Глава VIII
Ученик Бояна
Остаток лета Вольгость Верещага проходил у Бояна Вещего в учениках. Покамест учил волхв новообретённого отрока двум вещам. Ну это не считая таскания за Вещим его не слишком легкой сумы – гусли ему пока не доверяли даже носить, – разведения огня, готовки еды и прочих тому подобных обязанностей ученика.
– Чтобы научиться петь, ты должен научиться молчать, – в первый же день сказал ему Боян. Верещага понурился, подозревая в словах наставника намек на его, Верещагин, язык, доведший обладателя до ученичества.
Молчать оказалось по-настоящему трудной наукой. Но хоть и хотелось иногда выть воем от невозможности отвести душу, были в науке у волхва вещи и потяжелее. Например, гудок. Вот на кой прославленному от Царь-города до печенежских степей гусляру сдалась эта скоморошья пиликалка – Вольгость Верещага понимать отказывался. Сам Боян объяснял это так: «Тебе надо научиться чувствовать звук».
Пока чувствовать звуки истязаемого руками Верещаги гудка доводилось не только самому ученику Бояна, но и всем вокруг. Дружинник и побратим государя Святослава мог присягнуть на собственном мече перед изваянием Громовержца – гудок его неприязнь чувствовал и отвечал полной взаимностью. В издаваемых окаянной снастью звуках явственно слышалось желание покинуть руки ученика Бояна и более в оные никогда не попадать. Что-то ещё из них понять было непросто. Во всяком случае, сам Вольгость никогда б не опознал в взвизгах гудка песни, которые пытался исполнять.
За время обучения игре на гудке в Верещагу летало пять сапог, три деревянные кружки, одна глиняная кринка, одна седельная сума, и ещё пару раз в него плескали водою. Он двенадцать раз дрался – право безнаказанно издеваться над собою Вольгость признавал только за учителем. Раз уж приходилось молчать – отвечать насмешникам приходилось руками. Дрался на кулаках, меч Боян велел ему до поры снять (вот позорище-то!) и припрятать в скрыню.
К зрелой осени окаянная пиликалка, по всей видимости, поняла, что от русина так просто не отвяжешься, и начала, визгливо и коряво, но всё же узнаваемо повторять несколько нехитрых напевов.
Увы, похвастаться было особенно некому – большая часть дружины и все побратимы ушли с государем Святославом в полюдье. Учитель же, выслушав то, что издавал теперь гудок, одобрительно кивнул:
– Для скомороха сойдёт. Одевайся.
И кинул Вольгостю свёрток, оказавшийся тулупом с нашитыми клочками яркой разноцветной ткани, в котором обретались такой же пёстрый, расшитый бубенцами, колпак соответствующей расцветки, выцветшие, потёртые и штопаные порты и страховидные, хоть и добротные, растоптанные пошевни кабаньей кожи.
Немой вопрос в глазах ученика волхв оставил без ответа, сам принявшись переоблачаться в наряд, показавшийся бы Мечеславу Дружине, случись он здесь, подозрительно знакомым – именно в этом одеянии воинам-вятичам из лесного Хотегоща явился некогда гусляр Доуло.
Вольгость безмолвно завёл глаза, возблагодарив Богов, что его сейчас никто не видит, и принялся переодеваться.
Так пара скоморохов – молодой парень и старик – покинули на запряжённой хмурым волом телеге, никем не замеченные, сперва княжеский терем, потом гору старого Кия – и, наконец, сам стольный Киев.
Покинули вдоль правого берега Днепра, двигаясь на полдень – в сторону, противоположную той, куда ушло полюдье государя Святослава. По левую руку остался Звенигород, потом был Треполь в устье Стугны – тут на пашнях после дождей находят осколки чудно раскрашенной глины, а то и расписных глиняных божков неведомых первонасельников днепровских берегов. Иным поселянам везло отыскать и целую мису ручной лепки с незнакомым узором. Потом Витичев, Заруб, стоявший против устья Трубежа, увенчанного Переяславлем. Потом Канев.
В города, впрочем, «скоморохи» как раз не заезжали – останавливались в селах по соседству. На дворе стоял месяц свадеб, и скоморохам были рады везде, так что ели наставник с учеником досыта, ещё и оставался запас в телеге. На одном из таких застолий вислоусый старейшина и хвастался из-под земли добытой расписною мисой. На мисе вились ужи, топорщили усы колосья, плясали женщины, небеса низвергали дождь на нивы.
