ТРАКТАТ О МАНЕКЕНАХ.
Завершение
В какой-то из последующих вечеров мой отец продолжил свое поучение такими словами:
— Не об этих воплощенных недоразумениях, не о печальных этих пародиях, сударыни, плодах грубой и вульгарной неумеренности, собирался я сказать, поведя речь о манекенах. Я имел в виду совершенно другое.
Тут отец мой стал разворачивать перед нашим взором образ выношенной им в мечтах «generatio aequivoca», некоего племени существ, лишь наполовину органических, некой псевдовегетации и псевдофауны, результатов фантастического брожения материи.
Твари эти разве что с виду мнились бы подобными живым существам: позвоночным, ракообразным, членистоногим, однако видимость была бы обманчива. По сути они оказались бы существами аморфными, без внутренней структуры, плодами имитативных тенденций материи, которая, коль скоро наделена памятью, привычно повторяет воспринятые однажды формы. Шкала морфологии, какой подчинена материя, вообще ограничена, и определенный набор форм неизбежно повторяется на различных уровнях бытия.
Существа эти — подвижные, реагирующие на раздражители, но всё же далекие от жизни как таковой, можно было создать, поместив взвеси определенных сложных коллоидов в раствор поваренной соли. Коллоиды эти через несколько дней обретали форму, организовывались в некие сгустки субстанции, схожие с низшими формами бытия.
У существ, таким образом возникших, наблюдались дыхательные процессы, изменение материи, однако химический анализ не обнаруживал в них и следа белковых соединений, равно как и соединений углерода вообще.
В любом случае примитивные эти формы были ничем по сравнению с обилием обликов и великолепием псевдофауны и флоры, возникающих порой в неких строго определенных средах. Такими средами оказываются старые жилища, пропитанные эманацией множества жизней и событий — утилизованная обстановка, богатая специфическими компонентами человеческих грез; руины, обильные гумусом воспоминаний, толкований, бесплодной скуки. На таковой почве подобная псевдовегетация прорастала наскоро и наспех, паразитировала обильно и эфемерически, выгоняла мимолетные генерации, которые порывисто и пышно расцветали, дабы тотчас же угаснуть и увянуть.
Обои в названных жилищах должны быть весьма обветшалыми и усталыми от непрестанных странствий по всем каденциям ритмов, и неудивительно их свойство обольщаться привадами далеких сомнительных миражей. Корень же мебели, ее субстанция предпочтительны изначально расслабленные, дегенерированные и податливые преступным искусам; тогда на больной этой, усталой и заброшенной почве процветет, словно прекрасная сыпь, налет фантастический, буйная цветная плесень.
— Вам известно, сударыни, — говорил мой отец, — что в старых квартирах есть комнаты, о которых забыли. Непосещаемые месяцами, они прозябают в забвении в старых своих стенах, бывает даже, самозамуровываются, зарастают кирпичами и, навсегда утраченные для нашей памяти, утрачивают понемногу и свою экзистенцию. Двери, ведущие в них с какой-нибудь площадки черной лестницы, могут столь долго не замечаться домашними, что врастают, уходят в стену, каковая затирает их следы фантастическим рисунком царапин и трещин.
— Как-то на исходе зимы, — говорил мой отец, — спустя много месяцев я попал спозаранку в такую позабытую анфиладу и был потрясен увиденным.
Из всех щелей пола, от всех карнизов и притолок тянулись тонкие побеги и заполняли серый воздух мерцающим кружевом филигранной листвы, ажурной чащобой некоей теплицы, полной шепотов, отблесков, колышимостей, пусть ненастоящей, но какой-то блаженной весны. У кровати, под многолапой люстрой, возле шкафов колыхались купы хрупких дерев, разрастаясь кверху светозарными кронами, фонтанами кружевной листвы, прыщущими в намалеванные потолочные небеса распыленным хлорофиллом. В спешном процессе цветения завязывались в листве громадные белые и розовые цветы, на глазах вспухали бутонами, выворачивались наружу розовой мякотью и переливались за края, теряя лепестки и распадаясь в торопливом увядании.
— Я был счастлив, — продолжал отец, — неожиданным этим цветением, которое наполняло воздух мерцающим шелестом, мягким шумом, сыплющимся, словно цветное конфетти, сквозь тонкие прутья веточек.
