско земли» — ополчение).
«Законы Ману» запрещали воинам- кшатриям «поражать врагов вероломным оружием — ни зубчатым, ни отравленным, ни раскалённым на огне…убивать ни оказавшегося на земле (когда сам воин находится на колеснице. — Л.П.), ни стоящего со сложенными руками (с просьбой о помиловании. — Л.П.), ни имеющего распущенные волосы (? — Л.П.), ни говорящего «я твой», ни спящего, ни ненадевшего доспехи, ни нагого, ни безоружного, ни (уже) сошедшегося (в схватке) с другим, ни не сражающегося (а только) смотрящего, ни оказавшегося в затруднительном положении, ни поражённого, ни устрашённого, ни отступающего».
В былинах есть выражение «не честь-хвала молодецкая».
«Не честь-хвала молодецкая» убить спящего («Добрыня и Дунай»), нагого («Добрыня и Змей»), безоружного.
Не бьют подневольных: Хотен Блудович отпускает живыми мужиков — должников враждебного семейства, натравленных на него (трудно понять, что тут является причиной — жалость или брезгливое нежелание «марать руки»).
Щадят врага царской крови — «а и вас-то, царей, не бьют, не казнят» — но это несколько другое, скорее благоговение перед «священным царём», чем жалость.
У Саксона Грамматика находим эпизод, когда Яромир, правитель Рюгенских русов, во время войны с другим славянским племенем атакует двух неприятельских воинов. Убивает одного, но копьё застревает в теле.
Второй замахивается, но, увидев, что поднял руку на князя, отбрасывает оружие и падает ниц. «Столь велико почтение среди этого народа к людям, облечённым высоким саном», заключает хронист.
Любопытно, что из всех черт священного правителя эта одна оставила какие-то следы в летописи: «Князь Мстислав Юрьевич проеха трижды сквозь полки Юрьевы и Ярославли…И прииде на него Александр Попович, и, имея меч наг, хотя разсещи его.
Он же возопил, глаголя, яко аз есмь князь Мстислав. И рече ему Александр Попович: «Княже, ты не дерзай, но стой и смотри. Егда убо ты убиен будеши, и что суть иные, и камо ся им дети?».
Обращает на себя внимание появление в цитируемом отрывке Александра (Алёши?) Поповича (та самая Никоновская летопись, прославленная заимствованиями из былин). Не оказала ли влияния на летописный текст былинная идеология? О том, что богатыри никогда не атакуют вместе одиночного противника, даже если тот очень силён, мы с вами, читатель, уже говорили.
Богатырские схватки, описанные в былинах, — это целый ритуал, начинающийся с обмена тяжеловесными «любезностями» вполне в духе героев поэм Гомера или «Старшей Эдды», бранящимися перед боем, и идущий всегда на равном оружии — палица на палицу, меч («сабелка булатная») на меч, копьё против копья.
Несколько странно, что схватка на копьях в былинах, как правило, завершает ряд из трёх сшибок — казалось бы, должно было быть наоборот. Завершается поединок, что называется, «в партере» — рукопашной схваткой и борьбой.
Побеждённого убивают, причём достаточно жестоко — впрочем, как я уже говорил, это отголосок воинских жертвоприношений Богам войны.
Однако у побеждённого есть возможность сдаться, «сохранив лицо» — предложить победителю побратимство, естественно, с собой в качестве «меньшего» брата. Похвальба над трупом побеждённого противника решительно осуждается в былине «Камское побоище».
Представление о благородном и неблагородном поведении в бою повлияло даже на отношение к тому или иному виду вооружения.
В «опалу» угодил топор — былины вообще не упоминают его в качестве оружия, в летописях знатные воины-русы не используют до XIII века топор против равного противника — исключительно против зверя или взбунтовавшегося смерда. В былинах в схожей ситуации — против явно неблагородного противника — знатные воины, Чурило, Вольга, Микула, используют неясные «шалыги подорожные».
Любопытно, как прокомментируют это сторонники «народного» (крестьянского) происхождения эпоса и его героев? Столь же отрицательно относится этика былинных богатырей к метательному оружию.