А ещё Вольгостю Верещаге и во сне б не могло привидеться, что мудрый волхв Боян, прославленный гусляр, которого звали Вещим и Велесовым внуком, воспевший походы Игоря Сына Сокола и иных древних князей, знает такие песни… Вольгость, который сам за словом в калиту не лазал, с оторопью понял, что ещё может краснеть. И отчаянно старался запомнить побольше – чтоб потом загонять под столы побратимов на дружинных пирах. Ну, если дядька Ясмунд не будет слушать.
Ну и… Вольгость Верещага внезапно обнаружил, что скоморохи пользуются ничуть не меньшим вниманием девиц и молодых вдовушек, чем воины.
Прямо обидно.
В общем, скоморошья жизнь начинала Вольгостю даже нравиться.
А между свадьбами Боян рассказывал ученику – нет, не о тайнах игры на гуслях или хотя бы на гудке. Не о песнях. Вообще не о том, чем они вроде бы занимались.
О печенегах. И о печенежской степи.
– Дружить с печенегами – всё равно, что приручать волка, – не раз повторял Вещий во время этих рассказов. – Собака становится твоим другом, раз и навсегда признает в тебе Старшего. Что бы с тобою ни случилось, ты – Хозяин. А для волка… для волка ты – глава стаи. Вожак. И должен постоянно вести себя, как вожак. Ни одной слабости, ни на вздох, ни на удар сердца, волк не прощает. Сколько б он ни съел из твоих рук, через какие б битвы вы не прошли вместе…
От этих рассказов щекотало под ложечкой. И к чему они – догадаться было нетрудно.
День за днём, неторопливо, от застолья к застолью, от села к селу, воз с двумя «скоморохами» продвигался на полдень, к речке Рось.
А за нею кончались Поля – и начиналось Поле.
Дикое Поле.
Печенежская степь.
Значит, едем к печенегам… знать бы ещё зачем. Ну, доедем, поглядим. К печенегам так к печенегам – Вольгость на них уже вдоволь поглядел на северском пограничье.
Вот и Рось, наконец. По левому её берегу тянется огромный, древний земляной вал, возведённый предками полян и деревлян ещё до обров, во времена старого Кия – если не ещё раньше. Вал служит службу по сей день – конница может взойти на этот берег в считаных местах. В устье Роси – Родень, капище Бога Богов.
За Росью уже свадеб не играют. Земля тут тучная, да уж больно небезопасная. Кое-где всё же засеяны поля – но и пашут, и жнут тут вполглаза. С оглядкой на степь. Готовясь, чуть что, бежать – под защиту Рось-реки и древнего вала. Из колков-рощиц да оврагов-яруг защита слабая. Старый мир печенегов с Киевом за правление Ольги обветшал-повытерся, и в прорехи нет-нет да прорвётся ватага молодых сорвиголов на долгоногих рысаках-аргамаках.
Это, конечно, не война. Это разбой, на который печенежская старшина глядит сквозь пальцы. Но селянину-то какая разница, разбойник или дружинник печенежского темника ударит его булавою, кистенем или чеканом и выпряжет из плуга конька? Ровно никакой…
Хотя напротив устья реки Сулы «скоморохи» повстречались с неожиданными путниками.
Это был обоз медоваров – в колках, оказывается, стояли колоды-ульи. Печенеги, ровно ничего не смысля в мёде и пчёлах, к ним не лазали, медведей в поле тоже не водилось, и пчёлы всё лето не знали горя, собирая обильную дань со степного многоцветья. Хозяева же выбирались за мёдом по осени, когда печенеги за своими стадами подавались на полдень, к Русскому морю или, самое близкое, к порогам. Варили мёд там же, закапывали выстаиваться в землю, а закопанное прошлой осенью выкапывали и везли на осеннюю ярмарку к Родню.
Возчики «скоморохов» встретили с ничуть не меньшим удивлением, хоть за песни и скрашивание привала у костра скупо, но поделились съестным припасом, благо уже следующую ночь собирались встретить в обжитых местах. Гусляра с учеником настоятельно уговаривали не ездить дальше – всё едино там жилья людского не сыщешь, – а лучше поворачивать с ними назад.
