Пришел солдат домой
Когда пришла весна и стаял снег даже в самых глубоких лесных оврагах, в Федотовку начали возвращаться демобилизованные. Оно и понятно – война закончилась, победили немца, а тут как раз пришло время пахать да сеять.
Мужиков встречали у самой околицы. Жены кидались навстречу, висли на шее, целовали запыленную солдатскую щетину, дети цеплялись за рукава, а у кого повзрослее – солидно подходили пожать батькину руку. Потом, не выдержав серьезности, тыкались лицом в колючую шинель.
В тот день пастух Колька приметил пешехода еще издали. С коня лучше видно, и поэтому, привстав в стременах, Колька долго всматривался в одинокую фигуру, неспешно бредущую краем косогора. Узнал, хлопнул коня ладонью по шее, чтоб тот прибавил рыси. Когда жеребец поравнялся с солдатом, тот повернул голову, глянул спокойно.
– Ты, что ли, Никита? – спросил Колька, от удивления далеко вытягивая длинную, бурую уже от солнца шею. – Ну, дела… А говорили…
– Я, – отозвался Никита, не сбавляя ровного и твердого шага. Колька пригляделся. Бледен был Никита Лазарев и молчалив, полы шинели все в засохшей глине пополам с чем-то бурым. Но держался прямо, рукой отмахивал привычно, как в строю, второй придерживая лямку старенького «сидора», болтавшегося за плечом.
– Ну, дела… – снова пробормотал пастух и спохватился. – Дак, это! Я, может, скакну вперед, твоих извещу, чо ли?
– Не надо, – мотнул головой Лазарев. – Я сам.
– Как знаешь…
Колька приотстал, гаркнул на малочисленное стадо, хватавшее свежие стрелки щавеля на буграх.
А Никита так и не остановился, даже кисета не достал – хотя до войны, как пастуху запомнилось, был первым табаку-ром во всей Федотовке. Прошел по улице, мимо какой-то тетки с бидоном – та аж руками всплеснула, жестяной бидон загремел по земле – и свернул в короткий переулок, где тут же залаяли собаки, зазвенели цепями. Встал у потемневших ворот в полтора человеческих роста, брякнул кованым кольцом на калитке. За воротами тревожно залился пес, аж захрипел в усердии.
– Шарик… – сказал Никита. Вопросительно как-то сказал, словно сам не помнил, как зовут собаку. Потом окреп голосом. – Шарик! А ну, цыть!
Пес захлебнулся, тоненько заскулил и притих. На крыльце застучали шаги. Никита поднял руку к голове, чтобы пригладить короткие русые волосы, да так и застыл, когда калитка открылась.
– Ой, ма-а-ама… – шепотом сказала Тамара, привалившись к воротине. – Ой, ма-амочка…
– Встречай, жена, – Лазарев посмотрел ей в глаза и шагнул во двор. Шарик тихо завыл из конуры.
– Никита! – она кинулась ему на шею, прижалась вся, крупной дрожью ходили плечи под выцветшим платком. – Господи, я ведь уже и ждать перестала!
– Пойдем, что ли, – солдат обнял ее за плечо, скинул «сидор» прямо в траву у калитки.
В горнице Тамара метнулась к стенным часам, ходикам с кукушкой, вытащила из-за них серый листок. Перечитала его молча, шевеля губами, потом протянула похоронку мужу.
– Никитушка, вот что прислали… Два месяца назад, прямо военком и привез. Вот. «Ваш муж, Лазарев Никита Ильич, пал смертью храбрых в боях…» Я как прочитала, и памяти сразу лишилась, лежала как мертвая, водой меня отливали. А ты вернулся. Живой…
Когда она достала листок, Лазарев опустил голову, да так и стоял теперь, глядя в половицы. Только на последних словах поднял глаза. Покачал головой.
– Нет, Тамара. Не вернулся.