Любопытно, что первым это подметил ещё в XVIII веке Василий Алексеевич Левшин в своих «Русских сказках»: «Русские богатыри считали за стыд сражаться чем- либо, кроме ручного оружия, ибо убивать пращом или стрелою не вменяли в приличное человеку храброму».
В былинах эта неприязнь распространена, кажется, на все виды метательного оружия, на само метание.
Только враг-инородец вроде Идолища или негодяй вроде Тугарина способен метнуть нож в противника — причём богатырь, перехватив или отбив брошенный в него клинок, никогда не бросает его обратно в хозяина, но вызывает напавшего на поединок или расправляется с ним ударом. Русские богатыри бьют даже там, где, казалось бы, естественней метнуть.
Хотен Блудович ударом, а не броском копья расшибает конёк крыши дома враждебных ему Чусовых. Стоящую на воротах дочь Соловья-разбойника, пытавшуюся убить Илью приворотным брусом или по-иному, богатырь убивает не броском, а ударом копья.
Любопытно, что и летопись хранит представление дружинно-княжеской среды о сугубой подлости, неблагородстве броска: когда на Любечском съезде обсуждают подлость князя Давыда, заманившего в ловушку и ослепившего князя Василька Теребовльского, ему говорят: «Кинул ты нож в нас!» Как и в былинах, брошенный нож здесь — знак вероломства и подлости.
Лук богатырь применяет разве что на охоте да на состязаниях (о которых мы говорили, рассказывая о священном браке правителя с девой-Властью Апраксеей).
Илья до вступления в дружину (и едва ли не под влиянием версии о его неблагородном, «карачаровском» происхождении) использует лук против нечеловеческого противника, оборотня Соловья (странно, что самые ранние изображения Соловья-Разбойника — изразец и лубок XVII века — изображают его конным воином с копьём, а не сидящим на дубу «чудом»; не решусь утверждать, что и поединок воинов- всадников превратился в выстрел по оборотню под влиянием крестьянской «карачаровской» версии).
Став дружинником, Илья вспоминает о луке дважды, но один раз просто не пускает его в ход, ограничившись заговариванием стрелы («Илья Муромец на Соколе-корабле»), а другой — стреляет в дуб, распугивая разбойников («Три поездочки Ильи Муромца»).
Впрямую против человеческого (хоть и не совсем — «татары»- степняки, как мы помним, в понятиях былин — не люди) противника стрелы во всём былинном эпосе использует один Васька-Пьяница — человек явно не дружинного круга. Эти наблюдения я советую взять на заметку не только сторонникам «крестьянского» происхождения былинных богатырей, но и тем, кому не лень воскрешать построения Стасова и Потанина о каком-то не то ордынском, не то половецком происхождении наших былин.
Хорош был бы половец или ордынец, не признающий метательного оружия, особенно — лука. Впрочем, столь же уместно смотрелись бы в тюркском «Диком поле» могучие дубы, стены белокаменные, терема златоверхие и ограды высокие русских былин, а в юртах кочевников — окошечки косящаты, печи, «палатный брус», сидя на котором Алёша Попович поддразнивает Тугарина Змеевича, лавки и столы, мёд- пиво вместо кумыса в чарах.
Да, наконец, само вот это: «Ой же вы, татаровья поганые \ Кто умеет говорить языком русским, человеческим?» — это тоже татарское?!
Иное дело — меч, копьё, палица — оружие, достойное богатыря. К ним отношение у русских воинов было совсем иное. Особенно, конечно, к мечу.
Мечом русы-язычники клялись при договорах с Византией в 907 и 944 годах. Особенно трогательно, что это приводят («типично норманнская клятва на оружии») в доказательство их скандинавского происхождения.
Тогда пришлось бы занести в норманны и ведических ариев с их клятвой на мече — варуной, и японских самураев, и испанских идальго, и арабов, и много кого другого.
Павлов-Сильванский в статье о символизме русского права, не касаясь вовсе вопроса о происхождении варяжской руси, отметил только, что в договорах меч «покладаху» перед кумирами Перуна и Волоса, а норманны и гордившиеся своими готскими корнями знатные люди Западной Европы, присягая на мече, всегда втыкали его в землю.