– Нечего вам там делать, в поле-то, – старшего возчика звали Нерадцем. То ли меткое прозвище, то ли оказавшееся вещим имя пришлось впору – за все время недолгого знакомства, с вечера, когда Боянов возок подкатил к кострам и телегам, и до завтрака, которым киевские путники и ехавшие в Родень гончары встречали новый день, Вольгость и впрямь не заметил, чтобы возчик хоть разок улыбнулся. – Никто и слушать вас не станет. Попадется печенег – не побрезгует седые патлы с башки дурной со шкурой отодрать. И себя, и мальчишку погубишь.
Вольгость рывком поднял голову – и чуть в голос не застонал с досады, ощутив короткое, легкое, но явственно запрещающее прикосновение Бояновой длани между лопатками.
– Ты б уж как-то поласковей, что ли, сынок, – безмятежно отозвался между тем на слова возчика гусляр. – Подобрей бы чего путникам пожелал бы…
– А чего тут, – тут Нерадец прервался, приняв от мальчишки, по лицу – близкого родича, не то сына, не то меньшого брата, корец с пахучим сбитнем, гулко хлебнул, зычно крякнул, рукавом утер с усов обильные крупные капли. – А чего тут желать-то? Я, старик, человек простой. Чего вижу, то и говорю.
«Тоже мне, певец печенежский, на что гляжу, про то пою», вертелось на языке у Верещаги, но он, в который уже раз, смолчал.
Боян только покачал печально головою, вытащил из рукава костяную, на печенежский лад, сопелку и заиграл на ней что-то пронзительно-тягучее.
«Медовар этот про печенегов болтает, я про певцов печенежских думаю, Вещий вот на ихний лад свистит – накличем, как пить дать, – размышлял про себя ученик Бояна. – Впрочем, мы ж их и ищем, так что оно и к лучшему – всё не в осенней степи за ними бегать».
За этими мыслями Вольгость не враз заметил перемены на лице возчика. Нерадец, сперва внимавший звукам печенежской дудки с сытым выражением превосходства, чуток отдающего скукой, вдруг распахнул прикрытые было тяжелые веки и напряженно замер, вытаращившись куда-то за плечо Бояна.
Уже накликали, что ли? Хотя если к ним сейчас ехали бы степняки, Вольгость бы ожидал увидеть в глазах Нерадца скорее страх, чем жадное изумление. А вернее сказать – и глаз не увидел бы, а увидел мелькающие пятки.
Остальные возчики выглядели так же – не дожевав, не допив, застыли, выпучив глаза за спины «скоморохам».
За спиною же вдруг раздались странные звуки – курлыканье, кудахтанье, хлопанье крыльев, шорох перьев, царапанье птичьих когтей о бока и крышки глиняных горшков. Верещага оглянулся, наконец, через плечо – и застыл не хуже Нерадца и его подручных.
Возы были погребены под невесть когда успевшей слететься пернатой тучей. Дикие голуби, рябчики, перепелки курлыкали, кулдыкали, кудахтали, расправляли хвосты, кланялись, прихорашивались, переступали с ноги на ногу.
Когда Вольгость обернулся к старшине медоваров, оторопь уже схлынула у того из небольших серых глаз. Теперь они вспыхнули жадным охотничьим пламенем. Растопыренные толстые пальцы медленно тянулись к кнутовищу, ноги столь же неторопливо разгибались. И прочие возчики тоже медленно поднимались, хватаясь кто за кнут, кто за оглоблю, кто за топорик, кто за обожженный кол.
Плотно сомкнув губы под встопорщившимися усами, Нерадец кинулся к возу, перепрыгнув через костер, чуть не задев посторонившегося Верещагу. Остальные возчики последовали примеру старшого – и только Боян продолжал монотонно насвистывать на костяной дудке.
Взвился кнут Нерадца, и вслед за ним поднялись в руках возчиков палки, батожки, колья, оглобли, топорики. И ударили по шевелящимся пернатым грудам.
Резко оборвался звук печенежской сопелки. А и не оборвался бы – кто б его услышал за треском горшков и журчанием льющегося на землю хмельного меда?
Птичьей стаи не было и следа.
Иной из возчиков в охотничьем исступлении успел и дважды ударить по горшкам – и замер, хлопая глазами, под яростную брань опомнившегося Нерадца.
Медовары переглядывались, чураясь, дико озирались по сторонам – не то ища следы так предательски сгинувшей из-под их ударов добычи, не то пытаясь понять, что это такое на них вообще нашло.