Я лицезрел, как из трепетания воздуха, из ферментации куда как щедрой атмосферы выделяется и материализуется торопливое это цветение, полнота и распад фантастических олеандров, заполнивших комнату мешкотным негустым снегопадом огромных розовых соцветий.
— Прежде чем наступил вечер, — завершил он, — не осталось и следа от столь пышного цветения. Иллюзорная фата-моргана была всего лишь мистификацией, казусом преудивительной симуляции со стороны материи, подделавшейся под видимость жизни.
В день этот отец мой был невероятно оживлен, глаза его, хитрые, ироничные глаза, сверкали задором и юмором. Но вот, внезапно посерьезнев, он снова принялся анализировать бесконечный диапазон форм и оттенков, какие принимала многоликая материя. Он тяготел к формам рубежным, сомнительным и проблематичным, таким, как эктоплазма сомнамбуликов, псевдоматерия, каталептическая эманация мозга, в определенных случаях исходящая изо рта спящих и преполнявшая комнату как бы колышимой прореженной тканью, астральным тестом на пограничье плоти и духа.
— Кто скажет, — говорил отец, — сколько есть страдающих, покалеченных, фрагментарных состояний бытия, таких, к примеру, как искусственно склеенная, насильно сколоченная гвоздями жизнь шкафов и столов, распятого дерева, немых мучеников беспощадной человеческой изобретательности. Жуткие трансплантации чуждых и взаимоненавидящих пород дерева, соединение их в одно несчастное естество.
Сколько старинной мудрой муки в мореных слоях, жилах и прожилках наших старых добрых шкафов. Кто разглядит в них старые, заструганные, заполированные до неузнаваемости черты, улыбки, взгляды!
Лицо моего отца, говорившего это, переиначилось в задумчивую штриховку морщин, сделалось похоже на слои и сучки старой доски, с которой состругали воспоминания. Какой-то миг мы думали, что отец погрузится в оцепенение, порой им овладевавшее, но он вдруг очнулся, опомнился и продолжил:
— Древние, мистически настроенные племена бальзамировали своих покойников. В стены тамошних жилищ были вделаны, вмурованы тела, лица; в гостиной в виде чучела стоял отец, выдубленная покойница-жена служила подстольным ковриком. Я знавал одного капитана, в каюте которого висела лампа-мелюзина, изготовленная малайскими бальзамистами из его убитой любовницы. На голове у нее были огромные оленьи рога.
В тиши каюты голова эта, распяленная под потолком меж ветвями рогов, неторопливо распахивала ресницы, а на приоткрытых ее губах поблескивала пленка слюны, лопавшаяся от тихого шепота. Головоногие, черепахи и огромные крабы, подвешенные к потолочным балкам в качестве канделябров и люстр, неустанно шевеля в тишине ногами, шли и шли на месте...
Лицо моего отца тотчас же стало озабоченным и печальным, меж тем как на путях невесть каких ассоциаций мысли обратились к новым примерам:
— Следует ли умолчать, — сообщил он приглушенным голосом, — что мой брат в результате долгой и неизлечимой болезни постепенно превратился в клубки резиновых кишок, что бедная моя кузина день и ночь носила его в подушках, напевая злосчастному созданию бесконечные колыбельные зимних ночей? Может ли быть что-либо огорчительней человека, превратившегося в хегарову кишку? Какая досада для родителей, какая дезориентация их чувствам, какой крах всяческих надежд, связанных с многобещающим юношей! И тем не менее самоотверженная любовь бедной кузины не оставляла его в таковом преображении.
— Ах, я не могу уже больше, не могу слушать этого! — простонала Польда, откинувшись на стуле. — Уйми его, Аделя...
Девушки встали, Аделя подошла к отцу и протянутым пальцем совершила движение, обозначающее щекотку. Отец смешался, умолк и, охваченный ужасом, стал пятиться от грозящего пальца Адели. Та неотвратимо следовала за ним, язвительно грозя пальцем и шаг за шагом тесня отца из комнаты. Паулина потянулась и зевнула. Обе с Польдой, прижавшись, с усмешкой поглядели одна другой в глаза.