Так что правда остаётся за С.А. Гедеоновым, вот уж больше века назад сказавшим, что договоры эти «не являют никаких признаков норманнского права, религии, обычаев». Различие глубоко не случайно — легендарный меч в рыцарских преданиях Западной Европы и сагах — Северной всегда воткнут — Грам в древо Вольсунгов, Экскалибур — в наковальню, меч Галахада — в плывущую (типичный кельтский сюжет) скалу.
В русском же фольклоре меч всегда кладенец. Он лежит под каким-нибудь спудом, будь то камень Алатырь ряда заговоров, былин и сказок, голова богатыря Росланея в повести о богатыре Еруслане Залазаровиче, в церкви (как в заговорах и «Повести о Петре и Февронии») или «тереме» на острове Буяне.
В двух последних вариантах можно увидеть воспоминание о тех мечах, что хранились в капищах на балтийской прародине варягов-руси.
В капищах Арконы и Кореницы на Рюгене, Радигощи на континенте мечи висят на стене или поясе кумира, или лежат, или находятся, наконец, в руке кумира — но никогда не воткнуты.
О значении, которое придавали славяне головам жертв, я уже писал. На этом, кстати, различия с ролью меча в ритуалах и жизни воинской касты на Западе и на Руси отнюдь не заканчиваются — так, мечи славянских преданий не имеют имён. Исключением является разве что Щербец польских королей-Пястов, иззубренный о киевские Золотые ворота, да одинокий Аспид из явно переводного «Сказания о Вавилонском царстве».
При всём моём уважении к Марии Семёновой, сцены, где славянские воины говорят со своими мечами или упоминают их имена, целиком остаются на её совести.
В стране, где было бы столь же трепетное, почти интимное отношение к оружию, которым пронизан рыцарский эпос Европы, невозможно было мимоходом бросить: «Когда же мечи свои притуплялись, хватали мечи татарские и бились снова» (рассказ о последней битве дружины Евпатия Коловрата из «Сказания о разорении рязанской земли Батыем») или «сабельки вострыя приломалися; вынимали они палицы булатные».
Так же невозможно, как в русских былинах, с их вещими конями, сивками-бурками, невозможно было бы уронить мимоходом: «И лошади под ними погибли. Тогда сэры рыцари взяли новых коней и поскакали друг на дру а…»
Перечисленные различия, однако же, ничуть не значат, что меч не играл роли в жизни война-руса. Совсем наоборот, — играл, и огромную! Арабские авторы говорят, что русы не расстаются с мечом, мечом разрешают судебные споры и благословляют новорождённых сыновей.
Меч передавался по наследству, а в приднепровском Перещепинском кладе меч лежит среди прочих сокровищ — вот уж воистину кладенец!
Даже после крещения меч клали в могилы князьям и воинам. Даже лежащие в Георгиевском соборе Юрьевского монастыря близ Новгорода посадники начала XIII века, Дмитр Мирошкинич и Борис Семенович, не стали исключением — вопреки христианскому обычаю в их гробницы положили мечи.
Причины такого почтения благородных русских витязей к мечу понятны — меч был самым специализированным, самым «благородным» оружием — палица и копьё имели двойников в оружии ополченцев- простолюдинов — дубину и рогатину, топор же вообще был братом- близнецом рабочей секиры, за что, по-видимому, и попал в «опалу».
На копьё и палицу, кстати, в былинах иногда читают заговоры — подбрасывают в воздух и ловят, приговаривая: «Как владею я копьём бурзамецким (или — «палицей буевою». — Л.П.), так владеть мне богатырём имярек».
Правда, делает это обычно отрицательный герой и терпит в финале сокрушительное поражение.
Ко всякого рода ворожбе воинское сословие относилось хмуровато ещё до возникновения христианства. Излишне говорить, что смелость и проистекающие из неё гордость и независимость — первые из основных нравственных качеств богатыря, прославляемых былинным эпосом. Даже сила без храбрости — ничто.
Алёша Попович, который «не силой силён, а напуском смел», входит в «первую тройку» любимых героев эпоса, а калика Иванище из былины про Илью Муромца и Идолище поганое, который, по собственному признанию главного богатыря русских былин, вдвое сильней его, но не смел — презрительно обозван «дураком».
Если богатырь чего-то и боится — так это показать малейший признак трусости. Советы и запреты в былинах, похоже, существуют именно затем, чтобы богатырь не слушал первых и нарушал вторые.