– Не всему, что видишь, верь, добрый человек, – раздался вдруг через испуганное бормотание, растерянную брань и просто сопение возчиков ясный голос гусляра. – Не всему, что видишь, верь.
Боян поднялся, похлопал по спине Вольгостя и направился к возу.
Верещага, забравшийся на передок воза – сзади уже устроился старый волхв, – испытывал огромное искушение оглянуться. Не то чтобы дружинник князя Святослава боялся, что медовары накинутся на них с наставником сзади – да даже если и кинутся, успеет услышать и развернуться. А вот полюбоваться, с каким лицом глядит им сейчас вслед самоуверенный старшина возчиков, хотелось – мочи не было!
В одном Нерадец не солгал – степь перед ними лежала пустой. День за днем правый берег Днепра оставался безлюдным. Ночи были всё холодней, по утрам на пожухшей траве блестел уже вместо росы иней. Ни звери, ни птицы особо не показывались – разве что высоко в небе торопились, обгоняя их воз, запоздалые пернатые странники.
Верещага ел – тихо стервенея – лепёшки с полосками вяленины. Припасы со свадеб приели быстро – по правде-то сказать, сам Верещага, по большей части, и приел. Птичьи косяки провожал хмурым голодным взором – те летели так высоко, что никаким луком не достанешь, без ловчего сокола нечего и надеяться.
Опустил глаза и вздрогнул – наставник глядел на него с добродушной усмешкой. Против воли Вольгость ощутил, что краснеет, насупился и уставился в суму.
– Собери рогоз на костёр, юнак. Только побольше, – сказал Боян и вместо объяснений улёгся в телегу, накрывшись войлоком по самую бороду.
Спать, что ли, надумал? День же…
Но спорить с Вещим не приходилось. Разумеется, рогозом дело не ограничилось – костёр означает стоянку. Вольгость присмотрел место, отгороженное от реки облетевшей рощицей – какая-никакая, а всё защита от холодного ветра, хоть с одной стороны. По низу тоже не слишком дуло – меж деревьями разросся густой кустарник.
С другой стороны примостил воз – вот и со второй стороны защита. Распряг вола. Тот осторожно начал ощипывать дряблую траву, торчащую под кустами. А как его зовут? Вот же… с Киева чуть ли не до порогов доехали, а только сейчас об этом подумал. Бояна, что ли, спросить?
Вольгость поднял голову. Волхв, кажется, спал. Ну да, разбудить почивающего волхва, полюбопытствовать, как вола кличут, который их телегу сюда притащил. Эдак Боян обзаведётся ещё одним воло… в смысле, быком. А в вола потом, уже без волшбы, руками. Зато точно будет известно, как этого вола зовут. Верещага сглотнул, невольно одёрнув спереди расшитый подол рубахи и подавив желание покрепче сжать колени. Потом потряс головою, стряхивая дурные мысли, и решительно зашагал к берегу – туда, где из волглой, чавкающей под пошевнями земли торчали бодылья тростника, рогоза, купыря.
Он успел принести несколько охапок тростника и даже вырыть в земле яму под костёр, обложив её краюхами вырезанного дёрна, когда над головой раздались хлопание крыльев и пронзительный птичий крик.
Верещага задрал голову.
Прямо над ним в небе бились две огромные птицы. Степной коршун прижимал к земле, не давая улететь, кричащую от страха и отчаяния цаплю. Долгоногая птица уже была ранена – прямо на задранное лицо Вольгостя упала вишней горячая маслянистая капля.
Лук! Скорее лук!
Ах ты… нету же лука…
Тогда пращой. Снять пояс – Вольгость быстро расстегнул пряжку, завертел головою в поисках камней.
С камнями оказалось тоже неладно. Вот же… как не надо, так только знай под ноги лезут, а как нужны, так ни единого не видать.
Нет ли чего на возу?
Вольгость кинулся к возу – и замер, увидев, как дёргаются руки и ноги наставника под укрывшим их войлоком, как глаза шевелятся под закрытыми веками.
Сзади что-то тяжело и мягко рухнуло оземь. Под ноги подлетело длинное серое перо, а по ушам резанул торжествующий клекочущий крик.