Жена так и застыла, и серый листок выпал из ее пальцев, закрутился в воздухе, юркнул под дубовый табурет. А она шевелила белыми губами, собираясь что-то сказать, и никак не могла.
Никита долго смотрел на нее. Потом медленно протянул руку и шершавыми пальцами – мозолистыми, с черной каемкой под обломанными ногтями – провел по щеке.
– Помнишь, Тома, как прощались, когда я на войну уходил? Помнишь, что тебе сказал тогда? И я помню. Сказал я тебе – мол, жди меня, даже если уже война кончилась, если все пришли, а я нет. Жди. И тогда вернусь. Даже если убьют меня, вернусь, потому как я тебя люблю.
Ноги не держали Тамару, она села, почти упала на табурет, уронила руки на платье. А Никита глухо договорил.
– Вот я и вернулся, Тома. Чтоб на тебя посмотреть в последний раз. И чтоб в чужой земле не валяться без призору в братской могиле. Ты прости, что так вышло, жена. Считай – пришел солдат на побывку, отдохнуть до вечера. Шибко хотел на побывку, вот и разрешили. До вечера мне еще время отпущено.
– Кем отпущено? – простонала Тамара.
– А вот этого знать не могу. Просто чувствую, что ошибки тут никакой нет, и пока солнце не село, я у тебя побуду. Так что давай-ка я пока по хозяйству пороблю малость. Посмотрю, что поправить успею. А ты не плачь, ты вот что – согрей-ка лучше мне воды, помыться с дороги. Трудный у меня путь, Тома, с пересадкой получается, как из поезда в поезд. Только баню не топи. Мертвые хоть чистоту и любят, а парилка им ни к чему.
Двое долго смотрели друг на друга – так долго, что несколько мгновений между ударами сердца словно бы растянулись, до краев наполнившись тишиной. Потом Тамара утерла слезы и выпрямилась.
– Хорошо, что слово сдержал, Никитушка, – сказала она. – Ты не сомневайся, сейчас все сделаю.
До самого вечера стучал молоток на дворе у Тамары Лазаревой, ухал колун, визжала пила. Торопился Никита сделать побольше, ухватить взглядом любую мелкую неполадку, которую можно починить и поправить. И только потом, когда солнце боком уже зацепило верхушки сосен, присел на крыльцо, достал кисет. Долго ровнял табак на полоске бумаги. Скрутил цигарку, затянулся пару раз и бросил под ноги.
– И что ты будешь делать? – махнул рукой удивленно. – Уже и вкуса табака не чую! Стало быть точно, время поджимает.
Из холодной бани вернулся солдат в чистом, заботливо подготовленном женой исподнем белье, и сел за стол. Пока он пил последнюю стопку водки, Тамара глядела на него не отрываясь, со спокойным лицом. Даже чуть улыбалась, и только белыми пальцами держалась за столешницу, совсем даже незаметно.
Допив водку, Никита аккуратно поставил стопку на покрытый праздничной скатертью стол и засмеялся.
– Эх-ма, Тома! А до чего же сладкая водочка-то на посошок, оказывается! До сих пор пил и даже не думал, что так случается.
Сказал – и поднялся, потянулся к выглаженной гимнастерке, снял с крючка.
– А теперь мне в дорогу пора. Зови соседей, Тома, пусть приходят. И – дай-ка, поцелую тебя.
Потом, отвернувшись от жены, Никита, все так же твердо и без страха ступая, пошел в горницу. Где уже стоял посредине, на двух стульях установленный, светящийся струганными досками гроб.
Соседи, неловко здороваясь с хозяйкой, замершей у изголовья, проходили туда, где лежал солдат Никита Лазарев. Лежал в домовине, спокойный и даже чуть веселый, словно живой. В чистой заштопанной гимнастерке, с медалью «За отвагу», сложив усталые руки на груди.
А отчего ему было не радоваться?
Слово-то свое солдатское он сдержал.