Богатырь всегда ищет опасности, схватки, для него вызов — появление незнакомого богатыря или след богатырского коня, других поводов для схватки уже не нужно. Тем паче — угроза, пусть даже не прямо в его адрес.
Так, Добрыня, проезжая по «полю чистому» и обнаружив незнакомый шатёр с угрожающей надписью о неизбежной смерти того, кто посмеет войти в шатёр и прикоснуться к запасам его владельца, незамедлительно в этот шатёр входит, устраивает там страшнейший разгром, частью съедает, а частью разбрасывает по полю съестной припас, и частью разливает, а частью (надо полагать, большей) выпивает хмельной мёд, после чего и засыпает посреди наведенного им погрома богатырским сном.
Является хозяин шатра, Дунай, в ярости будит Добрыню («а спящего бить, что мёртвого — не честь-хвала молодецкая!») и, дав тому время вооружиться и сесть на коня, честно старается привести свою угрозу в исполнение.
Доведению схватки до смерти одного из противников мешает лишь появление главы богатырской дружины, Ильи Муромца, разнимающего богатырей и мирящего их. К этому описанию нравов воинской касты надо только прибавить, что Добрыня, как мы помним, отличался от иных богатырей «вежеством рожоным и учёным», вследствие чего ему поручали щекотливые дипломатические задания, а устойчивый эпитет Дуная в былинах — Тихий.
Мда, читатель…можете представить, каковы бывали невежливые и буйные богатыри — вежливого и тихого вы уже видели.
Илья в былинах о «татарском» нашествии один защищает Киев и Русь, рядом нет никого, кто упрекнул бы его в трусости, однако на предупреждение своего вещего коня о трёх вырытых врагами ловушках-«подкопах» богатырь отвечает ударом плети и бранью и продолжает атаковать вражьи полчища. В результате попадает в плен, где чуть не гибнет.
Юный богатырь Михайлушка Данилович (Игнатьевич) ещё более упрям — он, в аналогичных обстоятельствах, едет прямо в «силу-матицу», то есть на подкопы. Тот же Илья у знаменитого камня на распутье без колебаний выбирает дорогу, на которой «убиту быть» — хотя рядом снова нет никого, кто бы мог стать свидетелем его «трусости».
И несть числа таким примерам. Богатырь постоянен — он держит данное слово и не меняет принятых решений, даже если они гибельны для него. Богатырская храбрость неразрывно связана с богатырской гордостью.
Пусть в основе сюжета о «бунте» Ильи против Владимира лежало обрядовое действо, но для былинного героя естественно и характерно именно такое поведение — богатырь, оскорблённый неподобающим местом на пиру или обращением, недостойным подарком, устраивает на княжьем пиру громкую ссору, выливающуюся в настоящий бунт.
Очень показательна сцена уговоров ушедших из Киева богатырей Ильёй «постоять за веру, за отечество».
Илья не мотивирует своей просьбы, вернее сказать, не унижается до мотивации, ибо её не допускает гордость, да просьба побратима и не требует мотивов. Мотивации требует отказ (её мы, читатель, уже рассматривали, эту мотивацию — «ничего нам нет от князя Владимира!»).
После этого просьба и отказ в буквально тех же выражениях повторяются дважды. Гордость на гордость — никто не хочет унизить себя дополнительными объяснениями, уговорами.
Илья, казалось бы, должен переступить через гордость ради «общего дела», однако он этого не делает (и правильно поступает — в рамках богатырской системы ценностей, выписанной в былинах, такая «потеря лица» отнюдь не помогла бы ему, напротив — лишила бы всякого авторитета).
Не переступают через свою гордость и остальные богатыри. Ситуация находит разрешение, как мы видели, в другой важной для нравов воинской касты черте — солидарности.
Возникает, откровенно говоря, подозрение — уж не нарочно ли попался в плен Илья, чтобы спровоцировать наконец богатырскую дружину на действия, хотя бы из кастовой солидарности?
К деньгам и любым не имеющим боевого — прямого, как оружие, или вспомогательного, как сбруя богатырского коня, — значения материальным ценностям богатырь относится презрительно. И если обзаводится таковыми — получив дар от князя, найдя клад или добыв в бою — старается раздать их или устроить на них пир.