И в тот же самый миг голова старого гусляра рванулась вверх. Слепо распахнулись глаза и в лад птичьему крику открылся рот – как-то косо…
Верещага шарахнулся – но голова Бояна уже упала назад, на подстилку. Глаза несколько раз хлопнули, становясь осмысленными – пустой взгляд хищной птицы будто выветривался из жёлтых зрачков.
Боян сел в телеге, опёрся костистой рукой об плетёную обрешётку, крякнув, перекинул себя наземь. Под пристально-насторожённым взглядом ученика подошёл к лежащей на земле, вывернув длинную шею и задрав голенастые ноги, цапле. Перешагнул раскинутое крыло, присел, печально повёл по птичьей голове, прикрывая мёртвые глаза. Что-то неслышно для Верещаги прошептал. Потом встал, повернулся к ученику.
– Чего стоишь, юнак? Сам же жалел, что свежатины нет…
По наставлению Бояна, кровь цапли Вольгость, привязав добычу волхва за длинные ноги к невысокому деревцу на берегу, спустил в глиняный горшочек – потом большую часть той крови, по настоянию волхва, выпил. Потроха, голову и крылья отнёс в сторону, на радость не ставшему далеко улетать орлу. Не, ну вот слышал от Дружины, что Боян так умеет, да и про иных волхвов похожее рассказывали, но чтоб своими глазами!..
Перья Вольгость ободрал с цаплиной тушки вместе со шкурой. Вспоротое брюхо изнутри натёр золой вперемешь с солью. На лугу, к великому своему восторгу, нашёл дикий чеснок и тут же набил им брюхо птицы. Так и закопал под тем местом, где предстояло гореть костру.
Живёооом!
Теперь, зная, что с завтрашнего утра у них будет вдоволь печёной дичи, Верещага и засохшие лепешки с вялениной жевал без особого отвращения.
Вот как бы ещё спросить наставника…
– Спрашивай… – вздохнул Боян, поглядев на ученика из-под кустистых бровей.
Вольгость едва успел подхватить на ладонь вывалившийся из распахнувшегося рта непрожёванный кусок.
– Т-ты… ты…
– Мыслей читать я не умею, – вздохнул Боян. – Так о чем ты меня хотел спросить, юнак?
– Да я… это… в общем – там печенегов с неба не видать было?
– Хм, – волхв прикрыл ладонью глаза и задумался. – Н-нет. Пожалуй, что нет… точно нет. Не видел. Хотя жаль, конечно.
– А в-вот…
– Я же сказал, мысли я не читаю. Но вот чувства твои читать волшбы не надо. По большей части – все на лице. Не то что мысли. Мысли, юнак, ты скрываешь очень хорошо.
– Правда? – улыбнулся нежданной похвале наставника Верещага, не без легкой досады чувствуя пробивающийся на щеки румянец.
– Правда, – улыбнулся Боян. – Иной раз, юнак, трудно бывает понять, есть ли они у тебя вообще…
Румянец со щёк сбежал на уши, а сам «юнак» насупился и замолк, зыркая исподлобья на безмятежно улыбающегося каким-то своим думам волхва.
На следующее утро Вольгость проснулся и увидел, что вокруг лежит туман.
Дружинник государя Святослава видел туманы не раз и не два в своей жизни. Но здесь, в безлюдном краю у берега великой реки этот туман вдруг навеял едва проснувшемуся Верещаге мысли об утре мира. Когда Перун только-только пропахал, по полянскому преданию, русло Днепра. А то и ещё раньше – будто не было в этом тумане ничего, как в тумане над древними водами, перед тем, как Громовержец наклонился к ним – и увидел в них лицо Велеса.
Было… даже не то чтобы хорошо. Странно было и покойно. Юно и древне, и почему-то в этом тумане эти слова не противоречили друг дружке. И… что-то было в этом покое – вот ещё странность – сродно пламени Посвящения. Хотя уж посвящение-то покойным никак не назовёшь.
В тумане раздался плеск.
Зверь? Рыба?
Плеск повторился.
Вольгость тихо спустил ноги на серебряную от инея траву. Сделал даже не шаг – полшага.
И увидел её.
На берегу стояла женщина. И стирала что-то в тёмной осенней воде.
Этого не могло быть. Уж что-что, а близость жилья Вольгость бы приметил.
Но это было.
Странно – поднимать тревогу совсем не хотелось. Совсем. Словно от этого невероятного зрелища – женщина, стирающая в ледяной тёмной воде в безлюдной степи, – стало ещё спокойнее.