Разумеется, очень важна для богатыря слава. Славно пировать, охотиться, славнее же всего — воевать. Тихая, мирная жизнь, вдали от пиров и битв — для богатыря бесславье.
Алёша и Еким, увидев камень на развилке, обозначающий три пути — два в мирные города, славные тихим, сытным житьём, обильной и вкусной едой, крепкими медами и податливыми девицами, и в Киев, к неизбежной воинской службе, не сомневаются в выборе, иначе «пройдет про нас славушка недобрая».
О простонародье говорить долго не приходится.
К счастью, никто пока не додумался до отрицания существования на Руси землепашцев, ремесленников и торговцев. Добавим только, что ценности и правила поведения мирного общинника — будь то земледелец, ремесленник или торговец — прямо противоположны таковым воинской касты.
Былина и не думает осуждать Садко, отчаянно старающегося избежать смерти в море, на которое обрекают его «жребии». Для богатыря подобные недостойные увёртки были бы полнейшим бесславьем — но Садко-то всего-навсего купец.
В русских летописях дважды описана готовность жителей осаждённых печенегами Киева и Белгорода распахнуть ворота перед кочевниками, предпочтя плен голодной смерти — в то время как их современники-воины, оказавшись перед выбором — смерть или плен, кидались на собственные клинки, если не было иной возможности избежать позора плена (об этом повествуют византиец Лев Диакон и араб ибн Мискавейх).
А долго ли бы продержался в крестьянской общине парень, то и дело лезущий в драку и демонстративно пренебрегающий советами? Уважением бы, во всяком случае, не пользовался.
То есть нравы были принципиально разными — а ведь нравы-то, как мы знаем из того же фольклора, представлялись чем-то врождённым. Если вдуматься — даже христианство, впервые поставившее во главу угла не род, не дружину, не корпорацию, не касту, а личность с её «свободным выбором», спасением или гибелью — даже оно, однако, зиждется на представлении о родовой и наследственной ответственности потомков Адама за грех когда-то преступившего запрет божества первопредка.
Даже коммунизм, исходящий из отчуждённой особи «хомо экономикус» XIX–XX веков, при воплощении в жизнь оказался перед необходимостью считаться с понятием «классового происхождения» (с точки зрения ортодоксального марксизма — полнейшая чушь, ибо классовая принадлежность определяется только долей и характером участия в производстве материальных ценностей, но никак не наследственностью).
Кстати, как ни удивительно, современная наука подтверждает подобные взгляды.
Не так давно, в конце XX века, учёными- зоопсихологами был поставлен любопытный опыт — предприняли попытку вывести добрых чёрно-бурых лис. Вообще это весьма агрессивные зверьки с «зубастым» характером. В течение десяти лет исследователи скрещивали между собой самых общительных, миролюбивых лис.
Недавно был получен итог — ласковые, ручные существа, которых поднимают на руки и ласкают пятилетние девочки — а потомки свирепых хищниц-кусак блаженно щурятся в телекамеру.
Поведение, получается, наследуется, характер детей можно задавать, скрещивая сходных характером предков. Кастовое общество осуществляло как раз подобную селекцию, свирепо отбраковывая «неправильных» человеческих особей и воспроизводя, усиливая от поколения к поколению, черты кастовой этики и морали.
Всё более властные правители, всё более отважные, свирепще и сильные воины, всё более хозяйственные и трудолюбивые общинники, всё более послушные рабы.
Немного поговорим об этих самых рабах. Представление о рабах и рабстве у нас сильно испорчено школьными впечатлениями об античном, так называемом классическом, рабстве.
А также и о рабстве негров в Соединённых Штатах, поданном сквозь романтично-слезливую призму «Хижины дяди Тома» и множества «политкорректных» литературных и кинематографичеких клонов этой книжонки (в качестве противоядия всячески рекомендую «Унесённые ветром» М. Митчелл — естественно, книгу, а не фильм).
Однако же рабство у славян и их соседей, народов Северной Европы — германцев, скандинавов, тех же кельтов — имело совсем другой характер.
И не стоит судить о нём по, скажем, роману Валентина Иванова «Повести древних лет» — этому роману прекрасного автора очень повредило то, что Иванов стремился в нём противопоставить в славянофильском духе «плохую, расистскую» Европу, воплощённую в викингах, добрым славянам, и, кроме того, очень малый уровень тогдашних наших знаний об Языческой Европе и Руси.
Так, Новгород не только процветает в романе в IX веке, но и имеет все пять районов-концов — а это число концов появилось в Господине Великом Новгороде лишь к закату его могущества, в XIV–XV веках, в IX же столетии Новгород ещё представлял собою три деревеньки и крепость на островке, образованном Волховом, Малым Волховцем и Жилотугом.
Что до ошибки писателя, расположившего легендарную страну Биармию норманнских саг на беломорском побережье, то её и посейчас разделяют многие учёные, хотя скандинавы добрались до Белого моря не раньше, чем Новгород обзавёлся пятью концами — в XIV веке, а русы вышли на его берега самое раннее за четыре века до того.
Биармия же, вероятнее всего, располагалась на берегах не Северной, а Западной Двины — не зря названия Ливония и Биармия не встречаются в одной и той же саге. Столь же неверно, намеренно мрачно показывает писатель положение у «жестоких» скандинавов рабов-трелей, которых он называет траллсами.
Как шудры в индийской мифологии приходились всё же потомками великому мудрецу и святому, так и у норманнов первый Трель, эпоним-прародитель сословия, был сыном Бога Рига-Хеймдаля.
В Киевской Руси, что характерно, все случаи свирепых и безжалостных расправ с рабами, жестокого с ними обращения «отчего-то» связаны с духовными лицами.
Вряд ли летописцы- монахи оговаривали своих братьев во Христе и духовных отцов, так что это обстоятельство стоит взять на заметку любителям порассуждать про то, что христианская церковь-де старалась смягчить участь рабов. Ни про какого боярина или князя не сказано, как про архиепископа Новгородского, Луку Жидяту, что он отрезал язык и отрубил руки своему холопу Дудике.
Стефан, которого удавили (не иначе, за доброту и ласку) собственные холопы, был отнюдь не мирянином, а преемником Жидяты, епископом новгородским (и опять-таки, ни про какого мирянина в те времена подобного не сообщают).
Епископ Ростовский Феодор «прославился» бесчеловечным отношением к рабам, далеко затмевавшим жестокие развлечения надменной польской шляхты или нашей Дарьи Салтыковой, Салтычихи (и опять-таки, не имевшим ничего похожего среди нецерковных современников).
А преподобный Варлаам Хутынский в одной из записей отчисляет монастырю столько-то голов челяди, да столько- то голов скота — такого упоминания на одном дыхании рабов и скотины вы, читатель, у его светских современников не встретите.
Христианская церковь несла из Византии, Восточной Римской империи не «смягчение жестокого обращения с рабами», а старое римское отношение к «двуногому скоту», «разговаривающим орудиям труда», живой вещи в ошейнике и на цепи.
Слова «раб», «холоп», «челядин», «чадь», «отрок», обозначавшие в древней Руси рабов и не слишком отличавшихся от них зависимых людей, странным (для современного человека) образом близки, а то и вообще совпадают с названиями детей и подростков. Раб — робя, ребя, ребёнок.
Холоп, в западнославянских языках «хлоп» — хлопец, подросток. Челядь — рабы, но во многих говорах и диалектах Руси сохранилось и более древнее значение этого слова — «дети», английское «чилд» — родственное ему.
Оттуда, из окраинных русских говоров, кстати, это слово шагнуло и в некоторые другие языки. Например, в коми-пермяцкий. Когда мне доводилось раскрывать детский журнал «Силькан» («Колокольчик») из Перми, на языке коми, меня немало позабавило обращение в начале журнала: «Челядь!» А значило-то оно всего-навсего «дети, ребята».
«Чадь» — это слуги, но «чадо» — ребёнок. «Отрок» — это не только подросток, в древнерусском это и слуга (в «Повести временных лет» упомянуты отроки воеводы Свенельда, княгини Ольги и других знатных людей), а в болгарском так и попросту раб. Наконец, в былинах упоминаются паробки богатырей.