Как в руках матери…
Надо сказать наставнику…
Вольгость повернулся – и столкнулся взглядом с Бояном. Волхв, будто не спал вот только что, вздоха два, много три назад, на телеге, стоял теперь рядом с учеником и неотрывно глядел на женщину у воды. Сделал несколько шагов к ней, обходя посолонь. Верещага помедлил – но ведь приказа оставаться на месте ему не давали, – и он стронулся с места. След в след – за учителем.
Волхв остановился. Шапка уже была у него в руке – и он низко склонил коротко остриженную, в звёздчатых шрамах, голову.
– Чьё ты стираешь, Мать? – тихо спросил он.
– Разве не видишь? Твоё. Его. Ваше…
Голос, раздавшийся в ответ волхву, был негромок – но невероятным образом мощен. Словно сбивавшая, смывавшая с ног и уносящая прочь река.
– Что ты стираешь? – спросил Боян уже по-другому.
– Разве не видишь? Взгляни…
Верещага поглядел. Вслед за учителем.
Что это? Плащи воинов? Корзно князей? Стяги?
Дыры, пробитые железом, прожжённые огнём. И кровь. Сочащаяся, заполняющая огромную древнюю реку кровь…
…руки врастают, каменея, в резное дерево правила.
– Верещага!!! – несётся в спину чьё-то отчаянное. – Верещага, уходи с насада!!!
Это не к нему. Его уже нет. Просто нет. На лицо приросла, присохла, как повязка к ране, безумная улыбка.
Друзей нет.
Икмор мёртв.
Ратьмер мёртв.
И вятич, тот самый, которому он подарил вместе со снятым с хазарина обручьем прозвище – он, наверное, тоже уже умер на Белобережье.
Но всё это не имеет никакого значения. Совсем никакого. Перед тем, другим знанием, чудовищным и непоправимым – как будто ты видишь угасающим взором рядом на траве собственное обезглавленное тело.
Мёртв Князь.
Не просто мёртв – подло предан. Теми, кому верил больше всего…
Несколько мгновений он глотал воздух, будто только что вынырнул из ледяной воды, чёрной и горькой от крови…
И новое видение накрыло с головою, будто волна, когда руки женщины ударили сочащимся алым рваньём о воду.
…небо из дыма. Еле-еле проклёвываются сквозь дым солнечные лучи – как пальцы через решётку. Касаются окованной серебром и золотом головы истукана.
Этого истукана он не видел, но знает – это Перун.
Звук вгрызающихся в дерево топоров. Треск. Кованая голова кренится и падает, срывая алые, шитые золотом храмовые покровы. Падает под чьи-то восторженные крики, под многоголосый горестный вопль.
А за сорванными завесами вдруг мелькает…
Нет.
Нет же.
Этого не может быть!
… белокаменный княжеский терем.
В Киеве…
– Нет! – без голоса выдохнул Вольгость, впиваясь мертвой хваткой в руку наставника. – Нет же, Вещий! Скажи!
Что сказать? Как?
Ну, ты же Вещий, наставник! Ты же знаешь…
Гибнущий князь. Рухнувший Бог.
Нет…
Неужто всё напрасно?! Неужто хазары победят? И нет надежды?!
Ну нет же!
Скажи же, Вещий! Скажи Ей!
Ладонь волхва мягко ложится поверх его, вмерзшей в Бояново предплечье, руки. И та словно оттаивает под этим прикосновением, обмякает. А Вещий, высвободив руку из пальцев ученика, передвигает вперёд свисающие с плеча гусли. Проводит пальцами по струнам.
Раз. И другой.
Сколь ни огромны стада – но падут, преходяще богатство, истираются в тысячелетьях, становятся прахом любимцы скупцов – бесценные камни и яркое золото.
Род приходит – чтобы уйти, не вечны народы, и многих уж нет, день придёт – нас не будет.
Но во веки звучит над реками вечности, не зная времени, смерти не ведая – Честь, Слава и Доблесть!
Что-то изменялось в окровавленной ткани, что стирала и не могла отстирать женщина у реки. Что-то пробивалось сквозь кровь, рваные дыры и пятна копоти… пробивалось в лад звукам Бояновых струн. И Вольгость Верещага, зло всхлипнув, словно подперев товарища в стене плечом, потащил, будто меч из ножен, из-за пояса надоевшую горше горькой полыни пиликалку-гудок. Он не помнил сейчас, что играет плохо. Очень плохо.