В современном украинском языке это слово обозначает подростка, а в былинах — это слуги, ухаживающие за конём и оружием героя (как Тороп у Ильи Муромца, пока богатырь сидит у Владимира «во погребах во глубокиих»), выполняющие его приказы.
Показательный пример — когда Алёша Попович видит надпись на придорожном камне, он не сам соскакивает с седла, а сгоняет с коня паробка Екима — «ты, Еким, грамоте поученый человек».
И не в том дело, что сам Алёша неграмотен — письмо какого-нибудь «собаки-царя неверного» в Киеве зачитывает князю Владимиру именно он, да и на богатырской заставе ему часто отводят роль писаря — а в том, что не дело воину выполнять какое-то невоенное дело, когда рядом есть слуга-паробок, способный его выполнить, — в данном случае прочесть надпись на камне.
Богатырь своего паробка даже женить может — не особенно спрашивая его согласия, естественно — как грозится сделать богатырь Хотен Блудович в одноименной былине.
Да, отчасти такое употребление этих слов — это и свидетельство о суровой непререкаемости родительской власти над ребёнком в Древней Руси.
Суровая матушка Феодосия, не вытерпев выкрутасов сынка, заковала будущего святого в цепи и засадила в поруб. Да даже продать ребёнка мать, скажем, имела полное право (как в былине «Иван Гостиный сын»). Да и жизнь дитяти находилась в полной власти родителя — Илья Муромец расправился со своим сыном (за дело, конечно, но сейчас не это важно) и остался меж тем любимым богатырём певцов и сказителей.
Про дела сердечные и говорить не приходится — летописи полным полны сообщений вроде «Олег привёл из Плескова жену Игорю», «Мстислав женил сына своего, Володимира, на княжне Ростиславне» и так далее, и тому подобное.
Это князья — а что уж говорить о пареньке из простонародья.
Да вот — в русской деревне до XX века сохранялся такой обычай, как «снохачество». И состоял он в том, что отец имел все права на жену сына — взрослого сына! Не то чтобы подобное поведение приветствовалось — но и не осуждалось. А вот сына, вздумай тот проявлять недовольство, люди, мягко говоря, не поняли бы.
Но это — лишь одна сторона монеты.
Другая же заключалась в том, что к рабам относились на Руси как к не повзрослевшим детям. Хозяин имел над ними те же права, что отец над сыном — но не более. И имел в их отношении те же обязанности.
Что до суровой власти отцов — нелишним нам будет помнить, что воины Олега и Святослава, Донского и Ермака, Суворова и Ермолова выросли под такой вот суровой отеческой властью — неужели они были меньшими мужчинами, чем нынешние поколения, сызмальства напичканные представлениями о своих правах — и обязанностях родителей?
И если да — почему перед ними трепетали предки тех, что сейчас хозяевами гуляют по улицам наших городов? Кстати, эти чужаки, чувствующие себя хозяевами в повернувшейся на «правах» России, как раз столь же безропотно признают над собою власть своих седобородых отцов, как и наши недавние предки.
Но мы отвлеклись, читатель.
Вернёмся к тому, почему в древней Руси рабов сближали с детьми. Араб ибн Русте пишет: «К рабам они (русы. — Л.П.) относятся хорошо и заботятся об них». Кстати, опять-таки сходство с кастовым обществом в Индии — шудра по правам был приравнен к ребёнку.
Грань между взрослым и ребёнком — а также между свободным и рабом — в традиционном обществе определялась не количеством прожитых лет. Как раз рабы и были людьми, дожившими подчас до седых волос, но так и не признанными общиной взрослыми.
Ребёнка превращал во взрослого суровый обряд вхождения в род, посвящения. Его можно сравнить со вторым рождением — в Индии полноправных членов общины, не шудр, так и называли «дваждырождённые».
А можно — со смертью ребенка. Потому что, для того, чтоб родился взрослый сородич, ребёнок должен был умереть. И обряд этот был когда-то страшным, как смерть, и мучительным, как роды.
Стать объектом этого обряда было почти так же страшно, как стать объектом человеческого жертвоприношения — и ведь это «почти» существует только для нас, ведь те, кто ему подвергался, верили, что умирают всерьёз, что грозные Божества пожирают ребёнка в хижине в виде зверя-покровителя рода, обнесённой частоколом с черепами врагов — чтоб породить взрослого сородича!