Наверно, поэтому он даже не понял, что заиграл – будто гудок сам пел в лад гуслям наставника.
…когда ж старый мир в пламени сгинет, чтоб обновиться, и вновь поднимутся из бездн неведомых луга зелёные, сойдутся в них помолодевшие, сквозь смерть прошедшие Боги Бессмертные – о чем припомнят, о чем речь будет их?
Припомнят Вечные деянья Доблести, припомнят тех Они, кто не добычи ждал, а Чести с Славою…
Верещага поднял злые заплаканные глаза, чтоб взглянуть в повернувшееся к ним лицо.
И увидел.
Прогоревшие, проколотые, прорубленные прорехи превращались в шитые золотом и серебром узоры. А чёрная кровь, что пропитала недавнюю рвань, становилась багрянцем.
Он поднял изумлённые глаза на лицо стиравшей. Лицо это не было ни старым, ни юным, время текло мимо него, будто туман – вечным было это лицо. И Вольгость Верещага с изумлением увидел на этом лице чуть тронувшую его, будто заря краешек серого предрассветного неба – улыбку.
Грустную. Добрую. И – как ни дико такое помыслить – благодарную.
А потом он понял, что и впрямь смотрит в небо. В серое рассветное небо, тронутое по краю нарождающейся зарёй, в котором, будто слезинки, мерцали последние тающие звёзды.
Вольгость обнял гудок со смыком, прижал их к груди и опустился на корточки, трясясь мелкой дрожью. Лицо было мокрым-мокро, будто под ливнем стоял, да и на спине намокшая от холодного пота рубаха липла к телу. В штанах сухо, и то хлеб, подумалось Верещаге, пока он тщетно пытался унять дрожь…
Чувствовал он себя сейчас – не то как на утро после посвящения, не то как в тот день, когда отрок Вольжек, не доросший не только до прозвища Верещаги, но и до полного имени, впервые взял в битве людскую жизнь. Голова не просто кружилась – вертелась в таких направлениях, о которых Верещага и не подозревал. Между ушей будто гудел огромный колокол.
И за всем тем не чувствовал себя Вольгость Верещага ни усталым, ни хворым – напротив, полным сил и… и удивительно чистым. Как после бани.
И мир вокруг тоже казался удивительно чистым.
Будто это его, мир этот, выстирала в реке, снова ставшей Днепром, Портомойница.
А Вольгостя Верещагу ещё и вальком отлупила и выжала насухо. Для полной, значит, надёжности.
Рука волхва легла на плечо – и лихорадочная дрожь наконец унялась.
– Пойдём, – сказал наставник и поддержал Вольгостя за локоть, помогая подняться на ноги.
Несколько шагов – гусляр с учеником оказались на удивление далеко от воза – Вольгость Верещага прошёл молча и только у самой телеги подал голос, обращаясь к укрытой косматой безрукавкою спине впереди:
– Вещий…
Спина выжидающе замерла.
– А вот то… ну, то, что там… в реке… оно – оно обязательно сбудется? Именно так? – И торопливо добавил: – Я знаю, я понял, что это… это не так важно… Но всё-таки?
Боян повернул голову к ученику, поглядел размытым заботой взглядом.
– Никто не знает, юнак. Даже она сама, наверное, и то не знает…
Верещага покатал этот ответ в голове, как мальчишка во рту – медовую сосучку. А потом вдруг решился спросить ещё кое-что, давно волновавшее дружинников государя Святослава:
– Вещий, а вот ещё что хочу спросить… шрамы у тебя на черепе – они откуда?
Наставник развернулся к нему и уставился в лицо, прикусив левый ус и приподняв правую бровь. Почесал, приподняв колпак, одну из помянутых звездчатых меток среди седой щетины.
– Да вот видишь ли, юнак, я в юности своему наставнику задавал много глупых вопросов. А он меня за каждый – посохом по голове. Вот и осталось на память. А тебе сейчас ещё запрягать вола. И не забудь откопать свою цаплю – надеюсь, она только запеклась, а не сгорела.
Вольгость Верещага едва удержался от непочтительного хмыкания – но вместо этого принялся расковыривать спёкшуюся землю над птичьей тушкой.
Печенегов они встретили через день.