Память об этих ритуалах, как установил В.Я. Пропп в своём труде «Исторические корни волшебной сказки», отразилась в русских сказках — это оттуда все эти разрубленные на кусочки и оживлённые живой и мёртвой водою царевичи и витязи. Это оттуда зловещая избушка на куриных ногах в лесной чаще, огороженная забором, увенчанным черепами, и страшная старуха, сажающая в печь на лопате маленьких детей.
Далеко не каждый мог этот обряд вынести — но в далёкие охотничьи времена, когда он появился, слабые дети до него попросту не доживали — делали своё дело холод, голод, болезни, хищные звери.
Когда же появилось земледелие — времена стали мягче, больше детей доживали до ритуала, то больше становилось таких, что с криком «Мама!!!» бросались прочь, назад из страшных лесных хижин, от черепов на частоколе, от жрецов и жриц в масках чудовищ, от ужаса и боли.
И Мать, словно услышав, принимала их вновь под своё покровительство — до нового ли посвящения, или навек. Именно так появились рабы.
Впоследствии в них стали превращаться и те, кто, взяв оружие в руки, пугался неизбежной доли воина, с воплем кидал его наземь, увидев над головою занесённый меч или секиру. Тем самым он показывал, что посвящение его было, так сказать, некачественным, недостаточным. Он просил его пощадить.
Вдумайтесь, читатель: по-ща-дить.
Замена «Щ»-«Ч» в славянских языках одна из самых естественных: нощь — ночь, дщерь — дочерь, пещера — печора. По-чадить.
Чадом признать, ребёнком. И становится такой бывший воин ребёнком. Отроком. Паробком. Челядином. Холопом. Рабом. Псевдомаврикий Стратег пишет, что славяне не оставляют пленных навеки в рабстве, а по истечению времени предоставляют им, на выбор, или право жить, как равные, среди них, или возвращаться на родину.
Я уверен, что речь шла не просто об «истечении времени», но об прохождении какого-то обряда, повторного посвящения — иное дело, что Псевдомаврикий не мог знать об этом, ибо писал, конечно, со слов вернувшихся на родину бывших пленников славян — а те не горели желанием рассказывать всем и каждому, что в плену совершали Языческие обряды.
Инквизиции в Византии не существовало — но государственная церковь Восточного Рима и без неё обладала достаточным количеством возможностей испортить жизнь отступнику.
Рискуя навлечь на себя гнев феминисток, отмечу, просто для сведения, что первые упоминания о рабах на Руси, собственно, с завидным постоянством говорят о рабынях. Ибн Фадлан рассказывает о торговле русов рабынями.
Упоминание о ключнице Ольги хазарке Малке, «робе» (женском аналоге холопа), почти на век старше первого упоминания собственно холопа. И даже первое упоминание о рабстве в берестяных новгородских грамотах связано опять же с рабыней- девушкой.
Знаменитое «От Жизномира ко Микуле. Купил еси мне рабу в Плескове…».
Вспоминается, что за убийство женщины любой касты и убийство шудры, по индийским законам, платили одинаковую виру.
Поскольку приниженным положение женщины в индийском обществе стало довольно поздно, в результате контактов с мусульманами, а до того мы видим и правящих цариц, и воительниц, и даже женщин-полководцев, следует предполагать, что здесь сказалась обрядовая близость шудр и женщин, покровительствуемых одним и тем же Божеством — точнее, Богиней.
Итак, фольклор и письменные источники несут достаточно свидетельств того, что в древней Руси были и священные правители, и жрецы-волхвы, и организованные в касту воины, и общинники — производители материальных благ, и, наконец, рабы.
А былины ясно определяют общество Руси как состоящее из «родов»-каст, между которыми происходило разделение труда, причём выходцы из каждого такого рода старались сочетаться браком с «коллегами».
То есть основание для почитания Пяти Богов было.
И нам остаётся лишь поподробнее познакомиться с каждым из тех, чьи кумиры поднялись в 980 году за оградой теремного двора киевских великих князей.
Назад: Глава 3. Пять каст, пять сторон света
Дальше: Глава 5. Пять Богов на Киевском холме